Эльвира Павловна окинула взглядом девушек, которых, как и её, только что направили жить на некую Рабочую площадку, расположенную в трёх километрах от Первоуральска. Младшей из попутчиц было лет пятнадцать. Похожая на весёлую обезьянку, она вертелась, как юла, с интересом разглядывая приземистые дома, высокие заборы, деревянные тротуары. Проблемы устройства её, похоже, не занимали. Второй девушке было лет двадцать – двадцать два. Среднего роста, грудь высокая, талия тонкая, приятные черты лица, длинные русые косы. Шикарные косы! Если б не сутулилась и не смотрела так неуверенно, можно бы назвать красивой. При ней – ребёнок в коляске. Вещей у девчонок – кошкины слёзы. Будто не в эвакуацию ехали на холодный Урал. У обезьянки – пляжная сумка и малюсенький чемоданчик. Уважающая себя дама с таким багажом и на курорт не поедет. Так то – дама, а то – свистушка. У старшей – один чемодан, но большой и, явно, тяжёлый. Его содержимое бы в три сумки разложить. Ведь сама-то не из грузчиц, хрупкое дитя интеллигентной мамочки. Сразу видно: не практичная. А в общем, девушки, кажется, порядочные, светлые. . – Ну что ж, девочки! Коли нас в одно место распределили, давайте знакомится, – сказала Эльвирой Павловной, – я учительница из Москвы. Историк. А это – моя дочка, Неличка. А вы кто? Я – Наташа. Тоже из Москвы. Студентка филфака. Бывшая… Это – Егорушка, сынок. Ему два года. – А муж кто? – Володя французской литературой занимался, рыцарской. А теперь на фронте. – М-да, французская литература, тем паче – рыцарская, сейчас не слишком актуальна. Если б хоть германистика. Так что, как я понимаю, рядовой необученный, – не спросила, констатировала Эльвира Павловна. – А ты, прелестное дитя, что о себе рассказать можешь? – обратилась она к младшей из девушек. – Я – Валя. Восемь классов окончила в Ленинграде. Поехала в дом отдыха в Юрмалу. Представляете! Оттуда двадцать второго пешком в Ригу топали. А там, представляете, прямо по людям с крыш стреляли какие-то гады. То ли диверсанты, то ли предатели. Мы ели на вокзал прошмыгнули. – Это все твои вещи? – Ещё шляпная коробка была. Я её в Риге у вокзала со страху бросила. Теперь жалею. Шляпка была с такими полями большими волнистыми. Дамскими! – Валя кокетливо повела плечиками, гордо запрокинула кудрявую головку, будто ощущала на ей восхитительную дамскую шляпку. – А из тёплых вещей что есть? – не обращая внимания на её ужимки, продолжала выспрашивать Эльвира Павловна. – Кофточка шерстяная, юбка – солнце, купальник, сарафанчик, две блузочки. – Отличный комплект для уральской зимы… – До зимы, я думаю, война кончится. А если не кончится… Мне через два месяца шестнадцать исполнится. На фронт пойду. Там и шинель, и сапоги дадут. – Ну, с тобой – всё ясно. – А у тебя, Наталья, этот громила – чемодан и всё? – Всё. Ну ещё сумочка с горшком для Егорки, – смутилась Наташа. – Родители-то где? – В Минск уехали перед самой войной погостить к родным моего мужа. Вестей с начала войны нет никаких. – Ну, блицопрос закончен. Командовать парадом придётся мне. До места нашего поселения с романтическим названием «Рабочая площадка» общественный транспорт не ходит. Надо подводу искать. Лучше б оказию: дешевле будет. Вы тут стойте. А я – на разведку. Эльвира Павловна стремительно исчезла. Наташа взглянула на её вещи: многочисленные сумки, два портпледа, два небольших чемодана, корзинку с какой-то утварью. – Деловая у тебя мама, – сказала она Неле, худенькой девочке лет восьми. – И как вы с таким количеством управляетесь? – Мама перетаскивает понемногу на десять – пятнадцать шагов, а я сторожу. Так постепенно и двигаемся. Мама говорит, одежды много надо: и носить, и на продукты менять. Бабушка так в гражданскую войну выжила: меняла, меняла, к концу войны у неё даже рубашки не осталось. Но выжила.. Вскоре вернулась довольная Эльвира Павловна. – Нашла оказию, – победно сообщила она. «Как хорошо, что с нами такая энергичная, опытная женщина, – думала, сидя на