Представленные в финал конкурса рассказы - отрывки из книги «Комната с видом вовнутрь», опубликованной в 2017 году в Интернете под псевдонимом Алексия Черновская (Черногорская) в качестве составной части романа «Рецепт будущего», написанного в соавторстве с Ярославом Чеботарёвым. ссылка на полный сборник рассказов на ЧХА: Синопсис: каково тебе жить и взрослеть, если ты - ребёнок из неблагополучной семьи, в которой взрослые ненавидят и презирают, лгут и обвиняют во всех смертных грехах, выставляя тебя, единственного ребёнка, причиной всех их бед и несчастий, и чуть ли не сумасшедшим? Получится ли после всех перенесённых унижений и боли остаться собой, найти своё место в жизни и обрести счастье? История моей матери Моя мама не могла выйти замуж до 30-ти. Ей не везло – не попадалось мужчин. Не то чтобы «подходящих» – не попадалось вообще. Ни разу не женатому до неё отцу в день свадьбы было 40. – Мне некуда было идти, – этой единственной смутной фразой мама как-то ответила мне на вопрос о причинах её не выбора, но поступка: замужества. Прозвучало это так, будто выбора у неё не было. Не только на тот момент – никогда. Неудивительно, что к такому возрасту иметь детей мама очень хотела. Она думала, так надо жить. А может, хотела этим хоть как-то заполнить зияющее в её душе одиночество. Материнство рисовалось ей, до сих пор наивной дурочке, в розовых тонах, как некий абсолют счастья, верх женской карьеры: замужняя – и с ребёнком! К нему она стремилась необратимо. Поэтому я была желанным малышом, родившимся спустя 10 месяцев после маминой с папой свадьбы. Когда моей маме надо было рожать меня, ей пришлось провести в роддоме несколько дней. Она позвонила оттуда папе и сообщила ему, в какой день и час можно будет забрать домой уже нас двоих – меня и её. В назначенный день и час мой папа за нами не приехал. Мама прождала на улице несколько часов, потому что выписанную пациентку внутрь более не пускали. Она сидела на парковой лавочке с пакетом вещей в одной руке и с маленьким живым свёртком – мной – в другой руке, и все эти несколько часов плакала. Выручил папин родственник, мой родной дядя, приехавший посмотреть на племянницу, но перепутавший время и опоздавший к заявленному моменту выписки. Он был с машиной (что редкость по тем временам). Увидев плачущую маму со мной на руках, он мигом побросал её вещи в машину, помог сесть, довёз по нужному адресу. В доме, где жили мама с папой, папы сейчас не было. За несколько дней отсутствия мамы там прибавилось банок от пива, грязи и немытой посуды. Папа никогда не убирал за собой сам, предоставляя эту заботу маме. Где был папа – никому из родных, которых стала обзванивать моя мама, не было известно. Тогда мама стала набирать папиных коллег и друзей по всем известным ей номерам телефонов. Было раннее воскресное утро, и в трубку отвечали женскими голосами либо же матерной бранью. К счастью, номера папиных коллег и друзей скоро кончились, и маме стало некуда больше звонить. Тогда она прошла в спальню и увидела, что их с папой пустая постель измята с обеих сторон. Убирать за собой или кем-то ещё кровать папе тоже не нравилось. Мама сорвала с кровати слабо пахнущее чужими духами постельное белье и разрыдалась, осев на пол. Некормленая я одиноко кричала из другой комнаты среди всего этого бардака. Стать матерью на деле оказалось стать никому не нужной. Не удовлетворяющей всем отцовским потребностям, главной из которых, со слов моей мамы, был всё же секс, а не борщ, который она ему ежедневно варила. Материнство предполагало стать до некоторой степени бесполезной. Превратиться в глазах отца в сломавшуюся надолго игрушку. Из человека сделаться мусором, который можно отбросить, словно использованную вещь, и уходить из дому в поисках новых вещей. Стать матерью для неё означало стать обречённой на новое одиночество, бесконечное всепрощающее терпение и боль. Может быть, поэтому мама больше не заводила от папы детей. И папа, надо отдать ему должное, во вторую, третью и четвёртую мамины беременности не препятствовал ей в этом. Я не оправдываю её. Такого не оправдать. Я пытаюсь