- Солнышко, ты посмотри как ловко и неотвратимо я штаны свои сбросил! - Ого! Да без них ты ещё симпатичнее, чем был прежде! Восклицаем, ёрничаем мы с ней, посмеиваясь друг над дружкой, а всё только лишь для того, чтоб под масками двух арлекинов замаскировать стыдливость, даже тягость бедных пьеров, униженных наготой в миг первой любящей близости. Казалось бы – любишь, бери светлоокую, отдайся плечистому – а три мелких шажочка меж нами вдруг горестно превращаются в длинный извилистый путь, в устрашающую разлуку, и чтобы не убежать, не сгинуть со стыда, нужно идти вперёд глядя прямо в глаза, ни в коем случае не опуская взгляд на тех кто и без нашей помощи чрез пять минут снюхается, а через десять завоет в две восторженных глотки. Но до этого воя ещё далеко, вечность целая. Ведь нагота и вправду унижает, оскорбляет человека, который ещё минутку назад был высок да горяч, а сейчас сжурился как гном и переступает босыми ногами, будто под ним стылое зимье, а не тёплый ковёр у камина. Я чувствую себя размуздоханным рыцарем, с которого хохочущие враги в насмешку содрали весь панцырь с бельишком на бойком ристалище – а все потешаются, и казалось бы, моя королева в угоду вельможным зевакам должна сей же миг презреньем попрасть бедолагу – но ты выплываешь из белых одежд величава горда, мне на шею сниская кольцо нежных рук, золотое колечко любви. ================================ Дед невзрачной наружности, похожий на путевого обходчика из глубинки, стоял на трамвайной остановке и разговаривал с игрушечным телефоном. Не в телефон – как неодушевлённый предмет – а словно переговариваясь с невидимым собеседником через дорогова дружка-товарища, приложенного к волосатому уху. Седые волосья, казалось, росли прямо из перепонной барабанки, но не мешая слышать а только лишь оберегая ранимую старость от подступающей глухоты. Потому что старичок, переживая быть непонятым, уже покрикивал в трубку: - Олег! У меня всё хорошо, ты не беспокойся! Надька с мужем за мною приглядывают, да и внучата всегда рядышком бегают – я в игрушки с ними играю! Ты-то как?! Не болеешь, работаешь? А семья-то жива здорова? Ой, как мне у тебя в гостях было приятненько, и здесь меня любят все, по магазинам таскают за конфетами – папа, выбирай – а я нарошно выбираю те самые, которые обожают внучата! Сынок, я скоро приеду к тебе, ты жди! И мамку почаще вспоминай, ведь она тебя больше всех любила!..- тут дед заплакал уже, и понёс из себя слёзы, сопли, да хныч, перешедший в несуразное дряхлое бормотанье, которое он почему-то хотел спрятать от прохожих в свой ветошный шарф, хотя до этого оборачивал ко всем счастливое личико, кураж лилипута. Зреложавая тётка поодаль, как видно страдалица по униженным и оскорблённым, нарочно громко сказала в себя, но чтобы побольше людей её слышали:- Помешанный он! Сын его сгинул по тюрьмам, а дочка да зять из квартиры прогнали. Так его жалко, бедняга, скита…- и проглоченное лец пропало в распахнутом зеве подошедшего трамвая. ============================== По телевизору шла говорливая передача: одна из тех нынче модных, где одни товарищи люди осужда… - обсуждают других товарищей людей, впервые видя и потому режа правду в глаза. Своему ведь не скажешь, какой же он гад – нам ещё долго жить вместе – но чужому всё можно. Ведущий, да и многие зрители в студии нападали на взрослую семейную детдомовку, которая не хотела признавать бросившего её отца – коего для страдательных целей курьеры нашли на помойке и отмыли от вшей. Даже я, всегда глубоко влезающий в своё и чужое гав… - в нутро человека, тут почему-то скуксился вместе со всеми и зажалел этого немощного паралитика. Тем более, что одна горластая и жопастая тётка кричала мне в харю прямо из телевизора, как ещё лет двадцать назад именно в нашей стране, а не где-то в китайской америке, проживала настоящая дружба народов, великая сюся. Тут пацан мой поднял головушку от игрушек:- А почему эта жирная тёл… - тётька красивая сама