Валерий Яковлев (проект повести) ПОКАЯННОЕ ПИСЬМО ЗЕКА История одного раскаяния Иные дни начинаются лирически, безмятежно. Ничто не предвещает беды, жгучей проблемы, и человек всеми фибрами души ощущает счастье бытия. Чрезвычайно жадная личность может в таком состоянии подарить кому-нибудь «ржавый» пряник. Палач пускает слезу и гуще мажет веревку мылом – чтобы не мучить жертву. У людей резко падает процент присутствия сволочизма в крови. Они становятся менее склонными к конфликтам, готовы всех прощать, любить и гладить по головке. В похожем полублаженном состоянии пребывал начальник детской воспитательной колонии полковник Александр Ивановича Седов, когда весенним благоухающим утром стоял у раскрытого окна кабинета и созерцал виды зоны. Как писаная картина, выглядела территория окаянная. Асфальт был «вылизан», массивные бетонные вазы покрашены, свежая побелка кирпичных казарм слепила глаза на солнце. Где не было асфальта – зеленела трава; в гуще цветущих яблонь, словно в райском саду, пели птицы. У входа в зону красовался громадный стенд. На нем аршинными буквами было выведено: «Воспитанник, помни: здесь начинается твой путь на свободу». Конструкция имела интересную особенность: художник сделал надпись с обеих сторон. Ее могли видеть и прибывающие в колонию и убывающие из нее. Полковник набрал полную грудь воздуха и мечтательно закрыл глаза: «Еще бы штук пятнадцать – двадцать рябин посадить, – думал он, – да калины красной, – любая инспекция будет рыдать от восторга». Лицо полковника излучало свет. Он напоминал монаха, постигшего заповеди блаженства из Нагорной проповеди Спасителя. Определенно, день в колонии обещал стать особенным. Готовился большой выпуск УДО – условно–досрочно освобождающихся. По обыкновению, УДО обставлялось торжественно. Тех, кто выходил на свободу, выстраивали в одну шеренгу перед громадными воротами колонии. Оркестр играл бравурный марш. Ввиду особого случая Александр Иванович надевал парадный китель, чистил до солнечного блеска ботинки. Он весь преображался и становился торжественным и многозначительным, как маршал Жуков на подписании Акта о безоговорочной капитуляции. В кульминационный момент Александр Иванович лично отдавал команду: «На свободу ша-гом марш!» Дежурный помощник начальника колонии – ДПНК – делал взмах рукой, где-то на вахте нажимали кнопку привода огромных линейных ворот, и, вздрогнув, они начинали медленно отодвигаться. По мере открывания ворот на противоположной стороне освобождающиеся видели приехавших их встречать близких. В эти последние минуты пребывания на зоне ребятишкам казалось, что ворота отодвигаются целую вечность. Не в силах сдержаться, они галопом неслись прочь из колонии в образовавшийся проем и оказывались в объятиях родственников и друзей. Полковник очень любил УДО и поэтому в ожидании церемонии находился в прекрасном расположении духа. В такие минуты он нередко припоминал мелодию «Русского танца» из «Лебединого озера» Чайковского. Замысловатая, затейливая мелодия была несколько сложна для насвистывания, потому Александр Иванович прокручивал ее в голове, постукивая в такт мелодии пальчиками по подоконнику. Иногда, точно зная, что никто его беспокоить не будет, он даже выделывал в кабинете под любимую мелодию танцевальные па. Небольшая тучноватая фигурка полковника, сама собой перемещавшаяся по ковру просторного кабинета, выглядела весьма забавно. ПЕЧАЛЬ СТЕПЕННОГО МУЖА Ближе к полудню, Александр Иванович привычно выкурил свой любимый «Opal», аккуратно потушил сигарету о пепельницу, хлебнул чаю. Он уже собирался накинуть парадный китель и направиться в актовый зал Дворца культуры – ДК, где заседал областной суд, как вдруг заметил стремительно несущуюся в сторону его окна фигуру начальника оперчасти майора Владислава Шурукова. Владислав Николаевич бежал, высоко закидывая вверх худые коленки. Его чудные яловые офицерские сапоги сверкали на солнце, из-за чего возникала аналогия с копытцами оленя. Долговязый и чрезмерно худой, похожий на сушеную воблу опер молниеносно взлетел по лестнице административного здания и со скоростью вещи, которую швырнули, очутился в кабинете хозяина. Невидимая внутренняя струна от копчика до языка и неба натянулась внутри Александра Ивановича. Он почуял неладное. Таким начальника оперчасти полковник еще не видел. Майор напоминал пса, отмотавшего семь верст в округе. «Интересно, какая Горгона поцеловала его в задницу?» – думал Александр Иванович. – Влетел аки пуля». – Только не говорите мне, – сказал он, – Владислав Николаевич, что у Венеры Милосской выросли руки и она играет на балалайке. Что случилось? Что вы расскакались как сайгак? Начальник колонии бывал вспыльчив, говорил колкости, часто сыпал нетипичными метафорами. Но все знали, что это форма, внешняя оболочка полковника – его реакция на нервную ситуацию. Выговорившись, он обычно успокаивался, все обдумывал и решение принимал взвешенное. Привычки рубить сплеча, сворачивать головы подчиненным и заключенным за ним не замечали. Шуруков нагнал в легкие достаточное количество воздуха и, будто паля короткими пулеметными очередями, заговорил нервной скороговоркой: – Свинью нам подбросили, Александр Иванович. Большую, жирную свинью… Я бы даже сказал свиноматку. Начальник колонии в нетерпении сверкнул глазами, посмотрел на опера так, как, по обыкновению, сверлили взглядом врагов революции комиссары в кожаных тужурках, прежде чем поставить их к стенке и отправить к праотцам. Шуруков вытянулся в струну, в три погибели выпучил маленькие глазки и выпалил: – Большаков Ваня отказался от условно–досрочного освобождения… – Как отказался? – изумился Седов. – Так и отказался, – договорил опер, – прямо на заседании суда. Если бы сейчас в окно кабинета полковника влетела стрела, выпущенная воинствующими ацтеками, и вонзилась прямо в глаз висевшего на стене портрета Феликса Эдмундовича Дзержинского, в реалистичность такого сценария Александр Иванович поверил бы скорее, чем в то, что воспитанник Ваня Большаков отказался от условно–досрочного освобождения. Но начальник оперчасти не мог сочинять сказки. В его специфическом мозгу фантазии почти не обитали, а пульсировали сугубо утилитарные соображения типа «выявить–раскрыть–наказать». Впрочем, служакой он был проверенным. Звезд с неба не хватал, но дело свое знал, как хорошая собака ищейка. На фоне страстного Александра Ивановича человеком он выглядел суховатым, лишенным большого воображения, но в части выполнения своих обязанностей опять же сказать о нем чего–нибудь особенно худого было нельзя. От Владислава Николаевича веяло неким унылым постоянством, но в его деле, связанном с постоянной рутиной, скорее это было достоинством, чем недостатком. – Бесхитростный человек, – говаривал про него Александр Иванович, – но надежен как дубовый стол. Нет, Шуруков не мог ничего сочинить. Тем невероятнее казалась услышанная новость. Страстный, эмоциональный полковник от удивления даже шевельнул ушами. Он как сейчас помнил первую встречу с Ваней Большаковым. Ваня прибыл на зону этапом холодным осенним деньком. Его атлетического типа фигура заметно выделялась среди тощих, потрепанного вида пацанчиков. В то время Александр Иванович был мучим поисками перспективной кандидатуры на место главного бугра (здесь, в контексте, – командира) зоны. Зек номер один, бугор Аркаша Бикчурин с браздами правления справлялся плоховато, чуть что махал кулаками. Как–то он вышел из себя и съездил по морде дневальному Ищенко. У Аркаши Бикчурина был великолепно отработан на зеках хук правой. Он бы мог и быка свалить. Но быки в колонии если и водились, то в переносном смысле. В прямом, физическом смысле за быка сошел дневальный Ищенко, которому Бикчурин благополучно сломал челюсть. Знакомясь с этапом, Александр Иванович, бывало, как опытный купец, оценивал «товар». Он входил в раж и даже ощущал себя ловцом душ человеческих. Поскольку души были падшие, в его задачу входило приведение этих самых душ в более–менее приличное состояние. Почти безошибочно, интуитивно, он мог определить, из кого что получится. В Большакове полковник почуял способность управлять людьми. Из персонажей подобного типа получались великолепнейшие бригадиры лесорубов, какие–нибудь мастера на буровых вышках, шахтах и так далее. Александр Иванович чувствовал в себе силы годика за полтора слепить из Большакова первоклассного бугра. – Может, нам Бог послал этого человечка, – шепнул он своему начальнику опер части, указав взглядом на Большакова, – хорош пацанчик! А кулаки какие? Глянь, Владислав Николаевич. Изумительные кулаки, пудовые. Слепим из него бугра? А, Владислав Николаевич? Представляя советскую колонию, обыватель хватается за голову, а особо чувствительные натуры падают в обморок. Кошмар! Вышки, собаки, злодеи вертухаи, которые только и ждут, чтобы какого–нибудь несчастного зека затоптать–запинать, а лучше пристрелить. Ничего такого в зоне, где работал Александр Иванович, не было и в помине. На вышках стояли охранники, именуемые воспитанниками дубаками, которые и не помнили, когда в последний раз держали в руках оружие. Из средств воздействия дубак имел лишь дубинку, бесцельно болтавшуюся у него на боку. В колонии охранниками работали и женщины–дубачки. В отличие от склонных к лени мужчин, стояние на вышке наводило на них глубокую печаль. Дубачки скучали, от безделья впадали в тоску. Пытаясь с ней бороться – вязали, лузгали семечки, почитывали романчики, хотя инструкциями все это было строжайше запрещено. Иногда в запретную зону с контрольной полосой и вышками с криком залетала ворона. Над забором в несколько рядов была натянута колючка. На ней спиралеобразно висела такая же проволока, создавая что–то вроде паутины. Где–то внутри спиралеобразной колючки пролегала нить звуковой сигнализации, которая срабатывала при задевании проволоки. Птица, конечно же, касалась ее. Дико начинала ухать сигнализация. Но охрана, наученная опытом долгого безделья, знала: тревога ложная. Ее отключали, чтобы, впрочем, затем включить вновь. Для верности дубаки на вышках, каждый в зоне своей ответственности, одним глазком окидывали запретку и снова погружались в привычную полудремоту. Каждый день во время утреннего развода на зоне поднимался красный флаг, оркестр почти без фальшивых нот играл гимн Советского Союза. И только после этого обязательного ритуала ребятишки стройными рядами расходились, кто на работу, кто на учебу. Картина плоховато вязалась с представлениями о местах лишения свободы. Глядя на происходящее, несведущий человек мог подумать: в колонии ли он находится? Не пионерский ли это, часом, лагерь, имени какой–нибудь пламенной комиссарши? СКАЗАНИЕ О КРАСНОЙ ЗОНЕ Читатель, видимо, уже начинает догадываться, что речь идет о не вполне обычной колонии. И будет прав. Всему причиной был особый образцово–показательный статус зоны, который накладывал глубокий отпечаток на уклад жизни зеков. Сама картина бытия окаянного этого места складывалась иным порядком, и, казалось, даже солнце восходит здесь строго по уставу. Трудна была работа Александра Ивановича. В образцовую колонию косяком шел начальник. Здесь подводилась «цифирь», писались пышные, благодушные отчеты. Где еще было взять положительные примеры, чтобы рапортовать об успехах в деле перевоспитания преступного элемента? Поэтому шел и шел в колонию начальник: и худой и толстый, и розовый и налитой. Кубинские товарищи с острова Свободы прилетали изучать опыт! Колония жила, как под всевидящим оком, и предстать в дурном свете не могла никак. Полковник, человек многоопытный, определил три столпа, на которых держался статус образцово-показательной колонии. Первым был внешний вид зоны и зеков. Вторым – внутренняя самоорганизация колонии, под руководящим началом активистов. Третьим – условно- досрочное освобождение, как зримое и убедительное доказательство успешной работы. Этих трех «пристяжных лошадок» Александру Ивановичу приходилось «стегать» постоянно. Прежде всего, полковник старался по части создания благоприятной визуальной картинки. Через зрение человек получает большую часть информации, по внешнему виду выносит первые оценочные суждения. Нужно было так оглушить проверяющих товарищей чистотой, порядком, опрятным видом воспитанников, чтобы у них сразу отпала мысль искать недостатки. Поэтому, едва сходил снег, воспитанники, куда дозволялось ступать их ногам, обходили каждый метр зоны и вычищали ее так, что позавидовал бы самый что ни на есть уважаемый председатель передового колхоза. Колония засеивалась травкой, а когда она подрастала, ребятишки регулярно ее подкашивали. Еще воспитанники белили яблоньки, ровненько, как под линеечку, подстригали декоративные кусты, красили заборы, казармы и даже мрачноватое здание КПП. Раз в десять дней, перед баней ребятишки проводили генеральную уборку и в жилых отсеках. Они разводили душистое мыло и драили стены, окна, каптерку, раздевалку, туалет, натирали до блеска бюст Ильича в ленинской комнате и вытирали пыль с висевшего здесь же на стене портрета отца-основателя советской воспитательно–принудительной педагогической системы Антона Семеновича Макаренко. Александр Иванович питал страстную любовь к казарменному порядку. Часто он сам обходил территорию, справедливо полагая, что поддержать требующуюся степень чистоты и блеска зоны без постоянного, нудного контроля никак нельзя. – Ищенко! – зазывал он обычно дневального. Тотчас раздавался топот пудовых кирзовых сапог, и перед Александром Ивановичем вырастала фигура верзилоподобного воспитанника. – Ну что? Любезный ты мой… – говорил полковник, – тетрадку в руки, и вперед. Пойдем строить царствие небесное на земле нашей грешной. Александр Иванович и дневальный Ищенко шли по зоне, выявляя, что не в порядке. Рядом с невысоким начальником колонии, Ищенко смотрелся громадиной. Две несопоставимые фигуры выглядели несколько карикатурно. Впрочем, воспитанники размером с приличный шкаф, встречались на зоне довольно часто. Этими верзилами, преимущественно, были активисты, занимавшие руководящие зековские должности. Их администрация могла оставить на зоне и после восемнадцати лет. Досиживая срок или дожидаясь условно-досрочного освобождения, эти избранные личности перерастали сверстников и умом и телом. Верзилоподобная фигура воспитанника, безусловно, выделалась из среды, так как скорее годилась ребятишкам в дяди. Однако поскольку на зоне таких личностей была не одна пачка, то смотрелись они вполне привычно, как естественный антураж. Сломан ли кустик, не покрашена где-то урна, валяются ли окурки на земле, или плоховато выметен плац – Ищенко все старательно записывал, потом передавал данные буграм (командирам) отрядов. Те, каждый в зоне своей ответственности, снаряжали ребятишек, – в колонии начиналась суета по устранению недостатков. Пулей мчались воспитанники подбирать окурки, подвязывать сломанный кустик, докрашивать урну. Ребятишки выстраивались в три – четыре ряда, приседали и небольшими щеточками, какие, обычно, используют в столярных мастерских для подметания стола, «вылизывали» плац. Казарменный блеск и чистоган требовалось дополнять соответствующим внешним видом самих воспитанников. Иначе «картинка» теряла восприятие. Данную проблему полковник решал без надрыва, в некотором роде, даже, технично и элегантно. Могло показаться странным, но в неволе мальчишки следили за собой даже больше, чем на свободе. Объяснялось это обстоятельство не только требованиями режима, но и тем, что аккуратный прикид, как бы, подчеркивал статус пацана. Иначе пацана, чего доброго, могли посчитать чуханом (неопрятный, не пользующийся авторитетом пацан). Чуханом быть никто не хотел, потому ребятишки старались. Имевшееся на зоне швейное производство служило им прекрасным подспорьем. Формально подшивать – ушивать казенную робу–спецовку запрещалось. Но Александр Иванович, а с его подачи и другие воспитатели, смотрели на ограничения сквозь пальцы. Нарушать инструкции вынуждал постоянно посещавший колонию «табун» начальников. Выглядеть перед высокими чинами плохо воспитанникам было совсем нежелательно. Среди сотен хулиганов, воришек, насильников находились мальчишки, обнаружившие в себе талант портного. Обучившись шитью, они переходили в разряд неприкасаемых, особо ценных кадров. Именно эти мальчишки исправляли недостатки советской легкой промышленности, превращая бесформенные робы молодых зека в подобие униформы, которая сидела на ребятишках, после переделки, уже как литая. Среди сотен малолетних преступников находились также и таланты, в чьих жилах явно текла кровь сапожных дел мастера. Своим умением они даже превосходили таланты предков. Только на зоне обыкновенные кирзовые сапоги, сшитые из неблагородной свиной кожи, могли превратить в произведение искусства. Где-то на задворках производственного корпуса голенище обуви укорачивалось и прошивалось. Молодой спец обрезал каблук, придавая ему конфигурацию приличного гражданского ботинка, ставил набойку. В нос сапога зек-мастер вставлял деревянную формочку и, подбивая грубую кирзу молоточком, придавал «морде» обуви изящные модельные черты. Затем юный умелец наполнял сапог песком, густо мазал его кремом и, как утюгом, разглаживал сапог обрезком разогретой трубы, превращая грубую поверхность кирзы в некое подобие кожи лакированных ботинок. Для поддержания нужной температуры «утюга»-трубы мастер поджигал пропитанную соляркой ветошь. Время от времени «утюг» приходилось подогревать. Виртуозная переделка делала кирзачи легкими, изящными, не уступающими по красоте чудным офицерским яловым сапогам. Каждый уважающий себя пацан полагал за честь обладать такими. Зона пестрела красными бирками. В колонии было налажено производство комплектующих деталей для автомобилей. В том числе собирали здесь фары габаритных огней. Находчивые воспитанники брали рассеиватели этих самых фар, вырезали из них прямые полоски, обтягивали их красным кумачом, пропитывали эмульсией. За пару пачек сигарет, кило пряников художник колонии Олег Дурилов по прозвищу Дуримар выводил на бирках фамилии и инициалы воспитанников. Изделия получались исключительно аккуратненькие и по-своему красивые. Эти красненькие полоски украшали грудь большинства воспитанников, так как большинство из них сотрудничало с администрацией. На «черной» зоне, где-нибудь в каптерке бугра-бригадира собираются урки и воры и под махровый, крепкий чефир решают, как будут мужички на зоне жить. И администрация вынуждена считаться с подобным положением вещей. На «красной» зоне дела обстоят ровным счетом наоборот. Здесь музыку заказывает сама администрация. Пластинки на патефоне под названием жизнь она меняет по своему усмотрению, не считаясь с мнением воров. А самих воров всячески гнобит и притесняет. На глаз, зона, которой руководил Александр Иванович была «красной» – красней некуда… ДРУГ МОЙ, ДУЧЕ Наиболее сложной выглядела система внутренней самоорганизации колонии. Это был удивительный продукт, над совершенствованием которого Александр Иванович тоже трудился неустанно. Зона делилась на отряды, человек по сто. Отряды – на отделения, в которых насчитывалось человек по двадцать воспитанников. Во главе отряда находился бугор, он осуществлял общее руководство. Чтобы воспитанники не надавали друг другу по мордасам, не отнимали вещи, вообще не делали глупостей, за ними присматривал мент. Вопросы, связанные с порядком, находились в его ведении. Был еще санитар. Этот наделенный властью воспитанник старался делать все, чтобы ребятишки выглядели не как обормоты. Голова приличного пацана должна была быть вовремя постриженной, шея чистой. Полагалось ему ходить в надраенных до блеска сапогах, носить опрятную одежду. За всем этим и следил санитар. В отряде имелись специальные соглядатаи. Подобно служившим немцам полицаям, они зорко следили за тем, что происходило в отряде. Если случались какие безобразия – немедленно докладывали буграм, ментам и санитарам. Эти ревностные помощники администрации носили на рукавах специальные красные значки – косяки. Были они воспитанниками глубоко презираемы, но сам факт их присутствия в отряде сдерживал ребятишек, ограничивал буйство их преступной фантазии. Структурно соглядатаи входили в комитет внутреннего правопорядка – КВП, который сплошь состоял из воспитанников, сотрудничавших с администрацией. В него входили бугры, менты, санитары, каптерщики, банщики, шныри-дневальные. В КВП же числились баландеры, бесконвойники, библиотекари, художники. Занять даже мало-мальскую должность без «презренного косяка», членства в КВП, не представлялось возможным. Но именно сотрудничество с администрацией открывало активистам заветную дорогу к условно–досрочному освобождению. Вертикаль власти на уровне отряда замыкалась на воспитателе – человеке из системы управления и наказания – УИН. Уиновец, как полагается, был человеком офицерского звания. Он, безусловно, имел опыт общения с несовершеннолетней публикой, которая с младых лет обзавелась дурной привычкой измываться над законом и по этой причине «наблюдала небо в клетку». Воспитатель отряда был призван всеми силами отучать ребятишек совершать плохие поступки. В широком смысле его миссия сводилась к тому, чтобы выправить «кривую» судьбы воспитанников и сделать все, чтобы эта «кривая» вновь не привела их к воротам тюрьмы. Структуру отряда копировала вертикаль власти уже самой колонии. Во главе ее также находился бугор. Ему помогали мент и санитар. Был у колонии и свой главный воспитатель, были свои рыскавшие по зоне соглядатаи с «косяками». Пристально следила за колонией оперчасть, помогали ей многочисленные стукачи, которые имелись во всех отрядах и отделениях и «шуршали» неустанно. В целом вертикаль власти колонии выглядела мощной и изящной, пронизывала ее, колонию, насквозь, «сидела» во всех порах, кишках и печенках воспитанников. Зона напоминала