Их голосам дано сливаться в такт, И душам их дано бродить в цветах. И вечностью дышать в одно дыханье, И встретиться со вздохом на устах На хрупких переправах и мостах, На вечных перекрестках мирозданья… В.С. Высоцкий К пяти часам жаркого июльского вечера я уже смертельно устал колесить по совершенно одинаковым, безлюдным проселочным дорогам. Еще полчаса езды на второй передаче по кочкам и колеям родной русской равнины и закипит вода в радиаторе моей старенькой «пятерки», и буду я куковать тут среди «хлебов спелых» бог-весть сколько. Все как повымерло, и где искать тот самый райский уголок, про который… …неделю назад Гришка Файнберг, отчаянно заикаясь, картавя и брызгая слюной, кричал: «С-с-старик! Потрясающее м-м-место! Рыбалка, грибы! В-в-во!» Его оттопыренный большой палец мало-мало не уперся мне в нос. Гришка, выросший в интеллигентнейшей московской еврейской семье, сохранил свойственный его среде внешний и внутренний дух шестидесятых – потертые джинсы, свободный свитер и искреннюю восторженность. - С-с-старик, как доедешь до поворота на Листвянку, езжай все прямо! Аккурат в конце п-п-порядка, на околице, по-над речкой хата бабы В-в-веры… Последнюю фразу Гришка произнес старательно окая. Смесь оканья с еврейской картавостью была так уморительна, что я, расхохотавшись, схватил Гришку в охапку и клятвенно его заверил, что без него никуда не поеду, а пусть он укладывает прямо при мне свой видавший виды рюкзачок – мы выезжаем этой же ночью. - Не! Не, старик! – отбиваясь, кричал Гришка. - И не проси! З-з-запарка в институте! Такой эффект! Шеф за горло б-б-берет! Для убедительности Гришка схватил себя обеими руками за горло, скосил глаза и вывалил язык. Сколько я помню Гришку, у него всегда в институте был «эффект, старик! Если не на н-н-нобелевскую, то на г-г-государственную, точно!» Через неделю на невинный вопрос, когда же банкет по поводу премии, Гришка косил глазами и смущенно бормотал: «Туфта, с-с-старик. Все туфта.» И сразу же оживлялся: «Но вчера словил кой-чего! С-с-словил, старик!»… Я заглушил мотор, вышел из машины, выругавши вслух Гришку с его сумбурным объяснением пути на Листвянку, огляделся по сторонам и …буквально подпрыгнул от неожиданного легкого покашливания за спиной. На дороге в двух шагах от меня стоял невесть откуда взявшийся деревенский дед и с любопытством рассматривал меня лукавыми выцветшими глазками. Готов поклясться, что еще секунду назад я был абсолютно один в поле – травы поднимались не выше пояса, окрестность хорошо просматривалась. - Здравствуйте! А как мне проехать …? – начал было я и как-то сразу же сбился и запнулся. Поразил меня при ближайшем рассмотрении внешний вид этого как будто из воздуха сложившегося человека. Даже для небогатой российской деревни одежда деда была уж очень, даже как-то карикатурно бедной и нищенской – длинная рубаха до колен («посконная» – мелькнуло у меня в голове), подпоясанная тоненьким шнурком, широкие штаны, затянутые внизу какими-то тряпками и веревками («онучи», что ли), а на ногах – боже мой! – лапти. Не могу объяснить почему, но от близости этого чудного старика посреди совершенно безлюдного пространства, заполненного как будто застывшим, мертвым, знойным воздухом, по спине пробежал холодный озноб. Не сразу справившись с необъяснимым испугом, я, заробевши, путано и сбивчиво попытался выяснить дорогу на Листвянку. - Езжай прямо, милок, – словоохотливо отвечал дед. - Как доедешь до развилки, сворачивай налево – там и Листвянка недалече. А направо, милок, не езжай! Направо, милок, аккурат на усадьбу попадешь – а там тебя, милок, выпорють! - Как выпорют? – опешил я. - А так, милок! Разложуть и выпорють! И фамилиё не спросють! И выпорю-ю-ють! – дед в восторге даже присел и хлопнул себя ладонями по коленям, залившись мелким