Ангельские и бесовские рассказы из романа СИНГРОЗЕНА Встретились на узкой дорожке ангел и бес. - Уступи,- говорит ангел, улыбаясь так херувимно, что отказать невозможно. Но на то ведь и бес, чтоб ему вперекор:- Сам уступи. Ты добрее. - Я спешу творить в мире благие дела,- улыбчиво сказал ангел, разъясняя как малому дитю. А бес вроде бы понял его, да не совсем:- Это и есть твоё первое доброе дело. Позволь мне пройти. - Но ведь ты спешишь по злому намеренью,- с улыбкой давно уже догадался ангел.- И не уступив тебе путь, я совершу хороший поступок. - Ты не можешь этого знать, чем всё обернётся,- тут же исхитрился бес.- По природе своей ты обязан вперёд пропускать любую спешащую тварь. - Только если она по хорошему делу идёт,- улыбается ангел не ссорясь.- В противном же случае я должен её задержать, расспросить, обратив в свою веру. - А вдруг у меня сейчас добрые помыслы?- осклабился бес от подобной немыслимой шутки.- Ты меня по одёжке встречаешь, по рогам да копытам, а внутри у меня хррризантемы цветут. И ты должен мне верить, надеяться мне согласно святым наставленьям отца своего. Рассмеялся простенько ангел, ему уже нравился спор:- Поверю, когда дашь пройти. - Не дам!- вздёрнул рыжую бороду бес, и она загорелась под солнцем огнём.- А лучше пошли-ка со мной на работу, там посмотрим. - Да пойдём.- Ангел согласно кивнул головой, и два его белых крыла подрасправились кверху.- Полетим, так быстрее. Бес ухватил его за ноги, и они взмыли к небу. А минут через пять опустились на крышу высотной многоэтажки. - Здесь, что ли?- Ангел с интересом оглядел спутниковые антенки, потопал сандалиями по размякшему от жары рубероиду, и даже заглянул в дымоход. Бес усмехнулся предстоящей каверзе, клыком прикусив губу.- Тута. Только, чур, не встревать. Это моё. И повёл; пополз по каким-то кошачьим дыркам, голубиным щелям с чердака на чердак, из люка в люк, с этажа на этаж. Остановился только перед железной дверью квартиры, куда ему хода не было – и позвонил легонько, совсем на себя непохоже. Да и не он уже это, а маленькая опрятная девочка с бантиками, которая видать заблудилась. И хозяин умилился чуть ли не со слезой – чего тебе надо, малышка? – а сам в кошелёк потянулся за подаянием. Но достать ни гроша не успел. Потому что эта девочка вдруг щёлкнула за спиною хвостом и отвесила ему оплеуху, увесистую и жестокую, от которой он рухнул возле стены без сознания, с выбитой к чертям челюстью. Бес хотел добавить ещё и копытами, но ангел захлопнул дверь, перед хрючкой воздев в возмущении крылья:- За что?!! - Его мне заказали родители беременной девки, которую он, пьяный, сбил насмерть своею машиной. Осудили всего на два года условно, а им показалось мало. И они сторговались со мной. Ты ведь знаешь, что во мне нет милосердия, жалости, сострадания – и для меня это обычный заказ. Только всё чаще мне кажется – как сегодня – что я занимаюсь не своим делом…А? - Не знаю.- Ангел отчего-то поскучнел.- Ну что, пойдёшь со мной или своих забот полон рот?- он нарочито нажал на последние слова твёрдым голосом, втайне надеясь на отказ. Но бес его зримо огорчил:- Пойду. Теперь я свободен.- И взмахнул чёрными лапами, весело разгоняя воздух:- Опять полетим? - Я устал.- Прежде как струны натянутые, теперь крылья ангела волочились по земле, заметая следы. Шли молча и кривобоко, подперев плечами друг друга. Остановились через версту у двухэтажного светлого здания, разрисованного цветами да детскими мордашками. В толпе конторских работников – как видно было по строгим костюмам, брюкам и юбкам – моложавый священник чадил золочёным кадилом, к трудовым призывая их подвигам от имени церкви и господа. Ангел взлетел; так взлетает весною птица с осенью перебитым крылом, что всю зиму отъедалась на хозяйских харчах, а теперь вот боится себя и неба. Он елееле вполз к громоотводу; спикировав оттуда, сделал корявый круг над зданием; и снова тяжело плюхнулся возле беса:- Один богатый торговец выкупил себе детский сад, перекроил его в новую контору, а я здесь её освящаю.- Ангел выпалил всё это быстро, запыхаясь от ветра ли.- Исполняю приказ. Тут служащие грянули гимн – осанну начальнику – стараясь перекричать друг друга. Обнявшись, ангел с бесом уходили вдаль по пустынной дороге. Скоро две их чёткие фигуры слились в одну – с рогами, копытами и в белых перьях. =========================================== ======================================= Две девчонки бегали по вагону. Одна лет 8, а другая уже малолетка – 13. Младшей пока не было зазорно, и из длинной синей куртки пупок торчал наружу, не для моды а без пуговиц. И штанишки её коротки – всё не по фигуре. Да и безфигурна она ещё: ни хлипкой стати, ни подступающей бравистости. Зато у старшей того есть было с избытком. Костлявой задницей она вихляла из стороны в сторону, будто сдвоившим колесом от велосипеда. В пассажиров глазами пуляла, словно вызывая на спор, на скандал воевать – а