идеальную, саморегулирующуюся систему, общество тотального самоконтроля. Бугры руководили, менты следили за порядком, санитары присматривали за внешним видом. Соглядатаи из КВП, как индикаторы, чутко реагировали на ситуацию. Стукачи стучали… Основатель советской воспитательно-принудительной педагогической системы Антон Семенович Макаренко, будь жив, мог бы гордиться своим последователем в лице товарища полковника. Диктаторы типа Пиночета, итальянского Дуче, испанского Франко должны были бы снять шляпу перед Александром Ивановичем. Товарищ полковник, сам того не подозревая, олицетворял их заветную мечту. Диктаторы всех мастей мечтают о саморегулируемом обществе, которое само себя ставит в рамки, само за собой следит, само себя может высечь, как унтер-офицерская вдова. Как раз таким обществом, как бы в миниатюре, Александр Иванович и рулил успешно. Даже в курилку в его колонии нельзя было ходить без строя, и строй должен был состоять не менее чем из пяти человек. Выстраивалась следующая конфигурация: четыре воспитанника и бугор с красненькой бирочкой, который командовал строем. А если б кому-нибудь вздумалось болтаться без строя – его незамедлительно, в буквальном смысле, брали «на карандаш» соглядатаи и доносили куда следует. В самом отряде, внутри, тоже возбранялось шляться из отсека в отсек без дозволения. Все находилось под контролем. Строем же воспитанники ходили в школу, строем шли на производство, в столовую, в баню, в клуб. Хождение вне строя считалось нарушением и влекло наложение взыскания. Любителей болтаться вне строя ставили в наряды: чистить картошку, подметать плац, стричь траву, красить скамейки, белить урны и так далее. С утра до вечера на зоне гремели песни. По заведенной традиции во время хождения строем полагалось «затянуть мелодию». Пели про День Победы, «Смуглянку», «Синий платочек». А бугор 22 отделения Хрунов заставил вызубрить воспитанников слова песни «Распрягайте, хлопцы, коней… Дубаки на вышках в этой колонии могли скучать и читать журнальчики, жарить яичницу, катать бильярдные шары – вообще жить отвлеченной от зоны жизнью. Никто бы из нее не убежал. А ежели б кто дерзнул – сами бы воспитанники этого нахала изловили, хорошенько «съездили» бы по морде и с легким сердцем сдали гражданину начальнику. ТОВАРИЩ УЗЮКИН Александр Иванович кинулся было к парадному кителю, но потом махнул рукой и стремительно двинулся к зданию Дворца культуры, где заседал областной суд. У входа в ДК он заметил Иллариона Сергеевича Узюкина, председателя областного суда. Илларион Сергеевич был бледен, на его длинноватой, типа гусиной шее мощно выделялась пульсирующая вена. В то же время кончик правого, простреленного на фронте немецким снайпером уха судьи «горел» алой лампочкой. – Третьего дня, – говорил вместо традиционного «здравствуйте» Узюкин, – меня во сне укусила лошадь за ухо. Нахально так укусила. А зубы у нее такие крупные, крупные. Думал, гадал: к чему бы это? Оказалось, вот к чему. Илларион Сергеевич яростно сверлил полковника глазами: – Конфузия, вышла, однако, Александр Иванович… С какой формулировкой прикажете оформлять решение суда? Напишем, воспитанник отказывается досрочно выходить на свободу?! Кому из нас прежде, товарищ полковник, выпишут билет в «желтый дом»? Мне или вам? Впервые в жизни судья оказывался в такой нелепой ситуации. Он не знал, что делать. Чрезвычайно репрессивное советское законодательство было рассчитано на то, чтобы сажать людей пачками и штабелями. Это же законодательство предусматривало условно-досрочное освобождение. Но ни в одной должностной инструкции не было прописано, как быть с заключенным, который как последний дурак отказывается досрочно выходить на свободу. Фамилия Узюкин, необычная, немного смешная, сама по себе тянула на прозвище. Но коллеги Иллариона Сергеевича прозвали его по-своему: «Мистер нет», по аналогии с министром иностранных дел СССР товарищем Громыко, который на переговорах с американцами неизменно занимал бескомпромиссную позицию. Узюкин – человек, прошедший фронт, не раз обнимавший смерть, как маму родную, жалел преступивших закон ребятишек послевоенного времени. Он понимал, что это следствие разрухи, безотцовщины, голода. Но малолетних уголовников эпохи развитого социализма судья отказывался понимать категорически и считал их врагами народа. Илларион Сергеевич отличался упрощенным, линейным типом мышления. Его мировоззренческая конструкция была предельно четкой. Если в любом магазине можно купить белый хлеб за двадцать две копейки, масло сливочное, конфеты всякие – зачем воровать? Если в стране имеются тысячи бесплатных кружков, училищ, техникумов, вузов – зачем слоняться без дела? Хочешь, учись с парашютом прыгать – хочешь песни пой, в барабаны бей. Понятие «трудный подросток» судья считал надуманным, искренне полагал, что зародилось оно в недрах инспекции по делам несовершеннолетних с подачи бездельников психологов-социологов. – Все философствуют и философствуют, – бывало, ворчал Илларион Сергеевич, – чего мудрить? Взял гранату, пошел на фашистский танк, уничтожил танк. Получи, фашист, гранату! Вот и вся философия. Невозможно было даже вообразить, чтобы Узюкин согласился «взять на лапу». Скорее, он съел бы взяткодателя прямо на месте, живьем и без всякой соли. В судейском обществе авторитет Иллариона Сергеевича взлетел на невообразимую высоту после дела члена бюро обкома партии товарища Мамыкина. Партийный функционер возлежал на ложе своей любовницы актрисы областного театра Ларисы Белянчикой, когда туда явился другой ее воздыхатель – слуга Мельпомены Арнольд Аникин. Мамыкин, поняв, что он отнюдь не единственный «друг сердца» Белянчиковой, крайне расстроился, оскорбился и полез в драку. Аникин умолял партийного функционера не бить его по лицу, так как намечалась премьера спектакля. Но разъяренный ревнивец был неумолим и дал-таки Арнольду в глаз и поставил ему жирный фингал. Затем, как следовало из материалов дела, Мамыкин, схватив со стола кухонный нож, с криком «Убью тебя, пучеглазый!» погнался за Аникиным. Член бюро обкома как есть в нижнем белье выскочил вслед за убегающим актером на улицу. Вероятно, он бы его зарезал, но Аникина спасли быстрые ноги. Горожане разъяренного Мамыкина, конечно, видели. Вышел, конечно, крупный скандал. Обкомовские, конечно, попытались скандал замять. Но принципиальный Узюкин «впаял»-таки Мамыкину пятнадцать суток за хулиганство. Александр Иванович и Илларион Сергеевич часто общались по работе и часто «сходились на мечах». Про Иллариона Сергеевича говорили, что он выискивает грехи воспитанников до седьмого колена. Освободиться по УДО в суде под председательством Узюкина означало то же, что птице пролететь сквозь замочную скважину. – Да поймите вы, – пытался его переубедить полковник, – колония, это вам не место, откуда воспитанников нужно выпускать с удостоверениями «почетных святых» в кармане. Это ж пепелище, здесь люди с опаленными, сожженными судьбами сидят. Александр Иванович вытягивал ладонь, свободной рукой изображал печать, дул на эту будто бы печать, будто бы пытаясь согреть ее, и делал вид, что будто бы смачно ставит печать: – А давайте на зеков печати шлепать, Илларион Сергеевич? Со знаком качества? Куда-нибудь на шею, на видное место? Узюкин здорово портил показания колонии по УДО. Казалось бы, полковник должен был его возненавидеть. Но на деле Александр Иванович к Иллариону Сергеевичу относился не без некоторой симпатии. Судья Узюкин со своим упрощенным, линейным типом мышления очень походил на начальника оперчасти Шурукова. Оба были людьми бесхитростной конструкции, личностями дубоватыми, но оба не имели двойного дна. И от судьи, и от опера исходила какая-то не до конца понятная лошадиная готовность к работе. А все остальное их интересовало мало. Полковник, человек измученный общением с личностями с изощренной психологией, каковыми являлись заключенные, поневоле тянулся к таким понятным и предсказуемым типажам. Иллариона Сергеевича часто бросали на образцово-показательные процессы, выносить суровые приговоры. Вместо него председательствовать на выездном заседании суда в колонии отправляли другого человека. Тот другой человек, обычно бывал более лоялен к воспитанникам. Таким образом, выравнивался баланс между «плохим» и «хорошим» судьями и в целом статистика по УДО в колонии начинала выглядеть не столь катастрофично. «ОТКАЗНЯК» ВАНИ БОЛЬШАКОВА Походкой человека, в пятой точке которого торчат штук пятьдесят иголок, полковник подходил к судье. Движения его были быстры, резки и нервны. Увидев свирепое и в то же время озабоченное выражение лица полковника, Узюкин сразу понял, что Александра Ивановича сейчас интересует только один вопрос: где Большаков? – Да, там он, – отвечал Илларион Сергеевич, не дожидаясь вопроса, – в курилке стоит подлец, как столб вкопанный. Прости, Саша…я всегда чувствовал, даже был уверен, что эти твои «гитлерюгендовцы» когда-нибудь да выкинут «кривое коленце», и это «коленце» костяное угодит тебе прямо в лоб. Знаешь… это твое безудержное увлечение УДО… Соображаешь теперь, к чему приводят подобные игрища? Твой любимый Ванюша тебе же фигу показал! Да и мне, дураку, тоже. Ведь я, старый идиот, сегодня перед заседанием суда был уверен, что уж кого-кого, а Большакова можно выпускать досрочно. И эта привычка твоя дурацкая китель парадный на УДО одевать тоже мне не по душе. И погоны-то у него золотые, и на солнце-то они сияют аки мечи огненные… Что это для тебя, День Победы что ли какой-нибудь»? Александр Иванович не дослушал тираду. Походкой резвого юнца он влетел в здание Дворца культуры, в три прыжка проскочил пустынное фойе и, нырнув в дверь, очутился в курилке. Большаков Ваня стоял у выбеленного известкой ствола дерева и печально смотрел куда-то в небо. Художник мог бы писать с него картину. Отличная представилась бы фактура. Могло выйти нечто под названием «Бугор в минуту печали». На Ване красовались лучшие на зоне сапоги. «Носик» их был подбит квадратиком и отполирован. Каблуки несколько увеличены в высоту набойками и немного заострены. Напрашивались шпоры, но мастер, по понятным причинам, ставить их не решился. Брюки Большакова были выкроены под легкие – без больших «парусов» галифе» и смотрелись изящно, куртка аккуратно подогнана по фигуре. На груди висела алая лакированная бирка, а на ней каллиграфическим почерком были выведены фамилия и инициалы Большакова. Ваня отличался атлетическим телосложением, фигура его выдавала привычку «тягать гири». Он имел несколько большеватые кулаки, но в целом они соответствовали пропорциям тела и вида не портили. Лицо Вани Большакова было довольно приятным. При большом росте и крепком телосложении он отнюдь не походил на амбала, который взламывает амбарные замки. Александр Иванович, едва сдерживая желание прибить Большакова как гада последнего, весь багровый, как сеньор Помидор, подошел к нему и начал говорить. Говорил при этом начальник так, будто палил из зенитной установки: – Я не знаю, какие тараканы, на каких оркестрах играют сейчас в твоей голове. Вот честно, Ваня… не знаю, какие это тараканы: рыжие ли, черные, белые, лысые, лохматые. Но прошу понять следующее: скоро тебе исполнится двадцать, и я вынужден буду закрыть тебя в карантине. А там последний паук сдох с проклятиями, потому что дневальный Ищенко каждый день там полы моет-драит с хлоркой. Все, Ваня, будешь сидеть один. Не будет привычного окружения. Никто тебе сапоги по утрам начищать до блеска не станет, постель твою заправлять, одежку тебе стирать-гладить. И часики ты свои снимешь электронные и оставишь мне на память. А главное, Вань… ты отправишься во взрослую колонию. Отправишься по месту проживания. А там, Ваня, в родных тебе местах, – на триста верст вокруг все зоны «черные». Тебе придется иметь дело с урками, ворами, которые тебе предъявят, как только твоя нога ступит на зону. И ни меня, ни Владислава Николаевича рядом не будет. Уяснил? Полковник нервно ожидал ответа. Он в ярости и в то же время как–то ловко схватил пролетавшую мимо собственного носа муху и стер ее ладошками в порошок. Ему хотелось достать из кобуры пистолет и пару раз пальнуть в воздух. Для разрядки… Однако пистолета не было. – Александр Иванович, – отвечал наконец Большаков, – вы не подумайте… я очень вам благодарен… Александр Иванович, за все то, что вы для меня сделали, вы не подумайте… Александр Иванович, я против администрации не пойду, но… от УДО… Александр Иванович… я отказываюсь. Ваня не мог скрыть волнения и говорил голосом человека, терзаемого мучительным внутренним состоянием. Ему не верилось, что эти слова произносит он сам. Полковник устало присел на находившуюся рядом скамейку, резко, как кольцо парашюта, дернул верхнюю пуговицу форменной рубашки и расстегнул ворот. Мысль о том, что точка невозврата пройдена, одновременно больно сжала ему сердце, но в то же время как-то и успокоила. – А я думал, – говорил он, – приедешь через полгодика – расскажешь ребятишкам, как на воле устроился. Убийца ты, Ваня: того парня убил, себя сегодня убил и меня сейчас вот, только что шлепнул, как куропатку. Александр Иванович, встав, медленно плелся по направлению к ДК. Он бесшумно пересек фойе Дворца культуры, вышел наружу и лицом к лицу столкнулся с судьей Узюкиным. Кончик простреленного на фронте правого уха Иллариона Сергеевича все еще горел алой лампочкой, на длинноватой, типа гусиной шее по-прежнему мощно пульсировала вена, а на лбу выступила крупная испарина. – Да будет вам, Илларион Сергеевич, – ворчал полковник, глядя на судью, будто изготовившегося к прыжку, – что мы с вами, на петушиных боях, что ли? Все Илларион… Большакову вздумалось сыграть в русскую рулетку… на УДО он не пойдет. Придумай там что-нибудь. Ну, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами считать условно-досрочное освобождение нецелесообразным и так далее. На рояле… Илларион… труднее научиться играть, чем придумать бюрократическую формулировку. Труднее, Илларион, труднее. Так что… придумай чего-нибудь. Сам Большаков стоял без движения, как каменный истукан. Ваня курил, но лишь изредка, когда сильно нервничал. Сейчас курить хотелось страшно. Он думал, что уже после обеда будет на свободе. Там, где-то за забором, его ждали отец, мать, братишка. Писали, что приедут встречать. Сигарет в кармане не было. Но Ваня все еще был бугром и мог приказывать: – Человек! – громко крикнул он Это было обезличенно-обобществлённое обращение к воспитанникам. Услышав его, зеки-ребятишки, кто ближе находился к бугру, должны были сломя голову нестись на клич. Так произошло и на этот раз. Ухо дремавшего где-то поблизости на посту воспитанника-соглядатая с красным косяком на рукаве уловило звук. Воспитанник вздрогнул, как от удара током. И со скоростью человека, за которым гонится стая хищных волков, ринулся к Большакову. Ваня, сделав полуоборот телом, принял легкую стойку, чтобы его чего доброго не сшибло несущимся воспитанником. – Есть закурить? – спрашивал он зека-соглядатая, всем своим видом выражавшего готовность хоть умереть, только б Ваня ему приказал. – «Космос», – отвечал воспитанник, легкие которого со свистом «тягали» воздух после стремительной пробежки. – Молоток, – хвалил его Большаков, – с фильтром куришь. Чтоб тебе по УДО откинуться…» (освободиться) Закурив, Ваня мечтательно посмотрел на небо. – Шикарные звезды сегодня на небе, – неожиданно сказал он, – на брюлики (драгоценные камни) похожи из ювелирного, был у нас такой в Прохоровском переулке. «Чистили» его пару раз, кажется. Между тем в хрустально чистом небе нещадно палило солнце. – Какие звезды? – спрашивал изумленный воспитанник. – А ты посмотри, – предлагал ему Ваня. Он, сомкнув пальцы рук кольцом, будто подзорную трубу поднес их к глазу зека-соглядатая. – О! Точно! Точно! – восторженно кричал воспитанник, – точно, на брюлики похожи, одна прямо-таки рыжьем (золотом) отливает. У нас такие брюлики в ювелирном на Проспекте продавались. Медвежатник Вася Семиглаз его брал, но спалился на бабе. Она цацки эти на себя напялила, дура, и ментов на Васю навела. Бугор оценил сообразительность воспитанника. Ему захотелось его вознаградить. Большаков снял с головы новенький, тщательно отглаженный берет, вручил собеседнику, пару раз кашлянул от дыма сигареты и зашагал куда-то в сторону дисциплинарного изолятора – ДИЗО. Он походил на человека, уходящего в небытие… ЧЕРВОТОЧИНА КАРЬЕРНОГО СЛУЖАКИ «Азартный, однако, нынче складывается день», – думал Александр Иванович, двигаясь по направлению к кабинету. Утреннее парадно-праздничное настроение было разорвано в клочья. В кабинете полковник первым делом созвонился с начальником оперчасти майором Шуруковым: – А, скажи-ка, – Владислав Николаевич, – интересовался он, – сколько твоих агентов, этих твоих «пастухов» присматривали за Большаковым? – Семь человек, – отвечал Шуруков и перечислял имена стукачей, которые персонально «пасли» Большакова: банщик Сладков, каптерщик Макаров, в столовой – баландер Двиняников… – Хватит, – перебил его полковник, – и что же… они не видели и не понимали, с каким настроением Большаков идет на УДО? – Так ведь, Александр Иванович, чужая душа – потемки, – оправдывался опер, – человека, как куртку, не расстегнешь и внутрь не заглянешь. С этим аргументом полковник не мог не согласиться. Такие фокусы выделывали зеки, такие среди них попадались причудливые личности, что души их, должно быть, представляли собой какие-то совершенно непостижимые формулы. Вот и Ваня Большаков в очередной раз показал, что душа человеческая может выкинуть такую штукенцию, предугадать которую никак уж невозможно. Александр Иванович, сторонник изящных решений, не торопился «запечатать» Ваню в дисциплинарный изолятор. Тем более и формального повода для этого не было. Ну, отказался человек выходить на свободу – не сбежал же, в конце концов. Тут требовалось решение такой точности, с какой человек вправляет нитку в иголку, а его пока еще не было. – Где он там сейчас, этот раскаивающийся грешник, хреном бы его по башке, околачивается на зоне? – интересовался полковник. – Около дисциплинарного изолятора чего-то трется, – отвечал Владислав Николаевич, – ждет, наверное, что посадят. Покурил, подарил беретку воспитаннику. И этому же воспитаннику рукой на небе что-то показывал. Чего?– Не пойму. Может, видения какие у него начались? – Отставить видения! – распоряжался Александр Иванович. Гони его в отряд. Только мракобесия нам еще не хватало. Гони его в отряд и пусть где-нибудь в каптерке или ленинской комнате посидит – потом разберемся… какие там у него видения. Полковника объяла тоска. Сценарий предстоящего УДО никак не складывался. В случившемся он еще не чувствовал глубокого, драматического смысла. Происходившее, скорее, напоминало ему дешевенькую, несуразную пьеску. Александр Иванович не понимал: есть ли в случившемся какая-то закономерность или это действительно случайность, которая обрушивается на голову раз в сто лет? Скоро полковнику сообщили, что из пятнадцати представленных к УДО кандидатур Узюкин освободил трех воспитанников. Илларион Сергеевич ввиду плохого настроения, да и по привычке, хотел было «зарубить» всех. Но у этих зеков-ребятишек вообще не было ни одного взыскания. C точки зрения условно-досрочного освобождения это были идеальные кандидатуры. Можно было подумать, что, оказавшись в заключении, они только тем и занимались, что читали псалмы и вели богобоязненную монашескую жизнь. Сроки ребятишки имели смешные, относились к категории горе-уголовничков, которые обычно сидят «за мешок картошки». Не выпускать их досрочно было просто нельзя. И Узюкин скрепя сердце наступил на горло собственной песне. Изучая представление к УДО на имя Вани Большакова, Илларион Сергеевич хищно сверкал глазами. Опытный глаз судьи выцепил предупреждение, которое было вынесено Большакову пару лет назад. Воспитанник Ренат Латыпов на производстве прищемил палец агрегатом для штамповки деталей. А баландер Стас Рымбаев в столовой в корпусе огнетушителя умудрился поставить бражку, напился, пел песни, хохотал и рассказывал анекдоты про начальника колонии. Большаков, как бугор зоны, отвечавший за все, тогда получил взыскание. Это взыскание давно было погашено, про него все уже забыли. Но формальный повод судья нашел. В глубине души он благодарил нарушителей режима Латыпова и Рымбаева. Этих двух обормотов, этих двух идиотов, один из которых остался без пальца, другой напился на зоне, как в каком-нибудь кабаке. Уголовники спасли честь судьи, помогли ему выкрутиться из щекотливого положения. Покончив с делами, Илларион Сергеевич направлялся к зданию контрольно-пропускного пункта – КПП. Пылавший алой лампочкой кончик простреленного немецким снайпером правого уха судьи наконец «погас». Сам он остыл, и лицо его приобрело землисто-серый цвет. Илларион Сергеевич выглядел жалко и измученно, как будто его только что высекли на площади. Путь на КПП пролегал мимо окна кабинета Александра Ивановича. «Ну, надо же, – думал про себя полковник, глядя на судью, – трех воспитанников освободил – будто от сердца оторвал. Трех воспитанников освободил, а сокрушается, как промотавший состояние провинциальный купчишка». «Русский танец» в голове Александра Ивановича не звучал и в помине, но нужно было как-то доиграть паршивенькую пьеску. На церемонии по условно-досрочному освобождению полковник стоял мрачной черной тенью. Руководить мероприятием поручили дежурному помощнику начальнику колонии – ДПНК. Прокрутили обычный сценарий. Играл оркестр, со скрипом распахнулись ворота колонии, воспитанники как ошпаренные умчались на свободу. «Ишь ты, – думал Александр Иванович, глядя на эту картину, – как сиганули, аки зайцы ночью на свет фар бегут». Восторга в душе полковника не было. Главный претендент на УДО остался в зоне. Полковник удалился в кабинет, захлопнул