старческим смехом и сразу же закашлявшись. Стыдливый испуг, который всегда охватывает нас при встрече с сумасшедшим, заставил меня боком, неловко втиснуться в машину, внезапно задрожавшей рукой торопливо завести двигатель и рывком взять с места. Проскочив с ходу десятка полтора метров, я рефлекторно глянул в зеркало заднего вида – никого… Пустая дорога, пустое поле, лишь застоялый воздух ожил и весело бился в открытое окно… Я ехал и злился, злился на себя. Злился на свой испуг, на свою торопливость, с которой позорно бежал. Да мало ли в наших деревнях местных дурачков! Чего испугался! На развилке – ведь, не обманул дед! Вот она развилка! Вот дорога налево, а вот – направо, где вдалеке просвечивают сквозь деревья полуразрушенные стены, видимо, той самой усадьбы – от стыда я даже застонал, стиснув зубы. Назло и себе, и сумасшедшему деду, и уж не знаю еще кому, возьму да и поеду направо, прямиком в усадьбу – там и посмотрим кто кого выпорет! Дорога, судя по всему, вполне сносная. Хоть и заросшая травой, видно, давно никто не ездил, но твердая, да еще и под горку. От усадьбы, надо сказать, практически ничего не осталось. Путаясь в высокой траве, я обошел развалины господского дома – полуобвалившиеся стены, проваленная крыша и обязательная в таких случаях тоненькая березка на карнизе второго этажа. Странно только, что нигде не видно никаких настенных надписей, столь же обязательных для подобных заброшенных строений. Вообще складывалось впечатление, что я был первым человеком, посетившим это грустное место за последние годы. От главного входа, по-видимому, когда-то вела аллея, упиравшаяся в пруд, превратившийся к настоящему времени в болото, затянутое густой ряской. Чуть в стороне виднелись руины небольшой, наверное, домовой церквушки, около которой я обнаружил старое кладбище с поваленными и частично разбитыми надгробными памятниками. На ближайшем еще можно было разобрать полустертую надпись: Белостоцкая Мария Сергеевна Скончалась в 1916 году, июля 27-го дня в возрасте 17-ти лет До Листвянки я добрался лишь в девять часов вечера и, слава Богу, быстро нашел избу бабы Веры. «Ну, ничего себе, баба Вера!» – вспомнил я Гришку – вышедшей встретить меня женщине было от силы лет пятьдесят пять. - Вера…? – начал было я, сделав выжидательную паузу в надежде услышать отчество. - Да просто баба Вера – улыбчиво сказала хозяйка. Меня отдыхающие завсегда так зовут. - Я уж лет двадцать как баба Вера. И вы меня так же зовите. Заносите вон вещи в комнату да и садитесь со мной чай пить. Чай наш, деревенский, из самовара. Через четверть часа мы уже сидели за самоваром в маленьком палисадничке, пили необычайно вкусный чай с привезенными мной городскими гостинцами и так хорошо и легко беседовали будто знали друг друга бог весть сколько лет. Вернее беседовала, в основном, баба Вера. Я же с удовольствием слушал ее негромкий журчащий говор, задавая лишь изредка какие-то незначащие вопросы. - К нам много народу из Москвы-то ездит. Места, говорят у вас тут замечательные. Летом по грибы, по ягоды едут. Вон Гриша с компанией в прошлом годе месяц прожили. Весной и осенью мужики с ружьями приезжают. Палят-то, палят – страсть! К Дуняше, вон, художник Андрей Александрыч уж который год ездят. Тот правда только ходит рисует да фотографирует. В прошлом годе меня нарисовал. Ваш портрет, говорит, баба Вера, особенно мне удался. Украшением выставки, говорит, будет. А я посмотрела – непохо-о-оже! – в уголках глаз бабы Веры собрались лукавые морщинки. - А что это за усадьба у вас тут, баба Вера? – вставил я, вспомнив свое небольшое дорожное приключение. - А усадьба помещика нашего, – с готовностью переключилась баба Вера. - Только какая там усадьба – название одно. Как в восемнадцатом мужики наши сожгли, так и зарастает она бурьяном, в