скажите мне против, матюками отвечу. И одёжа в порядке, моднявая. На выходе в тамбур они к носу столкнулись со старичком, презрительно фыркнули. Тот ещё больше съёжился, даже скрючился, не от стыда, а от страха что побираться зашёл. Он сначала легонько выснул свой вогнутый ежиный нос, воздух понюхал, намеренья общества – и тогда уж тихонько запел только ему ведомую песню, сисюкая без слов и мелодии. Пел он долго, и готовился к этому руками, ногами да жестами, тряс головой да вошами, но красную кружку свою достал сразу, чтоб уже не обмануться никому в ожиданиях. Да только кто в окно от него прятался, кто нагло разглядывал, а кинули мало людишки. Не дай господь, кому так придётся. Хоть и мне не дай. Что там за баба справа сидит? Кутает нос в полушальный платок, а из жилетки грязной её торчит ярким пламенем петушиный гребень. Гребешок. Им бы волосы ей расчесать, но они от такого костра загорятся, и тётка сгорит, на всю округу крича что её подпалили. Приедут пожарные как обычно когда уже поздно, вагон обольют из брансбойта, и всех нас спасут, сохранят, сберегут, а бабу уже не успеют – сама виновата. Я тихо смеялся над своими гаданьями, зыря в глаза ей взглянуть – уж такая нескладная, словно обрюхаченная монашка, и ножки в кресток заворачивает, да теперь ни к чему, теперь к чёрту за милостинькой – вот он отрадой взовьётся, свой хвост вереща, восторгаясь мученьями слабой души, тут ему ведь пожива – потрафа – подачка – победа. Простого не выдержал я любопытства, я к ней подошёл, придумав себе отговорку да повод. Что вроде сочуствую ей и даже деньжат из кармана достал. Вы откуда – куда – может помощь нужна. Я лишь только всё это сказал и петух закричал а баба сняла полушалок да впёрлась лицом в мои круглые жёлтые зенки а у ней вместо носа дыра и на черепе голом колючки растут. Но этого быти не может!?! Зачем она здесь?!? Не успев осознать, вместе с поездом, вместе с людьми, я летел в светлый рай, в преисподнюю. =========================================== ====================================== Слева сильно кольнуло. Думал, что в нагрудном кармане отстегнулась булавка. Нет – сердце – испугалось так вмощно, словно я лечу без парашюта на полдороге между землёй и небом. И в первый раз можно серьёзно возрадоваться, что нету мне никакой страховки хоть от бога, хоть от дьявола – и рукам моим зломужицким, на которые я всегда рассчитывал, уже не за хер уцепиться. -ну как, маленький ангел провокатор уродец – добился теперь своего?- Я последняя сука на свете, и заполошно трясусь перед подступающей смертью. А ведь всю жизнь я себя убеждал, что буду отважным героем, достойно уйду под конец, и моя позорная лужа окажется меньше других. Сколько же у меня осталось,- минут пять, наверное. Хочу сейчас вместить в них всю жизнь, а не получится. Для вселенского мира сто лет – лишь единый миг. О господи, мне бы его сюда. Когда любимую ждал на свидании, когда стоял в магазинной очереди, или на светофоре – вот бы вернуть те мгновения, крошки собрать соскрести – и в часы. Пусть идут. Удивительно, что всё моё нутро дрожит бесстыжей зайчатиной, а гордость ещё сопротивляется. Ну откуда у зайца она, чтобы прыгнуть подранком в харю охотнику, плюнуть и обделаться тут же на цевьё приклада. Но есть, последняя, словно сгусток той крови, которой смертяга пломбирует сердце, пересыльный сургуч из этого мира в иной – прекрасный и окаянный. =========================================== ====================================== Я ещё раньше видел эту жёлтую фотографию. Она часто мелькала в военной хронике, показывая самодовольные и наглые лица весёлых нацистов, когда они словно боги, с громом и молнией в своих железных колесницах, маршировали по миру великой непобедимой расой. Я – паулькригер, за мною в ряд стоят двенадцать моих солдат. На брюхе моём висит пистолет, которым вчера я убил пацанёнка, невовремя заоравшего под юбкой у матери. Это всё изза нервов: столько стран нашагать, пробежать, обстрелять – где уж им сохраниться. И наш фюрер простит мне этот мелкий убыток, что одним рабом стало меньше. Их жирные толстые прорвы ещё нарожают для нас, а мы будем кормить из большого корыта этих грязных свиней вместе с выводком. Я видел фото в военном музее, где эти фашисты со своим командиром позировали возле самодельных виселиц, положив чёрные локти на цевьё автоматов, совсем недавно откашлявших кровью и пулями. А за широкими спинами, за высокими фуражками раскачивались вонючие трупы селян, царапая пятки об погоны со свастикой, но не чуствуя боли уже. Я – паулькригер, со мною в ряд сидят двенадцать моих солдат. Мы устроились на деревянных чурбачках, а прямо над нами висят враги, которые хоть и клялись в своей безоружности, но я знаю как они ненавидят великий рейх и лично меня. Особенно вон та уже совсем некрасивая девка, что выпучила глазищи и свой длинный язык, словно дразнясь. Она схватилась за топор, когда я зажал её в тёмном