понять. Восстановить прошлое по остаткам воспоминаний и обрывкам случайных фраз. Может быть, краем сердца почувствовать то, что чувствовала она. Папа отыскался, когда вернулся домой к вечеру. Он был грязно одет и нетрезв. Слава Богу, что он был один. Увидев дома наводящую порядок на вверенной ей территории маму и внезапно появившуюся меня, папа сильно удивился и пробормотал: – А откуда ты?.. Что ты здесь… Вот так «не ждали»… Мама не нашлась, что ответить ему на это. Она домывала истоптанный папой и чьей-то чужой обувью пол. И всё-таки она с ним не развелась. Не порвала отношений. Я бы на её месте за подобное просто убила. Когда я стала старше, мама мне многое объяснила. Если бы она не была беременна мной – отец бы ей не изменял. Если бы она не была в роддоме из-за меня – он бы не привёл домой другую женщину, и не уложил бы её в мамину с папой постель, причинив этим маме сильную душевную боль. Если бы я не кричала ночами – он бы не уходил из дому кутить с друзьями и разными женщинами, не ужирался пивом и изредка водкой ради отключки, не блевал по утрам на пол, который приходилось подтирать за ним маме. Если бы (сначала в мамином животе, а потом на свете) не появилась я, папа не делал бы много чего плохого. В этом, по крайней мере, искренне убеждала меня моя мать, заламывая руки от негодования и ненависти. Во всём, во всех маминых жизненных бедах была виновата я, я и только я. Если б не я – ничего плохого с ней как будто бы не было. Из её слов выходило, что я была самой большой катастрофой, случившейся в маминой жизни. Переезд – Теперь ты будешь жить здесь! – сказала мне мама, передавая меня в один из понедельников с рук на руки бабушке, своей собственной маме, которая жила за 11 километров от дома. Мне только что исполнилось четыре года, и мамин декретный отпуск подошёл к концу. Но мама не устроила меня в детский садик – она решила, что расти у бабушки, её собственной мамы, для меня будет правильнее всего. Сцена передачи меня из рук в руки происходит в прихожей. Далеко не впервые увидевшая меня бабушка критически осматривает мою малюсенькую фигурку, оценивая, как треснувшую вазу или надколотую тарелку: выбросить ли сразу, или всё же оставить? Хмыкает, и удаляется в комнаты. – Ты здесь уже жила раньше, до годика, помнишь? – мама совершенно напрасно апеллирует к тому периоду жизни, который напрочь выветрился у меня из головы к моим четырём. – А почему? Почему я буду жить здесь?.. – скорее пока озадаченно, нежели разочарованно, спрашиваю я. – Мне надо работать. Бабушка за тобой последит. А на выходные мы тебя заберём. Слишком спокойный голос мамы почему-то совсем не успокаивает меня. Я разочарованно наблюдаю за тем, как мама застёгивает себе сапоги (меня- то она разула, но обувать обратно не собирается) и принимается за ряд пуговиц на своей коричневой шубе. – Мама… Мама! – я пугаюсь и тяну к ней руки, понимая, что мама сейчас уйдет. Надолго. Может быть – навсегда. – Мы скоро приедем тебя проведать. Подожди до среды, – говорит мне радостным голосом мама. На лице у неё – заметное облегчение. Да и такого радостного голоса у неё не было почти никогда. – Мама… Мама!!! – в отчаянии я хватаюсь за полу её шубы, и пытаюсь изо всех своих детских сил удержать её хоть на минуту. Мама грубовато вырывает у меня из рук полу своей шубы, которую ей было никак не застегнуть. По её нахмурившемуся лицу я понимаю, что она сердится. – Оставайся! – заявляет она, и поворачивается к двери. Я сержусь на неё – почему она меня не услышала?! – и снова хватаю за полу шубы. – Отстань! Отстать! – скороговоркой бросает мне мама через плечо, и рвётся наружу. От ужаса своего положения и того, что мама совершенно не прислушивается к моим мольбам, я начинаю реветь в голос, надеясь, что так она меня лучше услышит и, может быть, наконец-то поймёт, что я пытаюсь ей этим сказать: – Ма-ма, я не хочу, чтобы ты уезжа-ла!!! – Уеду, уеду! Уже опаздываю и так! – такой же скороговоркой бормочет моя мать себе под нос. Говорит она это не мне, а себе, отвечая не на мои не расслышанные ею по смыслу слова, а на свой внутренний диалог. – Мама, подержите