землю уж почти вся ушла. А раньше-то богато там было. Там и досель аккурат позади кладбища малинник-то и черничник какой – других таких во всей округи не сыскать. Только не ходит никто туда, потому как место, болтают, нехорошее. - Что значит «нехорошее»? – слегка опешил я. - А там еще до революции внучка барина в пруду утонула. Да и, болтают, не утонула, а сама в пруд кинулась. Барин-то потом местному батюшке домик выстроил за то, что отпели по чину и в освященной земле у церквы похоронили. Барин-то, бабушка рассказывала, строг был. Мужики-то, когда усадьбу жгли, убили его там. С тех пор и обходит народ это место. Суеверие, конечно. Хотя вон Фрол, лесник наш бывший, пять лет как помер, до самой смерти все рассказывал как аккурат перед немцем послал его сельсовет вырубку в усадьбе сделать, а барин-то покойный ему там и поблазнился. Фролу-то, хотя, веры никакой - всю жизнь с самогонкой крепко дружил… - тихонечко засмеялась баба Вера. - А тут… да лет уж этак пятнадцать назад, еще при коммунистах председатель наш тогдашний решил на месте дома барского склады сделать. Студенты приехали – молодые, веселые, с гитарами. Мы, говорят, прямо там, на месте в палатках и жить будем, чтобы работа, значит, под боком была. Да что-то не получилось у них ничего… Через неделю собрались и уехали. Председатель-то, помню, ох, матерился с ними. Без ножа, кричал, режете. Тес, кирпич завезли, деньги потрачены, а вы…Ведь договорились уж! Да таких денег, как у меня, нигде в округе не заработаете! А они уперлись – нет! И все… Поднялись и уехали. Что-то, видно, им не понравилось… Я сидел на чердаке дома бабы Веры и лениво перебирал старые журналы, пролистывал их пыльные страницы и по диагонали просматривал некоторые статьи. Шла уже вторая неделя моей жизни в Листвянке. Не обманул Гришка – действительно, хорошей жизни, хорошего отдыха. Я уходил из дому практически на рассвете, выпив кофе и подкрепившись стаканом молока с ломтем хлеба. Целыми днями скитался по окрестностям, не задаваясь какой-то особой целью. Просто бродил по лугам и перелескам, купался в теплой, лениво текущей речке, валялся на траве и смотрел в жаркое бледно-голубое небо. Однако со вчерашнего вечера зарядил мелкий нудный дождь. Утром, глянув на затянутые серой мокрой пеленой окрестности, я понял, что идти куда-либо со двора просто глупо. Позавтракав, я стал у окна, безнадежно пытаясь отыскать на свинцовом небе хоть какие-то намеки на просветление. Как назло я не взял с собой никакого чтения. Пронадеявшись на хороший прогноз, я думал все свободное время проводить на воздухе, возвращаясь домой только на ночлег. В моем расписании времени для книг отведено не было, и вот сейчас я жутко жалел, что не просчитал такой простой возможности зарядившего дождя. Скрипнула задняя дверь, и через минуту в комнату вошла баба Вера, развязывая промокший платок. «Ох, и льет, и льет» – как всегда певуче выговорила она. «Как бы надолго не зарядил. В поле, в огороде работы непроворот, а тут такая мокреть. В такую погоду в деревне у нас скушно. Чем бы вам тут заняться. А идите-ка на чердак – там у меня много всего свалено. И книжки с журналами – может и найдете чего-нибудь интересного». Из очередной связки журналов вдруг выпала тонкая ученическая тетрадка с таблицей умножения на задней обложки. Я бы и не обратил на нее внимания, но, падая на пол, она раскрылась и спланировала в угол чердачной комнаты. Не желая оставлять после себя беспорядок, я отложил в сторону стопку журналов и поднялся, чтобы подобрать упавшую вещь. На развороте тетрадки слабо виднелись написанные карандашом строки. Чтобы лучше разглядеть нечеткую запись, я подошел к полукруглому чердачному окну. Писавший, как видно, сильно торопился – строки разъезжались вкривь и вкось, обрывались незаконченные на обрезе