— Знаешь, Седой, я всё думаю о Маяковском. Не о том Маяковском, которого потом поставили на пьедестал, не о бронзовом «поэте революции», не о человеке с памятника. А о живом. О том, который был когда-то совсем молодым, злым, огромным, неловким, влюбляющимся до безумия и верящим, что жизнь можно переделать целиком.  — Таким его и надо начинать.  — Конечно. Потому что, если начать с революции, мы сразу потеряем половину человека. А Маяковский появился раньше неё. Он вошёл в литературу ещё тогда, когда никакой Октябрьской революции не было и в помине. В 1913 году, совсем молодым, он написал: «А вы ноктюрн сыграть могли бы / на флейте водосточных труб?» И вот в этих строках уже почти весь будущий Маяковский. Не только дерзость. Не только футуризм. Главное — ощущение, что привычного мира ему мало. Что стихи должны быть не украшением жизни, а ударом по ней.  Он родился в 1893 году в грузинском селе Багдади. Отец был лесничим. Когда Владимиру было тринадцать лет, отец умер, и семья перебралась в Москву. Там мальчик очень быстро оказался внутри совсем другой страны — огромной, бедной, противоречивой, политически возбужденной. Он рано связался с большевистским подпольем, несколько раз арестовывался, сидел в Бутырской тюрьме. И именно в тюрьме начал всерьёз писать стихи.  Вот это очень важно. Поэтический дар у него появился не после революции. Революционность и поэтическое чувство вообще возникли у него почти одновременно. Для Маяковского искусство с самого начала было действием. Не созерцанием, не красивым разговором о мире, а попыткой вмешаться в него.  Потом была Московская школа живописи, скульптуры и архитектуры, знакомство с Давидом Бурлюком, футуристы, «Пощёчина общественному вкусу», первые знаменитые стихи. Он очень быстро понял одну вещь: старым языком новую жизнь не опишешь.  — А ведь он и сам был совершенно новый по тем временам.  — Да. И внешне, и внутренне. Огромный, с тяжёлой фигурой, с громким голосом, с лицом, которое невозможно было не запомнить. Он словно был сделан не для комнаты, а для площади. Но при этом в его стихах всегда оставался человек, очень уязвимый и очень одинокий. Вот это мы часто забываем, когда говорим о нём как о трибуне. Леф и новый мир  После 1917 года Маяковский не уехал, хотя и звали и было куда. Для него революция не была событием, за которым можно наблюдать из безопасного далека. Он принял её как собственную судьбу. Работал в РОСТА, где делал знаменитые «Окна РОСТА», писал стихи, плакаты, лозунги. Вместе с художниками он буквально входил в повседневную жизнь нового государства.  А потом появился ЛЕФ — Левый фронт искусств. Рядом с ним были Осип Брик, Александр Родченко, Николай Асеев и другие люди, которые тоже хотели не просто писать старому о новых событиях, а создать новое искусство для нового быта.  Они думали о газетах, плакатах, фотографии, кино, театре, производстве, архитектуре. Им казалось, что художник должен перестать быть человеком, который сидит в стороне и сочиняет красивые вещи. Искусство должно работать в самой ткани жизни.  Маяковскому это было близко как никому другому.  Он хотел разговаривать с улицей. Хотел, чтобы его стихи слышали не только в литературном салоне, но и на площади. Хотел писать для человека, который идёт на завод, возвращается с работы, читает газету в трамвае. или-За городом — поле. В полях — деревеньки. В деревнях — крестьяне. Бороды — веники. Сидят папаши. Каждый хитр. Землю попашет, Попишет стихи.  В этом была его сила — и одновременно его будущая трагедия.  Потому что революция, которую он любил, постепенно начала становиться не только романтической мечтой о новом мире, но и государственной системой со своими учреждениями, правилами, начальниками, литературными организациями, критиками, инструкциями. А Маяковский по природе своей плохо уживался с любой системой, даже с той, которую сам когда-то приветствовал. Как эпоха начинала меняться  — Вот здесь, мне кажется, и начинается самое интересное.  — Именно здесь.  