не заберёт себе этого дядьку, раз она его так любит? - И мне, дурню, пришло в башку, что если мы сейчас своей патошной святостью подвигнем девку на благородство к тепережды благолепному папеньке, то у неё через месяц начнутся скандалы в семье, развод через год, и жестокие бабьи запои. А двое детишек двукратно пополнят богатеющую мошну русского сиротства. Но каждый на той передаче чуть не пкакал, жалел, сссыстрадался. ======================= В этой книжонке без обложки расказывалось о том, сколько жизней может быть у единой души и сколько тел она может перепробовать, рожаясь снова в последующих поколениях. Я мало читаю, чтобы не сбить свой особенный стиль чужими речами да мыслями, которые силком в голову лезут от талантливых классиков, да ещё и пихаясь в мозгу за наилучшее место, за потолще извилину. Но эта книжонка меня захватила – потому что человеку одарённому, творческому, хочется жить чуть ли не вечно – а я считаю себя достойным талантом. Вот и выискивал на бренных страницах подвижки к бессмертию: и одна ёмкая дума меня занимала: если я уже сто раз рождён прежде, то почему вдруг не помню свои прошлые жизни. Но сам же себе отвечал: да потому что рождаясь, мы память свою обеляем, как морская волна оголяет прибрежный песок, чуть минутою позже возвращаясь в ином сотвореньи. И всё равно эта тягость познаний мне не давала покоя: ведь если я прожил так много, то наверное были в моей судьбе совсем негрошовые жизни, с орденами да подвигами, которые должны были оставить тавро на моей доброй памяти – но сам же себя вразумлял, что нельзя, что новый младенец всегда будет чист – он дитя, он пред миром безгрешен. А всё же: страшно и стыдно хочется знать, кем я был – насекомым иль богом. =========================== Теперь я понимаю вожделённых скупцов, которые трясутся над своим безграничным богатством, мечтая урвать к нему ещё один злотый, или хоть малый грошик – пусть даже погубив чью-то безвинную душу. Деньги в самом деле притягивают, манят к себе упоительным взором-узором, шуршаньем бумаги иль бреньчаньем сребра – может быть посильнее любви. Когда они сыплются в ладонь, то уже кажется что кулак сжимает не горстку блестящих монет, а тяжелённый меч всемонарха, острозаточенный императорский скипетр. Я теперь точно знаю, потому что со мной это было. На целый месяц меня поглотила жадность жёлтой вонючей мутью, и я даже не барахтался в ней призывая на помощь, а сладко и безмолвно тонул, созерцая мгновеньем, удобной минуткой, или радостным часом богатство своё – три рабочих зарплаты, скоплённых тайком от семьи на заначку. Не то что потратить хоть рубль: я туда по копейке докладывал – трясясь, трепетуя, зверея. Потому что мечтал обрести мотоцикл. Белого цвета – что руль, что колёса, седушка – а движок с глушаком словно облиты слоем густой серебрянки и блестят будто зубы у прокалённого чёрного негра. Мотоцикл – это воля, свобода, стремленье попасть во все стороны света; а если найти край земли, то и можно с него соскочить на другую планету – до свиданья! прощайте! – всему человечеству пырснув радостным выхлопом. Я не знаю как случилось, но загашник с деньгами стал занимать мои мысли больше любимой мечты. Уже не исполнения грёз мне хотелось, не объехать на белом коне всю вселенную – а деньги купюры монеты стали целью самой, превратились в огромного идола, который застил мне небо – и коему я каждое утро молился, вызривая под солнцем иконы с большими нулями. ============================= Ну всё; у меня будет семья. Семья.Семь я. Огромная куча детишек. - не надейся, шшшшшшшшш.