углу конюшни. Мы сначала отрубили ей руку, а уж потом и подвесили вместе с другими непокорными негодяями. Я и эту фотографию видел на стене человеческой памяти. Тут их уже невозможно узнать, потому что все они присыпаны землёй, из-под которой торчат лишь культи в сапогах. На подошвах набиты какие-то буковки, и может быть это имена матерей, жён да детишек. Но точно из них можно сложить всех тех, кого они походя прикончили на этом свете. А на том я – паулькригер, и рядом в ряд души двенадцати моих солдат. Что мы нелюди, сказал господь, и велел выжечь в нас огненным тавром все буквы, слова и фразочки, которые кричали убиенные нами люди. Боже мой!! уже поздно молиться, но как же я хочу теперь, чтобы они были немы!!!!! =========================================== ======================================= - Смотри, сынок. Это есть рай. Вспомни все свои прекрасные сны, в них ты летал и жар-птицу хватал за сияющий хвост. Какая бы не была погода во снах, а на душе пела, звучала, смеялась и плакала обворожительная музыка, очищавшая твоё маетное сердце ото всех бед и невзгод, кои в тебе накопились за день, за прошедшую жизнь – и утром ты вставал с постели легко, просыпался как лупоглазый младенец, агукая новому светлому миру. Твой труд в райских снах всегда был силён и мощен, ты сам будто подъёмный кран тягал железо, природу, планету за плечами, и рядом с тобой все друзья да товарищи, те что живы или уже упокоились. Чудеса, да и только – ты ночью мог десять минут побывать в райских кущах, а весь день потом летал и парил над землёй, осязая собою не бренную твердь, но вселенность небес и свою безмятежность как вечности дар. Смотри, сынок, это ад. Сонмище кошмаров, преступлений, растёрзанных тел и душ. Он страшен не кровью своей, а только лишь ожиданием мучений да пыток. Когда ты был маленьким ребёнком, ростом в мизинец, а для тебя уже здесь сбивалась крепкая виселица и сгребались дровишки под котёл смоляной. На всякий случай. Ведь каждая раздавленная тобой букашка уже могла стать предвестием будущей страшной судьбы душегуба. В адских снах ужасы корчили мерзкие рожи свои, и семенящий топоток – не ног а чертячьих копыт – настигал сзади мохнатенькой лапкой: а оттого что первый страх был так мелок, то казалось будто за ним целым потопом надвигается орда омерзительных тварей, уродов, исчадий. =========================================== ====================================== Заброшенная детская карусель работала только ночью. Днём её не могли поделить городские синовники и богатые толговцы – первые просили за эту землю большие бзятки, а вторые предлагали им маленькую бзду. И никто из них не соглашался уступить хоть пяди земли, заработанной кровью да потом великих предков, бронзовые статуи которых стояли в зелёном парке – совсем недалеко от детской площадки. Но всё-таки ночью карусель просыпалась. Ровно в двенадцать склянок отворялись деревянные люки под четырьмя качельными лодочками, и хватаясь худыми ручонками за их тяжёлые цепи, на жёлтый лунный свет из-под земли вылезали детишки, щурясь и прижимая к себе крепко слепых котят. Они все светились в темноте голубым сиянием, а когда начинали раскачиваться в своих лодочках, то казалось что маленькие остроносые ракетки одна за другой стартуют под чёрное небо. Минут через сорок статуи героев сходили со своих постаментов; сползали на землю, тяжело выгибая бронзовые колени: и шли вертеть – кто высотное колесо, а кто карусель со зверушками. Ребятишки от радости тихонько визжали, кряхтели герои счастливой усталостью, и сквозь темень деревьев глядела луна, высвечивая серебром задорные макушки с вихрами да косичками. А утром снова приходили сюда синовники и толговцы, галдели, ругались, скаредно подсчитывая свою сатанинскую бзду. =========================================== ======================================= Бабка рассказывала: жила на селе вдовица одна со своим малым дитём. Мужа война у неё забрала, недолго вместе пожили, может и влюбиться не успела. Женихалась ли она с кем втайне после той похоронки? – а на людях блюла себя чисто. И вот стал к ней захаживать муж по ночам, тот самый что мёртвый. Станет в дверях и зовёт – то ль хрипит с пулей в горле, то ли воет желудок его, штыком вспоротый. Баба к дитю своему подожмётся, боясь закричать – уйди, не пугай, сё твоя ведь кровиночка. Уходит зубатый мертвец, но только до новой ужасной ночи. И всё равно заберёт ведь с собой, раз под чёртом повадился бегать. А у леса, за речкой, подживала старуха колдунья, которую хоть и страшились, словно болотную злую кикимору, да за снадобьем все обращались, у кого в семье болящий. Приворотами тоже не брезгали в этом селе, ворожбой всякой тайной – а винили одну лишь старушку в заклятьях своих друг на дружку. К ней и пошла та вдовица, измаявшись ждать наречённой ей смерти. И дитё понесла, потому что оставить можь не с кем, или для жалобы. Старая приняла её равнодушно, много