В июне 1925 года партийное руководство приняло специальное постановление «О политике партии в области художественной литературы». В нём литература прямо рассматривалась как часть классовой борьбы, а перед писателем ставилась задача обращаться к массовому читателю — рабочему и крестьянскому. Но в самом документе ещё не было требования единой художественной школы. Напротив, признавалось существование разных литературных направлений.  Это была ещё сравнительно открытая культурная среда. Спорили. Ругались. Создавали группы. Печатались очень разные писатели.  Но постепенно пространство становилось уже.  В стране менялась сама атмосфера. Революционная романтика первых лет уступала место дисциплине, строительству, хозяйственным планам, административной машине. Государство становилось сильнее, а литература всё теснее связывалась с государственными задачами.  И тут обнаружилось странное положение Маяковского.  Он был самым знаменитым поэтом революционной эпохи — и одновременно человеком, которому становилось всё труднее соответствовать новой литературной норме.  Он был слишком независим для чиновника, слишком громок для официального поэта, слишком современен для традиционалиста и слишком старый футурист для тех, кто хотел теперь уже не разрушать старое искусство, а строить устойчивую советскую культуру. «Клоп» И «Баня»  В конце двадцатых годов Маяковский начинает особенно остро чувствовать противоречие между тем миром, который должен был возникнуть после революции, и тем, который возникал на самом деле.  Он пишет «Клопа». Потом «Баню».  И вот тут произошло очень важное изменение.  Раньше врагом в его стихах чаще всего были старый мир, буржуазия, мещанство, царская Россия, капиталистическая действительность. Теперь его сатира всё чаще обращается внутрь советского быта.  В «Бане» появляется Победоносиков — бюрократ, человек аппарата, который говорит правильные слова, но превращает новое общество в нелепую систему бумажной власти и самодовольства.  Для Маяковского это было естественно. Он ведь всерьёз верил в революцию. А значит, он не мог спокойно смотреть, как под именем революции рождается новая казёнщина.  Но для системы такая сатира была уже гораздо менее удобной.  — То есть он начал бить по своим?  — Скорее по тем, кто, как ему казалось, предавал смысл того дела, которому он служил. И это принципиальная разница.  Маяковский не перестал быть революционером. Он стал требовать от революции соответствия самой себе. Двадцать лет работы  В 1930 году он устроил выставку «20 лет работы». Для него это было не просто подведение итогов. Это была попытка сказать: посмотрите, вот всё, что я сделал. Вот мои стихи, плакаты, книги, театр, работа для людей. Я двадцать лет говорил с этой эпохой — теперь я хочу знать, что она услышала.  Выставка открылась 1 февраля 1930 года в Клубе писателей. Потом она была перенесена в Центральный дом комсомола на Красной Пресни.  Но литературная среда встретила её далеко не так, как Маяковский ожидал.  И это, пожалуй, было для него одним из самых тяжёлых ударов.  Он ведь не просил любви в обычном смысле. Ему нужно было признание того, что его двадцать лет работы имели смысл. А вместо этого возникло ощущение, что человек, который всю жизнь кричал для будущего, вдруг оказался никому не нужен в настоящем.  На выставке он говорил, что хочет обратиться непосредственно к потомкам, не отдавая себя целиком на объяснение критикам.  Это очень характерная для него мысль. Он хотел, чтобы между ним и будущим не стоял посредник. Рапп и попытка остаться своим  В начале 1930 года Маяковский пытался войти в РАПП — Российскую ассоциацию пролетарских писателей. И здесь есть особая трагическая ирония.  Человек, который когда-то был одним из главных разрушителей старой литературной системы, теперь пытался найти своё место внутри новой.  Ему было уже не двадцать. Он понимал, что эпоха изменилась. Он хотел быть нужен ей. Хотел работать. Хотел писать. Хотел продолжать. Но именно в это время его положение становилось всё тяжелее. Он уже не был тем молодым футуристом, которому всё позволено потому, что он несёт с собой новизну. Теперь от него требовали понятности, правильности, соответствия. А Маяковский оставался Маяковским.  Он не умел быть маленьким. Не умел говорить вполголоса. И, главное, не умел делать вид, что не замечает противоречий. А теперь — человек  — Но вот здесь, Седой, я бы всё-таки остановился.  — Почему?  — Потому что слишком легко объяснить смерть Маяковского одной политикой. А человек всегда сложнее политики.  У него была тяжёлая личная жизнь. Лиля Брик занимала в ней совершенно особое место. Их отношения нельзя свести ни к простому роману, ни к литературному анекдоту. Это была сложная, многолетняя связь, в которой были любовь, зависимость, ревность, дружба, творчество, мучительность и невозможность окончательно разойтись.  Были другие женщины. Были отношения, которые он переживал очень глубоко. Были дети, о которых он заботился и которых любил.  Была огромная потребность в человеческой близости. И при этом — почти физическая неспособность жить спокойно. Маяковский слишком сильно чувствовал всё.  Он мог написать громыхающий стих о революции, а потом мучительно переживать одно человеческое слово. Мог выйти перед огромным залом и держать его в руках — а потом остаться один на один с собой.  Поэтому, когда мы говорим о его последних годах, нельзя превращать его в бумажную фигуру: «поэт, которого преследовала власть». Это было бы слишком просто.  На него давили обстоятельства. Менялась литературная система. Усиливалась критическая и организационная борьба. Его положение в литературной среде становилось всё более тяжёлым. Его собственная требовательность к себе и к окружающим была огромной. Личная жизнь приносила ему не меньше боли, чем литературная. Всё это сошлось в одной точке. Почему его начали отталкивать  Мне кажется, тут особенно важно не искать одной тайной причины. Нет оснований утверждать, что существовал какой-то единый приказ «уничтожить Маяковского». Документы этого не подтверждают. Но есть другое — и оно, пожалуй, страшнее своей обыденностью.  Менялась система культурной власти.  Писателю становилось всё труднее оставаться просто писателем. От него всё больше требовали определённой позиции, определённого языка, определённой общественной роли. Литературные группировки получали всё большее значение. Критика могла стать не просто разговором об искусстве, а способом определить положение человека внутри профессионального сообщества. И Маяковский оказался между эпохами.  Он был человеком революции, но революция уже становилась государством.  Он был футуристом, но футуризм переставал быть главным языком будущего.  Он был знаменит, но знаменитость не означала защищённости.  Он был нужен как символ — и всё менее удобен как живой человек. 1930 год  В начале 1930 года всё это сошлось. «20 лет работы». Холодная реакция части литературной среды. Попытка найти новое место. «Баня», которую публика и критика встретили сложно. Личная жизнь, полная напряжения. Ощущение, что всё, ради чего он жил, уходит куда-то в сторону. И вот здесь надо быть осторожным. Нельзя сказать: его убила только власть. Нельзя сказать и обратное: будто общественная атмосфера вообще не имела отношения к его состоянию. Она имела отношение. Человек не живёт в пустоте.  Если человеку всю жизнь говорят, что он нужен будущему, а потом он вдруг обнаруживает, что настоящее не знает, что с ним делать, это может стать страшным ударом.  12 апреля 1930 года Маяковский написал своё знаменитое предсмертное письмо «Всем». В нём была просьба не винить никого и не сплетничать. Он распоряжался своими делами, вспоминал близких, говорил о литературе и оставлял после себя то, что невозможно прочитать без внутреннего содрогания.  14 апреля 1930 года Владимир Маяковский погиб.  Ему было тридцать шесть лет.  На его похороны пришли десятки и десятки тысяч людей. Москва словно вдруг поняла, что потеряла человека, которого ещё вчера не умела принять. «Любовная лодка разбилась о быт»  Есть его знаменитая формула: «Любовная лодка разбилась о быт». Эти слова часто воспринимают почти как литературный афоризм. Но в его письме это не литературная игра. Там чувствуется человек, который пытался объяснить необъяснимое. И всё же я бы не стал сводить его смерть к несчастной любви. Маяковский был слишком сложным человеком для одной причины.  Он жил в огромном историческом напряжении. Он хотел от жизни слишком многого. Он хотел любви, признания, революции, нового искусства, нового человека, нового общества. И всё это должно было случиться не когда-нибудь, а сейчас. Такой человек почти неизбежно оказывается беззащитным перед временем. Смерть  — А знаешь, что меня больше всего мучает? — спросил я как-то, рассказывая тебе об этом.  — Что?  — Что он ведь почти успел увидеть собственное будущее.  Маяковский всю жизнь писал в сторону будущего. Но умер в тот момент, когда его эпоха только начинала окончательно становиться другой.  Через несколько лет литература будет устроена уже совсем иначе. В 1934 году появится Союз писателей. В литературной политике закрепится социалистический реализм как официально признанный метод. Возможности для художественного эксперимента резко сузятся.  Маяковский до этого не дожил. И в этом есть странная историческая несправедливость. Он всю жизнь рвался в будущее — и погиб буквально на его пороге. Почему я не хочу называть его просто жертвой  — Но ведь жертвой он всё-таки был?  — В каком-то смысле — да. Но слово «жертва» слишком быстро превращает живого человека в схему.  Маяковский был не только человеком, которого отталкивали. Он сам постоянно шёл напролом. Он спорил, требовал, бросал вызов, не соглашался, раздражал, провоцировал. Он хотел быть услышанным и не всегда щадил тех, кто стоял рядом.  И именно поэтому он настоящий.  Не святой.  Не мученик.  Не плакат.  Человек.  И только потом — великий поэт. ВО ВЕСЬ ГОЛОС  — А теперь я скажу тебе то, что мне кажется главным.  — Говори.  — Мы всё-таки должны вернуть ему его голос.  Не тот голос, которым его потом заставили говорить учебники. Не только «поэт революции». Не только «великий советский поэт». Не только автор «Левого марша».  Надо услышать самого Маяковского.  Человека, который написал: «Послушайте! Ведь, если звёзды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно?»  Человека, который мог написать любовное стихотворение так, будто рушится город.  Человека, который умел видеть в водосточной трубе музыкальный инструмент.  Человека, который хотел разговаривать с потомками.  И человека, который в конце концов оказался один на один с тем будущим, которому посвятил всю жизнь. И ВСЁ-ТАКИ — ПОЭТ РЕВОЛЮЦИИ  — Знаешь, Седой, мне иногда приходит в голову одна мысль. Маяковский по натуре, по судьбе, по самой своей жизни чем-то напоминает мне Че Гевару.  — Вот это сравнение я понимаю.  — Только важно сразу сказать: я не сравниваю их как политических деятелей и тем более не ставлю между ними знак равенства. Они жили в разные эпохи, в разных странах, занимались разным делом. Один был поэтом и художником, другой — революционером и партизанским командиром. Но в характере их движения по жизни есть что-то удивительно похожее.  Че Гевара не удовлетворился тем, что революция победила на Кубе. Он был одним из её участников, занял после победы государственные должности, но уже через несколько лет ушёл с кубинской государственной сцены и отправился продолжать революционную борьбу за пределами острова — сначала в Конго, затем в Боливию. Его логика была такой: если революция должна изменить мир, нельзя остановиться на одной победе.  И вот в этом смысле Маяковский мне его напоминает. Маяковский тоже не умел остановиться там, где другие уже сказали бы: всё, революция свершилась, теперь можно жить спокойно. Для него революция была не только политическим событием 1917 года. Она должна была продолжаться в человеке, в языке, в искусстве, в быту, в отношениях между людьми. Он хотел переделать не только государство — он хотел переделать сам способ человеческого существования.  Поэтому ему всё время требовалось новое поле. Сначала — футуризм, который должен был разрушить старое искусство. Потом — революционная поэзия. Потом — РОСТА, плакат, улица. Потом — ЛЕФ, попытка создать новое искусство. Потом — театр. Потом — сатира на бюрократию, потому что революция, по его убеждению, не должна была превращаться в бюрократическую машину.  И наконец — «Во весь голос», обращение к будущему читателю. То есть он всё время двигался дальше.  Вот почему я не могу представить его просто как человека, который «служил революции». Это слишком мало. Он требовал от революции продолжения.  