телеге, Наташа,– и подселяться в чужие комнаты с ней не так страшно будет. Предписание на подселение у нас на руках, но людей стеснять, к ним вторгаться всё равно неловко. А что вещей надо было много брать, я не подумала. Какая я всё-таки растяпа! Как одна с жизнью справлюсь?» Эльвира Павловна заметила тревогу в глазах Наташи. Рассматривая нежный овал её лица, небольшой, не волевой подбородок; красивые кисти рук с длинными, грациозными, «аристократическими» пальцами, подумала: для филфака и мужа, занимающегося рыцарской литературой, такая трогательная незащищённость в самый раз, а для войны и Рабочей площадки… Рабочая площадка располагалась в сырой низине. Даже сейчас, летом, бросались в глаза зелёные, покрытые ряской лужи, вплотную подходившие к дощатым бараки. Хозяйку комнаты, в которой предстояло жить Наташе, звали Прасковьей. Было Прасковье лет тридцать пять, а может, и сорок с хвостиком. Лицо хмурое, привычно обиженное, лоб в резких морщинах, рот поджат, глаза недобрые. Глядя на неё, Наташа сжалась ещё больше. – Ну, проходь, коль прислали на мою голову,– сказала Прасковья, – и так с двумя детями в одной конуре. Так ещё ты с малым. На работе наломаешься, дома покоя нету. Да уж проходь. Чего столбом стоять? Ребята на печке спят. Занимай топчан. Мешки есть, соломой набьёшь, будет тюфяк да подушка. За отопление платить будешь особо. Чем платить, потом решу. В комнату заглянула Валя: посмотреть, как Наташа устроилась. – Кыш отсюда, – прикрикнула Прасковья.– И чтоб никаких гостей тута не было. Только их не хваталет! А чего малый всё кхекает, как дед? Хворый что ль? – Воспаление лёгких зимой было. А в эшелоне ещё продуло. – Совсем хилый, видать. Может и не жилец. – Да что вы такое говорите! – Дак ежели он в жару простужается, что зимой буде? А зима сорок первого года на Урале началась рано. Уже в октябре подули холодные, пронизывающие ветры. Но хуже холодов морозили сводки с фронта. И с едой становилось совсем плохо. Картошки у Наташи не было: выменять на свои наряды не сумела. Не прельстили они местных женщин. А хлеба ей с Егоркой давали всего восемьсот: детская карточка да иждивенческая. И больше ничего… К тому же, часть хлеба Наташа меняла на молоко для сына. Прасковья Наташу не одобряла, бранила: «Ты чего? Из ума выжила, девка! Сюда явилась вся из себя бело-розовая, фигуристая. А теперь? Глянь: за три месяца утлая стала, жёлтая, один нос торчмя торчит. Тебя скоро ветром кочать будет. А ну как помрёшь с голодухи? Кто малого вырастит?» Но Наташа Прасковью не слушала. Знала: Егорушке без молока никак нельзя, а она – ничего, выдержит! Вот немного окрепнет сын, перестанет надсадно кашлять, удастся, может, его в ясли устроить, а самой на завод пойти. И карточка будет рабочая, да и совестно в такое время в иждивенках ходить. Валюшка с первых дней в цехе работает, Эльвира Павловна – в заводоуправлении (в школе места не нашлось: учителей переизбыток). Даст Бог, и Наташа скоро работать будет. В начале ноября кашель у Егорушки почти прошёл, и Эльвира Павловна пристроила Наташу в свой отдел, а Егорку – в ясли. Страшно было Наташе отдавать сынишку. Воспитательница – молоденькая. Показалось, не до малышей ей: в военкомат бегает, на фронт просится. Ну да, страшно – нестрашно, а что делать? Отдала. Первые две недели всё хорошо было. И подкормка в яслях какая- никакая: пара ложек манной каши, серой какой-то, а всё же каши, да ложка рыбьего жира. Наташа даже радовалась за Егорушку. А потом неожиданно поднялась у мальчика температура, до сорока подскочила! И дышать стал тяжело. Даже Прасковья заметила: «Чтой-то дых у малого хрипатый». Соседка по бараку Софья Яковлевна – врач из Киева послушала Егорку, постукала. «Огорчить вас должна, Наташенька, – сказала, – у мальчика воспаление лёгких, двустороннее. Серьёзно это. Стрептоцид бы достать, ну и питание хоть какое-то…» Наташа растерялась, сидела пришибленная. Где достать? Как? Эльвира Павловна совершила почти невозможное: выменяла стрептоцид