таких к ней ходило, всё пустые людские соблазны. А к дитю, рассмотрев, прикульнула; долго глазки ему целовала, так что мать в тайном страхе дрожала – ослепнет. Темно уже, на дворе вечер поздний: ночевать оставайтесь. Что делать: остались. То ли зельем каким подпоила: спокойно, тепло бабе спится, сновиденья прекрасны как прежде в девичестве. Только утром дом пуст; и косынка пропала замужняя, а бабе, тем более вдовой, негоже раскрытой идти. Взяла она жжёный старухин платок, повязала до носа себе, чтоб авось не узнали – и ходу до дому с дитём. Кое-как добежала незримо, петляя от брехливых собак, заскочила трясясь, и щеколдою бряк. Всё. Скинула боты с порога, вошла в горницу – и онемела от ужаса. На её кровати лежала старуха в её же косынке – с её страшной смертью в обнимку. А иконы в углу от греха занавесил господь чёрной шторой. =========================================== ======================================= Я вышел из леса к подземному переходу. Он вёл меня сквозь широкую автомобильную дорогу на другую сторону зелёного массива. Вход его был похож на раззявленный зев тёмной пещеры – и потому опасен, что неизвестно как там у неё внутри. Козырёк надо входом из лёгкой оцинковки то ли разбили хулиганистые мальчишки, или зацепил ночью неловкий грузовичок; и теперь верхние ступени покрылись скользкой наледью. Я сполз по ним, до гвоздей вдавливая подошвы сапог. Внизу сразу завоняло человечьим дерьмом – его я легко отличаю от скотского, оттого что подобные люди для меня скотов хуже. Но если б со мной так случилось – невмоготу до усрачки – то сделал бы то же самое. Правда, не посерёд дороги. Ведь обойдя первую кучу ещё на свету, я вступил в темноту, как умный держась середины. Но видно, на таких дураков все западни и расчитаны, что через пару шагов я влез правой ступнёй глубоко – и омерзительно засмердело настоящим свежим гавном. Старый увядший запах дерьма и мочи мне не так уж противен: он напоминает о деревянном бабкином сральнике с дыркой в полу, об родном посёлке и босоногом детстве, когда любая мягкая трава колола мои нежные пятки, а от жёсткой стерни я как заяц подпрыгивал. Но тот кто хоть раз обсирался в штаны, и шёл в них до дому потом, стирался да мылся – он помнит жуткую и постыдную внезапность, которой избегнуть уже нельзя, и нужно скорее, скорейше очиститься. Я глухо скрёб подошвой об пол, а звук этот в подземелье разносился гулкой шершавостью, гадко вползал в мои уши, словно я передними зубами разжёвывал толстый картон. Мне мыши и крысы здесь были б приятнее; но теперь я мог без опаски идти дальше, ведь у того подленького серуна не могло быть две жопы. Вдали светился седенький лаз из тоннеля, и всё равно этот чёрный переход походил на длинный гроб, в котором мёртво шуршали конфетные фантики, как кисея в себя облекающая труп. От удара сапогом отлетела консервная банка и загрякала по бетонному полу, где-то по стенам, будто не в срок свой дуднула растяпа труба из поминального оркестра: кукарекнула, извинилась, затихла. На сером холсте промелькнули неясные тени – то ли вороны, то ль настоящие птицы – а мне показалось, что могильщики спустятся вот, и помогут поднять отнести закопать. Отличное место для тайны. Здесь ведь может быть сама сингрозена – линия, путь или яма, связывающая между собой любые миры во вселенной. Вдруг сейчас подо мною разверзнется плоть, и я полечу среди жаркого чрева земли – только пусть не смертельного – к всеобъемлющей истине жизни и разума. Люди ищут её уже многие тысячи лет, как низкие животные вместо здоровой правды поедая истухшую ложь – люди и в нищете, и средь роскоши страдают да бедуют, молясь о счастье и зовя мечту, чтобы успокоить всегда живущую в сомнениях душу. Я тоже искал: я вроде без страха шептал себе под нос – хочу провалиться, а сам страшно боялся своего невозврата от великой истины к пустым метаниям, в которых я оставляю любовь, веру и надежду. Если всё будет познано мной, до последнего атома духа и плоти, то кто же я стану такой – я господь иль молекула? =========================================== ======================================= - Удивительно – как много вещей можно сделать вечными. Хотя бы наполовину. Взять те же кухонные ножи. Их ведь дешевле штамповать из армейской стали, которой пользуются спецбригады. Теми штыками даже колючую проволку режут солдаты – и ничего. Купил гражданин в магазине такой, ему на полжизни заточки той хватит. А за половину жизни он сможет зарезать 18-ть тысяч людей. Если по 2-ва человека в день, то дело минутное. Но их же ещё надо сокрыть, увезти, закопать. Да и в церкви хоть свечку, одну-одинёшеньку, а надо поставить. Без неё грех, заблуждение. Нет, больше 2-ух на день едва ли получится. За год выходит 600-сот, с выходными да праздниками. 