её! – отрывисто говорит она появившейся на шум бабушке. Бабушка в дверях презрительно охает, и тут же цепко хватает меня за руку. Мамина шуба сразу же ускользает из моих пальцев. Я изо всех сил тянусь снова к ней. Мне больно и плохо не ощущать в руках хотя бы кусочка маминой шубы. Но я больше не могу до неё дотянуться. Когда моя мать захлопывает дверь перед самым моим носом, я уже безутешно реву. Увидев закрывшуюся дверь, бабушка тут же с отвращением отбрасывает от себя мою руку – отпускает меня. – Не реви! Иди поиграй в игрушки! – приказывает она, и уходит на кухню. Я утираю нос кулачком и, всё ещё всхлипывая, медленно плетусь в комнату. Комната затоплена светом – здесь на удивление много окон и не теневая сторона, как у нас дома. Солнечный свет золотист, но он кажется мне холодным. Его острые лучи, попадая на мои руки, которые я к ним тяну, болезненно обжигают, будто бы проникая сквозь кожу – такие они яркие и прозрачные. Мне становится больно, и я снова всхлипываю. Осмотревшись, я понимаю, что в комнате нет никаких игрушек, в которые мне приказала играть бабушка. Пытаясь выполнить её поручение, я обхожу огромную комнату по периметру (стараясь не попадать ногами в расстеленные по полу солнечные лучи), но так ничего и не нахожу. Комната пуста. И хотя по периметру она обставлена шкафами, креслами и комодами, она кажется мне абсолютно пустой, как какой-нибудь амбар или ангар, потому что ни один предмет в ней не содержит признаков жизни. Все вещи покрыты слоем столетней пыли, а некоторые из них даже накрыты тряпками, как в нежилых опустевших комнатах, чьи жильцы уехали или умерли. Из-за пыли, или я даже не знаю, из-за чего, самые цветные предметы вроде огромного зелёного дивана имеют вполне различимый монотонно-серый оттенок, с серо-бурыми и серо-рыжими деревянными кубами и прямоугольниками наравне. Комната пуста и огромна – когда я совершала обход, длился он долго- долго. От осознания огромности этой вымеренной моими маленькими ножками пустоты мне становится ещё холоднее. Я практически замерзаю, мне очень не по себе. Здесь никого нет – внезапно осознаю я. В этой комнате нет мамы, как нет её теперь и во всей моей маленькой жизни… Поняв, а скорее даже – нутром почувствовав, что делать мне здесь совсем нечего, я выхожу в коридор и попадаю в прихожую. Здесь всё ещё витает воспоминание о моей маме. Она только что была здесь. Я же ведь помню, помню её!.. Мне мерещится облик матери. Вот же она – стоит и наспех застёгивает ломающимися пальцами пуговицы на своей коричневой шубе… Внезапно видение рассеивается. И я до боли отчётливо понимаю, что всё это происходило минуту назад – но уже не происходит сейчас. Да, я помню её. Но я всего лишь помню её. Привидевшийся облик, как облачко стряхнутой с маминого диванного покрывала пыли во время уборки, рассеивается в воздухе. Мама становится невидимкой. В тот момент, когда призрак матери исчезает совсем, я словно срываюсь с цепи. Я набрасываюсь на дверь, захлопнувшуюся передо мной, и, будучи не в силах открыть её, дотянувшись до торчащего из скважины ключа, в ярости колочу по белому дереву кулаками. «Как, как она могла, как она только посмела оставить меня здесь, где нет никого, совсем-совсем никого, так холодно, скучно и одиноко?!» – про себя думаю я, а вслух я кричу: – Мама!.. Мама!!! Вернись!.. Мама!.. Вернись!!! Мне не жалко разбить стучащие снаружи меня кулаки до крови – потому что внутри мне больно до слёз. На шум из кухни опять выбегает бабушка. Она видит меня, неистовствующую возле входа в её жилище, и останавливается. И сегодня, и во все грядущие дни ей до омерзения противно дотрагиваться до меня, ребёнка моей мамы, случившегося с ней из-за – страшно вообразить!!! – моего папы (бабушка питала исключительное отвращение ко всем мужчинам, а к моему отцу – в особенности). Прямо сейчас, не будь в ней этого чувства, она бы меня от двери уже оттащила. Но ей противно за меня браться – и поэтому она не знает, как прекратить ситуацию. Наконец, что-то сообразив про себя, бабушка хватает за край расстеленный перед входом ковёр, на котором стою и колочу в её двери я. Она