на Наташину тёплую, красивую шерстяную кофточку. А баба Маня, из местных, четыре картофелины принесла. Так дала, в подарок. К вечеру Егорушке, вроде бы, легче стало. Поел. Зажмурился, как котёнок, сказал: «Так я накар-ртошился! Хор-рошо!» Потом заснул. Спокойно заснул. И Наташа успокоилась, прикорнула рядом. Проснулась под утро. Потянулась к сыну. Рука наткнулась на что-то холодное. Ощупала лихорадочно. Плечики, ручки – всё затвердевшее, холодное. Весь затвердевший!.. С ужасом осознала: мёртвый! Господи! Умирал её сыночек, а она беды не почувствовала, спокойно спала рядом! С кладбища Наташа шла, не разбирая дороги. Она не слышала, как сокрушалась баба Маня, что тёплую одёжу зазря загубили, как переговаривались о своих делах соседки. Наташа рыдала, выла на всю Рабочую Площадку. Прасковья пыталась её урезонить: «Глянь-ко, бабы на справных мужиков похоронки получают, да так не голосят. А ты? Парнишка двух годов, хворый. Так ты из-за него эдакий рёв да вой учиняешь. Возвернётся Володька твой, других ребят нарожаешь, а не вернётся, одной легче сызнова жисть начинать». Прошло десять дней. Пятого декабря, к вечеру, на пороге их комнаты появилась Галя с почты. И Прасковья, и Наташа по её глазам, по скованности поняли сразу: не с письмом пришла, с похоронкой. И каждая взмолилась в душе: «Только бы не мне!» Галя потопталась у порога. Потом жалостливо посмотрела на Наташу: «Это… Это вам, Алексеева». На этот раз Наташа не кричала, не плакала: окаменела. Работала она теперь в цехе. Уставала так, что, казалось, стоит коснуться подушки, заснёт. Но ложилась на свой топчан, сна не было. Она прислушивалась к храпу Прасковьи, к тихому посапыванию Руфы и Вовы, надрывному свисту ветра за окном. Пошевелиться боялась. Чудилось, протянет руку и опять наткнётся на холодное, затвердевшее тельце сына… Потом сон всё-таки одолевал её. Наступил последний вечер сорок первого года. Наташа вернулась со смены. Прилегла. За стенкой, в комнате соседей, уже начинался праздник: кто-то залихватски прошёлся, с притопом, с частушками. «А… это Настя Короткова, её голосище, – вяло подумала Наташа, – ишь как выводит». А Настя, меж тем, продолжала: Дорогой, товарищ Сталин! Давай кончим воевать, Всех парней на фронт забрали, Девок некуда девать! – Ну, как тебе не совестно петь такое, несознательное?! – это Валюшин голосок.. – Дак она ж в шутку. А без шутки – жисть не осилить! – это уже Матруна Васильевна. С Белоруссии. Не барак, Ноев ковчег! В комнате Прасковьи тем временем дети начали сооружать «ёлку». Дочка Эльвиры Павловны притащила мамин зелёный шарф, накинула его на перевёрнутую табуретку. Шарф украсили вырезанными из газеты кружочками, лентами. Наташа слушала ребячью болтовню вроде бы рассеянно, отстранённо, но под их разговоры неожиданно пришла к ней мысль: нужно родить ребёнка. Необходимо, совершенно необходимо родить ребёнка! Мысль эта не показалась неуместной, несвоевременной. Она пришла как озарение, как самый верный, надёжный путь к спасению. Пришла и утвердилась. И в следующие ночи Наташа уже не думала: нужно ли, можно ли? Она думала лишь об одном: как? Как всё это… осуществить? Сумеет ли она переломить себя… хоть не надолго? Ведь без любви. Без влюблённости даже… Полюбить-то она теперь не сможет. Никогда, никого. Это точно. Значит, придётся так вот: холодно, целенаправленно. А со стороны всё должно выглядеть просто легкомысленной случайностью, никого ни к чему не обязывающей. Эдакой лёгкостью бездумной! Сумеет ли притвориться? Ну а потом… Потом, как можно скорее, ей нужно будет расстаться с этим мужчиной. Чтобы он никогда о ребёночке не узнал… Это продумать надо. Хорошенько продумать. Всё предусмотреть. Ребёнок будет её, только её. Он не будет мешать ей думать о Володечке. После получения похоронки она ни разу не видела его во сне. А тут – увидела. Вернее почувствовала его присутствие и поняла: он очень жалеет её и не корит за решение. Этот сон снял последние сомнения. Да, она родит себе ребёнка! Но сначала надо ей хоть немного подкормиться, окрепнуть. А иначе… Какая из неё мать? Немало времени прошло прежде, чем удалось Наташе перейти с завода в госпиталь. Нянечкой.