- В моей ночной жизни – яви, дремоте, во снах - снова объявился ящер. Вонючий, голодный и злой. В майские безветреные вечера, когда всеявый господь придрёмывал на райских перинах, греясь подле огненной геенны - шалопутный змей тайком отправлялся к далёкой земле, стороной облетая строгие караулы святых угодников. Но даже если б он был схвачен ими, судим и наказан, то всё равно уже дальше ада дороги нет ему. Он совсем позабыл свои старые вешки, зарубки на памяти; но каждый раз возвращаясь домой тревожным наитием, рвал в клочья земной воздух и пожирал его большими ломтями, вновь обретая бешеные муки любви да ярости, едва усмирённые небесным раскаяньем. Хоть и редко ящер пробивался сквозь тернии звёзд своей мягкосердной душой - плакал было, стуча кулаками по кремню комет и болидов - но назавтра он снова с надеждой и верой шёл горделиво на новую казнь, шлёпая перепончатыми лапами, дрызгая облезлым хвостом, скаля рожи соседям: чтобы вечером, может, доплысть, долететь, подползти. И вот он в миг сей стоит передо мной, лежит пред чудотворцем – валяется на четырёх костях, воздевая в страдательной мольбе хилые ручонки:- ну зачем тебе земная одинокая жизнь? Ответь мне. Никому ты не дорог, уже как покойник. Родился, учился, работаешь сыч - и со всей передряги одна лишь табличка останется из консервной сардиновой банки, прибитая к камню случайным прохожим. А я на этом свете всем, кто ангела ждёт и мессии прихода. Моим добрым имям здесь детей называют при родах. Клянутся в соседстве, любови да дружбе. Мне отдай свою плоть лишь на время, а сам упакуйся под ящерку. Ну, пожалуйста, будь милосердным! Я скоро верну, обещаю!- объял мои ноги, закольцевал жабьим телом, хвостом, вытянул ржавый колючий язык к моей шее… но слава господу, что кнут на стене мне помог опомниться - и прогнал в два удара пресмычённую тварь. А тревога уже поселилась. В моей душе боязнь. Я уж догадываюсь, кто этот самый милый, о котором третий месяц твердит мне баба. И теперь по ночам ухожу в сарайку, где клепаю железный панцырь, чтобы одеть его, чтоб нацепить на себя как вторую кожу. Через эту преграду проклятая тварь не сможет залезть в моё сердце - она обязательно застрянет в кольчуге всеми четырьмя лапами, до костей обдерёт свой хитиновый горб. Мне слышно сейчас как она вычит под деревянной балкой, кружа с безумной ненавистью вокруг тусклой лампочки, и два её жёлтых глаза прожигают огнём череп мой, пытаясь забраться вовнутрь - она снова жить хочет и любить вместо нас.- жена… Жёнка… Жёнушка - шепчу я молельные слова. И уже свято верую в свою новую жизнь, в то что любимая баба искала меня лишь, нашла вот. Моей душой владеет такое счастье, будто я сожёг на костре тысячи подмётных писем, распиханных политиками да сектантами по почтовым ящикам. Но тревожусь потери. Боится и баба моя. За себя, больше за ребёнка. Мы сидели в садике под белой сливой и спиритировали об этом над круглым столом. Пёс кувыркался в трёх шагах от наших склонённых голов, держа зубами подсвечник с парой огней. Для верной херомантии все побрякушки нужно закупать в магазине, чтобы церковным духом не пахло. Потому что визитёры с того света пугаются запаха ладана, их передёргивает от звуков христианского крестопения. Я немного пьян; мне всё хочется завести в полный голос похабные частушки и встряхнуть уснувший хуторок. Сварлив на небе обрезанный колоб луны, он слипает глаза и плюёт недоверием на чадящие свечи. Спокойно улыбается лошадь у яслей, видя как пылко я шепчу обрядовый стишок, вызывая местных духов. Жёнкино лицо сильно покраснело - вспотел лоб, ладони, и под кофтой наверное. Она, задрожав в лихорадке, вдруг завыла. И лаяла плаксиво, пощенячьи, будто хозяин собрался её топить. Мы бросили с пёсом глупую игру, в тревожной суете перепутались - он лапами тормошил за плечи, я мокрым языком лизал щёки – пока баба упала под сливу без сознания, закатив синие глаза совсем почти без косточек. Я положил её голову себе на колени, гладил спутанные влажные волосы, а собаки метались как ртутные шарики, вспоминая основы павловской медицины. Пёс приволок шприцы и микстуры, его суки – подушку да одеяло. - Ты напугала нас.- Я закрыл пупетку нашатыря.- Случайно вышло или болеешь чем? Знать надо, как лечить. Бледная баба горестно смотрела на землю, подталкивала майского жука, помогая ему перебраться через уснувший муравейник. Она мне не отвечала, стыдясь своей немощной слабости. - Может, на борзый случай, какие лекарства купить? - не надо.