листа. В некоторых местах грифель крошился от сильного нажима, оставляя неопрятные размазанные пятна. Видение странное, будто во сне. Летит амазонка на сером коне. И конскою гривой ветер играет, И платья старинного шлейф раздувает… ……………………………… Бог мой! Опять она. И опять в том же месте, где … в прошлый раз я… ……………………………… И странное место – не лес и не поле… ……………………………… Деревья лишь чахлые, серая пыль… …мертво ручей из-под камня журчит.. ……………………………… Она смотрит …Она просит …Она надеется… ……………………………… И чуть обернувшись, как будто дразня. Слегка улыбаясь, глядит на меня… И шляпкой с вуалью небрежно качнула, И легкой рукою призывно взмахнула. ……………………………… Я не в силах более выносить ее детского просительного взгляда. Милая! Чудесная девочка! Чем помочь… Чем я, больной человек, могу помочь… ……………………………… Господи! О чем это я? Помочь кому? Чему? Галлюцинации?… Призраку?… Помочь…мчаться…глядеть…призраку вслед. Ее уж на свете лет с сотню как нет… Я открыл первую страницу тетрадки. На листе легко читалась запись, сделанная аккуратным почерком хорошим автоматическим пером. 21 июля. Утром проснулся от того, что жаркое июльское солнышко заглянуло в окошко и зажгло яркие розовые пятнышки в закрытых глазах. Позавтракал с таким аппетитом, какого давно не припоминаю. Весь день гулял по полю и возле речки. Чудесный день! Посетил усадьбу Белостоцких. Грустное место. Столько печали. Но не тяжелой, изматывающей печали – «Мне грустно и легко, печаль моя светла». Вернулся домой почти спокойный. Надеюсь хорошо уснуть сегодня. Ах, добрейший Сергей Афанасьевич! Прав, прав! Как всегда прав! Только на природе, в деревне и можно привести себя в порядок. После моего последнего срыва я … Ну, не буду, не буду. Дал вам слово не думать об этом, не вспоминать, жить сегодняшним днем. Спокойной ночи! Записи следующих трех дней были, в основном, посвящены восторженным и несколько слащавым описаниям природы и прелестей деревенской жизни с непременными обращениями к Сергею Афанасьевичу, видимо, лечащему врачу. В конце каждого дня писавший аккуратно перечислял принимаемые лекарства. В записи от 25 июля мое внимание привлекло место: «Чудный подарок судьбы. Возвращался на закате домой. Шел по тропинке над речкой, и вдруг, Бог мой, - по другому берегу скачет амазонка и машет мне рукой. Чудо! Чудо! «Могу ль на красоту взирать без умиленья!» Вот воистину счастливый миг». Следующая запись без числа была сделана второпях, брызгающим пером, заляпана кляксами: «Проснулся среди ночи от странной мысли – откуда здесь, в Листвянке амазонка?…Может быть это … но почему здесь?! Усадьба Белостоцких… Нет, не может … хотя … всего три километра. Господи! Неужели опять галлюцина… В таком случае двадцать капель … на полстакана воды …Что меня ждет завтра …» Внизу баба Вера ловко управлялась ухватом у русской печи. - Баба Вера, - спросил я. – А вы не знаете, чья это тетрадь. Вот нашел у вас на чердаке среди журналов. Хозяйка сняла с полочки очки, дужка которых была замотана лейкопластырем, и внимательно осмотрела протянутый мной дневник. - А и не знаю чья. И ума не приложу. Постой, постой. Да это же Михаил Ефремыч тогда оставил. Точно он. Я еще нарочно прибрала, чтобы отдать при случае, да и запамятовала. Года три-четыре, если не пять лет назад Михаил Ефремыч жил тут у меня. Такой тихий, культурный. Сразу вперед за месяц уплатил. «Мне, говорит, баба Вера, особо ничего не нужно. Если только молока парного да хлеба. Я, говорит, тут ходить у вас, гулять буду. Душой отдохнуть хочу». Да и отдыхай, милый, на здоровье. И впрямь первые дни как с утра уйдет, так только к вечеру назад явится. Приходил прямо просветленный такой. Тихо так улыбается. Да пожил-то только неделю. В тот вечер, гляжу, бежит домой, торопится. Сразу шасть к себе в комнату и закрылся. Всю