Она начала приглядываться к раненым. Выбрать никак не решалась. А потом поступил он, Серёжа. Мальчишка совсем. Рослый, стройный, копна рыжих волос, глаза синие. Добрые глаза. Когда он видел Наташу, смущался, краснел. Наташа несколько раз разговаривала с ним, чтоб не быть совсем незнакомкой в нужное время и чтоб узнать, каким может оказаться её ребёнок. Поняла, что Серёжа умён, интеллигентен, из хорошей семьи. Но много разговаривать боялась, боялась привязать. В апреле, когда до выписки Серёжи оставалась всего неделя, позвала его вечером в госпитальный сад. Он, конечно, ни на что такое не рассчитывал. И женщин у него ещё никогда не было, это она сразу поняла. Взяла всё на себя. Действовала, как лунатик, безошибочно идущий по карнизу. Потом, уже в бараке, думала: «До чего я дошла! Совсем обнаглела. Пру к цели, как танк. Но ведь Серёже от этого вреда не будет, и ни о чём он не узнает». Встречались они ещё три раза. Потом настал день выписки. Наташа старалась не показываться Сергею на глаза. Сам нашёл. Стал адрес её московский спрашивать. – Не нужен он тебе, – сказала. – Я старше тебя на четыре года, а считай, на целую жизнь. Забудь обо мне. Встретишь хорошую девочку. Он перебил, возмущённо: – Ты что?! Как ты можешь так думать после всего? – Ты пойми, – она старалась говорить мягко, но убедительно. – Я с тобой не по любви была: от одиночества. Боль души унимала. – Уж сказала бы прямо, что не опытный, не хорош для тебя. От боли она! Что я тебе – анальгин? – в его глазах закипели слёзы, голос задрожал, он повернулся и быстро пошёл прочь. «Господи, как нехорошо получилось. Вроде всё продумала, а обидела парня. Не дай Бог, ещё неполноценным себя почувствует. Надо бы догнать его. Но ведь тогда порвать будет трудно. А ребёнок должен быть только её. В её жизнь после Володи, вместо Володи никто войти не должен», – маялась Наташа. Серёжа уехал на фронт, а на Наташу вдруг напал страх: вдруг всё окажется зря. Зря через себя переступила, а ничего не выйдет. Что тогда? Ведь во второй раз не решится она. Нет! Нельзя. Иначе – себя потеряешь. «О, Господи! Хоть бы не зря!» - молила она судьбу. И вымолила. Вот и первые признаки появились… Наташа боялась поверить: сглазить боялась. Однако, начала она ходить осторожно, бережно и мысли тягостные от себя гнать, чтоб ненароком не повредить ребёночку.Наконец, пришёл день – убедилась окончательно! Шевельнулся в ней маленький. Теперь уж, какие сомнения! Наташа шла по госпиталю и сияла так, что вызывала изумлённые взгляды, недоуменные вопросы. Чтоб справится с бившей через край радостью, убежала в конец госпитального сада. Прислонилась грудью к невысокому заборчику. Стояла и улыбалась. Улыбалась купавшимся в пыли воробьям, тощему псу с проваленными боками, чахлой берёзке. Посмотрела вдаль и, пожалуй, впервые оценила строгую красоту невысоких гор. «Вот нас и двое!» Но надо было погасить улыбку, стать будничной, деловой, укрыть радость поглубже от чужих глаз. Но от чужих глаз всё – не скроешь. В свой час заметила перемену в Наташе и Прасковья. В бараке – точно бомба взорвалась! Суды-пересуды… Хоть уши затыкай, всё равно слышно, как вопит на весь коридор Прасковья: – Кому война, а у кого – один блуд на уме! – А я-то гляжу: чтой-то Наташка покорпуснее стала! А пошто стала? Мне, старой чурке, и невдомёк. С энтой войной, смех сказать, позабыла, что бабы рожать могут. Поначалу шибко высоко себя ставила. А теперича – на худой славе жить придётся. – Уж что посеешь! – Да не то, бабоньки! От одинокости она, с горя, – это баба Маня, добрая душа. – Это вы очень правильно сказали: с горя. И я потому ея не осуждаю. Нет. – Баба Маня, Дора Марковна, да что это вы? С горя, с горя. Разве с горя можно делать такое?! Пусть бы шла с горя фашистов бить! Я вот на фронт прошусь, прошусь. Не берут. Говорят, молодая. А её бы взяли. А если она только о себе думает да о своём одиночестве, эгоистка она! – Ну что ты, Валичка! Мать – она ведь всегда не для себя одной живёт. Думаешь, не пригодятся нам всем когда-нибудь детишки сорок третьего года рождения? Ещё как пригодятся! – Так вы, Эльвира Павловна, думаете, она… из идейных соображений? – А,.. твою мать! Не понимаю я ваших соображениев!