18-ть тыщ поделить на 600-сот – годов 30-ть приходится для яркой полнокровной жизни. - Ты их есть пробовал? - а что толку? зарывать намного быстрее. вот сам посчитай. в сутках 24-ре часа. 8-мь я сплю, остаётся 16-ть. зарезать – минутное дело, я тебе уже говорил. зато потом надо освежевать, выпотрошить, отделить грязные части от чистых, тех что есть можно. растапливай печку, кипяти воду, жарь да вари. как ни крутись , миленький, а больше 1-ого за день вряд ли успеешь. даже я не управлюсь. за год получится 300-та – отбрось выходные и праздники. если 18-ть тыщ на эти 300-та поделить, то должно остаться 60-сят годов яркой полнокровной жизни. а так не выходит, потому что детство, да юность, да старость откинь. то руки слабы, то в сердце тревога, то нервы в предсмертьи. - Грехом ты себя не считаешь? - а за что я родился таким необычным все люди разны каждый ни на кого не похож те же насекомые букашки животные у всех них душа есть и походя мы их губим а после и бог нас я вот много молюсь да картинки рисую иконки по 3-ри штуки за день получается одну с утра после завтрака вторую с обеда до ужина а третью мелочью среди дня прихватываю за год больше тыщи выходит потому как выходные да праздники тут не положены у обслуги только бывают и если те 18-ть тысяч поделить на 1-ну тысячу с хвостиком так я за 15-ть лет мало того что размолюсь по 0-лям так и ещё многих отмолить мог бы кабы не поймали. - Душегуб.- Подумал я о нём. насекомое подумал он обо мне =========================================== ====================================== По белому небу утка плыла. Чудный пёстренький селезень, и он в руках держал совковую лопатку, соразмерную со своим утиным ростом. За ним поспешала побуревшая облезлая лиса, обеими лапами держась за прыгающий руль велосипеда – было заметно по ощеренным зубам, как неприятно от тряски её отощавшему гузну. На лису громко тявкала лохматая собачонка неприличной породы и пыталась зло выхватить несколько спиц из заднего колеса. За псиной тяжело трубил одинокий паровоз – без груза, без вагонов, с грязными окошками. Я уже минут двадцать смотрел со дна ванны на свои плавающие игрушки, и почему-то не захлёбывался. Задумался, наверное. А когда вышел из ванной – голый, не обтираясь – то меня встретил с гармонью мой сиреневый кот. Он стянул с себя полинялые трусы – с музыкой, не разбивая нот очерёдности – и отдал мне, сказав что сейчас гости придут. Уже звонили три раза. Я вытащил из холодильника ореховый торт, облизнулся шутя, и сел ждать. С четвёртым звонком колокольчика на балконе приотворилась дверь – без скрипа, а петли не смазаны, а раньше скрипела, ворчала, рычала, с обидой жила – и впустила прелестную гостью, неждано виденье, пушистую белочку. - Такое бывает только у алкоголиков,- говорю ей,- а я совершенно трезв,- в боязни обрушения устоев сна, бытия, и реальности. - Ты опьянён пониманием мира, понятием истины, и веришь себе. Но ты заблуждился в своей эйфории, а это опасно. Эх ты, сыкунишка. Что-что? что он сказал? Ах, это благооообразный седенький дедушка в одеяльном одеянии, которое принял я за шубку и беличий хвост!- Ну, здравствуй.- Я положил его голову себе на грудь, как отрубленную, как на плаху, и тихо заплакал в седые волосы, будто с самого родильного малолетства не знал никакой осязательной ласки, и будто даже на словах мне от неё сухарные крохи доставались. Как же так получилось, что роднее этого старичка у меня в жизни нету. Почему его милостивые глаза там внизу, под рубахой, словно душу из меня вынимают, отряхая всю грязь, весь налипший позор, стыд и срам за себя, за людей.- Как мне трудно жить с тобой, дедаааа. - Горюшко ты моё.- Вздох тяжёооолый, мой груз взял на плечи.- Живи. А я завтра гонца пришлю. =========================================== ======================================= - Ну и что ты обо мне и о себе думаешь?- он вытянул губы точьвточь как медведь за мёдом. Видно, очень хотел получить дополнительную информашку. - Думаю что мы, люди, только клетки твоего сетевого поля и ты нами играешь заботливо.- Склонив голову, я ехидно косился на него. Было приятно чувствовать себя ровней великому. И ему, казалось, тоже – во всяком случае он позволил мне уже многое, хотя мог бы и стукнуть молнией по башке. Конечно, я б снова родился – тут же – согласно его собственному предначертанию; но поди проживи новую жизнь, да из матери набело, да и кем ещё вырастешь. - Дурень ты.- Он хохотнул, запрокинувшись к небу, и изо рта невзначай вылетело гыгы. Ну хоть расшиби меня отсюда об Землю, а наш он – весь по повадкам.- Тогда бы я точно знал обо всём в твоей голове, и не спрашивал зря. - Может, притворяешься?- засомневался. - Не заслужил!- Огрубел голосом. Вознёсся статью. Сверкнул очами. Гром и молния!! Вот он какой – дед замануха. Я сжался в орех, сам зелёный. - Испугался, сыкунишка?- в этом ласковом ишке стало вдруг столько непереживаемой нежности, что я было расплакался; но взглянув на себя со стороны, гордо утёр помокревший нос:- да ни капельки. Я к тебе без боязни, а со всем уважением. - Это хорошо. А то был у меня тут один наглец. Судьбой недовольничал.