Возле покосившейся избы, на вросшей в землю рубленой скамейке, сидел замшелый дед. Заплатанные в нескольких местах валенки и треух со следами кокарды цвета оттаявших по весне конских яблок, наводили на мысль о том, что дед этот местный и, по всей вероятности, прожил в этом месте всю жизнь. Рядом на скамейке лежали дедовы вещи: мятая полупустая пачка «Беломора» с оторванным уголком, коробок спичек, очечник с мягкой тряпочкой, мощные плюсовые очки с бельевой резинкой вместо дужек и растрепанная книжка без обложки. Замятые и обгорелые по краям страницы книжки говорили о том, что судьба у нее выдалась трудная, что побывала она и в воде и в печке, однако, вот уцелела, более того, востребована. Легкий ветерок шевелил наполовину оторванный желтый титульный лист, на котором, приглядевшись, не без труда, можно было разобрать, что книжка эта ни что иное как Хрестоматия для 5-го класса средней школы, изданная Учпедгизом в Москве в 1946 году. Теребя в скрюченных пальцах корявую, обтёртую до блеска можжевеловую клюку с неким подобием злобной песьей морды на ручке, дед в полголоса рассуждал так: - Эх, не надо бы этих Дантесов дразнить, да выставлять на посмешище. Оне ведь, Дантесы-то эти, люди не тонкие и ни хрена в национальном достоянии не смыслят, и по сему, недомыслию своему, вполне могут и дров наломать. Опять же не корысти, либо какой лютой злобы, ради, а потому, как другого-то оне не могут, не умеют: ни словом тебе, ни жестом, ни танцем, да и внешностью, говорят, обладал не шибкой… А, ведь то же ж человек и гордость свою по своему понимает, да и чтит её почище всякого чечена, хотя и грех это, прости Господи… И, ведь, ничего ж не умеют, кроме как в морду дать или застрелить… Или, скажем, шашкой рубануть… с плеча, эдак так с выдохом, р-р-раз... Дед, не вставая и почти не меняя позы, со свистом махнул клюкой, да так, что головка одуванчика перевернувшись, легла ровнёхонько в то же место. - …и нет Достояния. А потому, как с измальства ни чему другому не обучены… А ведь тоже ж люди, хоть и чурки, прости Господи … - Да и ты прости, брат Пушкин, - со слезой в голосе продолжал дед, - что убивца твоего задним числом, вроде как, оправдываю. Сейчас-то ты велик! А тогда-то, сам-то понимал ли, чем рискуешь? «Я - вишь ли - памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа…». А он плевать хотел и на тебя, и на твой памятник и на народ весь и на его тропу. Инородец он - ему свою мамону блюсти надо. Вот и выходит: не поберег ты себя для потомков, брат. Попусту на рожон полез. И по что связался, да и с кем? Тьфу! Так что, выходит, и виноватить-то тут некого, окромя гордыни своей необузданной. Ну, подрались два кобеля из-за течной сучки… Один победил… Поди ж знай, кто из двух дерущихся псов национальное достояние… - Да, все мы, почитай, по большей части, Дантесы. Чуть что - наотмашь и чтоб не встал. Помнится в 19-м, тоже поэт, молодой еще. Чернявый, кучерявый, длинный, худющий, при том, рубаха белая, ворот расстегнут и в очках. Влез на повозку: и "взвейся, да развейся, да грядет, да реет". Да так запальчиво говорил - голосенка тонкий, визгливый, срывается, а за душу берет. Местный сход поначалу молча слушал: про свободу, про землю крестьянам и фабрики рабочим, про «Интернационал» какой-то, а потом разволновался, зароптал, дескать, воля - это хорошо, а неволя - то совсем погано, да и не пора бы… Я тогда еще мальцом был. Помнится слушал поэта разинув рот. Больно нравилось, как там про равенство, да про братство… До слез хотелось верить, что грядет что-то большое и чистое. Атаман, из наших, аж прослезился: большим цветастым платком вытирал глаза , сморкался, делая вид, что соринка в глаз попала. Видать до самого нутра пробрало. Ну, а когда поэт закончил, смахнул слезу, обнял молодого за плечо и говорит так ласково: - Интернационал, говоришь… А, пойдем-ка, паря, прогуляемся за околицу - и ушли. Я за ними увязался, спрятался за бугорок. Сначала вроде как разговаривали. Слов-то не было слышно, но понятно о чем. Парень горячо что-то доказывал, размахивал руками, ходил туда-сюда. Атаман понуро молчал. Слушал, кивал. Вдруг он поднял голову. Сверкнула на солнце шашка. -Вжик! - и еще один одуванчик, чуть покачнувшись, уткнулся в землю. - За что? - вне себя, вскакивая, закричал я. Слезы заливали мне лицо, - За что ты его так, дядька Атаман? - Так надо, - хмуро отвечал тот, вытирая клинок пучком свежей травы. Парень лежал с разрубленным плечом, истекая кровью, и, похоже, был еще жив. - Так надо, сынок. По другому ни как нельзя. Задумчиво помолчал. - Равенство, братство - уж больно красиво. А где ты красоту в этой жизни видел? Значит все вранье! Видно, не с добром к нам парнишка пожаловал. Словами, как он, сказать не могу, а сердцем чую! Взбаламутит мозги сельчанам, а те что? Те за вилы! А потом что? Вон Стенька Разин, тоже за волей ходил, а что вышло... Помолчал. - Я, брат, пожил, многое видел. Меня на мякине не проведешь. Я словам, брат, не очень верю. А кто послабее, да поглупее, тот поверит и пойдет, сломя голову, на заклание. А за что? За призрачную волю? ...земля крестьянам и фабрики рабочим... Интернационал... Да, в каких краях ты равенство да братство видел? Везде сильный - слабого, сытый - голодного, умный - глупого... Так что, враки все это. Сказка. - Так что не плачь. Так надо. А слезы-то еще пригодятся... - Потрепал меня по взъерошенным волосам и совсем было собрался уходить, но передумал: - Вот, если бы он с собой сотню казаков привел, да с пулеметами - было бы об чем говорить! А, да что там... - круто повернулся и сутуло побрел прочь, глухо побрякивая шашкой. Парня схоронили тут же, за околицей. Одинокий крест долго напоминал слова молодого поэта. Однако, ни что не вечно под луной... Я часто вспоминал и парня, и слова атамана. Вот он, Дантес. Словами сказать не может, а шашкой махнуть - раз плюнуть! Мозгов много не надо. А, может сначала разобраться по хорошему? Без крови. Может не врал Парень-то. Как-то не верилось, что бы врал. Уж больно здорово: равенство, братство... Ох, и накормили же ими нас потом до отвала, до оскомины. Бывало, лежишь в окопе… Что происходило в окопе, видимо, уже не узнать. Из далека послышалось до боли знакомое цекотание разболтанных клапанов. Кто-то тяжело въезжал в горку у заброшенной птицефермы. Через несколько минут к забору огорода подруливал перегруженный и перегретый пыльный "Запорожец". Приехали внуки. |