- прошептала глухо.- Очень душно вдруг стало, и почудилось, будто стены меня вокруг сдвигаются. Я на улице буду спать. - Ооооо, не бойся. Страхи всегда замкнуты в четырёх углах без дверей,- развенчал я всяческо.- Сам однажды проснулся на первом этаже двухъярусных нар: так показалось до уссыку, что потолок сверху падает. А то ещё дружки простынь над головой растянут, или спящего под кровать задвинут. Ну прямо в гробу просыпаешься, и весь белый свет бросает в озноб от жестокого крика.- Я повернулся к собакам:- Всё, ребятня. Хватит дурачиться. Тащите постелки сюда. А поутру солнце, проспавшись, увидело, что жёнка прижимается ко мне огромным животом, в котором уже девчатка бьёт по воде ножками. Я гребу их к себе всё бойчее, а в сердце насмерть вопреть не могу - жалко обеих. - Перепугалась, что ли?- Ой, дурочка: второй раз ведь рожает. - боязно,- шепчет в плечо, и смеётся слезьми.- Попробовал бы сам. - Нету времени, родненькая.- Ласкаю по волосам, в нос целую. Пою нежно:- Своих дел по горло. - вотвот, как что серьёзное – так не дозовёшься.- Пищит мне с мольбой :- Лучше бы вместо любимого мужика одну рядом грубую акушерку. А, миленький? - Поздно.- Стал я железный, стальной.- И начинай уже, дуйся писей.- Смирилась жёнка на простыне, отпела горюшко:- ооооой, бежжжжалостный! тяниииии!! - Пихай!- кричу.- Пхай её, стервочку! Гляжу - девка показалась. У меня руки трясутся погружены, ноги рухнули на колени, а ей вздумалось заговорить в этот миг. - Папа, здластвуй. - Привет, доченька.- Умываю её пресное личико, сдираю с жидких волосёнок мамкину плёну.- Выползай сама помаленьку, а то мама без сил улеглась. - А тут холосо?- И любопытно даже дочке на белом свете, и стрёмно тот уют покидать. Как-то ещё она жить будет в общем дому. - Очень приятно здесь,- малость сбрехнул.- В плохом месте сам не остался б. Протянула малышка мне ручки свои; но я за них поспешил, резво дёрнув - и испугал девку. Она назад - а я к себе тяну, ревёт - и мне уже тоскливо. Чую, что ножками упирается, выворачивая чрево. Тогда я по заднице шлёпнул жёнку: баба обкакалась, а девчонка вылетела пробкой - шампанское брызнуло мне в лицо. Её обрезал я, обмыл, обтёр, и ещё много всяких об - а после запеленал мягко спать в тёплый кокон здоровья. Баба ж валялась колодой на постели, разбеременевшая по белой простыне. Душу мою захватила мировая нежность, плоть восторгнулась вселенской похотью.- Знаешь, милая,- ей говорю, а сам мокрый зад брачую ладонью,- мне кажется, что тот пресветлый тоннель, о коем нам чудно рассказывают выжившие коматозники - есть приютная бабья мандёнка, колидор для младенцев. Интересно, кем дочка была в прошлой жизни. Болтаю дале:- Раньше я всерьёз мучился вселенскими вопросами.- И только она брови кверху задрала, снова затвердил:- правда, правда. Можешь не верить, а выслушай. Вот представляю себе беспредельный наш мир, в котором живём: люди, звери, деревья, и даже инопланетники. Но обхватить его зримо не могу, чтобы весь, чтоб в глазах. Хоть бы под черепом поместился.- Моя голова в моих же руках вертелась как скользкий мяч. Любопытна немерно, она с шеи рвалась, да ко звёздам бечь. Жёнка приподнялась на кровати, и себе взяла её, к пузу да к дочке прижав. От удушья невнятно выговаривая словечки, но вырваться не пытаясь, я стыдно булькнул:- прожить мне хотелось со смыслом, с душой, а люди бы помнили. Потому что от мыслей хорошего человека пробуждается собственный затаённый разум, ледовая корка. И я долго вёл дневники - бесславно, а просто для всего человечества вдруг пригодятся.- Тут дочка шустро толкнулась, вроде бы ножкой; я незаметно утёр кровь с губы бабьей простынёй.