дверь, закурил любимый «Оpal» и погрузился в воспоминания. В трудные минуты человек часто перелистывает прошлое. Надеется найти страницу, куда вкралась ошибка. Ищет то самое неправильно написанное «предложение», из–за которого, как ему кажется, потом все пошло не так. Александр Иванович никогда бы не стал работником системы исправления и наказания, если б не случай далекой юности. Деревенский парень Саша Седов готовился к службе в армии, когда местный урка Станислав Цыпеев, по кличке Цыпа лишил его сестру невинности. Местные мужики с деревенской простотой и основательностью наказали насильника. Цыпе чинно выбили зубы, дали в глаз, а затем привязали к лошади и гнали ее до райотдела милиции. Дорога была не близкой, Цыпа едва не отдал концы. Случай с изнасилованием взбудоражил район. Неслыханное дело! Поэтому насильника допрашивал сам начальник райотдела милиции Ефим Иванович Конаренков. – Цыпа, – сказал Ефим Иванович уголовнику, – да что б ты сдох. Чего тебя на девок потянуло? Район позоришь! Не мог что ли грабануть кого-нибудь? Все ж не такая позорная статья. В прошлый раз за что сидел, помнишь? Солярку слил… Так солярки нынче полно в колхозе. Три новых трактора пригнали, запчастей всяких кучу привезли. Бери – не хочу! Ух, расстроил ты меня… Срок Станиславу Цыпееву влепили приличный. Ему уже не суждено было вернуться домой. Урка благополучно сгинул где-то на лесоповале в дальних краях. Но эта история глубоко ранила Сашку Седова и запала ему в душу. На призывном пункте он вдруг ошарашил военкома необычной просьбой: – А отправьте меня охранять зеков… Так деревенский парень попал служить во внутренние войска, охранял зону. А после армии система исправления и наказания гостеприимно распахнула перед ним двери. Всякое повидал Александр Иванович. Паруса жизни то надувались, то сдувались, как простиранные и вывешенные на просушку простыни. Все же он вскарабкался на довольно значимую ступеньку карьерной лестницы. Стал, так сказать, фигурой. Служба потрепала Александра Ивановича и многому научила. Он стал хитер, ловок, изворотлив. Персонаж этот был бы скорее отрицательным, не будь у него некоторых достоинств. Александр Иванович, хотя и играл по правилам системы, никогда не был ее слепым, фанатичным адептом. По натуре своей он не походил ни на хищника, ни на садиста. Видеть страдания других людей ему не доставляло никакого удовольствия. Полковник знал изъяны системы и понимал, что она мало кого исправляет. Желание вышвырнуть из колонии как можно больше воспитанников по УДО объяснялось не только его стремлением к высоким показателям. Окаянное место меняло психику людей. Чем больше они здесь находились, тем меньше становился шанс вернуться к нормальной жизни. В общем, назвать Александра Ивановича скотиной нельзя было даже с большой натяжкой. За годы работы полковник понял, что есть два благоприятных момента, когда на уголовника можно еще как-то воздействовать, и шанс добиться успеха будет выше, чем обычно. Это на «входе», когда человек только попал в тюрьму, еще не освоился в ней и в нем сильно желание поскорее отсюда убраться и никогда больше не возвращаться. И на «выходе», когда уголовник уже «отрубил» лет двадцать, тюрьма вышибла весь дух и здоровья уж нет. Появляется простое человеческое желание сидеть не на нарах, а в кресле-качалке, укрывшись пледом. Человек наконец-то готов «завязать». Паханы колонии особого режима, где работал Александр Иванович, ввергали его в уныние. Слов нет, публика здесь пребывала почтенная. Уголовно-процессуальный кодекс и законы уголовного мира эти люди знали наизусть. В плане поддержания внутреннего порядка с ними даже было проще. Если молодые уголовники на общем режиме доказывали свою крутизну, то «особисты» такими глупостями уже не занимались. Их авторитет себе самому, окружающим, всему миру был уже доказан пятью-шестью ходками. Народ этот цену себе знал и, как ни странно, был более сдержан, чем начинающие уркаганы. Феномен объяснялся просто. По части душегубства эти ребята были большие асы. Каждый из них мог бы убить человека обыкновенной канцелярской скрепкой. Но в колонии особого режима им приходилось осторожничать. Ведь вокруг находились такие же «джентльмены удачи». Матерые рецидивисты понимали, что любое неосторожное слово, поступок могут стать фатальными. Александр Иванович представлял себе будущее этих людей, и ему хотелось выпить стакан водки и забыться. У большинства матерых рецидивистов не было ни семьи, ни родины, ни флага. Родные о них не помнили. А если б помнили, сделали б вид, что не знают этих людей. Общаться с прожжённым зеком удовольствия никому б не доставило. В лучшем случае уголовников-«ветеранов» ожидал дом престарелых, где подавали тот же жиденький казенный кисель. С той разницей, что вокруг не слышался лай собак и не было колючей проволоки. Выправить кривую судьбы этих людей не представлялось возможным. Последние кадры жизни были предсказуемо грустны и печальны: казенный гроб, похороны за государственный счет, без оркестра, траурных речей и поминок. В какой-то момент Александра Ивановича неумолимо потянуло на работу с начинающими уголовниками. Зеки-ребятишки, конечно, были дерзки и необузданны. Но он ощущал силу совладать с этой стихией, перековать-перевоспитать мальчишек. Полковник понимал: дело трудное. Но перекатить телегу через гору ему представлялось вполне возможным. Александр Иванович начал добиваться перевода куда-нибудь в детскую колонию. Полковнику обещали помочь и подыскать подходящую зону. Наконец зона нашлась. Правда, самая захудалая. Александра Ивановича устраивал и такой вариант. С работой в колонии особого режима он расстался легко, без стона. КУЛАК КАК ФИЛОСОФИЯ БЫТИЯ На первом общем построении полковник заметил, что воспитанники колонии, чуть ли не каждый второй, ходят с разбитыми физиономиями. На зоне «гулял кулак», это было понятно, зеки-ребятишки азартно упражнялись в мордобое. Даже бугор колонии Егор Распылаев ходил с фингалом под глазом. Коренастый, крепенький пацанчик Распылаев вышел доложить о построении и всем своим видом вынудил Александра Ивановича искать образы, ассоциации. Сапоги бугра были прилично стоптаны, бирка пришита неаккуратно, верхняя пуговица куртки – оторвана. К тому же у Распылаева был выбит передний зуб. «На кого же они похожи? – думал полковник. – Беспризорники, махновцы какие–нибудь? Детишки на заброшенном острове?» – Бунт был? – спрашивал он исполняющего обязанности начальника колонии капитана Виктора Щуплова. – Был, – отвечал капитан, – год назад. – Дизентерия? – Полгода назад… справились вроде… – Я смотрю, – четко и громко проговаривая слова, сказал Александр Иванович, – ребятишки вы веселые. Это хорошо! Я тоже веселый человек. Будем вместе веселиться! Сейчас у вас на глазах я отдам распоряжение капитану Щуплову, чтобы он подготовил дополнительно пятьдесят-шестьдесят мест в дисциплинарном изоляторе. Вы лучше меня знаете: это отличное место для веселья! – Во, прислали зверюгу, – гулом пронеслось среди воспитанников, – пришел мент с балалайкой, ну… сейчас начнутся танцы… Полковник блефовал самым нахальным образом. Дисциплинарный изолятор, ДИЗО, насчитывал от силы десять-двенадцать мест. Дополнительных помещений для него не было. Находился изолятор в стареньком, давно не видевшем ремонта помещении, таком унылом снаружи и внутри, что даже мыши сходили в нем с ума. Но Александр Иванович прекрасно понимал, что толпу сначала нужно ошеломить, чем-то зацепить, а потом можно клином вбить в головы нужную мысль, поэтому продолжал без всякой запинки: – Очень мне не нравится ребята, что по зоне «гуляет кулак». Очень не нравится! Поэтому «кулак» с сегодняшнего дня отменяется! Кто поднимет кулак – сядет в ДИЗО! Это я гарантирую. А что нравится полковнику Александру Ивановичу Седову?! Условно-досрочное освобождение! Полковнику нравятся домашние пирожки, которые ждут вас на воле. Если будете работать, трудиться и не махать кулаками – обещаю вам – начнете выскакивать из зоны конвейером, по отбытии одной трети, половины, двух третей срока. Известно, что благие пожелания разбиваются о бетонную поверхность реальности. Хотя «кулак» директивно был отменен, на деле отказаться от него оказалось не так просто. Это был универсальный, понятный для ребятишек-зеков язык. Язык разрешения спорных моментов и язык наказания. Бугры совершенно не представляли, как без «кулака», без этого действенного инструмента воздействия, управлять массой воспитанников? Как наказывать за различные провинности? Вопрос был отнюдь не шуточный. Наказывали в зоне коллективно, по принципу «один за всех – все за одного». Засветился воспитанник без беретки, не выполнил норму на производстве, не поприветствовал сотрудника колонии – за него страдало все отделение. Бывало, и весь отряд. После долгих раздумий воспитателей колонии осенила мысль ввести вместо кулачных методов армейскую муштру. На зоне средь бела дня начали играть в «подъем – отбой». Светило солнце, а воспитанники раздевались и укладывались спать, затем по команде «Подъем!» вскакивали, одевались, заправляли постель. Спустя пару секунд вновь звучало зычное: «Отбой»! Ребятишки скидывали сапоги, штаны и ныряли в кровать, чтобы потом вскочить и одеться. Так повторялось раз десять-пятнадцать. Виды муштры отличались разнообразием. Бугор с фантазией мог придумать нечто с претензией на оригинальность, типа собирания песчинок на асфальте. В качестве наказания ребятишки подолгу маршировали под палящим солнцем. Их заставляли бесконечно приседать или подолгу стоять, вытянув, как цапля, то одну, то другую ногу. Невыполнение же приказа бугра-активиста каралось строго, вплоть до закрытия в дисциплинарный изолятор. А между тем, два-три захода в ДИЗО напрочь перекрывали перспективу УДО. И зацвела жизнь в колонии, заиграла буйными красками. – Стройся, отставить, резче, бегом, бегом! – дрессировали ребятишек зеки-командиры. Казалось, жизнь налаживается, но однажды один из воспитанников бросил клич в толпу: – Пацаны! – крикнул он, – лучше раз получить в глаз, чем гладить асфальт сапогами. И приседать не будем, мы – не чуханы. Даешь «кулак» – долой муштру! Всегда били, а тут бить перестали… Ребятишки ощущали, что потеряли нечто сокровенное, близкое сердцу, понятное уму. Новый формат отношений, когда тебя гоняют, как дикую лошадь, был им непонятен. Однако изворотливый детский ум нашел выход. Кто–то предложил заменить кулак «воркушками» и «кайфушками». Ладошкой руки со сложенными пальцами бугор бил воспитанника по лицу. Это была «воркушка», которая совершенно не оставляла следов, но голова от нее трещала первосортнейшим образом. «Кайфушка» отличалась от «воркушки» тем, что таким же образом – ладошкой со сложенными пальцами – хлопали по затылку. Воспитанник ставил пошире ногу, наклонял шею и зек-командир «шандарахал» его по этому самому месту. Ощущения от «воркушки» были «изумительные». Наказуемому казалось, что глаза его выпадают, начинало тошнить и долго ныл затылок. А следов? Никаких. Наиболее демократичные бугры стали предлагать воспитанникам самим выбрать форму наказания. Либо традиционные «гонки» со строевой муштрой, играми в «подъем-отбой», приседаниями. Или же пара персональных «кайфушек» и «воркушек» от зека-командира. Вдохновенные короткие удары мясистой ладошкой казались более привлекательными. Главное, экзекуция длилась недолго. Хлопок, вспышка в глазах, пронзительная боль и… все… Муштровать же приходилось часами. Узнав о «договорных мордобоях», Александр Иванович был поражен изощренностью подростковой психологии. Он не стремился наказать всех поголовно, но человек пять воспитанников все же оказались в дисциплинарном изоляторе. В ДИЗО кормили через день, да и то жиденькой похлебкой. Суток через десять ребятишки выходили оттуда похожими на сушеные лавровые листы и рассказывали о том, что в ДИЗО от ужаса повесились даже мыши. Конечно, ребятишки и раньше оказывались в изоляторе. Просто в данном случае была определена мера ответственности и степень жесткости наказания за «воркушки» и «кайфушки». Извести «кулак» полностью как явление полковнику не удалось. В значительно меньших масштабах, в скрытой и полускрытой форме он продолжал существовать. Но с приходом Александра Ивановича в колонию разнузданный, массовый мордобой в зоне прекратился. Кулак эволюционировал и трансформировался в «воркушки» и «кайфушки», зеки-командиры стали прибегать к этому специфическому способу наказания избирательно, в каких-то особых случаях. Случалось, рука бугра по привычке тянулась к лицу воспитанника, чтобы хлопнуть его «воркушкой» и «кайфушкой». Но в то же время внутренний голос говорил ему: «Остановись! Что ты делаешь? Тебя сдадут! Посадят в ДИЗО! Не сможешь освободиться условно-досрочно. На полгода, год, полтора позже начнешь водку пить!» Напирать больше приходилось на муштру армейского типа, но и в этом случае сердце бугра уже билось тревожно. Зек-командир понимал, что грань, когда муштра превращается в форменное издевательство, лучше не переходить. Могли ведь и сдать, и, при дурном раскладе, «под белы ручки» препроводить в изолятор. Оказавшемуся там, внутри, в четырех стенах бугру хотелось кричать: «Караул»! Активист, сотрудничающий с администрацией, превращался в нарушителя, сам себя лишал возможности условно-досрочного освобождения. Ничего более глупее и придумать было нельзя. УРОКИ ВИРТУОЗНОЙ ПЕДАГОГИКИ Ребятишки в колонии поняли, что в азартные игры с администрацией лучше не играть, но нововведения, касающиеся режима, вызывали у них отторжение. Александр Иванович почти физически ощущал, как ситуация накаляется. Над зоной витал дух назревающего бунта. Воспитанники могли перебить сотрудников, разгромить КПП и ринуться на свободу. На бумаге зона числилась «красной», на деле настроения в ней по отношению к администрации пока еще были отнюдь не лояльными. Зону еще только предстояло сделать по-настоящему «красной». В то же время полковник допускал, что небольшой всплеск недовольства, который гарантированно можно было бы удержать под контролем, был бы даже кстати. Увидев разбитую физиономию главного бугра зоны Егора Распылаева, Александр Иванович понял, что, скорее всего, реальным авторитетом он не обладает. Иначе вряд ли воспитанники стали бы его «хлестать по щекам». Бунт, вспыхнув, обнажал реальных «дирижеров», показывал расклад сил. Становилось понятно, кто за кем стоит. Взбаламутить ребятишек могли только авторитетные пацаны, за кем попало они бы не пошли. Представлялась отличная возможность взять этих самых авторитетных пацанчиков «на карандаш». Затем открывалась еще одна отличная перспектива. Этих самых авторитетных пацанчиков различными посулами можно было привлечь на сторону администрации. Если же они отказывались – их имена заносились в черные списки. С этой опасной группой целенаправленно работала уже оперчасть, стремясь нейтрализовать ее влияние. За допущение бунта могли снять с должности, вызвать на ковер, хорошенько пропесочить, поставить на вид. Но Александра Ивановича вряд ли бы стали сразу выгонять и «приколачивать» к позорному столбу. Он еще только-только вступил в должность. Когда ситуация накалена – взорвать ее может любая мелочь. Полковник распорядился раз в десять дней проводить в отрядах генеральную уборку. А в столовой по его же распоряжению установили баки с легко хлорированной водой. Три раза в день перед приемом пищи воспитанники должны были окунать руки в баки во избежание повторения дизентерии. Страшное бедствие – дизентерия – вспыхивала периодически и парализовывала колонию. Останавливалось производство, прекращались занятия в школе, в санчасти не хватало мест для болеющих. Зеки-ребятишки отлеживались, от болей в животе ходили скрюченными, под их кроватями стояли ночные горшки, как в детском садике: туалет всех желающих одновременно вместить не мог. Начальника колонии вызывали во всевозможные кабинеты, там стучали кулаками, грозились и требовали, и требовали. Александр Иванович лично сам не сталкивался с «дизентерийной атакой», но знал о ней детально по рассказам и никак не желал повторения этого страшного сценария. Но разумные, с точки зрения полковника, предупредительные меры, сработали, словно детонатор. Как водится, один из ребятишек, самый крикливый, взвыл и бросил клич в толпу: – Пацаны! Нас тут за чуханов держат! Круши баки! Бей баландеров! Как по команде «Фас!» толпа сорвалась с места, опрокинула баки, ворвалась в столовую. Ребятишки переломали столы и стулья и ринулись дальше – на кухню. Стихия бунта весьма своеобразна. Толпа как бы помнит об общих раздражителях и пытается выплеснуть на эти раздражители накопившиеся обиды и несправедливости. На кухне у ребятишек был «большой зуб» на баландера Сашку Двиняникова, которого подозревали в том, что он щемит (обворовывает) пацанов на масло. Каждое утро во время завтрака воспитанникам полагалось по двадцать граммов этого просто волшебного в условиях колонии продукта. Кусочки масла были маленькие, и ребятишкам всегда казалось, что продукт им чуток урезают. Сашка Двиняников, на свою голову, как раз и формировал эти порции масла в виде двадцатиграммовых таблеток специальной пищевой формовкой. За руку его никто не ловил, но какие-то ничтожные граммы на формовке и вправду оставались. – Пальчиками он наше масло с формовки слизывает, сволочуга! – кричали пацаны, – бей его гада! Спасаясь, Двиняников нырнул под стоявший в зале раздаточный стол, но ребятишки выдернули его оттуда за ноги, пронесли на руках обратно на кухню и посадили в чан с кашей. Небольшой Двиняников вполне уместился в емкости, на его счастье каша не была горячей. Баландеру вручили крышку от чана, на ней невесть откуда взявшимся кусочком кирпича ребятишки вывели: «Крыса»! Толпа взревела и на всех парах с криками и улюлюканьем понеслась к зданию вечерней школы. Здесь целью ребятишек была педагог Софья Борисевич, молодой специалист, работавшая в колонии по направлению. Софья Борисевич относилась к числу идейных барышень. Натура страстная, мечтательная и эгоцентричная, казалось, она была рождена стать комиссаршей. В кожаной тужурке, с маузером в кобуре на боку она смотрелась бы вполне органично. Несчастье Софьи Борисевич состояло в том, что она родилась не в то время. Софья Борисевич – пламенная комсомолка была готова самолично пускать в расход врагов революции, страстно нажимая на курок маузера. Но на седьмом десятке советской власти страна погрузилась в мещанское безмятежье. Политические благополучно сидели в мордовских лагерях да психушках. В комиссаршах страна не нуждалась и Софье – Софочке долго пришлось искать героическое поле деятельности. Городской комитет комсомола, куда Борисевич обращалась за помощью, месяца два держал оборону. Она рвалась то во Вьетнам, то в Никарагуа, то ее швыряло на Кубу – бить проклятых американских империалистов. Но вьетнамские, никарагуанские и кубинские товарищи прекрасно обходились и без Софочки. На третьем месяце этой эпопеи комсомольцы поняли, что от Борисевич пора избавляться, иначе спокойной жизни им не видать. Какой-то оригинал из городского комитета комсомола предложил Софочке поработать в детской колонии: – Американцам мы и без вас кишки пустим, – сказал этот товарищ, – а вам советую ехать в колонию. Вот где сегодня передовой край! Там не хватает педагогов. Остро не хватает. У вас ведь, кажется, образование педагогическое? Борисевич после этих слов будто осенило. – Как же я сразу не догадалась, – с сокрушением сердца произнесла Софочка, – ведь сам товарищ Дзержинский беспризорниками занимался. Она вполне могла бы перековывать малолетних негодяев и мерзавцев в честных и порядочных людей. А главное – уголовников в Стране Советов все еще было хоть отбавляй. Действительно, необъятное поле деятельности! И, чтобы совершить подвиг, таскаться за тридевять земель совсем не нужно. Где живешь т,ам и совершаешь героические дела. Прекрасно! Биографии Софьи Борисевич и ее родителей были настолько кристально чистыми, что из этого человеческого материала можно было бы отливать рубиновые звезды наподобие тех, что украшают башни Московского Кремля. С такими шикарными данными да еще с комсомольской путевкой в кармане на работу в колонию Борисевич приняли без всяких проблем. С первых же дней пламенная комсомолка начала обращаться в администрацию с ходатайствами о наложении взысканий по отношению к воспитанникам. Борисевич не нравилось все: как подопечные ее приветствуют, как учатся, как выглядят, как исполняют указания. Новоявленному педагогу казалось, что все должно выполняться четко, по-армейски, без слюнтяйства. Только строжайшая дисциплина и труд, по ее мнению, могли сделать из преступников настоящих людей. В глазах ребятишек училка выглядела, как настоящая холерная палочка, зараза, язва. При случае они не преминули ее наказать. Толпа влетела в школу и схватила педагога. В манерах Софьи Борисевич ощущалось нечто от солдата-строевика. Во время ходьбы она даже непроизвольно делала отмашку рукой, будто шла в строю. Зеков-ребятишек осенила дерзкая мысль как-то обыграть эту тему. С чего-то вдруг они вспомнили легендарного маршала Семена Буденного, о котором знали все советские ребятишки, начиная чуть ли не с детского сада. Герой революции носил пышные усы. Эти самые пышные буденновские усы взбунтовавшиеся воспитанники пририсовали Борисевич шариковой ручкой. Педагог отчаянно сопротивлялась и пыталась вырваться, но ее крепко держали, пока длился «художественный процесс». После расправы над училкой у толпы «под рукой» не оказалось раздражителей, на которые можно было бы выплеснуть накопившиеся обиды. Бугры-командиры предусмотрительно попрятались. На этой стадии, когда нет конкретного «мальчика для битья», бунт обычно перерастает в беспощадный и бессмысленный погром. Александр Иванович собрал сотрудников колонии, но прежде чем приступить к решительным