- Он мотнул головой осуждаюче. Или, может, прогонял ветер худых воспоминаний. Но теперь тот свистел в мои уши.- Жил на земле он помногу раз – пахарем, ратником, дьяком, рабочим. И пустой ему жизнь почемуто казалась – умничать очень любил, всеми командовать мстилось. Каждый день вопрошал в небеса: тварь я дрожливая иль право имею на всё?- и так он измучил меня преклонённо, униженно, падально – что царём его сделал. Представляешь: ЦАРЁОООМ!- эхо его слов громыхнуло по небу, оставляя буквенный след как папиросные кольца.- И что?! Свои же убили его, холуйская челядь зарезала в пьяном угаре. Ведь жил он по-прежнему: те самые пьянки, гулянки, дебоши да оргии.- Тяжко вздохнул, жалея нас слабых и бренных:- Чего толку судьбу-то менять, коль душа насквозь гнилая. - ты совсем уничтожил его?- спросил я шёпотом, не дыша не тревожа. - Да нет.- Он усмехнулся, озорник, оголив левый клык и пару зубов рядом.- Червём его сделал. Ползает где-то в земле. Зато теперь ни о чём не задумывается. =========================================== ====================================== Маленькому мне очень нравилась новогодняя ёлка: я обожал мандариновую суету вокруг неё и густой ежовый запах морозной хвои. Начинался мой праздник с того, что батя устанавливал железную крестовину на пол, доставал с полки топор, и с весёлой улыбкой клоуна, а не мясника, зачинал подрубать еловый комель. Я заглядывал в крестовую дырку – там было темно; туда почти до локтя влезала моя худенькая рука, белый снег с синеватым отливом малокровия, а обратно как фокусник я вытаскивал ржавую кость. Но никто не ругал меня за детскую шалость – и мама смеялась, и сестрёнки хихикали, а отец дед мороз хохотал. Первой на голову ёлке сажали звезду, которая острыми своими углами походила на красную птицу, сияя от жёлтых фонариков где лапы и клюв, и где хвост. Со звездой ёлка превращалась в коренастого будёновца, героя гражданской войны, особенно после того как её широкую грудь мы обвешали орденами блестящих шаров и опоясали портупеей разноцветного серпантина. А командирским наганом с боевыми гранатами послужили хлопушки. Мне тут же захотелось поиграть в солдатиков. Внезапно весь мой мир сузился до одной этой ёлки – она вместила в себя пространство и время. Круглые зеркала стеклянных шаров отражали неведомые глубины странных волшебных комнат, и тусклых призраков от слияния света и тени, и меня самого – длинноносова пухлощёкова карлика. Я казался себе сказочным троллем, а оловянные солдаты стали моими марионетками. Подошли ко мне вальяжным вразвалочку шагом матросы:- привет, капитан!- и выглядели они по меньшей мере чёрными анархистами, а в прожжёных карманах бушлатов распахнутых, и за поясом тоже, звенели там нагло бутылочки рома. Подползли пограничники тихенько, псы без намордников:- салют, командир! предъяви документы!- но я их боюсь, я совсем ещё маленький, и из всех документов при мне только метрика, а овчарские псы уже оскалили морды, ужасаясь тому что съедят. Но тут вылетают будёновцы конники прямо с ветвей:- не дрейфь, эскадронный, все наши с тобой!- брызгала пена с коней и с усов, да грякали сабли об шпоры звеня, и лихой командарм из седла соскочил, целовал меня крепко:- Живи!!! =========================================== ======================================= Для меня он жил колдуном. Я видел только его руку с ночным горшком. Бледная и матовая как бивень слона – или даже мамонта, что десять тысяч лет пролежал в вечной мерзлоте, а теперь вот оттаял чтоб вылить горшок из окна. Сначала звенела щеколда, потом открывалась медлительно форточка; и мне казалось, будто бы застоявшийся в хате воздух там загустел студнем, а он его сосал и отхлёбывал хоботом, чтобы впустить свежий сквозь узкую щёлку. Для соседей он был колдуном: они видели длинную белую бороду, которая пару раз выходила к почтальонке за письмами. Глупая баба многое и соврала – но наверно, когти и впрямь его были длиннее собачьих. А иначе почему пропадали коты да кошки, которые устраивали свои мартовские свадьбы в его диком саду? ведь они, бедолаги, как под землю ввалились, даже не поняв, в каком страшном месте им мяукать приспичило. Его бурьянистый неухоженный сад был похож на африканские джунгли со змеями скорпионами, или на таёжные дебри с гнусом да мошкарой, и когда сверху с дерева, непонятно породы какой, вдруг падало перезрелое яблоко, то из зарослей вырывался целый рой насекомых, словно этой дырой был чудом пробит освободительный ход для навеки заточённых. Там внутри, казалось, под пыльным зелёным покровом, прятались те самые неведомые твари, которых колдун варил ночью в кипящих чанах, долго на печке обсушивал, и потом наговаривал им чёрные души, чёрные пречёрные приказы, чтобы уже во зле выпустить на волю. Я сам, к тому времени взрослеющий мужик, огородился от него частой сеткой на бетонных столбах с фонарями – и даже