- Теперь мне не пишется… то есть нет, нет,- заспешил чтобы поняла, не обиделась,- другое пишу, думаю. Не про величие мира, или разного гения, а про нас с тобой, про живьё. Обчахнув, окрепнув, баба уехала к родичам карапузку показывать. Вчерашним вечером я их отвёз на станцию; во! написал – их – как будто и маленькую уже человеком считаю; теперь бабёнка у себя дома прибытком хвастается. Дурочка, смотреть не на что: ротик резиновый - как я только палец в пупок сунул пощекотить, а она уж и выть приготовилась; волосёнок почти нет на головёшке - видно, когда мы ужасно её оттуда тянули, то и выдрали нечаянно; а ручки? ножки? Ой, ты боже мой , на них не ходить – ползать с костыликом. Я вот работу закончил всю за день - можжевельник да тую сажал по окойме старого забора, который самому мне не нравился, и его снесло под стихийным пожарным бедствием - да, так вот опять я стою перед зеркалом, потому что коекто говорит, будто у малышки глаза мои, не чужие… Круглые да, жёлтые. Но это ещё не значит. Такие ж у ящера. Сел на прохладном бережку, когда начало смеркаться. Там, где затончик с утопленной смагой, обрубок от дерева - гниёт, пузырится. Жмыхом обкрошил, прикормил речушку. Выпил стопку чистого первача. Заел хлебом; ломоть тёплый, коричневый, с запахом мучного лабаза и тёрпкого мужицкого пота. В барашковой воде босыми ногами плавали гуси. Один из них смешно нырял кверху задницей, отмахиваясь от своих красными ластами. Довольный выныривал; пережевав, сигал опять. Я бросил возле комом земли, звон по воде разнёсся; так гусь выскочил пробкой, шампанью, и долго вертел головешкой во все стороны. Улыбалась весна мне премудрая. Все заботы вчерашнего дня на крючке, с ними рядом воздушные замки. Потому и жорно клюёт богатая фантазия, плавники пестрят огневым разноцветьем химер. Только за спиной аист нахальный, принёсший дитя, недовольно щёлкает клювом - когда мне рыбу поймаешь, свистопляс малахольный? - чудится. Но отчегото кабаны в дубняке перестали лущить желудёвое молозиво, мякоть съестную - побежали быстренько прочь. И косули скрылись в овраге - где щетиниста зелёная падь. Наверно, опасность какая - медведь, крокодил, или ящер - пора уходить. - ну куда ты сбежишь от меня?- он раскинул крылами от земли и до неба, ни щёлочки.- В дебри, на полюс, к туземцам? Они ж совсем дикие. - Пусть. Зато первобытные племена открыты душою во зле и добре, а твоя хвалёная цивилизация научилась изощрённому притворству. - думаешь, и я пред тобой роль играю? - Ещё как. В тебе ведь не было веры и дружбы. - да с чего ты решил? Кажется, я всегда приходил на выручку. И сейчас только позови. - Ты своим милосердьем меня подманываешь, как с пелёнок тигрёнка. А всё же боишься что цапну. - как это пришло в твою голову? Заболел, что ли? - Здоровее коня. Вчера болел, когда думал для чего ты свою бабу привёл в мой одинокий дом, если мне ужасно больно знать о её любви к тебе. И слышать уже родной бабий голос, и зреть красоту. - а ты спроси, как мы жили? Боиииишься. Я сам тебе раскажу. Любились до одури от красного заката до серого рассвета, забыв про весь окружающий мир в дому околдованной ночи, и третьи петухи только, выплёвывая последний свой хрип, прозревали к работе нас. Но мы и тогда не расставались на скучную длинноту трудовых будней - словно на глазах друг у дружки вершили единый свой подвиг: детишек, семью, и судьбу. Даже мелкие ссоры не гробили нас подозреньями; лишь ярость крепчала, врагом ненавидя разлуку. Знакомый дед мой однажды сказал: если у тебя есть непримиримый и непрощаемый враг - то не погань свою душу вечной злобой, а убей его тихо да закопай. Вот мы и сожрали к нам непримиримый тот мир, начисто перемолов его в голодных желудках, чтобы потом выхлестнуть его кровавым поносом, нужным возродив заново из амёб и бактерий. Понимаешь, безмозглая инфузория?! что ты лишь простейшая клетка, предназначенный кирпичик для строительства вселенной и великих душ, к которым я отношу себя!? Исчезни! сгинь! пропади! Потому что земным твоим адом давно уже стало забвенье, и видна мне, волоокому, застарелая тлень, которую ныне не излечить докторам, ворожеям, да господу. Ты отнял жену мою, чтобы спастись: но и любовь для тебя только лишь путь к смерти, ко истине - а мне вера со смертью стали дорогой к любви. - Счастья, значит, хочешь.