действиям, решил поговорить с ребятишками. Он полагал, что зеки с удовольствием перебьют лагерную охрану, расправятся с буграми-командирами, но поднять руку лично на него духа у них не хватит. Толпа гудела и направлялась неведомо куда, когда перед ней неожиданно возникла фигура полковника. Ребятишки, кто с ножками от перебитых стульев, кто с досками от столов, кто с невесть откуда взявшимися прутьями, замерли в недоумении: начальник был один. Пацаны полагали, что уже вызван взвод солдат внутренних войск и сейчас их начнут рубить в мелкую крошку. Вид одинокого, безоружного полковника их обескуражил. – Ну, – сказал Александр Иванович, совершенно не выказывая подкатывающего волнения, – давайте поговорим. Вот вы кричите: западло руки в баки с хлоркой окунать! А я хочу вас спросить: сидеть на горшках с какашками не западло? Накладывать в штаны, не успев добежать до туалета, не западло? Полгода не прошло, как миновала дизентерия. Здесь кругом зоны. Нигде дизентерии не было. Только у нас. Вам это ни о чем не говорит?! Руки надо мыть водичкой хлорированной, и не три раза, а по пять раз на дню! Вспыхнет еще раз дизентерия – на весь Союз опозоримся. Ребятишки молчали. Был слышен лишь стук деревяшек: пацаны медленно стали опускать на землю переломанные фрагменты столов и стульев. Аргумент полковника охладил мальчишек, толпа начала успокаиваться. – И что вы прицепились к Борисевич!? – продолжал полковник. – По ее ходатайствам не было наложено ни одного взыскания! Ни одного! Борисевич – сотрудник молодой. Чуть старше вас. Тюрьмы не знает. И вас, оболтусов, пока не знает. Хочет себя показать, заявить о себе. Но методы избрала не совсем верные. Но ничего: мы ее поправим. А вы разве по-другому действуете!? Что вы делаете, когда впервые попадаете в камеру!? Прописку проходите, верно? Авторитет свой доказываете. – Валера Хакин, выйди вперед, – неожиданно обратился полковник к одному из воспитанников, – расскажи: сколько раз ты сидел в карцере? – Ну, два раза, – смущенно отвечал воспитанник. – А если точнее? Хакин молчал. – Пять раз ты сидел в карцере, Валера, пять раз, – уточнил Александр Иванович. Кто плюнул в глаз надзирателю? – Хакин… Кто поджег матрас в камере? – Хакин… Кто варил чифир в камере? – Хакин… Вы ломаете, крушите, бьете других, чтобы «накрутить» свой авторитет. Но у других людей тоже есть свой характер. И с этим надо считаться. Полковник чувствовал, что хорошенько «вмазал» по самолюбию ребятишек и зацепил их. Значит, надо было продолжать в том же духе. – Вы не любите армейские порядки в зоне, – напирал Александр Иванович, – ходить строем не нравится, исполнять команды не нравится. Но ваши сверстники, ну, может они чуть старше вас, кто не сидит, а служит в армии, живут точно так же. Встают по команде и укладываются по команде, совершают марш-броски, ходят на стрельбы. Все четко по режиму, каждая минута. И никто не жалуется. Кто-то из вас, у кого статья не очень тяжелая, еще наденет форму, будет служить. И скажет спасиб, за то, что приучили к режиму. Мальчишки продолжали слушать, затаив дыхание, и полковник понял, что взял их в оборот. «Нужно сделать им какое-нибудь коронное предложение, – думал он про себя, – сейчас пряник важнее кнута». – Предлагаю разойтись, – предложил полковник, – обещаю: на первый раз никого наказывать не будем. Все, что наломали, надо будет починить. Если еще раз такое повторится – пеняйте на себя! А муштруют вас, потому что режим нарушаете. Не нарушайте режим, и не будет муштры. Все просто. Сценарий складывался явно благополучный. Чтобы окончательно разрядить обстановку хитрый Александр Иванович разыграл эффектную сцену. Он прекрасно знал, что курить в зоне можно только в определенных местах. Однако, как бы между делом, полез в карман, достал любимый «Opal» и затянулся дымком, зная, что это не останется не замеченным ребятишками. – В неположенном месте курите, Александр Иванович, – ехидно заметили из толпы, – наряд вне очереди вам полагается. Полковник сделал обескураженное выражение лица, как бы всем видом показывая: «О, чего это я? И, вправду, здесь же курить нельзя. Во, попался…» – Капитан Щуплов! – крикнул полковник. – Я! – отозвалось из-за угла находившегося поблизости административного здания. Толпа захохотала. За стенами этого здания на всякий случай прятались вооруженные дубинками сотрудники колонии, и мальчишки догадались об этом. Готовый в любой момент вмешаться персонал колонии напоминал притаившихся диверсантов, которые только и делают, что ждут приказа. Находившийся среди них Виктор Щуплов непроизвольно отозвался на командирский голос и, совсем того не желая, выдал их присутствие. Щуплов отделился было от коллег, но его тихонечко, шепотом окрикнули: – Виктор Николаевич, дубинку, дубинку оставьте… – Ах, да, – опешил Щуплов. Он отстегнул от портупеи похожую на кубинскую сигару дубинку рыжевато-коричневого цвета и направился к полковнику. – Что у вас делают нарушители в нарядах? – спросил его Александр Иванович. Капитан не мог понять в каком контексте задан вопрос, поэтому молчал и идиотическими глазами смотрел на полковника. – Что вы на меня смотрите, как на дедушку из Сан-Франциско, – шептал ему Александр Иванович, – полчаса назад эти ребятишки готовы были разорвать вас на части, говорите же чего-нибудь, черт вас подери, вы же не девица на выданье. – А, ну они у нас подметают, – наконец пришел в себя Щуплов, – деревья стригут, ну и… вообще, кино они у нас не смотрят в ДК, пропускают, кино нарушителям не положено. – Капитан Щуплов! – громогласно обратился полковник к собеседнику, – приказываю вам занести меня в списки нарушителей. Полковник торжественно поднял над головой уже потушенный окурок, завернул его в платок и положил в карман кителя: – Значит, и я останусь без кино! Подметать буду! Порядок обязателен для всех! – Полный атас, – зашуршали в толпе, – во дает начальник! – Еще ребята, – добавил Александр Иванович, – Двиняникова от каши отмойте. Иначе без каши останетесь. Некому будет кашу готовить без Двиняникова. – Отполируем! – уже весело отвечали зеки-малолетки, – будет сиять, как шкаф новенький! Весь воскресный день Александр Иванович работал с нарушителями: остригал кусты, белил стволы деревьев, копал, убирал мусор. Вместо чистенького кителя на нем была простая потрепанная фуфаечка. В кепке, рукавицах и резиновых сапогах он казался обычным мужиком. Совместные с нарушителями труды полковника ошеломили воспитанников. Они до конца не понимали, что бы это значило, но уяснили: мужик слово свое держит. Начальник заставлял всех «играть» по одним правилам. К удовлетворению своему, полковник сделал вывод, что за этой выходкой зеков-ребятишек никто не стоит. По законам жанра должен был обнаружиться главарь шайки, но этого не произошло. Пацаны действовали спонтанно. «Следовательно, – соображал начальник, – на зоне нет организованной воровской силы. Это уже хорошо». Александр Иванович, как истинный фанат условно–досрочного освобождения, часто об этом самом УДО говорил, но зеки-ребятишки не видели «обратной связи». Никто не знал, как живут и чем занимаются вышедшие раньше срока: торгуют ли они арбузами, служат ли в армии где-нибудь в стройбате и строят железные дороги. Или, может быть, уже опят сидят и кормят вшей в изоляторах. Поскольку чаще всего по УДО освобождались ненавистные бугры, ребятишки втайне надеялись, что им на воле правильные пацаны «кинут предъяву». Неизвестность порождала мифы, легенды, истории. Сюжет этих историй был прост, наивен и отдавал мелодраматичностью. Освобождается бугор по УДО, приходит в ресторан с красивой барышней. Ест, пьет, говорит барышне комплименты. Неожиданно появляется правильный пацанчик. – Здравствуй, падла, – говорит он бугру, – не ожидал? Далее следует немая сцена и быстрая развязка. Пацанчик берет ресторанный стул и вдребезги разбивает его о голову бугра. Крик, визг, шум бьющейся посуды. Занавес… Мальчишки культивировали образ правильных пацанов, думали, что злодеям-активистам житья на воле не будет. Считали, что УДО чуть ли не «разводилово» для «быков». Александру Ивановичу хотелось вдребезги разбить все это «мифологическое творчество». Он знал примеры, не так много, как хотелось бы, когда от тюремных пут люди все-таки избавлялись, жили нормально. Полковник мечтал, чтобы по УДО выходили не только бугры, но и обычные воспитанники. Конечно, надо было выстраивать систему. А главное – воодушевить зеков. Сейчас для этого требовалось предъявить воспитанникам реальную, конкретную личность: освободившуюся условно-досрочно, благополучную. «Хорошо бы, – думал Александр Иванович, – подобрать штук пять «бывших». Да, не каких-нибудь обормотов, а приличных, состоявшихся мужиков. Чтоб товар был «первосортный», штучный». Богатое воображение полковника рисовало самые разные образы: «Допустим, – выстраивал он комбинации в голове, – один вкалывает на заводе, другой на шахте. Третий пусть учится, где-нибудь в лесном техникуме что ли? Четвертый пускай крутит баранку. А пятый? Александр Иванович напряг извилину, и она выдала ему совсем уж цветастый персонаж и необычный сюжет: «А пятый пусть будет – слесарь золотые руки. Работает при каком–нибудь конструкторском бюро, претворяет гениальные замыслы инженеров в опытные образцы. Пусть он будет гол как сокол и не будет иметь даже похоронного пиджака на случай внезапной смерти, но счастлив оттого, что занимается любимым делом». Мечтательный начальник колонии и сам не знал, почему мастер золотые руки обязательно должен был быть нищим, но образ слесаря-романтика казался ему очень привлекательным. Какие вводные данные полковник ввел в собственное подсознание, такие примерно результаты выдала действительность. Неимоверными усилиями ему действительно удалось «откопать» человек пять прочно «завязавших» зеков. Звезд с неба ребята не хватали, но были устроены, жили себе с женами, работали, о второй ходке и не помышляли. Александр Иванович ликовал. Он даже чувствовал, как от бывших зеков-ребятишек густо пахнет домашними щами. В его голове заиграл «Русский танец», чудился гром оркестра, грохот салюта. В глазах карьериста эти люди могли показаться неудачниками. Но то, что бывшие малолетние уголовники живут обычной, нормальной жизнью, по выходным ходят в баню и по грибы, а не шляются по хазам и малинам – уже казалось огромным их личностным достижением. Всю эту честную компанию полковник привез в колонию и произвел настоящий фурор. В зоне бывших удошников ждали, как пришельцев с Марса. В условленный день воспитанники собрались во Дворце культуры, на сцене поставили стол, накрыли его белой скатертью. Гости робко зашли в ДК, поднялись на сцену. С минуту в зале царила гробовая тишина, а потом раздался крик: – Пацаны! Гляньте, это ж Васька Белов, баклан (хулиган) из Самары, по двести шестой (статья уголовного кодекса) чалился (сидел). В натуре, пацаны, Васька! Ха-ха! Зажрался, забурел на воле, на барыгу похож! Василий Белов, один из гостей, отсидевший на малолетке два года за злостное хулиганство, был одет в умопомрачительные импортные кроссовки, «моднячие» же импортные джинсы и рубашку, носил слегка затемненные очки. Он и вправду напоминал какого-нибудь дельца: фарцовщика или валютного спекулянта. Но на деле работал слесарем в автосервисе. Вася знал толк в машинах, и руки у него были золотые, поэтому импортные шмотки он мог позволить себе запросто. Бывших удошников сверлили глазами, обо всем расспрашивали, а потом зал вдруг встал и зааплодировал, ребята сошли со сцены и пошли к воспитанникам, стали по-братски обниматься, пожимать руки. Оказалось, никто бывшим удошникам головы «ресторанными стульями» не разбивал, о «предъявах» правильных пацанов они не слышали. Да, иногда в жизни такое случалось. Но, скорее, по воле случая. Специально «злодеев-активистов» зеки-мстители не выискивали. Встречи с бывшими воспитанниками Александр Иванович сделал традиционными. Уже через полгода ребята, освободившиеся условно–досрочно, приезжали в колонию, рассказывали, как складывается жизнь, что почем на воле. Эти встречи были куда полезнее, чем принудительные меры. Пацаны видели: УДО – не мираж. «Выпрыгнуть» раньше срока за забор и «вписаться» в жизнь на воле казалось им вполне реальным. Успех вдохновил полковника. Поняв, насколько действенным может быть живое общение, начальник колонии решил и дальше «крутить колеса». Мощный ресурс в виде живого, непосредственного общения, нужно было использовать по максимуму. Культурно-массовая работа как таковая в колонии не велась. Мероприятия проводились от случая к случаю. В зону иногда заезжал областной театр, но нравоучительные постановки зеков-ребятишек отнюдь не занимали. Пацаны пристально рассматривали тощих артисток. Лишенным женской ласки ребятишкам они казались настоящими богинями, красавицами высшей пробы, но на этом весь интерес заканчивался. Александру Ивановичу хотелось низвергнуть тощих прислужниц Мельпомены с пьедестала. Совсем без артисток, конечно, было нельзя. Какую-то полезную нагрузку они несли. Но роль театра полковнику казалась второстепенной. Ребятишкам, по его мнению, нужно было чаще показывать настоящих, правильных мужчин. Чтобы этот образ правильного человека стал образцом для подражания и вытеснил из сознания дурные примеры в виде паханов, уркаганов, воров и другой уголовной сволочи. И Александр Иванович невольно вспомнил про военных. Кто из мальчишек в детстве не играл с игрушечными пистолетами, не «стрелял» в воображаемого немца? Профессия военных вызывала уважение даже среди уголовников. Они не любили солдат внутренних войск, несших конвойную службу, но моряки, летчики, танкисты раздражения у этой публики не вызывали. Размышляя о военных, полковник выделил авангард. Например, ветераны Великой Отечественной сами по себе были интересны, но Александру Ивановичу хотелось найти героев-современников. И лучше всего тех, кто уже успел повоевать. Человек, понюхавший пороха, человек, который видел смерть, как мать родную, в глазах зеков-ребятишек мог стать безоговорочным авторитетом. Эта логическая цепочка сама собой заставила полковника задуматься о ветеранах-афганцах. Ограниченный контингент советских войск уже вовсю воевал в Афганистане. Оттуда шли цинковые гробы, возвращались опаленные войной ребята. Может, это казалось циничным, но один воин-интернационалист стоил дороже пятидесяти – ста тощих артисток из областного театра, разных инструкторов, лекторов, передовиков производства, которых иногда заносило в колонию. Александр Иванович решил действовать через военкомат. Там идею в целом одобрили, но опасались, что афганцы ляпнут чего-нибудь лишнего. Полковник, уже слегка одержимый собственной идеей, убедительно гнул свою линию: – Чего вы расстраиваетесь, – обрабатывал он перестраховщиков в погонах, – пока мои ребятишки в тюрьме сидят – война в Афганистане кончится. Сроки у них, знаете, какие? Пока ребятишки освободятся – наша доблестная Советская Армия в Афганистане всех душманов перебьет. Или вы не верите в Советскую Армию? Аргумент начальника колонии сразил сотрудников военкомата наповал, и они без промедления подобрали трех воинов-интернационалистов. Ветераны-афганцы специфику зоны никоим образом не представляли. В каком ключе вести беседу тоже не ведали. Полковнику пришлось объяснять нюансы, разные особенности. Александр Иванович даже не пожалел для этого дела пары бутылок хорошего коньяка. Он окончательно вошел во вкус и чувствовал, что находится на верном пути. По обыкновению, для встречи с воинами-интернационалистами зеков-ребятишек собрали в ДК. Афганцы приехали в дембельских парадках с неуставными аксельбантами, тельняшками на груди, синенькими беретами, лихо заломленными на затылок и непонятно как державшимися. Кители бойцов украшали настоящие боевые награды! Народ малолетний ахнул…. Говорили много, хотя и в рамках дозволенного. О суровой армейской жизни, воинском братстве, злых душманах. О боях на горных перевалах, аулах и ущельях, в которых каждому солдатику хотя бы раз да пришлось поучаствовать. Многие из сидевших в зале зеков-ребятишек хотели бы сейчас оказаться там, где вертушки спешат на помощь пацанам, удерживающим высоту. Где смерть гуляет рядом и есть место настоящему мужеству и доблести. Где делить сухой паек и подставлять плечо – вещи само собой разумеющиеся. Пафосных и нравоучительных слов бойцы старались не произносить. Но и без того стало понятно, что мужество, смелость и отвага бывают разного порядка. На войне они одни, за колючей проволокой – другие. Мужество, которое требовалась, чтобы нарушить режим и загреметь в ДИЗО на зоне, не шло ни в какое сравнение с настоящим мужеством, которое требовалось на войне. Александр Иванович тонко чувствовал настроение зала и в душе ликовал. Он и сам растрогался рассказами воинов-интернационалистов и даже пустил сентиментальную слезу. Но в то же время в нем пульсировала и прагматичная жилка. Хитрая извилина шевельнулась в душе Александра Ивановича и он подумал: «Все, граждане уголовнички: теперь вы мои. Буду лепить из вас человеков». В конце встречи один из «афганцев» подвел черту: – Ребята, мы сегодня здесь у вас на плацу увидели красный флаг. Нам это очень приятно. Знамя в зоне! Не ожидали! Честно. Вы, наверное, ему не придаете такого значения, как мы. В Афгане к флагу относишься по-другому. Флаг – это все: твоя родина, твои родители, братья, сестры. Это ребятишки с твоей улицы, это пацаны, которые воюют вместе с тобой. Любой боец лучше сто раз погибнет, но красное знамя врагу не отдаст. Мы знаем, вам не просто. Между вами проходит разделение на «красных» и «черных». Вам решать, на какой стороне быть. Но нам бы хотелось, чтобы вы были с нами, теми, кто стоит под красным знаменем! Как и в предыдущий раз, зал встал и взорвался аплодисментами. «Ах, какой молодец боец, – отметил про себя полковник, – тонкая работа. Отлично! Отлично работает у бойцов «соображалка». В эту минуту Александр Иванович проникся искренним уважением к воинам-интернационалистам, которые прекрасно поняли, что он от них хотел, блестяще все исполнили. Между тем чувства нахлынули и на зеков-ребятишек. Как только «афганцы» вышли из Дворца культуры, зона в нарушение всех норм и правил вдруг сомкнулась огромным кольцом вокруг воинов-интернационалистов. Бойцов взяли на руки и стали качать. Затем пацаны сплели руки над головами и подняли воинов-интернационалистов, выстроились в огромную колонну. Ребятишки, как бы совершая бег на месте, скандируя легендарный штрафбатовский клич «Гу-га! Гу-га!», двинулись к выходу из зоны, на вахту. Топот нескольких сотен пар кирзовых сапог разносился по округе. Полковник обомлел и потерял дар речи. Но все же интуитивно, каким–то шестым чувством, он сообразил: ни побега, ни бунта не будет. Пацаны просто провожают своих кумиров. Встревоженному дежурному помощнику начальника колонии Александр Иванович покачав головой и приставив к губам палец, дал понять, что лучше ничего не предпринимать. И действительно: ребятишки, проводив «афганцев» на вахту, без всякого приказа разбились поотрядно и выстроились на плацу. Урок мужества, задуманный полковником, блестяще удался. Теперь эти пацаны готовы были лечь штабелями и образовать гору, на которую Александр Иванович мог бы взобраться и наблюдать за окружающей обстановкой, как золотоордынский хан во время сражения. ФЕНОМЕН СТАТИСТИКИ Восторженный полковник уже подумывал о пышном, благостном отчете начальству. Дела в колонии шли хорошо. Зона не формально, а на деле становилась «красной». Вектор развития был задан: четкий режим, абсолютное господство активистов над неактивистами, неформальная воспитательная работа, ставка на УДО. Александр Иванович дышал полной грудью. Даже чисто психологически момент казался подходящим. Цифирь сама лезла в голову. Отчетом – окаянным этим делом – лучше было заниматься на волне вдохновения. Иначе рутинное занятие давило на печень и переносилось совсем уж тяжело. Изучая статистику нарушений, полковник обратил внимание на одну странную особенность. Кривая показателей то лезла вверх, то резко шла вниз. Александр Иванович заметил, что динамика связана с популярными на зоне мероприятиями, такими, как встреча с известными людьми. Накануне приезда очередного военного или того же областного театра с тощими актрисками вся зона вдруг «исправлялась». Подобного рода мероприятия, ставшие уже традиционными, очень нравились ребятишкам. Но эти «праздники жизни» проходили мимо нарушителей, которых ставили в наряд, и вместо приятного общения им приходилось махать метлой. На одну из таких встреч с пограничником Вахрушкиным в ДК собралась вся колония. Рассказ пограничника произвел впечатление. Вахрушкин задержал нарушителя, который имитируя следы ишака на контрольной полосе, подло пробрался в Советский Союз. Пока ребятишки слушали пограничника, дневальные всей зоны трясли кулаками небо и ругались на чем свет стоит. Нужно было убирать территорию, но нарушитель как таковой отсутствовал. Кристально чистая статистика правонарушений выводила дневальных из себя. Они нахально матерились, хотя правилами внутреннего распорядка это было строжайше запрещено. Можно было подумать, что зеки-ребятишки, воодушевленные предстоящей встречей, преображались и становились «шелковыми», «перламутровыми»: вдруг переставали драться, материться, плевать мимо урны, выполняли норму на производстве. Возможно, отчасти это так и было. Но полковник понимал, что зона – это сложная инерционная машина. Вся честная зековская братия не могла, как по мановению волшебной палочки, каждый раз так быстро преображаться. Александр Иванович вызвал начальника оперчасти Владислава Шурукова: – Владислав Николаевич, – сказал он ему, – нужно разобраться с волшебной магией цифр. У нас тут какая-то причудливая статистика правонарушений получается. «Прыгает» цифирь и «прыгает». То вверх, то