ночь у него свет горел. Все ходил, бормотал что-то. А утром встаю я – я-то рано встаю, потому как хозяйство – а он уж собрался и вещи сложил. «Я, говорит, баба Вера, в Москву должен вернуться. Кажется, я заболел немного». Так и уехал. И денег назад не взял. А уж потом стала я комнату его прибирать, глядь, а эта тетрадка на тумбочке лежит. Ну я ее и припрятала. Чтобы лучше рассмотреть, я подошел с поразившей меня картиной поближе к окну. Солнце шло на закат, в комнате Андрея сгущались сумерки, но свет включать не хотелось. Вечерний рассеянный свет был более приятен. Андрей – художник, помню, про него вскользь упоминала баба Вера. Мы встретились случайно вчерашним утром, разговорились, и как-то сразу понравились друг другу. Я был приглашен на рюмку коньяка, и вот сидел в его комнате и перебирал в ожидании застолья некоторые его работы, в основном, акварельные пейзажи, проникновенно, хотя, может быть, несколько однообразно передающие красоту среднерусской природы. Но эта картина маслом сразу приковала мой взгляд. Полотно изображало усадьбу Белостоцких, но эта обиходная фраза ни в малейшей мере не отражала сути изображения. Представьте себе фотографически четко прописанные современные развалины усадьбы. Разрушенные же, утраченные элементы здания изображены размытыми, полупрозрачными, призрачными. Фотографически четко прописана современная заросшая дикой травой и кустарником поляна перед парадной лестницей, а над всем этим запустением парит полупрозрачный, призрачный, ухоженный английский газон. На газоне - размытые человеческие фигуры, на переднем плане картины – девушка на пляшущем сером коне… …амазонка на сером коне. И конскою гривой ветер играет, И платья старинного шлейф раздувает… …слегка улыбаясь, глядит на меня… И шляпкой с вуалью небрежно качнула, И легкой рукою призывно взмахнула. – стукнули мне в голову сумбурные строки. Несмотря на размытость, прозрачность письма изображенная амазонка в точности соответствовала стихотворному описанию в дневнике несчастного Михаила Ефремовича. - Вижу, вас чем-то заинтересовала эта работа, - раздался за моей спиной голос Андрея. Вздрогнув от неожиданности, я промямлил несколько слов восхищения необычной фантазией художника. Андрей как-то странно взглянул на меня, опустил голову и, видимо, на что-то решившись, произнес: «Фантазии моей здесь как таковой нет. Картина писана с натуры. Ну, или почти с натуры». - Я, знаете ли, - продолжал художник, - люблю ходить с фотоаппаратом. Иногда снимки помогают лучше обдумать композицию и найти нетривиальное решение. Вот и местность вокруг усадьбы я обошел неоднократно и сделал большое количество фотографий. Одна из них получилась довольно любопытной. Да, впрочем, я вам сейчас ее покажу. Порывшись в большом черном конверте, он протянул мне отпечаток стандартного размера, на котором была запечатлен тот самый вид с чуть проглядывающими несуществующими деталями здания, призрачными фигурами и амазонкой, что впоследствии был перенесен художником на полотно практически без всяких изменений. Единственный нюанс, который Андрей не сумел или не захотел отобразить на картине, заключался в том, что если, прищурившись, взглянуть на фото с расстояния вытянутых рук, на первый план, заслоняя все остальное – и существующее, и несуществующее – выплывали глаза всадницы. Огромные глаза, доверчиво и как-то по-детски просительно смотревшие на вас. - Уж не знаю в результате каких оптических эффектов и фотохимических реакций получилось то, что получилось, - произнес Андрей, - но феномен, согласитесь, неординарный. Хотя усадьба Белостоцких место тоже не из обычных. Вас, наверное, уже ознакомили с элементами местного мистического фольклора? Я пробубнил несколько ничего не значащих фраз, не желая сбивать Андрея. Судя по тому, как он