резко дергает за него, и я неожиданно падаю на пол. Мои кулачки, только что дубасившие в дверь, непроизвольно сжимаются, и хватаются за пыльное-препыльное, обтрёпанное плетение ковра. Бабушка тем временем тащит свой край, а вместе с ковром – меня. – Паршивка! Встань сейчас же! Иди отсюда!!! И чтоб не подходила больше к дверям, поняла?! – рявкает на меня бабушка. Подтянувши меня поближе, она в первый, но далеко не в последний, раз шлёпает меня. Шлепки у неё получаются больно-пребольно – она отвешивает их с силой, вкладывая в каждый удар вовсе не воспитательное значение, но всю свою неукротимую ненависть. А уж ненависти в моей бабушке будь здоров – на десятерых бы, наверно, хватило. Шлёпать и бить меня, как я понимаю впоследствии, ей почему-то никогда не бывает противно. Это единственные прикосновения, которыми она меня одаряет. Отныне и впредь любые не предусмотренные базовой программой ухода за ребёнком дошкольного возраста прикосновения от бабушки приходят ко мне исключительно в форме удара. Наплакавшись в пустой и огромной комнате, из которой за это время успевают утечь куда-то все солнечные лучи (наверное, меняет своё положение солнце), я осознаю себя виноватой в том, что своим поведением заставила бабушку бить себя. Раз она меня бьёт, то очевидно, что я – плохая. Внутреннее чувство толкает меня к бабушке – мама уже научила меня просить прощение. Надо пойти, найти её где-нибудь и скорее его попросить, чтобы меня больше никогда-никогда за этот поступок (я же чуть не разбила бабушкину дверь!..) не мучила совесть. Бабушку я нахожу на кухне. Она готовит. Её лицо от меня так высоко, что я не могу рассмотреть его выражения: доброе ли оно уже, или всё ещё зло – на меня, из-за меня злое? Я пока ещё не догадываюсь о том, что доброго выражения на лице у моей бабушки совсем никогда не бывает. Став чуть поодаль, боясь приблизиться, чтобы не помешать, я полушёпотом говорю ей: – Бабушка, прости меня, пожалуйста… Я больше не буду так. Бабушке доставляет большое удовлетворение, когда перед ней унижаются (об этом я узнаю потом). Она поворачивает ко мне голову (брови её суровы, но на лице ухмылка) и говорит: – То-то же. Из этого туманного ответа я догадываюсь, что бабушка меня всё же простила. Вне себя от радости, я испытываю огромное желание обнять её. И делаю крупную ошибку – раскинув руки, бегу к ней. На эту попытку бабушка реагирует в высшей степени странно. Она отскакивает со своего места, словно ошпаренная, и взрывается страшным криком: – Не подходи!!! Не тронь меня!!! Пошла прочь!!! Я испуганно бросаюсь в обратную сторону. Похоже, что я ошиблась, и бабушка всё ещё не простила меня. С тягостным чувством я доживаю остаток дня. Мне ещё несколько раз удаётся увидеть хлопотливо бегущую по дому туда или сюда бабушку (на моё присутствие в доме она обращает не больше внимания, чем на большой зелёный диван в гостиной). Понимая, что теперь, когда мамы нет рядом, я целиком и полностью завишу от неё (от человека, которого я – о ужас!!! – обидела), я пытаюсь при каждом удобном случае вымолить у неё прощение ещё и ещё раз. Бабушка не прощает меня, словно не понимает, чего я хочу, и всякий раз отмахивается. Я в замешательстве начинаю думать, что совершила что-нибудь действительно непростительное. В очередной раз, истомившись, я подскакиваю к ней, когда она несёт большую дымящуюся кастрюлю. – Бабушка, ну прости, прости же меня!!! В голосе моём – мольба и страдание. Балансируя кастрюлей, бабушка пинает меня ногой – как назойливую кошку. – Пошла отсюда, кому говорят! На мои попытки подойти слишком близко, взять за руку, если мне почему- нибудь страшно, или обнять мою бабушку она и в дальнейшем будет всегда реагировать так – битьём или криком. Если её руки не заняты – то чаще всего и тем, и этим одновременно. Вскоре я начинаю бояться человеческих прикосновений, потому что усваиваю: они могут приносить только боль. Боль от удара – если прикасаются ко мне, и сильнейшую душевную боль – от ругани в мой адрес. Это странное чувство остаётся со мной на всю жизнь, значительно осложняя её. Получив подобное воспитание у бабушки, дома