выкорчевал голую межу в огороде и меж нашими душами, перепахав её как делают пограничники. =========================================== ===================================== Получается у нас с тобой, как в сказке про журавля да цаплю. Долгая разлука вымотала нам любовные нервы – мышцы и сухожилия – но я мужик, и сумел её перетерпеть легче. А ты в первый же день нашей встречи – я видел, я знаю, и помню – чуть было не бросилась на мою шею, чтоб обнимать целовать. Да гордость тебя сдержала едва, хоть и тряслась ты до дрожи, дрожала до встряски, вместо валидола засовывая под язык окровавленную губу. Ты таскала меня за собой на верёвочке как убойного быка, у которого в нос продето кольцо – побрякушка, а больно невмочь – подгибались копыта мои, и колени размякли в телёночный студень, а я силился всё сказать пару нежных и ласковых слов, но тебе лишь мычал их невнятно. Вот за эту любовь ты и мстишь. За что слабость свою показала безудержной радостью встречи тогдашней, за что я был таким неуклюжим словно очухавшись поздно в апреле от спячки, за чуждых прохожих людей языки коих встали слюнявой стеною меж нами. Но представь, как я сдохну – случайно не в срок под колёса попав или шею свернувши с большой высоты. И тебе от огромного мира любви останется серый мирок наилёгких симпатий, привязностей – я знаю, я помню, у меня уже было – они станут являться в судьбу мокрой хмарью, она устоится, наберёт свою крепость, и чрез пару годков завоняет потным смрадным грешком. Ты зла на меня, за то что здоров я спокойным гореньем любви, а ты заболела смертельною страстью, и лёжа гнойным обрубком в кровати, тихо гонишь меня:- Прочь! Уходи. Мне не нужна твоя жалость. Волком гляжу: - Ах, жалость?! Да я ненавижу тебя всею силой души!! Я мог бы сейчас развлекаться с девчатами, пить вино, из их пламенных уст пригубляя весёлый стакан. Мне бы сесть за отчаянный руль, и пьяно сметая на чёрной дороге все красные по пути светофоры, собирая костёр за спиной, впереди мчаться ветра, штормового стихийного. А потом в ярой драке истрепав полицейских, хохотать в казематке, кровью щерясь на крыс. Но я сижу здесь с тобой, выношу твою утку с вонючим дерьмом, подмываю тебя и меняю простынку чтобы не было пролежней, а когда ты заходишься в кашле таз сую под блевотину. Потому что люблю тебя, сука, и до смерти любить тебя буду. =========================================== ==================================== Две дамы с собачками – белые, гордые, завитые в кудельки и локоны – встретились чопорно, сиятельно, радостно – и расцеловали друг дружку в щёчки. Потёрлись немного шёрсткой, обнюхали кто чем пахнет и сели болтать на скамеечку. Они вспоминали знакомых – кто жив, а кто умер, женился, развёлся – все правдивые новости вызнали, и те что не очень правдивы, но хочется верить – про старых и новых, чужих и своих кобельков. Ну всё это ахи, да охи, да вздохи конечно: что время течёт как река и смывает великих людей, а чего уж тогда говорить о простых обывателях. И долго сидели они, сплетясь волосами, хвостами, ослабив банты и ошейники. Старик да старушка, натужно кряхтя от долгой прогулки, опасливо сели на соседнюю скамейку, боясь поколоть об жёсткое дерево свои дряхлые кости. Старичок уже с палкой, а бабуля пока ещё ходит сама, помогая супругу с другой стороны – держит за руку, притворяясь что держится. Всё давно уж говорено ими в беседах, застольях, и в ссорах: сидят они тихенько, не взирая вокруг на всех прочих людей, и кажется будто в себя лишь глядят – слушают внутрь, ожидая. Безмятежный двухлетний мальчонка погнался за голубем, споткнулся об дедову палку; тот было не выпал в асфальт, но бабулька его подхватила в объятья, и вдвоём они так покачались, не брёзжа – им что мальчик, что голубь, неживая помеха. Влюблённая пара всех мимо идёт, волоча за собой белый свадебный шлейф – пока он совсем необузный для них, но на нём с большой помпой цветов и подарков развалились для трапезы нетрезвые родичи, друзья да знакомые: а их накорми, приласкай, обогрей. И многие будут ещё приходить после свадьбы, желая стать ближе, душой породниться – но не хватит тепла. И начнутся обиды, потом подозренья, в добрый любящий дом проникнут интриги и сплетни. А может быть, нет. Весело, славно заживут молодые в семейном ладу – есть такая порода людей, добродеев, в которых нутро само тянется к ласке, и в свет обращается мрачная тьма. Это они говорят, что всё к лучшему – они верят свято, если всем сердцем поверили. Если бы я хоть на миг стал господом, то обязательно крутанулся бы колесом по небу, пусть даже не в явом господском обличье – сурово, разгромно, вселенно – а в образе жизнерадостного паренька, бряцая на весь белый свет карманными железяками. Ещё б и запульнул на кого бог пошлёт червивым огрызком яблока, а червяк внутри будет лететь как в ракете, ухмыляться по сторонам, что вот он какой знаменитый летун – и даже падение вниз не смутит его