И здесь, может быть, возникает самая трагическая сторона его судьбы. Революция, которая победила, начинает нуждаться не столько в революционерах, сколько в строителях порядка. А человек революционного темперамента часто оказывается неудобен именно после победы. Пока нужно разрушить старое — он необходим. Когда нужно закрепить новое — он может стать слишком громким. Пока требуется крик — его голос незаменим. Когда требуется хор — индивидуальный голос начинает мешать. Маяковский, мне кажется, этого до конца не принял. Он хотел быть не памятником революции, а её живым голосом. И, может быть, поэтому так болезненно переживал, когда этот голос переставали слышать.  — Получается, — сказал ты, — он сам оказался человеком, который не умел жить после собственной революции?  — Может быть, именно так. Только у него революция была не законченной датой в календаре. Она всё время должна была идти дальше.  В этом смысле его роднит с Че не столько политика, сколько внутренний императив движения. Сделал — и надо идти дальше. Победил — а впереди ещё одна гора. Создал новое — а значит, теперь нужно создавать следующее. И этим мне он дорог.  Только Че искал следующий фронт в других странах, а Маяковский искал его в языке, искусстве, человеческом сознании и самой советской действительности.  И тут возникает страшное противоречие. Революция, которой он служил, постепенно становилась государством. А он оставался человеком революции. Государство хотело устойчивости. Он хотел движения. Государству нужен был порядок. Ему всё время требовалось будущее.  И потому между ним и временем возникла трещина. Не в один день. Не по одному приказу. Не потому, что кто-то однажды решил: «убрать Маяковского». Трещина возникала постепенно — из литературных конфликтов, организационной борьбы, перемены культурного курса, неприятия его художественного метода, личных драм и его собственного невозможного характера.  И, наверное, поэтому его судьба так страшно интересна. Потому что это судьба человека, который слишком сильно поверил в будущее. Что осталось  — А знаешь, Седой, что самое странное?  — Что?  — Он всё-таки победил время.  Не так, как хотел, но победил.  Мы читаем его сейчас не потому, что его когда-то назначили великим. И не потому, что он оказался удобным символом советской эпохи. Мы читаем его потому, что он до сих пор звучит.  «Послушайте!»  «Лиличка!»  «Облако в штанах».  «Про это».  «Хорошо!»  «Во весь голос».  И вдруг выясняется, что за всем этим огромным, громовым, площадным Маяковским стоит человек, которому было страшно остаться ненужным. Он хотел быть услышанным, и был услышан. Только не теми, от кого ждал ответа. Он обращался к будущему, и будущее всё-таки ему ответило.  Мы с тобой сейчас сидим и говорим о нём почти через сто лет после его смерти. И получается, что его последняя надежда — говорить напрямую с теми, кто придёт потом, — сбылась. Может быть, именно поэтому Маяковского нельзя окончательно запереть ни в 1913 году, ни в 1917-м, ни в 1930-м.  Он всё время выходит из своей эпохи. Идёт дальше. Как человек, которому всё ещё мало сделанного. Как человек, который всё ещё спорит. Как человек, который всё ещё требует от жизни большего.  — Значит, ты всё-таки считаешь его поэтом революции?  — Конечно. Только теперь я понимаю эти слова иначе. Не как официальное звание. Не как литературный ярлык. А как характеристику темперамента.  Маяковский был поэтом революции потому, что революция была способом его дыхания. Он не мог принять мир как окончательно устроенный. Ему всё время казалось, что жизнь должна стать другой — справедливее, ярче, свободнее, человечески больше.  И если одна революция закончилась, для него это означало не конец, а начало следующей работы. В этом он и велик. И в этом — его трагедия. Потому что эпохи иногда требуют от человека остановиться. А Маяковский не умел. Он всё время шёл вперёд. Во весь голос. Во весь рост, до самого конца. Послесловие  А дальше я бы просто открыл самого Маяковского. Без комментариев. Без школьного «поэта революции». И прочитал бы вслух. Потому что, когда читаешь его вслух, становится понятно главное: он действительно был человеком, который всю жизнь разговаривал не только со своим временем, но и с теми, кто придёт после него. Вот и с нами он до сих пор разговаривает. |