на выходных я перестаю обнимать мою маму, всё же хоть как-то терпевшую мои объятия, но всегда при этом глядевшую куда-нибудь в сторону с равнодушно-измученным выражением на лице, образованным слишком сложным набором противоречивых и потаённых чувств, чтобы я смогла его распознать. Когда я перестаю обнимать маму, она не замечает этого и не пытается это исправить, позвав к себе и обняв меня со своей стороны. Круг равнодушия замыкается. Как меня «поступали» – Она закончила школу, и не хочет поступать на экономиста! Поговорите с ней! – с этими словами мать отвела меня к дяде-психологу с угрожающей фамилией Злыдин. Мою маму на протяжении всей сознательной жизни терзали различные страхи. Когда родилась я, эти страхи расползлись и расширились, распространившись с маминого существования вдобавок и на моё. К достижению мной шестнадцатилетнего возраста в основной повод для паники превратился подступающий выпускной и следующее за ним поступление. Так как мама всю жизнь проработала экономистом, то в её глазах во всём окружающем мире стоящая профессия существовала только одна – думаю, не стоит и говорить, какая. Но молодое поколение в моём лице проявляло недюжинное, а потому возмутительное, упрямство, не желая идти по проторённой дорожке и тратить свою жизнь на скучные цифры. Юная дочь рисовала, писала стихи, грезила творческой деятельностью любого вида и грозилась подорвать династию на корню, поступив, к примеру, в архитектурный или, хуже того – сделавшись журналистом. Не в силах найти решение и в одиночку вынести тягостный груз ответственности за слишком талантливое, но недостаточно разумное чадо, мама пожаловалась коллегам. Те поскребли в затылках, и посоветовали психолога. – Мы с тобой пойдём к психологу! – однажды вечером, заметно волнуясь, сказала она. – Психолог – это же врач?.. – осторожно решила уточнить я. – Ну, да, это вроде как бы… как врач. – А что он будет мне делать?.. – врачей я не любила, с детства помня, что они не делают ничего особо хорошего. – Он делать? – переспросила мать в замешательстве от моей неудачной формулировки, – Он ничего не сделает тебе. Он просто поговорит… – Ну, тогда ладно… – нехотя согласилась я. Мама внезапно подошло ко мне близко-близко, и встревоженно посмотрела мне прямо в глаза. – Ну, если не хочешь, то мы с тобой не пойдём к нему!.. – проговорила она запальчиво. – То есть если я так скажу, то мы правда к нему не пойдём?.. – не поверила я. – Ну, не пойдём… – уже не так уверенно отозвалась мама. Тут я встревожилась тоже, не понимая маминых намерений до конца, и принялась без конца переспрашивать обо всём. Беседа ещё немного потопталась на месте. Мы с мамой «совместно решали», пойдём ли мы туда или же нет. Чем больше мы о том говорили, тем меньше мне хотелось показываться на глаза психологу. – Его фамилия Злыдин, – к концу разговора честно призналась мама. – Мне не нравится эта фамилия. Давай не пойдём! – я обрадовалась, что наконец-таки железный аргумент «против» найден. Однако же вопреки моим ожиданиям это сработало обратным образом. – Да, мне тоже поначалу не понравилась эта фамилия. Но фамилия – это не человек, – рассуждения подобного уровня сложности для моей мамы были уже философией. Большего от неё не следовало ожидать. Я попалась в ловушку: с таким обоснованным аргументом было трудно не согласиться. Поэтому в назначенный день я, повздыхав, оделась и покорно согласилась идти с мамой «к психологу», тихо ненавидя себя за то, что иду туда. Ведь Злыдин – это не человек, а всего лишь фамилия. И вот что тут скажешь. Мы вошли в многоэтажное здание какой-то незнакомой мне новой больницы и прошли по аккуратно отремонтированному светлому коридору с ярко-синими лавочками. У дверей кабинета нас встретил мужчина в белом халате, черноволосый и явно нерусских кровей. Его лицо имело до того неописуемые черты, что с мысленной попыткой определить его национальность я так и не справилась. Наверное, он был смешанных нерусских кровей, подумала я. – Добрый день. Чем могу?.. – начал, но не успел закончить он. – Вы Злыдин?.. – выпалила мама, накрученная, как часовая пружина. – Да, я. А