- Я спокоен, тих даже; а по ладоням моим побежали такие огромные мурашки как рыжие боевитые муравьи, которые верно острыми когтями носятся по язвенному телу прокажённого, подзуживая его заразить чесоткой весь мир.- Потому что ты великий имеешь на это право; мне же нет большей радости, чем служить при тебе холуём. Но холуй это ты.- Вдохнул глубоко, выпивая млечный туман облаков как будто с кувшина топлёную пенку; и отерев губы насухо, с руки врезал ящеру в правое ухо. Глазки свои вылупил он - и так уже выпуклые донельзя, безвекие вурды. Зачастил дышать ротом горбатый тритон - а меня до нервных корней объяла отвага, словно того прометея, коего в старину боги приколотили гвоздями к скале, едино поквитав за огонь и за жалость.- я друг твой!!- вижжит он,- я товарищ и брат!!- Ты враг и кабальник!- втоптал его в планетную трещину, во земную кору. Покончив с крылатой тварью, я радостно и свободно встретил свою семью, даже не догадывая, что они вернулись втроём. Где капли куриной слепоты липли к рукам, марали одёжу, там в сторону нашу брёл леший, сняв жилетку, волосатым по пояс. Но в брюках, конечно. Стал бы он позориться на людях, показывая впечатлительным прохожим голую задницу. Стоило перекусить; заморенная дорога отняла время и сил остатки, скушала кучу продуктов на дальнем пути. Достал леший из котомки последний кусок овечьего сыра, ему на один зуб, в котором даже дырки малюсенькие. Оглядел с сожаленьем, табака сдул крошки, прогнав и въедливых муравьёв. Задумался на реку, да и откусил чуточку. Хотел было покатать её по нёбу, но голодный желудок не дал насладиться вкуснятиной – съел всё. Тут большие метёлки душицы принесли запах стерегущего в засаде мельничного ветряка: он махал крыльями, издали заметив путешественника. В серенькой пархоте мельницы прятались обжаренные жабы; их кожица шипела, когда они прыгали на солнечный пятак возле самого порога. Лесенка поскрипывала; с чердака на ступени снежила мука – пфффф - из двух порванных мешков. Под стрехой лениво перекатывались голубиные яйца, не жалея превращения во взрослых птиц, а предпочитая бездельничать под материнской гузкой. Леший лизнул муку с натруженной горсти жерновов – высший сорт - и крепко набил себе торбочку. За окном пролетел зелёный вертолёт, сдутый с палисадного клёна ветрилами; на нём, кувыркаясь и матеря прогноз погоды, обедала гусеница, пихая в рот всеми ручками да ножками. По крапивной извилистой тропке леший пошёл к реке: его голова еле виделась среди буйных кустарников, а когда он перевалил через сплавную запруду, то и вовсе скрылась за толстыми стволами дерев, спиленных бобрами в дикой урёме верхних притоков. Леший плыл, держа бельишко над головой; загребал правой и отчегото думал об обезьянах, про которых слышал ухом да в журналах картинки видал. На сородычей больно похожи: хоть зубы и мелковаты, но руками цепки. Он башкою мотнул, над собой усмехаясь, потому что помстились бананы к ужину, а за ними вспомнилось детство. Будто он пьёт виноградный сок, жмурясь от лёгкой кислинки и удовольствия, да сплёвывает в траву вяжущую мякоть неспелой грозди. Шумный задиристый мальчишка: вчера, может, подрался до синяков, а сегодня залез во чужой сад, и упрятавшись средь крыжовных колючек с полной пазухой ягод, объедается ими секретно. Одно дело купить себе вкусных сластей - но в базарной торговле нет интереса. А тут вот лешонок целый час крался разведчиком, сняв бесшумно двух караульных, и сквозь обкусанные зубами дыры проник на запретный плацдарм, с которого начал войну. Белая рубашонка давно вымокла кровью, малиновый сок щекотно стекает в штаны пополам со сливовым. Видел бы малого грозный отец, то удивился крепости тела и духа –с отня на нём пулевых ранений, а явно живой. И даже совсем не обижен вздорным характером жадноватой шавки, которую