– возопила Просковья. – А блуда и грязи я у себя, в своей комнате, терпеть не обязанная. У меня – дети. Нету такого закону, чтоб я шлюху энту выселить от себя не могла! Евакуированная! Вот ты, бабка Маня – доброхотка, может, к себе её возьмёшь с прижитым-то дитём? Ну-ко! Что? Молчишь?! Язык проглотила? Наташа лежала на своём топчане, сжавшись, повернув лицо к стене: лишь бы не видеть изучающих, полных жгучего любопытства глаз Руфы и Вовки. Её била мелкая, неуёмная дрожь. «Надо успокоиться. Нельзя же мне так волноваться. Ну, совсем нельзя! – уговаривала себя Наташа. – А выгнать меня Прасковья вряд ли сможет. Не позволят ей. Впрочем…не выгонит, так выживет! Какая разница? Уезжать отсюда надо. В Москву пробиваться. Фашистов уже на Украине бьют! Люди на свои места возвращаются. И мне пора. В Москве комната своя, не чужая. И сестра мамы, тётя Лена в Москве. Всё же, родной человек! Надо пропуск хлопотать. Незачем оставаться. Егорушку здесь не сберегла. А как новорожденного, махонького сберегу? А в своём доме – и стены помогают!» Пропуск в Москву удалось получить довольно быстро: в начале октября. Но Наташа–то была уже почти на седьмом месяце. Пока собиралась, и седьмой месяц миновал. На вокзал провожали её Эльвира Павловна, Настя Короткова да Валя. Эльвира Павловна всё вздыхала: как мол доедешь такая? Да как устроишься? Потом спохватилась, сменила тон на бодрый, оптимистичный. Ничего мол, даст Бог, доберёшься, всё благополучно будет! Москве от нас привет передашь! – Может, и мы к тебе после войны гостевать приедем, – мечтательно вздохнула Настя. Наташина станция была конечным пунктом ветки местного значения. Отъезжающих было немого. Но, когда подали состав, у двери её вагона всё же началась давка. Мощная Настя на миг отодвинула суетливый людской клубок, а Эльвира Павловна с Валей быстренько подсадили Наташу. Вот и поехала! Только ведь не прямо до Москвы, лишь до станции, где предстояла ей пересадка. Пересадочная станция была забита женщинами, детьми. Как выяснилось, некоторые не могли пробиться в поезда неделями. Когда подошёл очередной состав, у открывшихся дверей вагонов началась настоящая Ходынка. Наташа даже сунуться в толпу не решилась. Поезд увёз немногих счастливцев. А она сидела обречённо у штакетника на своём полупустом чемодане на ноябрьском холоде и уговаривала себя, что на следующий поезд надо всё же попытаться сесть. К вечеру неожиданно подали новый состав. И опять началась давка. Иступленно, истерично кричали женщины, дети. Наташа стояла чуть в стороне и плакала. Бежавший к вагону пожилой красноармеец приостановился около неё. Крикнул: «Ты чего стоишь, дочка! Так и рожать здесь будешь?». Он подхватил Наташу и как-то втиснул её в тамбур. А вагон уже набит, утрамбован плотно. Еле в угол пробилась. По дороге помяли, конечно. Те, что на этой станции в вагон ворвались, все разгорячённые, очумелые. Каждая старается поскорее своего ребёнка пристроить. А старожилки вагонные за свои, уже завоёванные места держатся. Гвалт, ругань. Солдат, что Наташе помог, единственный в вагоне мужчина, сумел, однако, порядок навести. Гаркнул на весь вагон: «А ну, тише, бабоньки! Не галдеть! Всех ребятишек пристроить нужно. По совести. Дети – они все наши – советские. Вот поостынете, да и устроимся. Всё по-доброму». Женщины, действительно, как-то притихли, усовестились. И всех ребятишек разместить удалось: кого на лавках, кого на мешках да чемоданах. И Наташу на лавку посадили. Установился в вагоне мир на время: до следующей станции. Первые сутки вагонной жизни чувствовала себя Наташа