в чём проблем-мка? – протянул он как-то слишком уж иронично. – Помогите, она не хочет поступать на экономический! – с жадностью пожирая его глазами, выплеснула своё горе моя безутешная мать. С высоты своего роста (а Злыдин был очень высокий) специалист скептически посмотрел на маленькую, тощую, кажущуюся десятилетней шестнадцатилетнюю меня. – Хорошо! – с лёгкой улыбкой и хладнокровием хирурга одобрил он. – Да что ж хорошего-то?! – мама вспомнила своё недоверие к «психологам», и фыркнула, – Это, наоборот, плохо ведь! – добавила она, и развернулась вполоборота, пытаясь уйти. Слыханное ли дело!.. Новомодный доктор не только не пришёл в ужас, совсем не проникнувшись кромешным кошмаром её слов, но ещё и позволяет себе одобрять моё подростковое «Не хочу!». – Оставляйте её мне, – он тут же поменялся и принял серьёзный, слегка озабоченный вид, – А сами ждите под дверью. Я поговорю с ней, чуть- чуть… Это много времени не займёт. Меня, не успевшую произнести ни единого слова в своё оправдание, торжественно переручили доктору Злыдину. Через пятнадцать минут меня вывели из кабинета и сдали с рук на руки исстрадавшейся от волнения маме. – Держите свою девочку, – опять иронично произнёс он, – Всё готово. Теперь она ХОЧЕТ поступать на экономический. Не веря в такое великое чудо, мама обратилась ко мне, и голос её задрожал от переполнившей мамину душу радости: – Что, ты и правда теперь будешь поступать?! – Да. – И учиться?.. – Да. – На экономическом?.. Будешь?.. – Да. Маму не смутили ни моё убитое выражение лица, ни подчёркнутая краткость моих ответов. Она отсчитала нужное количество крупных купюр и с сияющими глазами подала взирающему на всё свысока и как будто издалека Злыдину: – Спасибо вам. Не знали, что делать. Спасибо. Большое спасибо. – Не стоит благодарности, – процедил доктор, медленно убирая свёрнутые им вдвое деньги в нагрудный карман халата, пока мама продолжала рассыпаться во всяческих объяснениях и похвалах. – Приходите, – бросил он, чтобы оборвать разговор, и исчез за своей новенькой дверью. Дядя этот оказался сметливый малый. Он с самого начала прекрасно отдавал себе отчёт в том, из чьего кармана получит деньги – маминого или же моего. Подобные люди действуют исключительно в интересах того из клиентов, который платёжеспособен. Поэтому неудивительно, что «поговорили» со мной не самым подобающим образом. – Присаживайся, – почти брезгливо бросил мне он, когда мы вошли в кабинет, и для пущей надёжности (от моей мамы, наверное!) запер изнутри дверь. Раскинувшись в кресле напротив скромного гостевого стула и даже не спросив моего имени, Злыднев повёл допрос. – Так. Значит, ты не хочешь поступать на экономический? – Не хочу, – подтвердила я. – А на какой хочешь? – На журналистику. Покрутив ручку между длинных и гибких пальцев, Злыднев кивнул самому себе: – Ага. После этого он сделал какую-то короткую запись и надолго ушёл в себя. Я не без некоторого интереса ждала, когда он продолжит задавать мне вопросы, ожидая возможности своими ответами объяснить ему моё несчастливое положение. Однако вопросов, к разочарованию моему, более не последовало. Посидев ещё несколько минут с отсутствующим видом, доктор нарушил установившееся молчание и, не глядя на меня, произнёс: – Смотри. Альтернатив у тебя две. – Экономика и журналистика? – запальчиво воскликнула я, – Тогда я выбираю журналистику! – Нет, – спокойно возразил Злыдин, – Эконо-о-омика… и-и-или… – опять протянул он. – Или… Что – или?! – нетерпеливо спросила я, видя, что дяденька медлит с ответом. – Или панель, – развёл руками психолог. Уж лучше бы, кажется, мне оплеуху отвесили. И то было бы не так больно. Неужели же, кроме как для вот этого, по его мнению, я ни на что не годна?.. Впрочем, мама и бабушка говорили про меня то же самое… Я как- то послушала их разговор. Мама сказала в нём: – Пускай она поступит на экономиста. – И пускай её поступает! – гневно поддакнула бабушка. Тема была ей крайне неинтересна. – А то иначе она вырастет и станет никем… – продолжала рассуждать мама. – На панель пойдет твоя дочечка! – самодовольно фыркнула бабушка Саша. На