неторопливо, вдумчиво раскуривал свою трубку, человек готовился к длительному, обстоятельному рассказу. - Я сюда езжу уже добрый десяток лет, - начал художник. – Все окрестности обходил. Все местные жители, слава Богу, со мной в очень хороших отношениях. Большинство из них к тому же большие патриоты и знатоки своего района. Прояви лишь толику заинтересованности и восхищения, будут рассказывать часами. Наслушался я в свое время и историй про усадьбу. Многие видели и слышали там массу необычных вещей. Но, как часто в таких случаях бывает, все очевидцы либо уже умерли, либо уехали, либо пьют запоем, так что заслуживающих внимания свидетельств, на мой взгляд, не существует. Единственный факт, заслуживающий, может быть, внимание, - это поспешный отъезд студенческого стройотряда с территории усадьбы. Ребята молодые, непьющие, но хватило им двух-трех ночевок, и - поминай как звали. - Но ведь должна существовать какая-либо основа для подобных историй, - вмешался я в разговор. - Так вот, именно задавшись тем же вопросом, я одну зиму тщательнейшим образом просмотрел кое-какие архивы. Мой школьный друг имеет не последнее отношение к архивному делу, что значительно упростило задачу. Усадьба до революции принадлежала генералу от инфантерии Белостоцкому Федору Ивановичу. Сын его, Сергей Федорович, морской офицер постоянно с семьей жил в Петербурге. Он погиб на русско-японской, однако перед отъездом на войну отправил жену с шестилетней дочкой к отцу в деревню. Можно только догадываться каково пришлось жене Сергея Федоровича, петербуржской даме в этом захолустье. Район и сейчас стоит на отшибе, а в ту пору это был просто медвежий угол Рязанской губернии. К тому же судя по нескольким прочитанным мной письмам ее отношения со свекром были не из лучших. Генерал выслужился из унтеров, был крут и на нрав, и на слово, и, хотя шло уже первое десятилетие двадцатого века, частенько бивал и даже порол дворовых. С гибелью мужа пропала у Ксении Андреевны с дочкой последняя надежда вырваться отсюда и вернуться в столицу. В ноябре 1915 г. состоялась помолвка дочери Ксении Андреевны и Сергея Федоровича Маши и Владимира Курбатова, офицера, служившего в Москве. Но перед самой свадьбой Владимира как-то очень поспешно отозвали в действующую армию, где он и погиб весной 1916 г. А в июле того же года Маша утонула в пруду перед господским домом. - Самоубийство? – спросил я, вспомнив рассказ бабы Веры. - Ну, естественно, ни в каких документах и письмах этот вопрос не звучал и не обсуждался. Несчастный случай. Утопленницу отпели в церкви и похоронили на кладбище. Но, зная состояние дел хотя бы в той мере, в какой я вам их пересказал, такая возможность не только не исключена, но даже очень вероятна. Более того, в одном из писем проскользнуло упоминание о том, что на утопленнице, когда ее достали из воды, было надето подвенечное платье. Согласитесь, странное одеяние для прогулки. Ксения Андреевна не пережила смерть дочери и через четыре месяца скончалась. Генерал же здравствовал до 1918 г., когда его при разграблении усадьбы забили насмерть. Вот вам и ответ на ваш вопрос – три смерти в течение двух лет, причем одна из них – убийство, а другая – предположительное самоубийство. Достаточно, чтобы объявить усадьбу «нехорошим» местом. Отпуск мой приближался к концу. Напоследок, за пару дней до отъезда из Листвянки я решил сходить с ночевкой на рыбалку – посидеть вечерком, никуда не торопясь, с удочкой, полюбоваться закатом, а утром встретить зарю. После вечерней зорьки я с удовольствием напился чая и прилег вздремнуть, скоротать три-четыре часа до раннего июльского утра. Среди ночи я неожиданно проснулся от того, что где-то рядом не то детский, не то женский голос тихонько напевал французскую песенку. Я выбрался из спального мешка, расстегнул