лаять хозяйка оставила, сама убежав по соседям. Баба опять на язык поймала трескучую муху и до вечера теперь прожужжит о небыли всякой. А как только она за порог, у лешонка пуще забилось сердечко. Несправедливо ведь, когда в погребке плесневеют с вареньями банки и в квашеной капусте завелись червяки - хозяйка сроду не ставила гостям хоть бы свежих овощей. Всё копит, жадует. Высохла баба жердёй с голодухи - завистью больна. Ей бы поесть пирожков со щедростью или ватрушек бескорыстия - думал малыш, впрок набивая животик. Счастливое время, беспечный мальчонка, шалости и прощения. Это было давно. А сейчас по скользкой тропе крался мужик от моего дома. Странный обличьем - широкий, угрюмый, да сутулый. Мне показался вором; а вот ложивой жёнке, которая из окна махала ласково, трепеща ладошкой и сердцем, был верно любовником. Сначала бешеной грустью накрыло небо меня, вогнав под землю. Но тоскливая злоба отрыла живого и мстивого. Я погнался за вором; бежал взахлёб, пытаясь спасти от разора все свои прошлые сбережения, и нынешние обретённые. Да зла не хватило - разбойник скрылся в ближнем леске. Я грохнул себя обземь, и заныл без слёз, яростно теребя за мокрые соски безвинную планету. А она в своё оправдание сунула мне под нос дьявольские следы - конячьи копыта. Не виновная, мол - трудно ей с чёртом сладить. Когда я ввалился домой - потный, грубый, безумный - из великого и могучего языка сельского во мне кипела одна лишь ругань, бурлила площадная брань. Её я и вылил на рыжую голову, блудливо склонённую над мёрзлой курицей.- Проклятая ведьма! Знаю теперь, кто тебе мил! Бесов приваживаешь!?- но ко мне по липкому кухонному воздуху борщей и салатов уже тянулся долгий синий взгляд, всё шире навстречу распахиваясь, как будто просыпался от зимней спячки любовной неги. И я бедный уж тихо бурчал, да легонько взбрыкивал, слушая на меду голосок:- Поблазилось, милый? иди ко мне; - вот моя кающая башка у неё в коленках; вот я слёзно целую через колготы её белую нежную плоть; вот она закатила мне увесистую оплеуху, расколошматив праведным гневом и череп, и чёрные подозренья мои. Но зачем она дружит с этим чудовищем? как видно, из жалости – потому что искренне страдать от разлуки с ним невозможно. Я сильный сам, но брезгую его чешуйчатой кожи - мне запах гниения и сезонной линьки забивает ноздри непроглотным смрадом. А ноги? Кривые обрубки, данные ему господом, чтобы униженно ползать в коленях величественных людей. Я единственный на свете мужик и нету мне равных! Неужели моя баба позволит себе делить между нами не ложе пусть, а даже самое махонькое мечтанье о счастье. О боже! умерь неуёмные муки – под ножами терзающей ревности гибнет вера моя, душа подыхает, но пока ещё живую шинкует злокознями сголодавший дьявол. Я знаю одного мужика. Можно даже сказать – мужичонку - потому что во нраве егошном нет постоянства да крепости. Как в яблочном сидре, который хоть с сахаром пузырится, кислится, а по мозгам всё ж не бьёт - в ноги только. Но добавь к нему щепотку дрожжец, кинь с ногтя мелкий комочек затравы; он вечером вспенится, к утру выбьет из бутыля толстую чопорную пробку, а после усядет в желудке приятной усталостью хмеля. Вот таков мой приятель, мой ящер. Я бы даже сказал – знакомец - оттого что у меня нет ему большого доверия. В глаза с ним разговаривать можно, да и болтать о серьёзном – но со спины уже не подпущу. Пока он чует силу мою, то верным будет, поддержит большую мечту иль идею; а сломись я хотя б на секунду, тут же переметнётся к врагу, и для бравады ещё пнёт меня, ледащего. Да, он холуй. Но геройский. Ведь прикажи я ему сей час, сей миг, в моей крепкой мощи - отдай жизнь за меня - он отдаст, потому как привык рабски повиноваться силе. А я вот бездумно собой не пожертвую - и буду брыкать жеребячьим норовом, бредом величия, ценностью жизни прикрывая свой страх. Тому виной дурноватая кровь, которую всю слить пора, да больная обида, что следом за нею уйдёт. |