вниз. Отчего, не пойму. Шуруков, в свою очередь, призвал к себе одного из своих лучших стукачей и, проинструктировав, отправил в зековские массы. «Пошуршав» недельки две-три, осведомитель прояснил картину. Оказалось, бугры и соглядатаи массово подтасовывают статистику. На зоне процветала коррупция! Самая настоящая! Со своей спецификой, своеобразная по форме, но как пить дать коррупция! Она уже пустила корни, и Александр Иванович этого даже не заметил. Бугры отрядов хорошо знали всех соглядатаев зоны. По всей колонии их было человек двадцать пять – тридцать. Ряды верных прислужников администрации формировались путем пропорционального делегирования воспитанников со всех отрядов. Бугры непосредственно участвовали в подборе кадров и старались протолкнуть свои кандидатуры. Как правило, им это удавалось. У соглядатаев, конечно же, был свой зек-командир. Он курировал масштабное стукачество и доносительство на зоне. Сам занимался инструктажем, выдавал соглядатаям – этой «золотой роте»– блокноты, ручки. Соглядатаи, каждый в зоне своей ответственности, «таскались» меж воспитанников и, как ангелы тьмы, для дня страшного суда записывали их прегрешения. Кто ругнулся, кто покурил в неположенном месте, кто плюнул мимо урны – все заносилось в блокнотец. Но кровно «золотая рота» все-таки зависела именно от отрядных бугров. Приличная, ушитая одежонка, хорошенькие сапоги, новенькая бирка, беретка, все получалось из рук зека-командира. Соглядатай на производстве не работал и деньги на личный счет ему не капали. Это была трагедия. «Золотая рота» не могла отовариться в лагерном лабазе (магазине). Посылки, деньги с воли отправляли не всем, приходилось жить на голую пайку. Соглядатаи не могли покупать сигареты и постоянно их «стреляли». Не могли покупать конфеты, пряники, повидло, сгущенку и все это опять же постоянно клянчили у других. «Золотая рота». и без того презираемая всеми, постоянно унижалась. Но тут опять на помощь приходил бугор. Он давал распоряжение каптерщику, и тот за счет посылок воспитанников, с которых помаленьку «щипал хавчик», подогревал (подкармливал) соглядатая. Нет, никак не могла «золотая рота» кусать руку кормящую, а то, чего доброго, рука эта могла и по лбу дать. Зек-командир отряда лично наставлял будущего соглядатая. Поскольку стукачей воспитанники не любили и народишко этот был презренный, бугор с кандидатом особо не церемонился: – Слушай меня внимательно, вошь лагерная, – говорил он потенциальному соглядатаю, – ты бы жил, как чухан: вкалывал на промке (производственная зона), мыл полы в отряде, чистил картошку в наряде, подметал плац. Но я сделаю из тебя человека. Будешь кушать белый хлеб с маслом, бултыхаться по зоне и ничего не делать. Но у тебя будет один постоянный напряг. Ты, как партизан в тылу врага, должен работать на отряд. Уничтожай записи о нарушениях при первой возможности. Чтобы ребятишек из нашего отряда в списках нарушителей было как можно меньше. В конце недели, перед подведением итогов, зек-командир через своих холуев-соглядатаев видел примерную картину нарушений. Но все записи представитель «доблестной» «золотой роты» уничтожить не мог при всем желании. Для этого нужно было задействовать соглядатаев из других отрядов, как-то на них воздействовать. Поднажать на прислужников, конечно, могли только отрядные бугры. Поэтому зек-командир второго отряда засылал гонцов к бугру третьего отряда с богатыми дарами. В ход шли пряники, повидло, сгущенка, сигареты, если была посылка – домашнее сало. Зеки-командиры умели меж собой договариваться. Каждый давил на подвластных ему соглядатаев. Записи о нарушениях растворялись. Пряники-сигареты, повидло и сгущенка делали свое дело. Как только во Дворце культуры намечалась интересная встреча или туда привозили хороший фильм, бугры отрядов, сговорившись, тотально подчищали списки нарушителей. Зек-командир был не дурак и понимал, что, если нарушений в его отряде многовато, кино ему не видать. Бугор шел работать вместе с теми, кто провинился. Лопату в руки он, конечно, не брал, но приходилось покрикивать на подчиненных. Бугра это тоже нервировало и утомляло. Готовясь к разбору полетов, Александр Иванович прокручивал в голове грозную речь перед воспитанниками. – Сегодня утром, – сказал бы он ребятишкам на всеобщем построении, – хотел было я красную рубаху надеть. Знаете, кто в старину носил красную рубаху? Палачи…Кувшин кваса, краюха хлеба, последний ужин приговоренного, блеск топора, бац… и шабаш… кончено дело. Давали ли в старину приговоренным кувшин кваса, Александр Иванович не знал и в помине, но эта образная, страшная картинка прочно закрепилась в его голове, и он хотел ее использовать. Далее бы он объявил, что всех бугров отрядов снимает, комитет внутреннего правопорядка, тех самых соглядатаев, распускает к ядреной бабушке и отдает на съедение трем тысячам собак. Но где-то в черепной коробке или грудной клетке Александра Ивановича прочно сидели достаточно богатый жизненный опыт и житейская мудрость, и они подсказывали ему: «Не руби с плеча, мил человек. Ты сам любишь рисовать цифирь перед начальством. Твои ребята берут пример – с тебя самого же». Парадокс: показательная колония была показательной по сути, изнутри, из сердцевины. Малолетние зеки воспроизводили то, что культивировал сам полковник. Выбраться из этого порочного круга можно было действительно лишь поменяв бугров и соглядатаев, но без горячки и спешки. А главное, Александр Иванович понял, что нужно подобрать толковую ключевую фигуру – бугра всей зоны. Это должен был быть такой человек, которому можно было бы доверять настолько, насколько это вообще возможно в условиях колонии. Только так удалось бы избежать очковтирательства. Всю зековскую вертикаль власти следовало перетряхнуть и выстроить относительно честную систему. Именно на этой стадии начался поиск подходящей кандидатуры и полковник нашел Ваню Большакова. Предыдущий бугор зоны Егор Распылаев Александра Ивановича не устраивал совершенно. По мнению полковника, из этого человека получился бы превосходный главарь небольшой шайки, из тех, что в старину жгли дворянские усадьбы. Егор Распылаев был прирожденный громила и налетчик. Управлять таким сложным, тонким механизмом, как колония, он не мог по определению из-за отсутствия данных и способностей. Полковник снял Распылаева. Но его преемник Аркаша Бикчурин оказался не лучше. Безусловно, он был умнее Распылаева. Но Аркашу подводила привычка махать кулаком по делу и без дела. Совсем без «кулака» обойтись было нельзя. Но применять его надо было тонко и избирательно. На унылом фоне Распылаева и Бикчурина Ваня Большаков засиял яркой звездой. Он не блистал большим интеллектом, но притягивал какой-то спокойной уверенностью в себе. Любого воспитанника Ваня мог бы «изогнуть в подкову», так как был силен. Даже прозвище-погоняло за ним закрепилось: Ваня Большой. Но дурной, бессмысленной жестокости в нем не водилось, зоологического пристрастия к насилию за ним не замечали. Было в этом человеке нечто похожее на благородство хищного зверя, который жертву убивает, когда голоден, а когда нет в том нужды, несчастных зверюшек не трогает. В плане психологическом Ваня оказался человеком достаточно гибким, неплохо знающим зековскую среду. Кудесником назвать его было нельзя, но понять-представить, что за «фрукт»-воспитанник перед ним стоит, он мог вполне. Александр Иванович, безусловно, людей знал куда лучше. Как человеку неглупому ему пришла в голову гениальная идея. В вопросе подбора кадров полковник «отпустил вожжи». Большаков сам делал что-то вроде представленья, предлагая того или иного человечка на место бугра отряда. С некоторыми кандидатурами Александр Иванович соглашался, с некоторыми – нет. Но он видел, что его протеже интуитивно попадает в точку и этим ребятишкам можно попробовать дать власть. Полковник внимательно изучал их уголовные дела и окончательно убеждался: рискнуть стоит. С вступлением в должность жизнь воспитанника начинала сиять новыми красками. Бугор отряда вращался уже в другой системе координат. По-другому ел, одевался. По-другому отоваривался в лагерном лабазе, по-другому получал посылки. Если представить «зоновские» блага в виде сундучка, то «бугровский» сундук был набит гораздо туже тощего сундучка воспитанника. Зеки-командиры отрядов прекрасно понимали, с чьей подачи на их головы упал подарок судьбы. И по-человечески были обязаны Ване Большакову. В свою очередь эти привилегированные граждане уголовнички предлагали воспитателю кандидатуры на место бугров отделений. Администрация так или иначе считалась с их мнением. Бугры отделений стояли рангом ниже. Но им тоже полагались привилегии, они тоже прекрасно понимали, чья рука их облагодетельствовала, и «били челом» и «кланялись в пояс» уже зеку-командиру отряда. Так, на зоне вертикаль власти была подкреплена личной, вассальной преданностью бугров друг другу. Конструкция эта при всех изъянах недурно работала. Зек-командир отделения мог ненавидеть бугра своего отряда, но он был обязан ему, а потому готов подчиняться и слушаться: «Конечно, – думал зек-командир отделения, – бугор отряда сволочь и скотина, – но он пробил, протолкнул меня на должность, которая открывает через УДО дорогу на свободу. Выпрыгну из зоны на полгода – годик раньше, в кабак пойду, девок буду грудастых щупать. Ради кабака и девок скотину эту можно и потерпеть». Предоставив Ване Большакову чуть больше самостоятельности в кадровых вопросах, Александр Иванович, как обычно, в своей манере изящно решил проблему, над которой безуспешно бьются многие начальники. Людишки, готовые слушаться и подчиняться, сделали вертикаль зековской власти в зоне безотказной. Полковник, как римский император Октавиан, мог вещать с трибуны любые истины, зеки-командиры их «пережевали» бы, превратили в некие постулаты и стали прилежно исполнять. В качестве бугра зоны Ваня Большаков помог полковнику реализовать почти все проекты и прожекты относительно колонии. Так что через пару лет сюда можно было уже спокойно приглашать кубинцев с острова Свободы и делиться опытом. В «красном заповеднике» не совсем еще опытные в тюремных делах кубинские товарищи в полной мере ощущали мощь организаторского таланта Александра Ивановича. Им показывали чистенькие отсеки, опрятных, стриженых воспитанников, под звуки гимна СССР поднимали красный флаг. Специально для товарищей с острова Свободы полковник проводил строевой смотр. Воспитанники ровными коробками, чеканя шаг, под гром оркестра проходили мимо трибуны, и кубинцы начинали думать: «Какой же должна быть жизнь в Советском Союзе, если даже в тюрьме у них все исключительно, изумительно, хорошо устроено?» Общались Александр Иванович и Ваня плотно, постоянно. «Рулить» зоной Большакову было нелегко, приходилось координировать усилия с опытным полковником. Александр Иванович полагал, что не ошибся в новоиспеченном бугре. Большаков казался ему идеальным «материалом», из которого еще можно было «слепить» нечто приличное. Момент для воспитательных манипуляций, в соответствии со своими установками и представлениями, он считал самым подходящим, так как принял Ваню «на руки» на «входе», в начале его тюремно-лагерной эпопеи. Большакову еще снились домашние пирожки. В карантинном помещении, по утрам еще не успев пробудиться от сна, он машинально искал унитаз и не верил своим глазам, когда натыкался на тюремную парашу. Александру Ивановичу даже не пришлось уговаривать Ваню вступить в актив. В нем горело яростное желание как можно быстрее вырваться из этого окаянного места. На зоне он сразу, без колебаний встал под «красное знамя». Большаков шел по довольно тяжелой статье – непреднамеренное убийство. Но дело его, с точки зрения оперативно-следственных действий, уголовно–процессуального кодекса, сложным не было. Опер осмотрел место преступления, опросил свидетелей, записал показания самого Вани. Труп отправили в бюро судебно-медицинской экспертизы. Гоняться за преступником «с наганом» в руке не пришлось, все было очевидно: «глухарем» тут и не пахло. Наоборот, здесь пахло «раскрытием преступления по горячим следам». День опера удался. В ближайшей забегаловке он облегченно махнул стакан водки, передал материалы следаку и забыл об этом деле. Следствие уложилось в сроки, вину Большаков признал, кассационной жалобы писать не стал, поэтому месяца через три, еще не нанюхавшись как следует тюремной параши, он уже был в колонии. Александр Иванович не стал бы брать на себя смелость в деталях описать будущее Вани Большакова на свободе. Но некие общие контуры представлял четко. Полковник был уверен, что все еще поправимо. «Холка-то у него крепкая, – размышлял Александр Иванович, – только б надо на нее вовремя правильный, подходящий хомут накинуть». В своих фантазиях полковник представлял Ваню то шкипером судна, то бригадиром звероловов, то мастером буровой вышки, то руководителем геологической экспедиции и, уж на худой конец, каким-нибудь экспедитором. Он видел в нем натуру широкую, стиснуть которую у станка где-нибудь на завалящем заводишке ему казалось нелепостью: – Хорошо бы тебе, Ваня, – наставлял Александр Иванович Большакова во время задушевных бесед, – окончить какой-нибудь геологический факультет. Найди что-нибудь связанное с нефтянкой что ли? Серьезное дело – нефтянка, настоящее, мужское. Надумаешь с институтом – помогу. Сел Ваня лет в шестнадцать. Срок имел пять лет. Перед представлением на УДО отсидел уже четыре года. Оставалось отрубить «хвост» длиной в год, шагнуть на волю и там, в кругу родных и друзей за шумным застольем отметить двадцатилетие. «Бугрил» Ваня три года «с мелочью». За это время они с полковником притерлись настолько, насколько это вообще позволяли уиновская должность одного и зековское положение другого. Личным беседам Александр Иванович потерял счет, чаю сколько литров было выпито с Большаковым, тоже не знал. А в последнее время за ним даже завелась сентиментальная привычка по-отечески похлопывать Ваню по плечу: – Водочкой, водочкой на воле не балуйся, – говаривал он Большакову, – стакан еще никто не побеждал. Многие через это погибли. Выбирай удовольствия, которые не провоцируют нарушать уголовный кодекс. Что говорил Остап Бендер? Уголовный кодекс надо чтить… Все шло к тому, что каллиграфическим почерком напишется хрестоматийная новелла о том, как мудрый начальник колонии перевоспитал оступившегося юношу и дал ему путевку в жизнь. Но в последнем акте пьесы, ружьишко, висевшее на стене, по обыкновению, пальнуло-таки и спутало полковнику все карты. ТОМЛЕНИЕ ДУХА Владислав Николаевич и Большаков понуро шли от здания ДИЗО, куда, как полагал Ваня, его упекут, но ошибся, шли в отряд, в казарму. Оба молчали. Большаков чувствовал, что Шуруков хочет ему сказать: – Что ж ты натворил-то, сукин сын?! Но вместо этого Владислав Николаевич пояснял: – Будешь сидеть в отряде, ждать, чего Александр Иванович скажет… Большаков сунулся было в ленинскую комнату, но там дневальный Ищенко отчаянно полировал бюст Владимира Ильича. Лицо его выражало сосредоточенность и муку одновременно. Ваня нервно взглянул на Ищенко. Дневальный, увидев бугра зоны, прервал свои муки, оставил медно-латунный бюст, который тер намазанной зеленой пастой гоя фланелевой тряпочкой, и вопросительно глянул на Большакова. Но Ваня, не сказав ни слова, развернулся и направился в каптерку. Ему хотелось уединиться. Но и тут побыть одному ему не дали. В ячейках воспитанников, где хранились посылки, продукты, сигареты, приобретенные в лагерном лабазе, беззастенчиво «щипал хавчик» и крысятничал каптерщик Паша Макаров. В одной он брал пару конфет, в другой несколько пряников, из третьей вытаскивал сало и отрезал кусочек. Мало-помалу каптерщик формировал «доппаек» для «нужных людишек»: бугров, дневальных, соглядатаев. За счет простых воспитанников этот «избранный народец» пополнял свой «харч», чтоб жизнь казалась веселее. Ваня глядел на каптерщика и думал: – Был ведь чухан-чуханом, а сейчас…хорек… так поднялся (повысил статус), что даже при мне не менжуется (не боится). Большаков презирал каптерщиков, но такие, как Паша Макаров, были частью системы, частью заведенного порядка, и ничего поделать с этим Ваня не мог. Сам он у воспитанников никогда не брал ни одной вещи. Как главный зек, в лагерном лабазе он отоваривался на несколько большую, чем у обычных воспитанников сумму. Посылки Большакову из дома, если их отправляли, были гораздо увесистее. В столовой ему подавали лучшее, если б вздумалось – мог поесть, сколько влезет. «Надо идти в вещевую каптерку, – осенила Ваню мысль, – там уж точно ни одна падла мне не помешает». В вещевой каптерке в два ряда висели бушлаты, на стеллажах стояли сапоги. Густо пахло сапожным кремом, в шахтах вентиляционной вытяжки подвывал ветер. Здесь иногда Ваня проводил уединенные воспитательные беседы с провинившимися буграми отрядов. Их физиономии, бывало, трещали. «Кулак» на зоне был отменен, но в исключительных случаях Большаков к нему прибегал-таки. Он покровительствовал буграм, но мог и «ушатать» их, почти не боясь последствий. Секрет безнаказанности объяснялся просто. На каждого бугра у Большакова был компромат – досье. Собирал он его по крупицам, через свои зековские каналы. В то же время в этом деле ему помогал и Александр Иванович. Начальник изучал папочки с уголовными делами воспитанников. Одна такая заветная папочка могла рассказать о человеке больше, чем куча людей, его окружавших. Документы раскрывали нечто такое, о чем сами воспитанники старались помалкивать. Полковник как бы давал понять Большакову, у кого и какие имеются «грехи тяжкие». Таким образом, в руках у Вани оказывался беспроигрышный козырь, которым он мог «отхлестать по щекам» любого бугра. Бил Ваня беззлобно, степенно, накладывая «воркушки» с двух рук: левой и правой. Большеватые розовые ладони с согнутыми пальцами увесисто хлопали по щекам бугра-воспитанника, издавая звук, похожий на тот, когда отвешивают пощечину. Истязаемый соловел. Но Большаков обладал феноменальной способностью обставлять мордобой таким образом, что избиваемый не держал на него потом зла: – Будь молотком, пацанчик, – приговаривал он, – гляди веселей. Заслужил – получил. «Вассалы» понимали правила игры. Они сами, так же как и Ваня Большаков, «чистили» физиономии отделенческих бугров. А те, в свою очередь, отрывались уже на рядовых воспитанниках: гоняли их по высшему разряду. Это была классическая модель работы «вассальной» вертикали. От импульса сверху, то бишь кулака, она приходила в движение и начинала «вращать шарнирами», распространяясь на всех воспитанников. Чтобы зек-командир отряда морально не угас, Ваня в конце «кулачной разминки» бывало, его подбадривал: – Фролка! – кричал он, открыв дверь вещевой каптерки, – бегом сюда! Тут же подбегал воспитанник Фролов, который у Большакова находился «на услужении»: был ему личной прислугой, порученцем, стирал, чистил сапоги, заправлял постель. – Дай-ка бугру пару пачек путевых сигарет из моей ячейки, – говорил Фролову Большаков, а то пацанчик взгрустнул чуток. Придет в отряд – покурит, тоску прогонит. Копеечный психологический трюк разряжал обстановку, притуплял желание истязаемого прибить бугра зоны, как гада последнего. Зек – командир отряда испытывал облегчение. Пошатываясь, он плелся к выходу и был счастлив оттого, что «воспитательная процедура» наконец-то подошла к концу. Не только Ваня Большаков, но и бугры отрядов, отделений проводили в вещевой каптерке «договорные мордобои». Стены ее были пропитаны слезами и стонами воспитанников. Наружу стоны не вырывались. Два ряда бушлатов гасили звуки, служа отличным звукоизоляционным материалом. Зеки-ребятишки вещевую каптерку называли «пресс – хатой». Даже чисто психологически находиться здесь было неуютно. Но выбора Ваня не имел. Только здесь он наконец-то мог уйти в себя и начать разматывать клубок событий, которые привели его к нынешнему положению. В тот день Ваня вызывал бугра второго отряда Кузяшина. И в этой же каптерке проводил с ним «воспитательную» беседу. Большакову стуканули, что в «кузяшинском» отряде раздербанили (отняли вещи) двух новичков. У ребятишек, прибывших этапом, забрали новые робы, бушлаты, сапоги и вручили им старенькую, потрепанную одежонку. Ваня еще подумал: «Совсем оборзели бугры, уже с новичками беспредельничают». Сам Кузяшин все отрицал, уверял, что он пацан самых честных правил. Но стукачок у Вани был верный, не доверять ему было нельзя. Поэтому Большаков для верности все же «ушатал» Кузяшина. Экзекуцию бугор второго отряда переносил тяжело. После каждого удара он вздрагивал и качался то влево, то вправо, как манекен, который какие-то злые дядьки почему-то поддевают палками. На седьмой «воркушке» Кузяшин сделал идиотическую проекцию глаз: – Больно, в натуре, – сказал он, – кончай, Ваня… сейчас «коньки брошу» (умру). Большаков, понимая, что уже перегибает палку, со словами «Я те покажу, падла, как пацанов дербанить» отвесил Кузяшину последнюю звонкую оплеуху и вышвырнул вон. Но Фролка все же по его приказу «подсластил пилюлю»: вручил бугру две пачки сигарет с фильтром «Космос», полкило карамели «Лесная ягода», которая на зоне ценилась, как шоколадные конфеты на воле, и изможденный, исстрадавшийся Кузяшин поплелся к себе в отряд. А потом, уже вечером Ваня взял в руки письмо Лидии Сириной, сестры случайно убитого им парня. С него-то все и началось. БЕНЯ ПИСАТЕЛЬ Воспитанники, готовившиеся к условно–досрочному освобождению, писали письма своим потерпевшим. Просили прощения, предлагали помириться, обещали, что такое больше никогда не повторится. Получатели «корреспонденций» из зоны испытывали двоякие чувства. Иные, думая: «Не напишешь, выйдет, чего доброго – зарежет», – отвечали на эти письма. Другие отмалчивались. Искренними не были ни преступники, ни их жертвы. Зеку, даже осознавшему