этом месте я прекратила подслушивать. Почему-то мне показалось, что ТУДА меня мама не пустит. Скорее уж запихает в экономический, будь бы он проклят, ВУЗ. И вот теперь эти же две, чуть ли не равно ужасные, альтернативы, в словах дипломированного психолога снова восстали передо мной, как павшие мертвецы, угрожая расправой. Злыдин чуть откинулся в кресле назад и любовался произведённым эффектом, давая мне время на осмысление сказанных им слов. Наконец я не очень уверенно попыталась возразить: – Это необязательно… – Обязательно, – утешил всезнающий врач. – Почему? – А ку-да ещё? Диплома у тебя не будет! – холодным, чуть издевательским тоном подчеркнул он. – На журналистику, – робко предположила я. Злыдин покачал головой: – Не возьмут. – Почему не возьмут? – я была окончательно сбита с толку его слишком непоколебимой логикой, в которой отсутствовала логика как таковая. – По формату не подойдёшь, – тут Злыдин впервые за весь сеанс смерил меня взглядом. Презрительно. – Так я тогда и ТУДА не подойду… Ну, ТУДА, куда вы говорите, – смущаясь, сбивчиво предположила я. – Туда все подходят, – заверил он. Я смутилась и почти подавилась словами, которые всё же решилась сказать: – Почему вы так думаете. Доктор блеснул на меня угольными глазами: – Знаю. Уточнять, откуда он знает это, не было смысла. Я сидела подавленная, пытаясь в уме отыскать выход из только что построенного психологом передо мной словесного лабиринта. «На журналистику я не подойду. А вот на панель – подойду. А на экономиста? Он не сказал мне, что не подойду, значит, я подойду. Тогда у меня будет экономический, вовсе ненужный, диплом…» Врач с проклюнувшимся интересом молча наблюдал за движением мыслей у меня на лице. Тем временем я всё больше запутывалась: «С экономическим дипломом не возьмут в журналистику. А без экономического диплома всё равно не возьмут в журналистику. Как же мне тогда попасть в журналистику? Нужен журналистский диплом. Но он же сказал, что туда я не подойду… Значит, мне не дадут такого диплома, и я не попаду туда… Как же быть? Неужели никакого варианта не существует?..» Но увы! Ни один из оставшихся мне открытых путей больше не вёл к журналистике. Я продолжала рассуждать, блуждая между тремя поставленными передо мной понятиями, словно заблудившись в трёх соснах: «Вот не будет у меня журналистского диплома. И не будет экономического диплома. Зато на панель берут без диплома. Больше никуда не берут без диплома. Без диплома больше никуда не берут… Совсем никуда не берут без ди-пло-ма…» Идя в тупик, приходишь в уныние. С каждым новым ходом, прокручиваемым в моей голове, я всё мрачнее молчала. И вот теперь я попала в настоящую западню, подгоняемая этой пугающей мыслью: без диплома у меня только один выход. Один. Ужасный. Нет, только не это. – Ну так что, – обратился Злыдин ко мне наконец, очевидно увидев, что клиентка «дошла до кондиции», – Будешь поступать на экономический? Сдавленным шёпотом я ответила всего одно слово: – Буду. На этом разговор был окончен. Меня вывели к матери. Несколько недель спустя мои документы были поданы матерью в одно- единственное место – в экономический ВУЗ. Мамины мечты Маме нравились берёзы. Наверное, поэтому она не посадила перед нашими окнами ни одной. Мама мечтала о мебельном гарнитуре с круглым столом и десятью стульями, чтобы сделать из зала столовую. Наверное, поэтому она так и не купила его, а приобрела в отремонтированный зал всё такую же шведскую стенку и очередной диван, на котором стал лежать папа. Мама лелеяла мечту работать фармацевтом – наверное, поэтому никогда не работала им, даже не попытавшись поступить в медицинский. А ещё мама считала, что главное в жизни – дети. Наверное, поэтому она, выйдя замуж, родила только меня, а потом сделала три аборта. Мама предала себя. Из-за своих бесчисленных страхов перед реальной жизнью она предавала себя много, бессмысленно много раз – почти каждый. Наверное, поэтому она выбрала себе в мужья такого же точно предателя. Отмалчиваясь и сторонясь, они предавали друг друга – и им было терпимо вместе. Наверное, поэтому они всю жизнь предавали меня. |