сносно. Затылок правда давило, но после такой посадки это и не удивительно. Главное – домой она едет. «До-мой! До-мой»,– стучали колёса. И от их бодрого стука начинала петь душа. Однако, на второй день пути появились у Наташи боли в животе. Как схватки. Сначала несильные, нечастые. Потом сильнее…Тут и женщины заметили: – Ты что, милая? Уж не рожать ли надумала?! – Да рано мне ещё. Семь месяцев всего. С половиной. – Ох, рано – не рано, а всё быть может! – Да вы что? Здесь рожать! Разве ж такое можно? Ребятишек полон вагон! Да и врача нету. Воды – и той нету. Уж если что, высадить её нужно! – Куда её высадишь? На станциях ни влезть, ни вылезть. Да и куда в чужом месте денется? А ты не тушуйся, доченька. Если что, и тута примем. Сами. А детишек приберём подале. Только лучше… всё ж не рожай ты пока, погодь. – Уложить её на лавку надо, может, и обойдётся всё. А то – сидит сиднем! Поднатужились, освободили лавку, уложили. Наташа лежала, молила судьбу; только бы прежде времени не родить! Как выходить сейчас недоношенного? А уж если рожать до срока, то хоть в Москве. До Москвы дотянуть бы! Теперь на очередных остановках инвалид, пристроившийся накануне в тамбуре их вагона, отгонял штурмующую двери толпу костылём и криком: «Нельзя сюды! Здесь баба рожает!» Однако, по-настоящему рожать Наташа начала на подъезде к Москве. Скорая успела довезти до больницы. Там родила она быстро. Боль отступила, но уже через минуту пришёл страх: не было детского крика, первого, обязательного, оповещающего о жизни! Наконец услышала Наташа сла-абенький писк. – Девчоночка, – сказала акушерка, – дохленькая совсем. Выживет – не выживет? Не знаю. Регистрировать подождём. Потом у Наташи началось кровотечение, и она на время отключилась. Лишь на следующее утро спохватилась: кормить девочку не приносят! – Да жива, жива пока, – сказала сестра. – А приносить таких для кормления не положено. «Всё должно обойтись, – уговаривала себя Наташа. – В Москве ведь! В хорошей больнице. Выходят! Обязательно выходят». Весь день, когда появлялся в палате кто-нибудь из персонала, она настораживалась, напрягалась, ждала: не скажут ли чего? Сама спросить лишний раз не решалась. Если не говорят, значит, всё пока в порядке. Нянечка Феня шла в тот день на работу сильно расстроенная. Её восемнадцатилетняя дочка, Варька, нагуляла… Дурища! А теперь парится, хину глотает. А всё – зазря… В Фениной-то молодости проще было: хошь – рожай, не хошь – не надо. Феня почитай раз пятнадцать избавлялась. Сейчас не то: попалась, так изволь! А как его потом прокормить, одеть, обуть? Всё ж на Фенины плечи ляжет. Докторов бы здешних уговорить, да не решатся они. Разве за большие деньги. Так нет у Фени таких денег. И не доверятся ей: новенькая она здесь. А дело, коль попадутся, тюрьмой пахнет. Хоть и сильно огорчена была Феня, а всё же не позабыла у сменщицы своей, Семёновны, поинтересоваться: кто поступил? Да кто выписался? – В четвёртой, слышь, новенькая лежит, – доложила Семёновна. – Прямо с вокзала привезли. Муж убитый. Жильё есть ли? Нет? Не хочу врать, не знаю. Так она, из четвёртой, девчонку родила. Ну, как есть недоношенную. Клавдия Петровна, сестра из детского, вопытная, сказывала: не будет девчонка жить. До следующего утра, должно, не доживёт. А уж ежели Клавдия Петровна что сказала, это – всё, это – точно. А та, из четвёртой, того не знает. Всё волнуется, извелась вся. Кто ни зайдёт, ни заглянет, такими глазищами жалостными на всех смотрит – страсть! И то понять можно: ну как по нонешнему времени одной с дитём недоношенным? Ну да, раз Клавдия Петровна сказала, почитай, уж освободилась, девка! – Феня мыла пол в коридоре, думала: «Вот энта, из четвёртой, уже освободилась. Дал бы Бог, чтоб и Варька освободилась тоже!» В четвёртую палату Феня заглянула к вечеру. Новенькую приметила сразу. Светлые волосы разметались по подушке. Глаза испуганные, как у зайчишки загнанного. Наташа заметила жалость в глазах Фени. Встрепенулась: – Нянечка, не