Из уборной несёт, но не смрадом, а ландышем. Впереди пять холодных ступеней, потом Вдоль шершавой стены тридцать парных под Кадышеву, Что ничья и поёт бесконечно о том. Тили-бом, тили-бом, что-то там для встречающих, Постоянный поток торопящихся ног. Поначалу боялся, теперь уж не чаю в них Распознать те шаги и услышать: «Санёк?» Если дождь, то труба шелестит переливчато, И ступеньку никак не согреть под собой. И тогда цепенеешь и думаешь, жив ли ты? И тепло сигареты лелеешь губой. Если жарко, то ветер-подлец креозотовый Заставляет мечтать о далёких краях. Хоть одним бы глазком посмотреть на красоты бы… Посмотреть… может быть… коли будем в раях. Вдоль глухого бордюра до звонкого цокота, По брусчатке ещё сто шестнадцать шагов. Запищал светофор. Жду трамвайного грохота. Захожу. Уступают, касаясь рукой. А в каморке тепло. Пахнет чаем и плесенью. Телевизор бубнит – я не слушаю вздор. Похлебав из кастрюли холодное месиво, Расплетаю из точек сюжетный узор. Что на ощупь слова? Осязаемо плотные, Одинаково ровные строчки... но вдруг… Что-то вижу! Как будто бы вижу полотна я! Оживают картины старанием рук. Долгожданные сны подступают непрошено. Мы вдвоём и, как прежде, красивый вокзал. Ты прекрасна! Печалью глаза припорошены, Но смеёшься. И я под «Славянку» сказал… Или всё же придумал? Не помню… не ведаю. Пережёг нить судьбы ослепительный свет. Нестерпимо горячий и гордый победою Над всего-лишь-то счастьем, которого нет. А ещё снятся руки. По-прежнему тёплые. Но чужие. В чужих неумелых слезах. И слова… Без истерик, не с криками-воплями, А как будто о самых обычных делах. Или даже не снятся, а будто бы слышатся Наяву, в перекличке людских голосов… «Да какой он слепой! - передёрнуло мышцу. - Побирушка-актёр из каких-то низов». Снял очки. И повисла минута молчания. Тихой вздох и с трудом подавившийся мат. Тили-бом… хруст купюр, тот же голос, что ранее: «Вот, возьми… извини… извини нас, солдат». |