и признавшему вину, принявшему это как данность, трудно персонально простить человека, из-за которого он оказался в местах не столь отдаленных. Ноет сердце и у жертвы. Даже формально сказав: «Прощаю, пиши заново страницы своей жизни» ,– она, жертва, помнит тот черный день, когда с ней случилось несчастье. В памяти живенько всплывает физиономия негодяя, причинившего страдание, и она, жертва, думает: «Да чтоб тебе тюрьма стала домом родным». Фундаментального значения покаянные письма не имели. Бугра-активиста, если он по всем другим показателям подходил под УДО, статистики ради могли «вышвырнуть» из зоны независимо от того, «побратался» он с потерпевшим или нет. Но воспитатель, подготавливая зеков-ребятишек к условно-досрочному освобождению, сам факт формального примирения все-таки учитывал. Поэтому уголовнику приходилось-таки кланяться в пояс «терпиле» – потерпевшему. И письмишко какое-никакое,- ему отправлять. Образованием шпана не была избалована, поэтому написание послания превращалось в настоящую муку. Возможно, воспитанники так и продолжали бы выводить каракули бесконечные веки, но однажды на зону этапом прибыл Вениамин Жемчужный, сын известных литераторов Жемчужных. Фамилия эта была творческим псевдонимом, но она настолько нравилась обладателям, что они сделали ее своей настоящей фамилией. В чем-чем, в письмах Вениамин знал толк. Родители с детства обучали его изящной словесности, он прекрасно знал труды модных писателей своего времени и неплохо в них разбирался. Вениамин Жемчужный успешно печатался в «Пионерской правде», знали его и в городской «Вечерке», куда он частенько заносил свои с младых лет написанные, не без помощи родителей, конечно, шедевры. Юному дарованию пророчили «литературный» (институт), на худой конец – филфак, где он сидел бы в окружении девиц, как турецкий паша среди наложниц. Однако перст судьбы указал младому писателю такое место, где девушки прекрасные лишь снились, а литературой и не пахло. Вениамин Жемчужный родился с «золотой ложкой во рту». И плыть бы ему по волне жизни, грустя лишь иногда, но была у него одна страстишка, с которой он никак не мог справиться. Юное дарование постоянно тянуло на шалости. Жемчужный писал сочинения всему классу, и всем ставили пятерки, но его же хотели «турнуть» из школы, за то, что «литератор» подпилил пару стульев, на которых сидели музыканты школьного оркестра и те прямо во время концерта рухнули на пол. Жемчужный побеждал в литературных конкурсах – и он же подкладывал гвозди под колеса автомобилей. Один и тот же человек прекрасно читал стихи – и вставлял спички в дверной замок директорского кабинета, чтобы тот помучился, открывая дверь. Внутри этого человечка «сидела» противная старушка Шапокляк, которая постоянно заставляла его выкидывать какие-нибудь коленца. Жемчужный частенько «пребывал» в кабинете директора, выслушивая «моралите» за вечные свои шалости и провинности. Везло ему, как и любому хулигану, до поры до времени. Был он весел и шумлив, обществом своим любим, имел златые кудри, такие же, как у Есенина. И даже директор школы хоть и ворчал на него, но думал про себя: «Сукин, конечно, сын и поросенок, но талантлив, подлец, талантлив…» Как-то Жемчужный «пошутил» по-серьезному. Однажды возле здания райотдела милиции блудливый глаз повесы заметил беспечно оставленный стражами порядка милицейский «козлик». Дверца машины была приоткрыта, внутри торчал ключ зажигания. Шапокляк шепнула Жемчужному: «Сядь, прокатись с ветерком». Вениамин не раз рулил папиным «Москвичом», поэтому рвануть с места, запрыгнув в «козлик», ему не составило труда. С включенной мигалкой и сиреной Жемчужный на всех парах помчался по приморскому городку, в котором жил. Шальной азарт охватил непутевого сына талантливых литераторов. Куда ехать, он не знал. И гнал «козлик» туда, куда вела дорога. Как-то само собой получилось, что машина въехала на приморский пляж. В шезлонгах возлежали загорелые и не очень телеса. – Кино что ли снимают? – интересовался, увидев милицейский «уазик» рыжий, пузатый тип в полосатых трусах, – каскадер, наверное, какой-нибудь? Но машина нахально неслась прямо на отдыхающих. Загорелые и не очень телеса, поняв, что их сейчас натуральнейшим образом будут давить, с криком сиганули прочь. Пролетев вдоль шезлонгов, «козлик» с включенной мигалкой и сиреной въехал в киоск «Соки-воды» и заглох. Жемчужный не справился с управлением… Менее часа понадобилось подающему надежды юному литератору, чтобы эффектно заработать срок за угон транспортного средства, злостное хулиганство и причинение ущерба государству. Жемчужный, личность творческая, понимал, что уголовники, так же как и все смертные, любят мифы, легенды, образы. Поэтому назваться просто Вениамином он не мог. Фамилия-псевдоним у него была звонкая, запоминающаяся. А вот имя собственное «литератора» не совсем устраивало. Вениамин читал Исаака Бабеля, который описал похождения и приключения легендарного одесского бандита Бенциона Крика. Собственное имя Жемчужного Вениамин – Веня, было несколько созвучно имени Бенцион – Беня. Поэтому на зоне он сам себе придумал погоняло-прозвище, присвоив имя Беня. Оно, это имя, определенно звучало эффектнее. Никто на зоне не знал Исаака Бабеля. Но писатель помог писателю. Эпатажа ради Беня Жемчужный воспользовался его трудами. Грешная нога непутевого сына литераторов Жемчужных еще не успела ступить на зону, а в ней, в зоне, уже пронесся слух: «Писатель прибыл!» С учетом общей эрудиции, некоторого писательского опыта и поэтического шарма Вениамину Жемчужному легко досталась должность библиотекаря. Работенка была не пыльная. Веня-Беня и вправду много читал. Но все равно оставался еще «вагон времени». Поэтому он мог вполне взяться за труды по написанию писем вместо воспитанников. Библиотеку по разнарядке посещали все воспитанники. Администрация добровольно-принудительным чтением пыталась хоть как-то размягчить дубильно-сенильные в плане общей культуры и интеллекта извилины зеков-ребятишек. Но тома книг воспитанников интересовали мало. Уголовный элемент, изображая «увлекательное чтение», переводил здесь дух, тут же и «катали» письма. Беню-Веню, как человека разумеющего в такого рода делах, воспитанники, конечно же, сразу взяли в оборот. Уголовник с литературными талантами засучил рукава и взялся за перо. Жемчужный писал упоительные письма, которыми зачитывались цензоры, а потерпевшие рыдали и были готовы простить своим обидчикам и их родственникам до седьмого колена все прегрешения. «Милый друг, – обращался Жемчужный к «терпиле», – заняты ли вы делом, утомлены ли вы заботами, прошу найти минуточку внимания. Для меня… человека… который взывает к вашему милосердию». Письмо сопровождалось пространными рассуждениями о нравственном преображении. Жемчужный «вбивал» потерпевшему в голову мысль о том, что он все осознал и глубоко раскаялся. «Сейчас, когда приходится созерцать мир сквозь колючую проволоку, – строчил он, – передо мной возникают лица людей, которым я причинил боль. Как же я был не прав! С каким трепетным желанием я бы все исправил. Но суровая реальность – тюремные стены – ограждает меня». Из письма выходило, что уголовник почти готов наложить на себя монашеские обеты. Что теперь он уже стал сосудом добродетелей и что единственным его желанием является искупление вины и служение обществу. Устоять перед таким письмом было нельзя. Работа на зековское общество преобразила юного гения. На зону с этапа Вениамин Жемчужный приехал в форменных штанах учащихся профессионально-технических училищ, калошах на одну ногу и истрепавшемся, засаленном свитере с дырами, которые напоминали пулевые отверстия. По пути в колонию, где-то на дальней пересылке, талантливого, но непутевого сына литераторов Жемчужных банально «дербанули» (здесь – раздели). Но уже месяцев через семь-восемь Беню-Веню было не узнать. Гардероб его с головой выдавал благополучного, состоявшегося зека. Носил он сапоги не хуже, чем у бугров, брючки, изящно зауженные под галифе, рубашечку приталенную да беретку-формовочку. За каждое письмецо ребятишки делали Жемчужному подношения. Кто-то давал несколько пачек сигарет, иной расплачивался пряниками. Могли «подогнать» (подарить) штанишки, носовой платочек, другие ходовые на зоне товары и вещички. Жемчужный благоденствовал. Сидел сытно и комфортно. Его, как человека чрезвычайно нужного, полезного, даже не били. Иногда за труды свои Беня-Веня получал фантастический гонорар. Вся зона обсуждала «сделку века» между библиотекарем-писарем и каптерщиком Пашей Макаровым. Каптерщик страстно хотел освободиться условно-досрочно. Поэтому не пожалел пятнадцать банок сгущенки за письмецо к девушке, которую «снасильничал» на деревенском сеновале. Что стало с этими банками, никто не знал. Поговаривали, что Жемчужный жрет их утром, днем и вечером по одной банке. Другие утверждали, что Беня-Веня поменял сгущенку на теплые подштанники. Третьи доказывали, что Жемчужный «загнал» сгущенку в обмен на сигареты «Космос» и теперь ходит и тягает их, как паровоз. Поначалу Жемчужный самозабвенно трудился над каждым письмом. Изучал обстоятельства дела, искал нужные слова, образы. Письма рождались чрез муки творчества, поэтому получались проникновенными, бередили души. Заказы, однако, поступали и поступали. А сочинял письма Беня-Веня один. «Тюремный писатель» невольно призадумался, что это дело надо бы как–то поставить на поток. В душе Вениамина Жемчужного, как у каждого творческого человека, боролись две сущности: «художник» и «ремесленник». «Художник» говорил: «Не иди на поводу у мира сего. Пиши письма штучные, гениальные, чтобы люди над ними рыдали и помнили их». «Ремесленник» нашептывал другое: «Да включай уже «станок», эту аудиторию устроит и халтурка. Гони поток, будешь в пряниках купаться». Как-то у Бени-Вени вышли все, вплоть до одной, хорошие сигареты. Курить «термоядерную» «Приму» без фильтра не хотелось. Требовалось срочно «сбацать» халтурку, чтобы в кармане оказалась пара пачек «Космоса». И «ремесленник» убил в Вениамине «художника». Чтобы облегчить себе жизнь, непутевый сын талантливых литераторов Жемчужных разработал что-то вроде шаблона письма. В тексте преобладали общие места, вновь щедро «посыпанные» душещипательными словечками. «В минуту горьких раздумий, – катал строчки Жемчужный, – я еще и еще раз склоняю голову и сокрушаюсь, что доставил вам боль и огорчение. Я должен был бы быть вашим другом, покровителем. Но вместо этого, увы, вписал горестные строки в биографию вашей жизни». В отличие от предыдущих индивидуальных посланий никакой конкретики в письме не содержалось. Его можно было отправить любому потерпевшему, поменяв лишь имя человека, от лица которого письмо писалось. Создав шаблон, Беня-Веня фактически запустил «станок». Из зоны пачками в разные веси полетели покаянные письма. Самого же Жемчужного в благодарность воспитанники стали заваливать продуктовыми подношениями. «Писатель» начал «раздуваться в телесах» – полнеть, а главное, окончательно обнаглев, потерял всякий страх. Сердце его не екнуло даже тогда, когда к нему обратился не кто-нибудь, а сам бугор зоны Ваня Большаков. Жемчужный по привычке «смастырил» письмецо, на этот раз от лица зека номер один и ничтоже сумняшеся отправил его адресату. Однако в этот раз промашка вышла ужасная. На том «конце» получатель письма оказался человеком проницательным и не стал «слизывать» словесную патоку, а ответил громами, молниями и ядовитыми стрелами. Весь гнев ответного письма обрушился на Ваню Большакова. КОД РАСКАЯНИЯ Сидя в душной, пропахшей сапожным кремом каптерке бугор зоны вспоминал, как в первый раз прочитал письмо Лидии Сириной, сестры убитого им по неосторожности Володи Сирина, и вздрогнул. Рука Вани сама собой потянулась во внутренний карман, он достал помятый конверт, вынул оттуда письмо и начал сверлить его глазами. «Здравствуйте, любезнейший Ваня Большаков, – писала Лидия. Признаться, я долго думала над вашим письмом: отвечать – не отвечать? Как видите, я вам пишу, но скажу честно: пощады от меня не ждите». Строка у Лидии ложилась резво, язвительно, в предложениях сквозил сарказм, язык был хорошо подвешен. «Простите великодушно, – продолжала она, – но ваше изложение написано тоном самовлюбленного, напыщенного попугая, который поет с чужого голоса. Я сомневаюсь: вы ли его писали? Очевидно, в вашем учреждении принято отправлять подобного рода послания. Поэтому и вы решили бросить «монетку» наудачу? Вы много и пространно пишете о раскаянии. Но не поясняете: в чем оно проявляется? Занимаетесь ли вы аутотренингом и говорите себе: «Я виноват, виноват, больше никогда ничего подобного сделать себе не позволю». Или, может, вы поставили целью своей жизни стать самым законопослушным гражданином?» По мере чтения Ваня бледнел и глядел на письмо так, как боец смотрит на чеку гранаты, прежде чем подорвать себя. «Признайтесь, – обличала его Лидия Сирина, – вы не работали над письмом. Иначе бы вы пояснили, чем намерены заниматься на свободе? Будете ли вы заколачивать ящики на овощебазе или отправитесь за капиталами куда-нибудь на Север? Из вашего письма решительно ничего непонятно». Большаков припоминал, что его дом-пятиэтажка, кажется, даже находилась по соседству с домом, где жили Сирины. Ему почему-то и в голову не приходило, что будь он сейчас на свободе, пришлось бы каждый день с «терпилами» одной дорогой ходить. Лидия как раз ему об этом напоминала: «Вы, вероятно, полагаете, что так же, как и прежде, будете ходить мимо нашего дома… на базар за редиской по воскресным дням? – вопрошала она. – Вы не задумывались, как мы будем сосуществовать? Вы, убийца моего брата, и я, его сестра, его папа, мама?» Струйки пота текли по бледному, будто белому, мраморному лицу Вани. Ему казалось, что эта девица, наверное, какая-нибудь хрупкая, наверное, в очках, наверное, какая-нибудь училка, отвешивает ему точные, боксерские удары и раз за разом отправляет в нокаут. Умна была барышня, ничего не скажешь. Все угадала и поняла. Бугор с письмом не работал. Он вообще сволочное это дело не любил. Потому и повесил работу на Жемчужного: – Найди минутку, – сказал он ему, – письмо «терпилам» напишешь, придумай там что-нибудь. Блок «Космоса» устроит? Или хавчик (еда) какой хочешь? А когда пришел ответ, едва прочитав письмо, сюда же в каптерку Ваня сразу дернул Жемчужного: – Я те че велел, падла? – кричал он. – Письмо написать! Письмо, баклан (хулиган), нормальное письмо! А ты че сделал? Может, хорош уже сгущенку жрать? Обленился совсем… Мастыришь письма и не думаешь, что пишешь. Беня-Веня понимая, что сейчас его будут бить, обреченно готовился к экзекуции, напоминал мышонка, которого кот хочешь не хочешь, все равно сожрет. – Стойку для кайфушки принял! – громогласно слышался ему голос Вани. Жемчужный покорно расставлял ноги на ширину плеч и слегка наклонил вперед голову. Это была типичная поза воспитанника, которого бугор собирался «воспитывать», хлопая «кайфушками» по шее. Принимать ее следовало для удобства: так было проще наносить удары. Раздался звук, похожий не щелчок… Большаков не сильно, но резко, будто опасаясь коснуться раскаленной сковородки, хлопнул Беню-Веню по затылку. От удара Жемчужный, быстро-быстро семеня ногами, улетел в угол каптерки и хлопнулся в мягкие бушлаты. Ваня хотел было ушатать его капитально, но опустил руку и отпустил «писателя». Мысль о том, что в этом деле отчасти виноват и он сам, звонко и ясно ударила ему в голову. «Надо было, конечно, «перетереть», да все обдумать с Жемчужным, – осмысливал он ситуацию. – Не предусмотрел я это. Вот Жемчужный и лоханулся… Пацанчик он, конечно, затейливый, но безвредный. «Подлянку» делать не стал бы». Мысли вновь и вновь возвращали Ваню к письму Лидии. «Я вас не знаю, – рвала душу девушка словами, – но полагаю, у вас теперь одно желание: поскорее выбраться из тюрьмы. Попробую угадать, чтобы вы сделали в первую очередь, выйди вы на свободу. Вы бы в кабак пошли, вот что… И кутили бы дня три. Правда?» Большакову ломило и крутило позвонки. Это была чистая правда! Простой зек, живущий на голой пайке, мечтает досыта наесться. В небесах он не парит и думает о приземленных вещах. Ему бы, как только откроются ворота зоны, добраться до ближайшего сельпо, накупить дешевой колбаски да скушать ее. Ему бы «нахохотаться» (напиться) водочки, закусить килькой и, может быть, даже просто уснуть на ближайшей скамеечке. И это будет казаться счастьем. У зека привилегированного запросы другие. Ваня и в самом деле собирался завалиться с пацанами в ресторан «Уралочка». В лучший «кабак» города, где подавали осетра, где официанты были важные, как павлины, где лабухи – ресторанные музыканты за червонец могли «сбацать» любую песню. Ваня даже представлял, как он войдет в «Уралочку» и по столам начнут перешептываться: «Из зоны откинулся». Лабух затянет: «В краю магнолий…» Барышня первостатейная, не лахудра какая–нибудь, тут же «пришпилится» и будет крутиться рядом. А он возьмет стопку и скажет тост, что-то типа: «Давайте, пацаны, выпьем за тех, кто топчет зону». Взгляд Большакова делался безумным. Он доходил до самого больного, уязвимого места в письме, которое было им самим выделено шариковой ручкой: «Доводилось ли вам, – вопрошала девушка, – терять близкого, дорогого человека? Получали ли вы такую рану, которая бы навсегда занозой застряла в сердце и кровоточила?» Ваня судорожно расстегнул рубашку. Стало нехорошо, так, будто душили. «Воздуха не хватает, – думал он про себя, – душно, как, блин, душно». В тонких материях Большаков не разбирался, но хорошо знал, что значит терять. Он вспоминал, как еще мальчишкой в летние каникулы любил ездить в деревню Харитоновку. Там с местными ребятишками частенько купались в озере Хрустальном. Замечательное было озерцо, окружали его заливные луга, лесок. Небо отражалось в озере, как в зеркале, тропиночка вела сюда сквозь луга узенькая. Мужички ставили здесь шалаши, чтобы, переночевав, порыбачить на ранней зорьке. Любили это место пацаны. Но однажды озеро коварно поглотило всеобщего любимца Славку Ильина, мальчишку лет девяти–десяти. Битый час искали деревенские мужики Славика. Прошлись по озеру и баграми и сетями. Вдруг Пахомыч, сторож колхозного зерносклада, буравивший дно озера с лодки багром на длинном шесте крикнул: – Есть, кажется! Стакан готовьте! Я тут за здорово живешь возиться с утопленником не нанимался! Грубил Пахомыч, а по щеке его текла слеза. Потому что даже для него, мужика испитого, «проржавевшего» и прожженного насквозь, эта ситуация была невыносима. Искали Славика по центру прозрачного озера, а Пахомыч, мужик опытный, – у берега. На дне озера били источники, пульсируя и пульсируя, они притолкнули тельце Славика к бережку, где оно, зацепившись за корягу и застряло. Острым крюком Пахомыч поддел худенький бок Славика и вытащил его тело на поверхность. Картину эту Ваня запомнил на всю жизнь. Гладь озера отражала облака, ветерок колыхал травы луговые, пели птицы, а Славик был бездыханен… Мальчишки поняли, что больше никогда не будут купаться в этом озере. Никогда не будут ночевать в шалашах, разжигать костры, удить рыбу. Они знали: Хрустальное всегда будет напоминать им про Славика. Три дня рыдала Харитоновка… Запил Пахомыч… Подключились к этому делу и все мужички местные и враз оприходовали месячный запас самогона… Хоронили мальчика всей деревней. – Эх, – сказал на могиле председатель колхоза, – если б можно было выкупить жизнь человеческую. Отдал бы новый комбайн не жалея, да нельзя. Ребятишки, и городские и деревенские, все, кто знал Славика, дали клятву, что каждый год будут приходить на его могилу. И через пять лет, и через десять, и двадцать, где бы ни находились. И Ваня действительно ездил в Харитоновку, встречался с пацанами на кладбище. Катался в деревню каждое лето, пока в тюрьму не сел. Ваню трясло… За живое задела его Лидия. В мозговой коробке пели и плясали тараканы, на разные лады. Но в какофонии этой все громче и четче была слышна партия, которую вела группа жирных, мощных тараканов: – Ты вор, Ванюша, – кричали эти нахальные «ребята»-тараканы, – убийца ты. Природа украла у тебя Славку Ильина, друга лучшего. Но и сам ты грабанул и украл у Лидии Сириной друга лучшего, братца ее Володьку Сирина. Ты украл Володьку у его матери, у отца. Тебе больно? Им тоже больно! Так же, как и тебе». Большаков тер виски, он то вставал, то садился на стул. Ходил из угла в угол. «Что за хреновина? – думалось ему, – что за порожняк! Я – «мокрушник»? Не хотел я убивать чмыря этого позорного, чучундру этого Володьку Сирина. Случайно все это вышло», – доказывал он самому себе. АТАС НА ГУЛЯЙ ПОЛЕ Все глубже и глубже погружаясь в воспоминания, Ваня долистал прошлое до того дня, когда он одним ударом прикончил Володю Сирина, хотя умысла на то не имел. В голове его всплывали последние часы жизни на свободе: улица, город, где жил. Как и у каждого уголовника у него была своя предыстория посадки в тюрьму. Одни грабят банки, другие угоняют машины, третьи дерутся в ресторанах, опрокидывая, как и положено по законам жанра, столы и стулья. Ваня же в свой последний день на свободе спланировал и провел грандиозную махаловку – драку. Большаков ходил под Михеем, авторитетным пацаном района, в котором жил. Город его сотрясали подростковые войны. Двор на двор, квартал на квартал, район на район. Михеевские тягались с парамоновскими, поселковые с заводскими, какой-нибудь Восточный район сходился на кулаках с Западным. За что бились – никто толком не знал. Но жить без драк считалось неприличным. Большаков находился на особом счету. Сам Михей уважал его и ценил, как пацана, хорошо разбирающегося в тактике уличного боя. Проблема михеевских заключалась в том, что парамоновских пацанов было больше. Брать их приходилось не числом, а умением. И в этом деле Ваня был