слыхали чего-нибудь о моей девочке? Алексеева я. Алексеева – моя фамилия. «И чего ей зря мучиться? – подумала Феня. – Сказать уж. Пусть отдохнёт, хоть энту ночь поспит спокойно. Раз Степановна да Клавдия Петровна в уверенности…» – Вы что молчите, нянечка? – Да не волнуйся ты, не изводись… Сказывали, померла твоя девчонка. Так что освободилась ты, освободилась!.. Ой! Девка, да чтой это с тобой? Ты чего?! Через две недели с трудом найденная врачами тётя Наташи Елена Васильевна Фризе унесла из больницы крохотную сморщенную девочку. В свидетельстве о смерти Наташи в графе «причина» стояло короткое: «шок». «Хоть бы знать, кто отец девочки», – думала Елена Васильевна. В последнем письме к ней Наташа писала: «Считайте, что отца у моего ребёнка нет. Отец – человек хороший, но малыша я рожу для себя». Войну Сергей закончил в Будапеште. Потом учился в десятом классе школы рабочей молодёжи. И уже три года был студентом медицинского института. Летом сорок девятого года их группу послали на практику в больницу, на базе которой в войну был госпиталь. По стечению обстоятельств именно тот госпиталь, где Сергей лечился от ранения, где встретил Наташу. За шесть прошедших лет он, конечно, повзрослел, но и сейчас, вспоминая апрель сорок третьего, не мог понять, что толкнуло тогда Наташу к нему – неумелому, робкому с женщинами мальчишке Любовь? Теперь-то он точно знал, нет. Просто стосковалась по мужчине? Тоже нет. Она делала всё почти через силу. О легкомыслии речи вообще быть не могло. Он ведь видел, как вела себя Наташа с другими ранеными. Сергей бродил по больничному парку, почти не изменившемуся за прошедшие годы, вспоминал тогдашнее. Он пробыл в госпитале два месяца. В Наташу влюбился сразу, но ни на что такое даже не надеялся. А после всего были эти обжёгшие слова Наташи. Тогда он решил, что просто не удовлетворил её. Но, если бы ей было нужно это, думал он сейчас, выбрала бы она себе кого-то из опытных. Выбор-то был! Нет, в её поведении была какая-то тайна, некий ускользающий от него смысл. А если попытаться её найти? Немного поколебавшись, Сергей зашёл в канцелярию больницы. В небольшой комнате сидели молоденькая девушка и женщина лет сорока. – Скажите, пожалуйста, у Вас есть архив? – обратился Сергей к старшей из женщин. – Мне хотелось бы узнать об одной сотруднице, работавшей в госпитале в 1943 году. Я в то время здесь лечился после ранения. Молодая стрельнула любопытно-насмешливыми глазками: Врача ищете или сестричку? – Занимайся своим делом Аля, – сказала старшая, – архив у нас есть. Сейчас посмотрю. Она вышла в соседнюю комнату и вскоре вернулась с папкой. – Как фамилия сотрудницы? – Алексеева Наталья. – Алексеева Наталья. Есть такая. Уволилась в конце октября 1943 года в связи с семимесячной беременностью и отъездом в Москву по вызову родственницы Елены Васильевны Фризе,– женщина прочла это будничным голосом, вернее голосом, которому постаралась придать будничный оттенок. – Алевтина, сходи за ведомостями в бухгалтерию, – сказала она молоденькой сотруднице и, не отрывая глаз от бумаг, спросила Сергея, – когда Вы выписались из госпиталя? – В начале апреля. Он увидел, как она машинально загибала пальцы и посчитал про себя: апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь – семь месяцев! Он почувствовал, как выступили на лбу капельки пота. – Адреса родственницы у Вас нет? – Нет, но должна быть анкета. У нас – порядок. Она опять ушла в соседнюю комнату и вскоре вернулась. – Так, Алексеева Наталья Николаевна, 1920 года рождения . Отец – Звягинцев Николай Петрович, профессор филологического факультета университета. Мать – Фризе Ольга Васильевна, преподаватель музыкальной школы. Местопребывание родителей на 1943 год неизвестно. Муж – Алексеев Владимир Сергеевич преподаватель кафедры французской литературы погиб на фронте в октябре 1941 года. Сын – Егор Владимирович Алексеев умер в ноябре 1941 года в возрасте двух лет. – Будете искать Алексееву? – спросила женщина. – Мне бы московский адрес. – Московского нет. Только здешний. Она жила на Рабочей Площадке. Барак девять. Теперь туда автобус ходит. У барака номер девять грелись на солнышке две старухи в плисовых жакетах. – Здравствуйте, бабушки, – обратился к ним Сергей, – скажите, Вы в войну тут жили? – Туточки, а где ж ищё?