полог палатки и выглянул наружу. Около тлеющего, мерцающего костра смутно просматривалась женская фигура в странном длинном платье с высоко поднятым шлейфом и в шляпке с вуалькой. Женщина, напевая, ворошила угли костра тоненькой гибкой тросточкой – «стек»?! - стукнуло в мозгу. Разворошенные угли вспыхнули, осветили поляну, и странная посетительница, вдруг прервав пение, взглянула мне прямо в глаза – столько тоски было в этом мимолетном взгляде - как-то по-детски просительно и доверчиво подалась в мою сторону, сложив на груди руки в белых перчатках… …Утром меня разбудило пение птиц. Позевывая, я выполз из палатки, сладко потянулся и, прихватив котелок, побежал вниз к дымящейся утренним туманом реке. Брызнул в лицо несколько пригоршней еще холодной ночной воды, набрал в котелок для кофе и бодро поднялся к слегка дымящемуся кострищу. Стоя на коленях и опершись ладонями в траву, я старательно раздувал тлеющие угли. Что-то на земле, попавшее под правую руку, мешало и причиняло явное неудобство. Я перенес тяжесть тела на левую ладонь, вытолкнул из-под правой руки небольшой темно-серый комочек и зачем-то развернул его, присев на корточки. Развернул и тут же вскочил на ноги, инстинктивно отбросив поднятый предмет и разом вспомнив просительно прижатые к груди руки, амазонку у костра и пронзительный взгляд из-под вуали – странный сегодняшний сон. У моих ног лежала маленькая кожаная перчатка, но не белая и свежая как на руке у ночного видения, а сморщенный грязный кусочек кожи, пролежавший, судя по всему, не один год в земле… В тот вечер я лег спать очень рано. Весь день жутко болела голова и ломило затылок. Выпив две таблетки шипучего аспирина, я завернулся в одеяло и сразу же провалился в тяжелый сон. Перед самым рассветом я, мгновенно проснувшись, резко сел в постели из-за того, что явственный женский голос робко, но в то же время настойчиво произнес над самым ухом: «Приди!». В предрассветных сумерках на настенном отрывном календаре четко выделялась дата: 27 июля. Спрыгнув на пол, я начал быстро одеваться. Я уже точно знал, куда и зачем мне надо было спешить. Никогда, ни до, ни после, я не бегал с такой скоростью. Путь до усадьбы я преодолел, даже не заметив расстояния. Путаясь в высокой мокрой траве, я мчался к пруду. Наперерез мне от господского дома к тому же пруду летела, не касаясь ногами земли, женщина в белом воздушном платье. Вскрик, и темная ряска сомкнулась над рухнувшей в воду фигурой. Я с ходу врезался в густую тину и успел подхватить тонущую. Из последних сил, задыхаясь и кашляя, рывком выдернул тело на берег и упал на песок. В лицо мне взглянули сияющие глаза впервые влюбленной девочки, шею обвили холодные мокрые руки, и бледные губы прошептали: «Владимир, как я тебя долго ждала…». Последнее, что я осознал перед тем, как потерять сознание было то, что вместо джинсов и кроссовок на мне ладно сидят галифе и высокие сапоги, а грудь вместо ветровки облегает гимнастерка с болтающимся слева георгиевским крестиком… Я уезжал из Листвянки сереньким, дождливым утром. После моего ночного приключения я двое суток в изнеможении провалялся в постели. Однако крепкий куриный бульон бабы Веры и чай с коньяком Андрея быстро поставили меня на ноги. Я не стал им ничего рассказывать – все равно вряд ли поверили бы. Отговорился тем, что, поскользнувшись на глинистом берегу, неловко упал и ударился головой о ствол поваленного дерева. Оставив машину у въезда в усадьбу, по мокрой, некошеной траве я прошел к могиле Маши Белостоцкой и положил на надгробный камень несколько полевых ромашек. Дунул легкий ветерок. В шорох ветвей вплелись тихий, но отчетливо слышимый мужской голос: «Благодарю Вас…» и застенчивый, счастливый женский смех. Моей небритой щеки коснулся еле ощутимый, нежный поцелуй призрачных губ... |