незаменим. Положение «специалиста» по уличным дракам обязывало его самому руководить махаловкой. Михей же, как всякий умный начальник, в детали того, в чем не очень хорошо разбирался, не лез. Парамон бросал в ристалище до сотни бойцов – Большаков выставлял небольшие группы по двадцать тридцать человек. В тесном городском пространстве, где развернуться негде, они были более эффективны. Для драки требовалось место, сотня пацанов при всем желании не могла одновременно развернуться. У парамоновских задействованными оказывались только те ребятишки, которые шли впереди толпы. Как раз те самые человек двадцать-тридцать. Что и требовалось доказать. Остальные были бесполезной, даже вредной себе самой массой. Так как, не видя, что происходит, могли затоптать свой собственный передний край. Специальную тактику, которую Ваня разработал для борьбы с «врагом», пацаны называли «Эшелоном». – А–а–а! Порвем гадов! – с криком неслись на михеевских парамоновские. Им навстречу выдвигалась группа, человек тридцать михеевских. За ней, на некотором расстоянии, находились еще и вторая и третьи группы. Тактическое построение михеевских действительно напоминало эшелонированную оборону. Что-то такое про нее Большакову рассказывал еще дед фронтовик. Внук оказался сообразительным, усвоил науку воинскую, и теперь не солдаты, а хулиганы успешно применяли фронтовую оборонительную тактику в городских ристалищах. Драка стенка на стенку была страшным испытанием. Здесь могли затоптать, искалечить. Но после нескольких ристалищ у ребятишек будто «сносило планку», страх уходил. Стресс, конечно, оставался, но инстинкт самосохранения, опыт подсказывали, как нужно действовать, чтобы уцелеть. Первый эшелон составляли именно такие наиболее подготовленные бойцы – хулиганы, которые не раз ходили «стенка на стенку». Толпа парамоновских натыкалась на их опытные кулаки и уже на этом рубеже резко теряла ударную силу. Она продолжала еще напирать, но без куража и азарта: силушка нахальная была уже не та. Михеевские пацаны, принимавшие на себя первый мощный натиск, тоже выбивались из сил. Тогда в дело вступал второй эшелон. Ребятишки здесь были менее опытные, но в подобных ристалищах уже побывавшие. Свежими силами они окончательно сбивали наступательный порыв парамоновских. Закрепить же успех была призвана третья группа. Ребят в нее ставили неопытных, участвовавших в большой махаловке в первый раз. Но глядя на своих товарищей они воодушевлялись, преодолевали страх, неуверенность и отчаянно колотили неприятеля. По взаимной договоренности нельзя было добивать упавших на землю избитых, обессиливших пацанов. С разбитыми в кровь физиономиями они молча взирали на происходящее где-нибудь в сторонке, куда их старались оттащить. И михеевские, и парамоновские по-своему соблюдали благородство, кроме того были сторонниками «чистой» махаловки: ножи и финки, кастеты, арматуру и штакетники в ход не пускали. Как только появлялись милицейские экипажи – драка прекращалась. Случалось это уже через полчасика или немногим более после начала мордобоя. Тут уж враги объединялись, забыв на время про разногласия и начинали действовать сообща. Зная, что в подростков милиция стрелять не будет, ребятишки плотно окружали патрульные машины – «козлики». Стражам порядка не позволяли открывать двери. Толпа дурной силушкой, как пушинки, приподнимала патрульные авто и боком клала их на землю. Пока милиционеры выкарабкивались из «козликов», пацаны быстро-быстро разлетались в разные стороны. Для михеевских большаковская тактика была настоящим спасением. Но она больше подходила для обороны. Шпана сокрушались: не хватало силушек для нанесения сокрушительного удара. Махаловки были из серии: не победил – не проиграл. У Михея эта патовая ситуация уже сидела в печенках. Ему не терпелось обратить врага в бегство. – Братан, – сказал он однажды Ване, – пора «мочкануть» парамоновских конкретно, чтоб «ломанулись», как чмыри позорные. Как нельзя кстати авторитет, большой поклонник Суворова, посмотрел фильм о нем. И суворовская идея воевать не числом, а умением постоянно вертелась у него в голове. – Надо поменять стратегию махаловки, – наставлял он Большакова. –Ты по-суворовски, братан, по-суворовски… Хитрость какую-нибудь, Вань, придумай. В очередной раз сойтись на кулаках было решено на Гуляй Поле – пустыре на окраине города. Накануне Ваня обошел его несколько раз. Место казалось идеальным: через Гуляй Поле проходила дорога, рядом находился не очень крутой, удобный, чтобы «унести ноги», овраг. Главное же, здесь располагалась слесарная мастерская ЖЭУ, невесть каким-образом на пустыре оказавшаяся. Находилась она аккурат в той части Гуляй – Поля, где должен был расположиться неприятель. «Засаду там надо сделать, – нашелся, что придумать Большаков, – вдарят с тыла, в спину парамоновским, те «ломанутся», как пить дать». Слесарям поставили банку самогона, который за пять рублей был куплен у торговки Машки Бражки. И любители дармовщинки охотно уступили на вечер ключи от слесарки. Здесь и устроили засаду. В этот раз Ваня выставил два эшелона и даже намеренно несколько ослабил их. Самые опытные пацаны сидели в слесарке и ждали своего часа. Враг должен был смять передовые рубежи и находиться в полной уверенности, что побеждает. На самом деле – он расчищал себе дорогу к бегству. Все вышло так, как задумывалось. Парамоновские, выстроившись свиным клинышком, вдарили по михеевским. К своему удивлению, быстро смяли первый эшелон. Второй держался дольше, но тоже был повержен. Дорога на выходе из пустыря оказалась свободной. Парамоновские ликовали: вот она, победа! Но в это время выбежали михеевские пацаны из засады и что есть силы врезали противнику с тыла в спину. Возникла паника. Из-за нее развернуться и выстроиться в боевые порядки парамоновские не сумели. Оставалось одно: уносить ноги с Гуляй Поля по открытой дороге. И толпа понеслась, поднимая столбы пыли. Тут еще пацаны на шухере крикнули: – Атас! Менты! И парамоновские ломанулись еще быстрее. – Красиво скачут, как кабанчики, – не скрывал торжества Михей, наблюдавший за происходящим с холмика на пустыре, – все, пацаны: лоханулся Парамошка, лоханулся, кончился! Кранты Парамошке! Свои же ребятишки теперь его спишут. Авторитет понимал, кому обязан победой и на похвалы в отношении Вани не скупился: – Классно «мочканули», классно, – говорил он ему, – как шведа под Полтавой! Не махаловка, брат, – поэзия. Может, тебе погоняло дать, Вань, а? Будем тебя Кутузовым звать. Хочешь? Ваня Кутузов! Звучит! Еще раз убедившись в талантах Большакова, Михей связывал с ним большие надежды: – Быть тебе авторитетом, Ваня! – строил он планы, – как только меня посадят – вместо себя тебя оставлю. ВЕЧЕР ЯРОСТНЫХ ТЕНЕЙ По окончании прекрасной этой махаловки Большаков в чудном настроении возвращался домой. Зная, что милиция сейчас начнет шерстить всех подряд, лучше было дальше кухни не вылезать. Придет участковый – Ваня с сонным лицом откроет дверь и, как это уже не раз бывало, включит полную «непонятку». До квартиры оставались считанные метры. Вдруг хлопнула дверь подъезда и послышались шаги. Большаков непроизвольно обернулся и увидел Володьку Сирина – «ботаника», на сборы-махаловки не ходившего, в делах пацановских не участвовавшего. «Чего этот чушпан делает в моем подъезде? – думал он, – за солью послали, за спичками? Или забурел и думает, что шлендраться можно, где хочется»? Парней подобного типа Ваня и другие «правильные» пацаны за людей не считали. При случае их было принято колотить. Но в чудный такой день бить Володьку не хотелось. Однако, как того требовали правила пацановского приличия, все же надо было как-то выразить полное к нему презрение. Обычно чуханам и «ботаникам» «правильные» пацаны в подобных случаях «гасили шнифты». Правая рука резко вскидывалась вверх, два пальца растопыривались в виде «виктории» и физиономия «ботаника» расчерчивалась от глаз – «шнифтов» к подбородку. Это была обычная, стандартная «гасиловка». Она «сидела» у пацанов в подсознании и срабатывала, как условный рефлекс, когда в поле зрения появлялся раздражитель. Столкнувшись с Володькой, Ваня, словно собачка Павлова, перед которой загорелась «красная лампочка», на автомате осуществил правило пацановского приличия: «загасил» Сирину «шнифты». Но выразив презрение действием, Большаков не рассчитал силу удара. Неожиданно Володька потерял равновесие. Он сделал круглые от ужаса глаза, начал уходить куда-то назад, а затем и вовсе опрокинулся и со всего маху ударился затылком об острый угол каменной ступеньки. Большаков кинулся к нему, но увидев Володькины глаза, которые вдруг застыли в одной точке, опешил. А потом Володька захрипел… Под его затылком стала образовываться кровавая лужа… Ноги и руки била дрожь. Еще тлела надежда, что все это не смертельно. Но, вздрогнув несколько раз, Володька вдруг замер… Ваня нажимал на кнопки звонков на дверях квартир, кричал, чтобы вызвали «скорую». Он не заметил, как наступил на лужу крови и повсюду наследил кровавыми следами. Ему сильно, сильно сжимало виски. «Как это так получилось? – думал Большаков, – за секунду укокошил… Что, так бывает разве, чтоб за секунду человека укокошить?» Примчалась оперативная группа, «скорая». Кажется, его уже допрашивали, уже под протокол записывали, он однотипно отвечал на вопросы. Застывшего Володьку осматривали, трогали, определяли положение тела, очерчивали конфигурацию тела мелом. И тоже куда-то все это записывали. Мельтешил фотограф, щелкая вспышкой, врач «скорой» разводил руками, показывая, что все кончено. Ваня не был человеком особенно впечатлительным. Но под влиянием стресса даже он обнаружил способность «выпрыгивать» за рамки трехмерного пространства. Ему мерещилось, что в подъезде выделывают фигуры какие–то зловещие тени. «Кто они? – соображал он,балансируя между реальностью и потусторонними мирами. – Мне плохо, а эти собаки канкан танцуют». Он то уходил куда-то в потусторонние миры, то возвращался к реальности. В минуты прояснения ему очень хотелось подняться в свою квартиру и поменять окровавленную обувь, но опер делать этого не разрешал: – Какие еще тебе ботинки? – удивлялся он, – ты человека убил. На зоне тебе дадут ботинки, кирзовые… Ваня смотрел на него умоляюще, но опер негромко – так, чтобы не донеслось до других ушей, послал его на три буквы и продолжал свою работу. Словно в тумане находился Ваня. Но все же осознавал, что вокруг происходит какая-то «движуха». И вот уже опер, позвонив в ближайшую квартиру, попросил телефон. Через открытую дверь в полумрак подъезда падал свет и было слышно, как опер докладывает начальству: – Нет, нет, товарищ майор, – говорил он, – не «глухарь», точно. «Чистуха» классическая. Ага… Говорит, пальцами по физиономии проехался. Типа не рассчитал силы. А тот будто бы равновесие потерял и… Нет-нет, не врет. Да-да, подтверждаются показания характером травмы. Сейчас его в КПЗ, а потом в изолятор. Да- да…картина ясная…непредумышленное… Большаков ощущал на себе самое первое, болезненное, странное и неприятное ощущение неволи. Нельзя было делать элементарных вещей и шагу ступить без разрешения. Сколько раз он поднимался и спускался по этой лестнице? Бывало, по просьбе матери пулей вылетал на улицу и перебегал дорогу, чтобы хлеба купить. Сейчас же Ваня слышал, как мать безутешно плачет на верхней площадке, отец пытается ее успокоить, а он,Ваня, ничего не может поделать. К месту происшествия никого не пускали… Опергруппа заканчивала манипуляции над телом, принесли простыню, чтобы накрыть несчастного Володьку Сирина. – Клим, – обращался некто из сотрудников к оперу, – «браслетики» на орла этого накинуть? – Не надо, – отвечал опер, – не убежит. Лишь бы не повесился в камере. А то задолбает потом прокуратура. – Этот не повесится, – говорил тот же некто оперу, – крепенький пацан. Помяни мое слово: у него еще не одна ходка будет. Я таких знаю. Это только начало. – А, да, Клим, – никак не унимался этот некто, – хочешь новый анекдот? – Валяй, – отвечал опер. – Встречает бандит девушку в подъезде и спрашивает: – Девушка, а девушка, – у вас браунинг есть? – Нет, – удивленно отвечает девушка. – Ай, ай, ай, – говорит бандит, – в наши-то времена ходить без браунинга? Он должен лежать у вас в дамской сумочке. Бандит грустен, лицо его выражает печаль. – Ой, да не расстраивайтесь вы так, – вдруг начинает утешать его девушка, – у меня граната есть! Барышня лезет в дамскую сумочку и достает оттуда РГД 5… – В наше время, – говорит она, – с гранатой ходить надежнее. Близилась развязка. Большакова толкнули к выходу, но в последний момент вдруг опер остановился и махнул рукой его матери: – Ладно, идите, попрощайтесь… Мать кинулась к Ване, прижалась к нему и, всхлипывая шептала: – Что же ты наделал, сынок? Что теперь будет? Большакову казалось, что сердце его разорвется. Он едва сдерживался, чтобы не разрыдаться. В сознании его вновь вспыхивали полутени, которые в полумраке подъезда яростно выделывали фигуры. «У… гады,– бредил в бессилии Ваня, – порвать бы вас, как тузик грелку…» Через мгновенье его снова толкнули в бок: – Пошли, родной. Ты теперь попал, лет на пять попал, это точно. Не вздумай бежать. Только хуже себе сделаешь. Быстрым шагом Большакова вели к выходу. У подъезда толпились люди. Вечерело. Багровый закат опускался на город. Чуть поодаль уже виднелась открытая дверь милицейского «уазика», который готовился увезти Ваню в страшное, неведомое будущее. МЕТАМОРФОЗА ЗЕКА Большакову всегда казалось, что для людей, которые жили с ним в одном дворе или просто знали его, случайный характер убийства, которое произошло, абсолютно ясен. Он полагал, спрос с него будет невелик. Пацаны с воли писали, что, хотя они и в некотором недоумении от этого убийства, но все же «непонятки» как таковой нет. Они были уверены: намерения «мочкануть» Володьку Сирина Ваня не имел. Это было стечение обстоятельств. Душегубцы часто мучаются видениями своих жертв. Сема Жухин, пацанчик из третьего отряда, сидевший за убийство своей девушки, рассказывал Ване, что она ему постоянно снится. Бывает, даже является, в буквальном смысле слова. И нет от этого нигде спасения: ни в отряде, ни даже в изоляторе. О страданиях своих Жухин другим не рассказывал. Посчитали б, что «крышняк» у человека съехал. Но с Ваней Сема, как убийца с убийцей, переживаниями своими поделился. Сам же Большаков ничего такого рассказать не мог. Спал он по ночам, как застреленная лошадь. Угрызений совести не испытывал, Володька Сирин ему не являлся, ни во сне, ни наяву. Большаков совершенно не представлял реалий, с которыми придется столкнуться на воле. Желание поскорее выскочить за колючую проволоку затмило все другие соображения. Письма пацанов успокаивали его. Он наивно полагал, что и все остальные «людишки», так же как и пацаны, будут относиться к нему с пониманием. Ведь Ваня не Джек-Потрошитель какой-нибудь, чикагский гангстер или ковбой. Это они, Джеки-Потрошители, чикагские гангстеры и ковбои, могут запросто «уконтрапупить» человека. А Большаков – убил по нелепости, неосторожности. Он обычный советский хулиган. И только после эмоционального письма Лидии Сириной Ване стал открываться «айсберг» сложностей. Прежде он не задумывался – теперь понимал: клеймо убийцы – это очень серьезно. Оно будет постоянно о себе напоминать. Пошел устраиваться на работу – придется рассказать, что сидел… за убийство. Познакомился с девушкой – такая же история. Даже если он, Ваня, просто пойдет в баню, с банным тазиком и веником, – вслед ему будут шептать: «Убийца». Каждая ветхозаветная старушенция, сидящая у подъезда и поедающая пятый килограмм семечек, будет произносить это страшное обвинение ему в спину. Суд человеческий, людской может быть страшней суда уголовного. Суд уголовный устанавливает сроки и пределы, в течение которых государство выражает полнейшее презрение к преступнику: лишает его свободы передвижения, избирательных прав и так далее. Людская молва, осуждение могут длиться бесконечно. Осознавая и осмысливая эту оборотную сторону медали под названием «освобождение», Большаков чувствовал, что ему как-то по- настоящему становится тяжеловато на сердце. Он мял, переворачивал письмецо Лидии Сириной и то ли в десятый или уж в двадцатый раз перечитывал последние его строчки: «Вот уже дописываю вам свое письмо и представляю себя наивной дурочкой, которая слабыми ручонками пытается остановить морскую волну, – откровенничала девушка. – Морская волна – это вы, с вашим безудержным стремлением выйти поскорее на свободу. Я понимаю: волну эту мне не остановить. Но если в вас осталось еще хоть что-то человеческое, прошу: дайте нам – потерпевшей стороне, семье, которой вы нанесли неизлечимую травму, еще один год покоя. Поверьте: будут у вас еще девочки и кабаки эти ваши. Повеселитесь еще. Мои же родители оформляют в этот год пенсию, мы уже подыскиваем варианты обмена квартиры и намерены переехать в другой город. Жить в том месте, где все напоминает о Володе, для нас невыносимо. А главное, вы, должно быть, не совсем уж глупый человек и понимаете: наши земные параллели не должны пересекаться». Во время суда по условно-досрочному освобождению от УДО Ваня отказался, подчиняясь какому-то внутреннему наитию. Он сам до конца не верил в то, что так поступит. Весь ум его протестовал против этого. Но под впечатлением от письма он впервые в жизни слышал некий внутренний голос, который говорил ему, что именно так и нужно поступить. И Ваня отпустил уздцы лошадки-судьбы. Он видел, как повисла челюсть Иллариона Сергеевича Узюкина, будто к ней была подвешена гирька. От удивления Илларион Сергеевич то привставал в кресле председательствующего, то присаживался. Вена на его тонкой шее была безобразно раздута, бешено пульсировала, и казалось, вот-вот лопнет. Судье с холуйской ловкостью поднесли стакан воды, наконец он смог выпить какую-то таблетку. Зрачки его глаз, предельно расширенные и застывшие. оживились, и Илларион Сергеевич хоть и с трудом, но смог покинуть зал, чтобы подышать воздухом. Светало. Вещевая каптерка была наполнена сизой мглой табачного дыма. Сквозь него едва-едва пробивался рассвет. «Некурящий» Большаков в нервной лихорадке «вытянул» столько сигарет, что в каптерке можно было повесить большущий топор мясника. Было видно, что Ваня здорово постарался. Хотя откуда взялись сигареты – он совершенно не помнил. Холодный пот сошел с Вани. Перелистав события мучительного этого дня, он испытывал некоторое облегчение. Изможденные и усталые тараканы в голове успокаивались. Ваня понял несколько важных вещей. Было ясно, что, рисуя будущее, он и вправду дальше кабака и девок не видел. После письма Лидии Сириной до него наконец-то стало доходить, что гибель «чмыря позорного» для его родных такой же тяжелый удар, как для него смерть Славки Ильина. Раньше Ваня как-то не «просекал» эту тему. Потрясения, переживания родных Володьки Сирина его не волновали. Оказалось, горе одинаково тяжело для всех. Большаков еще не залезал в тот уголок души, где случается такая не до конца понятная даже самому человеку «химия», как раскаяние о содеянном. Но ему впервые было жаль Володьку Сирина, прежнего презрения к нему он уже не испытывал. Ваня переосмысливал ситуацию. И это переосмысление позволило ему по-новому взглянуть и на собственное положение. Редкий зек считает себя справедливо осужденным. А отсюда произрастает обида. У каждого зека она своя. Но есть и общие раздражители. Уголовники держат зло на одних и тех же людей: «терпилу»-«мудилу», следака-«костолома» и «зверюгу»- прокурора «окаянного», судью-«сволочугу». Еще зек обижается на жизнь, судьбу, потому бывает тяжеловат в общении. Приятной беседы с ним не составишь, особенно с уголовником со стажем. Большакова угнетала мысль о том, что он бессмысленно гробит в зоне лучшие годы, что уже швырнул в «топку жизни» и спалил четыре большущих «полена» длиною в год. Его нервировал сам факт нахождения за колючей проволокой. На все остальное ему, зеку привилегированному, жаловаться особенно не приходилось. Он получал письма с воли и тосковал. Где-то там, за забором,пацаны гуляли в кафешках, ходили на «дискач», отрывались с девчонками. Большаков «топтал» зону и держал «в кулаке» четыреста человек. Вдруг тараканы в голове в голове Вани пустились в бешеный пляс, захлопали в ладоши и стали бить в барабаны: «Зона – это плата! – кричали они. – Плата, Ванюша! Плата! За убиенного Володьку Сирина! За все надо платить, Ванюша!» Большакова, уже было успокоившегося, скрутило. Будто кто–то невидимый хотел сделать из него лук, натянуть тетиву и пустить стрелу. Он весь сжался, но через мгновенье… от сверкнувшей в голове мысли, наоборот, полностью расслабился: «Плата, – думал он, – точно – плата! В натуре плата… Домой хочу, но зону топчу – это плата…» Неожиданно Большаков почувствовал какую-то необычайную внутреннюю легкость. Будто отстегнулась натянутая внутренняя пружина, будто состояние вечно «взведенного курка» наконец–то впервые за много лет пришло в нормальное не боевое положение. Да, он почти каждый день разбирался с мелкими и крупными «подлянками», кого-нибудь да «ушатывал», гонял и контролировал воспитанников. Его раздражали угрюмые, бесконечные будни на зоне, тяжелая, зверская работа. Но сейчас эти угрюмые, бесконечные будни на зоне в его глазах приобретали совсем иной смысл. Это была плата… Мысль о том, что за все надо платить, а он как раз тем и занимается, что платит, успокаивала Большакова. Он вспоминал: на воле все чуханчики, ботаники в их дворе платили «откупную». «Налог» освобождал их от махаловки, которая для чуханчиков и ботаников была смерти подобна. Тот же Володька Сирин, кажется, платил рублей по пять в месяц. «Откупная» устанавливалась до восемнадцати лет, пока подросток не переходил в категорию «старика». В день совершеннолетия «налог» автоматически