– отозвалась старушка с беззубым ртом и слезящимися добрыми глазами. – А не помните ли Наталью Алексееву? – Наташеньку–то? Как не помнить?! Царство ей небесное… – Что вы такое говорите?! Какое «царство небесное»? Она молодая. Из Москвы была эвакуирована. – Энто да: евакуированная. Только померла она. В родах и померла. – Откуда вы это знаете? – А ты-то ей кто будешь? – Друг. – Дру-уг. Иш ты! Ейного мужа друг? – Когда дружил-то? – спросила вторая бабка, помоложе. – Откуда вы знаете, что Наташа умерла? – Дык, Настёна сказывала. – А где эта Настёна? – Вона за инвалида замуж вышла. За хорошего мужика, не пьющего. А живут они в Стахановском городке. Вон он у горы. Дома там справные, штукатуренные. Увидишь Настёну, привет передавай от бабы Мани. Настя была дома. Она тоже стала допытывать, когда Сергей был знаком с Наташей. Потом достала из-за зеркала старое письмо. Письмо, как он понял, было от бывшей соседки по бараку москвички Эльвиры Павловны. «Милая Настя, – писала Эльвира Павловна, – ты спрашиваешь, видела ли я Наташеньку? Наташенька наша умерла в Москве в родах. Родила недоношенную девочку сразу, как в Москву приехала, и умерла. Слава Богу, тётя Наташи, Елена Васильевна, взяла девочку к себе. От неё я всё и узнала. (Адрес тёти Наташа мне дала перед отъездом). Была я у них. Девочке уже полтора годика. Рыженькая, не в Наташу. Весёленькая. Живут бедновато. Но Елена Васильевна, по всему видно, женщина добрая, девочку любит. Своей-то семьи нет. А родители Наташи и мужа её так и сгинули, ничего о них неизвестно. Уж так Наташенька ребёночка хотела, а вот как судьба повернулась!..» Настя смотрела на рыжего парня, впившегося глазами в письмо. Потом, преодолевая неловкость, спросила: – Девочка Ваша? – Похоже, да. Я тогда на фронт вернулся. Ничего не знал. В письме есть адрес Наташиной тёти? – Только Эльвиры Павловны. – Ну, Фризе – фамилия редкая. Найду. Родители сгинули, сынишка двух лет умер в ноябре 1941, муж погиб в октябре 1941. «Наташенька так хотела ребёночка»…Всё стало на свои места. Так вот почему Наташа была с ним… Но сейчас важно другое. Практика подходила к концу, начинались каникулы, и Сергей поехал в Москву. Адрес Наташиной тёти он получил за какие-то двадцать минут в справочном киоске у Казанского вокзала. Елена Васильевна Фризе жила на Сретенке в большой коммунальной квартире. Она оказалась очень худой, измождённой женщиной. – Извините, Вы меня не знаете. Я – Сергей Колчин. Я лежал в госпитале, в котором работала Наташа, – он замялся. Женщина смотрела на него. Потом перевела взгляд на рисовавшую что-то девочку. Она сличала их… В её глазах застыл вопрос. Сергей смотрел на девочку. Она была почти точной копией его сестры Оленьки в детстве. – Наточка очень рисовать любит, – сказала, глядя на девочку, Елена Васильевна. – У меня папа – художник, – сказал Сергей. – Вы?.. – Да. Но я ничего не знал о девочке. – Бог всё-таки есть! Я ведь должна уйти… Лучше пойдёмте в другую комнату. Они зашли в небольшую комнату. С висевшей на стене фотографии на Сергея смотрела смеющаяся, полная жизни девушка. Такой он Наташу не видел никогда. – Вы сказали, что скоро должны уйти. У Вас сейчас нет времени говорить со мной? – спросил Сергей. – Нет, столько времени у меня ещё есть. Дело в том… У меня недавно обнаружили рак желудка. Говорят – язва, но я то знаю, что рак. И печень уже увеличена: метастазы. И морфин колоть начали. Нет, я Вам Наточку не навязываю. Я ведь Ваших обстоятельств даже не знаю и Вас не знаю. Но Наташа плохого человека не выбрала бы. А у Наташеньки маленькой, когда я уйду, никого не останется… Через два дня Сергей увозил дочку к её бабушке и дедушке. |