отменялся. Но если ботаник переставал платить до восемнадцати, на него насылали всех собак и спускали семь шкур. Большаков ни чуханом, ни ботаником, конечно, не был. Но он невольно сравнивал собственное стремление поскорее выскочить по УДО с желанием ботаников раньше времени прекратить платить «откупную». «Им бы спуску точно не дали, – размышлял Ваня, – а мне…?» Лучи раннего майского весеннего солнца заливали светом зону. Дневальный прокричал подъем, и бугры начали гнать сонных ребятишек в прохладу утра на зарядку. Грохот десятков пар сапог оглушал округу. Но погруженный в собственные мысли Большаков этого не слышал. Через окно каптерки он сосредоточенно вглядывался куда-то вдаль и машинально разминал очередную сигарету. Дух его впервые за долгое-долгое время был безмятежен. ТАЙНЫЙ СОВЕТ Полковник также мучительно осмысливал ситуацию. Он все еще не мог понять, с чем связано странное поведение Большакова. Почему это «ишак потащил арбу» куда-то не туда? Перебрав разные варианты-версии, измучившись вконец, Александр Иванович психологическую проблему, задачу, связанную с Большаковым, решил «зашвырнуть в дальний уголок памяти». «Бывает, и колесо от телеги отваливается на ровном месте, – размышлял он, – что уж говорить о человеке? Разве разглядишь в чужой башке всех вредных, мерзких тараканчиков? Перестрелять бы их всех до одного…этих вредных, мерзких тараканчиков к ядреной бабушке. Да как?» В этом в непонятном для полковника кино нужно было дождаться какого-то проясняющего эпизода. А пока, до поры–до времени «теребонькать» проблему смысла не имело. Александр Иванович отлично помнил «формулу Мюллера»: что знают двое – то знает и свинья. Сердце его было неспокойно. Уиновские функционеры вполне могли раздуть «Большаковскую историю». Уж у них-то хватило бы ума преподнести ее как опасный прецедент. Какой-нибудь тщедушный бюрократишко в погонах мог стукнуть кулаком по столу и начать возмущаться: «Развел, понимаешь ли, Седов анархию! У него уже воспитанники отказываются от условно-досрочного освобождения!» Ваня еще оставался в зоне. Через месяц-полтора ему исполнялось двадцать, и ждала его дальняя дорога во взрослую колонию. Нужно было собирать «сидор» (мешок, котомка) и готовиться к этапу. О своих переживаниях Большаков никому не рассказывал, беспокойства никакого не доставлял. Но полковника мучила мысль, что такой ценный «кадр» пропадает зря. Нельзя было допустить, чтобы человек, прекрасно знавший зековскую среду, обладавший специфическим управленческим опытом, просто так «коптил» небо. Практичный полковник приставил Большакова к новому бугру зоны Игорю Ашанскому. Ашанский только-только входил в курс дела. Он еще не в полной мере владел искусством управления зековскими массами, и ему требовалась помощь. А в этом деле Большаков человек был ходовой и незаменимый. На всякий случай полковник готовился к вызову на ковер и подготавливал в голове что-то вроде проекта речи: – Товарищи, случай с Большаковым, на самом деле – это пример ответственейшего отношения к УДО! – ошарашил бы он присутствующих. Надо было сразу «ввернуть» восприятие этой истории в нужное русло, преподнести «Большаковскую историю» в правильном ключе. Действовать надо было несколько дерзко, даже нахально, чтобы не дать недоброжелателям опомниться. – Лучше меньше, да лучше! – напомнил бы уважаемому собранию крылатое ленинское изречение Александр Иванович. Оборотной стороной УДО были рецидивные преступления, которые в исправительной системе воспринимались крайне болезненно, так как дискредитировали ее. Некоторых бывших воспитанников странным образом тянуло обратно в тюрьму, как только они оказывались за колючей проволокой. На этом фоне случай с Большаковым можно было выпятить в выгодном свете: – Человек взвесил все за и против и решил, что УДО не достоин, сам решил, – сказал бы полковник. – Если б каждый воспитанник так же ответственно подходил к УДО, среди условно-досрочно освобожденных не было бы рецидивистов. Как известный адепт УДО Александр Иванович рисковал наступить на горло собственной песне. Не он ли призывал как можно шире практиковать условно-досрочное освобождение? Но приходилось лавировать. Надо было что-то такое «плеснуть» на воспаленные мозги уиновских функционеров и остудить их. Других аргументов- объяснений придумать полковник не мог. Даже ленинское «лучше меньше, да лучше» могло тут сгодиться. Но шли дни, а полковника никто никуда не вызывал. Зона стояла на месте, беспорядков не наблюдалось. Кругом царила чистота, на начищенных сапогах воспитанников играло солнышко. Большаков помогал Ашанскому. Александр Иванович видел, что протекция эта идет новому бугру на пользу, и находил, что нет худа без добра. Положение Ашанского было шатким. Бугор осторожно, потихоньку выстраивал свою «вассальную систему». На эту тонкую работу требовалось время. В переходный период могли возникнуть неприятные сюрпризы. Но само присутствие Большакова рядом с Ашанским гарантировало спокойствие. Воспитанники со страхом и преданностью смотрели Ване в глаза, видели, кого он поддерживает и о том, чтобы выкинуть какой-нибудь фокус даже не помышляли. Картина складывалась подозрительно спокойная. И от этого Александр Иванович начинал внутренне звереть. Если бы где-то поблизости выскочили фашисты и закидали зону гранатами – ему было бы легче. «Что происходит? – сверлил мозг полковник, – «мюллеровская формула» дает сбой? Что знают двое – свинья может и не знать?» Неожиданно, в минуту тяжкого раздумья из расщелины воспаленного мозга начальника, как лава, вытекла мысль и его осенила догадка: «О происшествии пока еще никто не знает!» «Свинья» и вправду находилась в неведении. Полковник напряг извилину: «Кто владел информацией?» «Судейские»: судья Илларион Сергеевич Узюкин, заседатель- «кивала», да, пожалуй, секретарь», – отвечал он сам себе. Но видимо все дружно держали рот на замке, наверняка не без участия Узюкина. Старый большевик, авторитетный, уважаемый судья Илларион Сергеевич молчал, как партизан на допросе. Молчал сам и, вероятно, вынуждал молчать других, дорожа собственной репутацией. О большом обломе, который устроил Большаков прежде всего себе самому, конечно, знали воспитанники. Они бы оставались в неведении, но кто-то из условно-досрочно освобождающихся, перед тем как выйти на свободу, успел таки прокричать на всю зону: – Пацаны, Ваня Большой «отказняк» на суде «нарисовал»! – Почему? – спрашивали его воспитанники. – Не знаю! – отвечал крикун- балаболка. – В «несознанку» Ваня ушел. В мгновенье ока весть разлетелась по отрядам, зона загудела от изумления. Но зеки-ребятишки не могли «настучать» большому уиновскому начальству. Информация могла просочиться только из уст участников скандального судебного заседания в колонии. Александр Иванович кинулся названивать Иллариону Сергеевичу. Надо было «запаять»-«законопатить» информацию, надо было сделать так, чтобы она никогда не слетала с губ участников суда. «Запаять» же окончательно информацию можно было, только переговорив с Узюкиным. Илларион Сергеевич будто ждал этого звонка. Не по-стариковски резво вскочив с кресла, он нервно заходил по кабинету. История Вани Большакова продолжала его волновать. Он был бы рад поскорее ее похоронить. Илларион Сергеевич убрал в стол документы, выдернул шнур телефона и, наплевав на все дела судейские, на всех парах помчался к Александру Ивановичу. Старый большевик испытывал такое ощущение, будто его заставляли ехать задом наперед. Но все же надо было как–то положить большаковскую историю в «гроб», вколотить в него последний гвоздь и забыть уже про эту историю. Поэтому, хоть и возмущался Илларион Сергеевич про себя, но ехал-таки. Невольным участником «похоронного ритуала» становился и начальник оперчасти Владислав Николаевич Шуруков, как человек информированный, посвященный в тайну ЧП. Товарищ майор еще не имел ценного указания – ЦУ – относительно того, как, собственно, нужно поступать с информацией об отказе Большакова от УДО. ЦУ еще только предстояло получить. Поэтому опер тоже спешил на встречу с начальником колонии. Заседали в кабинете полковника. Александр Иванович на правах инициатора встречи и хозяина кабинета говорил первым: – Товарищи, в свете последних событий нам нужно выработать определенную линию поведения. Говорил Александр Иванович без вдохновения, с таким выражением лица, будто у него болели зубы. Слушая полковника, Илларион Сергеевич мрачнел. Старый большевик напоминал бойца, сидящего в амбразуре и готовящегося «косить» из пулемета вражескую пехоту. Он был уязвлен дерзким поступком зека, но считал, что с юридической точки зрения проблемы как таковой не существует. – Закон в отношении Большакова соблюден, – убежденно сказал он, – формально, не формально, как хотите, но соблюден. – Вы имеете в виду историю с этим алкашом Стасом Рымбаевым? – переспрашивал его начальник оперчасти Шуруков. Владислав Николаевич меньше других хотел присутствовать в этом кабинете. Утомленный постоянными «подлянками» зеков, из-за которых Александр Иванович частенько вызывал его сюда на ковер, он всегда чувствовал себя здесь неуютно и с нетерпением ждал ценного указания. Человек несколько упрощенной «конструкции», Владислав Николаевич терпеть не мог разные «мозговые атаки», мучительные поиски решения и так далее. Ему привычнее было исполнять готовые решения. И сейчас он мечтал «взять под козырек» и поскорее откланяться. – Вот именно, – отвечал Узюкин. – Вам не кажется странным, что термин алкаш вы употребляете по отношению к человеку, который находится в заключении, в колонии. Здесь что: трактир на Пятницкой? Воспитанник средь бела дня бражки нахлебался. Это же грубейшее нарушение. – Но взыскание с Большакова по этому поводу было давно снято, – пояснял ситуацию Александр Иванович, – да, не усмотрел Большаков за воспитанником, но это было два года назад. Рымбаев уже год, как на свободе. – Да, мне удивительно, – продолжал гнуть свою линию Илларион Сергеевич, – как такое вообще могло случиться в показательной колонии? Никак вы не поймете. И как вы такую, с позволения сказать, фигуру, умудрились определить на работу в столовую? – Ну, знаете, свинья грязь везде найдет, – отвечал полковник, – Рымбаев до колонии учился в кулинарном училище. На работу мы его устроили по профилю. У него была шестьдесят вторая статья по принудительному лечению от алкоголизма. Но вы же знаете, в детской колонии эта процедура не проводится. Он, наверное, во взрослой колонии, извините, вволю изрыгался. Шестьдесят вторую давали «прицепом» к основной статье тем воспитанникам, которые совершали преступления в нетрезвом состоянии. Осужденные называли ее «рыгаловкой». Зек под присмотром врача принимал определенные препараты, а потом небольшую дозу алкоголя. В желудке от этой «медицинской комбинации» возникал адский коктейль и вызывал сильнейшую рвотную реакцию. Таким изуверским способом авторы методики надеялись выработать у зека абсолютнейшее отвращение к спиртному. Воспитаннику детской колонии шестьдесят вторая наглухо закрывала дорогу к УДО. Чтобы ее снять – нужно было рыгать и рыгать. Но рыгать во взрослой колонии. Из-за неоднозначности метода в детской колонии подобные процедуры не проводились. Поскольку «лечение» не проводилось – статья не снималась. А с неснятой статьей освободиться условно-досрочно было в принципе невозможно. – Товарищи, товарищи, – пытался вернуть беседу в нужное русло Александр Иванович, – наша бричка едет куда-то в не ту степь. Нам нужно сделать так, чтобы информация о ЧП с Большаковым не просочилась за пределы колонии. Там, – в этом месте полковник слегка приподнял голову и указал глазами на потолок, – могут не так понять. Скоро ожидается приезд в колонию кубинцев. Знаете, накануне такого ответственного мероприятия не хотелось бы иметь неприятные беседы с начальством. Все-таки колония показательная. Вот о чем сейчас надо думать и говорить. – А в чем, в чем вы видите угрозу? – пытался понять Илларион Сергеевич, – откуда может просочиться информация? Повисла мрачная, тягучая пауза. Полковник ощущал себя игроком, который вынужден раскрыть карты: – Круг небольшой, – говорил он, – я, Владислав Николаевич и… состав суда… – Как состав суда? – весь вздрогнул Илларион Сергеевич. Вена на его тонкой, длинноватой шее стала безобразно пульсировать, кончик правого простреленного на фронте уха вспыхнул алой лампочкой. – Это ж своего рода корпорация… судейское общество. Там знают цену слову. Вы, товарищ полковник, говорите, да не заговаривайтесь. «Ах вы, сукины дети, – думал про себя судья, – да вы судейских не знаете. Они такие конспираторы, что по сравнению с ними вы просто младенцы, пионеры с барабанами и горнами, которые макулатуру собирают». – Хорошо, хорошо, – начал успокаивать слугу Фемиды Александр Иванович, – мы ни в коей мере не хотели вас обидеть, Илларион Сергеевич. Но вы нас поймите правильно: нам с Владиславом Николаевичем нет смысла самим себе отбивать коленки. От нас информация никуда не уйдет. Это точно, железно. Я имел в виду пиковый случай, если информация все-таки через состав суда просочится. Вы прекрасно знаете, Илларион Сергеевич, какие азартные бюрократы работают в нашей системе и что от них можно ожидать. Илларион Сергеевич бросил на присутствующих огненный взгляд и впал в мучительное раздумье: «Один паршивый зек, а страстей столько, сколько во время октябрьской революции», – крутились в его голове мысли. – Все знают меня как старого большевика, принципиального судью, фронтовика, – наконец сказал он, перетасовав в голове разные варианты и остановившись на одном, по его мнению, самом верном, – в случае необходимости вы можете все списать на эту мою всем известную «твердолобую» принципиальность. Честное слово… товарищи, вынуждаете меня говорить какие-то омерзительные вещи. Что проще будет вам сказать: нашел Узюкин в деле давнее взыскание, прицепился к нему и не выпустил воспитанника по УДО? Выражение зубной боли на лице полковника сменилось на торжествующий взгляд степенного мужа, который решил задачу титанической сложности. Александру Ивановичу даже захотелось эффектно щелкнуть пальцами, но понимание важности момента его удержало. – Ну что ж, товарищи, – обратился он к присутствующим, – позвольте считать заседание нашего малого хурала закрытым и перейти, так сказать, к неформальной части. Ловким движением руки Александр Иванович молниеносно достал из сейфа бутылку коньяка, рюмки, лимончик. – Хороший у вас «снаряд», – заметил Илларион Сергеевич, указывая на коньячок, – пять «звездочек». Но, честно говоря, товарищи, я больше уважаю снаряд «бронебойный». Водочку, так сказать. Еще с фронта. Привычка. А это у вас, так сказать, «снаряд» осколочный. – Так в чем проблема? – воскликнул полковник, – с «боеприпасами» у нас все в порядке. И «осколочные» есть, и «бронебойные. Тем же ловким движением руки Александр Иванович достал из сейфа бутылку «Столичной»: – Во! Уж год стоит! Все не было случая. С закуской, правда, проблема. Кроме шоколада да лимончика ничего нет. Обойдемся как-нибудь, а, товарищи? Зазвучала замысловатая мелодия «Русского танца» Чайковского – полковник поставил грампластинку: – Люблю, признаться, Чайковского, – говорил он, – Магомаев, тоже, конечно, нравится. Но Чайковский за душу берет. – Водочка хорошо идет на ранней зорьке, – рассказывал теперь уже Владислав Николаевич, – на речке, с удочкой! Сидишь, бывало, на бережку, туман стелется над речкой, птички поют. Красота! Хлоп стопочку – и пошла рыбалка! – А вы, оказывается, лирик, – обращался к Владиславу Николаевичу Узюкин, – вот уж никак не думал, при вашей-то суровой работе. – Ха-ха-ха, – звучал бархатистый, размягченный водочкой голосок начальника оперчасти, – водочка кого хочешь сделает лириком. – Одного не пойму, – рассуждал Александр Иванович, – какая вожжа попала под хвост Ване Большакову? Хороший был бугор, толковый. На иных бугров посмотрю – самолюбие на двух подводах впереди бежит. А этот сдержанный, в психологии хорошо разбирался. На особом режиме был у меня случай. Осужденный Волынцев за год до освобождения явку с повинной написал. «Накрутили» ему еще три года потом. Но не жалел о содеянном. Говорил, что во всем решил покаяться. История Вани не из той же ли серии? – Конечно, Господь Бог может и из крокодила сделать зайца, – возражал Илларион Сергеевич, – но чтобы из зека сделать человека? Я в это не верю, как и в раскаяние. Контингент у нас не такой, товарищи. Раскаиваться контингент этот не умеет. – Ну почему же? – возражал полковник, – среди них тоже встречаются лирики. На том же особом режиме был у меня Женя Болотников. Отличные писал стихи. Профессионально писал. – А сидел за что? – интересовался судья – В последний раз, – замялся Александр Иванович, – за изнасилование с отягчающими… – Ну, этому только и стихи писать, – торжествовал Илларион Сергеевич. – Но какое-то объяснение должно же всему этому быть? – вновь вопрошал полковник. – Бывают какие-то редчайшие, необъяснимые исключения из общего правила, – объяснял свое понимание ситуации Узюкин, – в сорок третьем наш комдив объезжал на танкетке передовую. Надо было рекогносцировку перед наступлением сделать. И вот его «снимает» немецкий снайпер, примерно с трехсот метров из лесополосы. Пуля попадает комдиву в переносицу и вылетает где-то в затылочной части. А мне снайпер в ухо попал, когда я комдива с танкетки стаскивал. Для наглядности указательным пальцем правой руки Илларион Сергеевич помахивал вокруг простреленного уха: – И что вы думаете? – продолжал он. – Что? – вопрошали Александр Иванович и Владислав Николаевич. – Жив остался наш комдив, – продолжал рассказывать Илларион Сергеевич, – его потом студентам медицинского показывали, как уникальный «экземпляр». Нашелся умный, талантливый еврейчик, специалист по челюстно-лицевой хирургии и «собрал» лицо нашему комдиву. Так что жив наш комдив. До сих пор жив, в Казани живет, танкистов учит в танковом училище. Теперь уже Александр Иванович, Илларион Сергеевич и Владислав Николаевич напоминали старых, добрых однокашников, которые встретились много лет спустя и беседуют о милых, приятных сердцу вещах. Даже товарищ Узюкин поначалу сидевший с настроением человека, готового достать из-за пазухи револьвер и начать отстреливаться – смягчился. Все трое испытывали огромное облегчение, по причине того, что удалось договориться. «Бронебойная» ими уже была раздавлена, готовился к уничтожению «снаряд» осколочный. Персона Вани Большакова отошла на второй план, говорили о нем друзья-товарищи уже как бы в прошедшем времени. Этап из зоны уходил один-два раза в месяц, по определенным числам. Зеки-ребятишки собирали в дорогу нехитрое барахлишко: ложки, кружки, мыло, кое-что из одежонки, потрошили сигареты в махру, зная, что цельные сигареты все равно при шмоне разломают. Вещички и сухарики в сидор складывали загодя, скрупулезно подбирая содержимое. Меж собой менялись-торговались, доставали-обсуждали, что лучше взять. Собирание этапного сидора превращалось в целый ритуал. Вещь эта считалась неприкосновенной, в него не запускали руку даже алчные, хищные каптерщики. Покидали колонию воспитанники с разным настроением. «Чернобирочники» – ребятишки, не вступившие в актив, мечтали поскорей убраться из «красной» зоны. Это означало, что всесилью бугров приходит конец, заканчивается муштра, чудовищный, регламентированный до мелочей режим уходит в небытие. Отношения во взрослой колонии были проще, народ сидел менее бакланистый, не такой шебутной, как на малолетке, а с понятием. Срок на «взросляке» тянулся более монотонно, без бешенной повседневности детской колонии: с гонками, «кайфушками» да «воркушками», да бугровскими окриками. Воспитанники-активисты этап ожидали с тревогой. Страх перед расправой сидел у них в печенках. По существующему положению крупному активисту, какому-нибудь бугру матерому, из соображений безопасности, полагалось ехать отдельно. Что в «воронке», что в «столыпинском» вагоне (вагон для конвоирования), конвой сажал активиста в «персональный» бокс. Фигура эта слышала в свой адрес самые изощренные ругательства, которые когда-либо были придуманы человечеством. Воспитанники, которых зек-начальник гонял, унижал, избивал, на «комплименты» не скупились. Но достать его физически и пустить бугра «на ремни», сделать из него «котлету по-Киевски», к великому своему сожалению, не могли. Ехал бывший зек-начальник в безопасности и помалкивал. В отношении Вани Большакова, в свете последних событий, ситуация воспитанникам была непонятна. Простил ли его Александр Иванович, в каком статусе Ваня Большой запрыгнет в «столыпинский» вагон и отправится в дальние края, ребятишки не знали. Интрига сохранялась. Хмурые тучи вдруг затянули небо в зените лета. Жиденький этап, человек из пяти-шести покидал детскую колонию. Шли ребятишки молча, гурьбой, без строя. Впереди виднелась могучая фигура Большакова, за ним мелко-мелко семеня, как шакалы за тигром Шерханом, тянулись вчерашние воспитанники. Зеки-ребятишки зло поглядывали на бывшего бугра. В их глазах читалось желание накинуться и растерзать его. … Пацаны на зоне поговаривали, что дурканул Ваня по-крупному. Гадали: доедет до зоны или нет? Бугра зоны, зека «красного» с ног до головы могли порешить прямо в «столыпинском» вагоне. Между делом вспомнили историю бугра Вострецова, которого зеки и вправду кокнули на этапе. Сошлись на том, что, если попадется вологодский конвой, шансы доехать у Вани есть. Вологодский конвой славился строгостью, и псы там были натасканные. Зекам спуску не давали. Убить кого, зарезать – не представлялось возможным. Но при любом раскладе участь Вани Большакова казалась предрешенной. Билет на тот свет был заказан, дерево для гроба спилено. Оставалось отыграть последнюю сцену. Где? По пути в зону или в самой зоне – казалось уже неважным. |