гибельно, он ведь жизнью героя себя заслужил. Когда червячок тот шлёпнется прямо на головы ротозеям, то я сразу вселюсь в его душу – хоть самую мелкую, я ужмусь, я сумею – мне так интересно, что чуввввствует он, что за чуввввства чувввствительные ползают в нём, туда и обратно вытягиваясь. Но это совсем ненадолго, грустный седой воробей меня завтра склюёт, полетаю немного – и в кошку. Буду долго мяукать, живучий да вольный, но мыши и крысы мне – бррррр, а есть всё равно их придётся. Самое лучшее, страшное самое – жить в человеке и мечтать дерзновенно, что вот завтра я стану властителем мира, владетелем душ, и тогда я смогу истребить все пороки, грехи, все исправить нелепые выходки мелких клопов, главарей, президентов, от которых опасно тревожится мир, от которых щемяче, покорно, без слёз умирают голодные дети. Видеть всю эту падаль завистливых, жадных, трусливых потуг человечьих невмочь – только кто мне подскажет как сделать мир лучше, снова побожески его сотворить. Свята моя душа и бессмертна – но умирая, рождаясь, умирая, рождаясь, я опять попадаю сюда, где ничто не меняется. Здесь хорошее всё пресекают мечты и надежды – что светлое завтра придёт как фантом, иль виденье из облак – и никто не живёт настоящим сегоднем. =========================================== ====================================== Бес закрыл толстыми веками свои кротовьи норы, и казалось, задремал. Но я слабо поверил ему, чуть на мизинчик. У старого господского цербера уши не опустились как у спящей собаки, а были напряжены. Они у него подрагивали – так бывает, когда мимикой лица притворяешься перед тем, кто пристально на тебя смотрит. А я на бесову хитрую морду глядел не отрываясь – глядел, а не смотрел, потому что упёрся взглядом в него жестоко, ведь от преодоления его хитрости моей зависела победа в коварной интриге, и в конечном счёте зависела честь невинной души, каковой я всегда считал свою душу – пятная её всяческими грехами, и приходя в восторг от её детской незапятнанности. Удивительное дело: к подлецам грязь сама липнет, и все сплетни да слухи ведутся по их подлому адресу, даже если они уже давно переродились и стали незаметно святыми, то всё равно до смерти их будет преследовать всяческое недоверие со стороны дальних и близких – он, мол, подлец, лишь на время исправился, а как сорвётся с цепи, то ещё хуже всем будет. Зато если у человека остаётся ребячья душа бескорыстная, ему и по мере взросления будут прощаться все мерзости, совершённые им в угаре безобидных потех да развлечений – про которые взрослые люди с поощрительным смехом меж собой посудачат: да простим, мол, тому, кто не вырос ещё из коротких штанишек. Бес и не думал засыпать. У него кончик хвоста подрагивал в нетерпеньи, выписывая своей кисточкой разные загогулины, и те оставляли в пыльном воздухе безграмотные метки – чёртки, буквы, запятые. Угрожает – подумал я, когда увидел на пустом месте восклицательный знак. Свои тайные мысли цербер скрыл под тяжёлыми веками, а из-под хвоста всё равно явное сыпется. Не заснёт и не пропустит – что же делать? В трудном раздумье я подошёл к местному мужичку. - Что тут у вас творится?- Я обвёл руками всю эту серую фантасмагорию, которая разделялась надвое высоким кирпичным забором. Всё пропало, всё пропало – так и зудело в голове.- Ты сам-то кто? - тише, тише, не кричи,- он в беспокойстве заоглядывался по сторонам, мельтеша всюду своими ручками да ножками, и хоть был он плотен, словно до рыгачки набитый колбасой, но видно так напуган ещё при рождении, что после смерти от страха не отошёл.- Нас могут подслушать.- Он мне напомнил одного мелкого ябеду из детского мультика. Тот согласился помочь, лишь когда ему пообещали красивую игрушку. Я вытащил из кармана брелок с домашними ключами и запихнул в его сразу сжавшийся кулак.- Это тебе. Они подходят ко всем замкам,- соврал я своей пока нечищеной душой.- А теперь рассказывай. - да ничего особенного. Здесь плохо, а за забором рай. Там живут святые и праведники, просто безгрешные и себя искупившие. Люди говорили, что там хорошо, но сам я не видел. Высокоооооо,- его грустное сожаление потянулось к острым пикам забора, прошебуршило пару метров в колючей проволоке, и исколотое, шлёпнулось к ногам. Ябедник от него отодвинулся тревожно.- А тут у нас, где мы сейчас,- я подметил, как он боится даже произносить адово слово,- собрались большие и маленькие грешники, которым демоны, бесы и черти выпаривают души для рая. Мы тоже будем в нём жить, но только мелкими животными. - Клопами, что ли? кровушку высасывать? - ну зачем ты так? мы станем собачками, мышками или жучками, кому повезёт как. Этот переродившийся жучок уже стал настолько благостен, что хотел бы я посмотреть на него в те моменты земной его жизни, за которые загремел он сюда.- А больно, когда вас выпаривают? - да нисколечко…послушай, а ведь мы с тобой где-то встречались. - Ну да, мы знакомы,- и я его раньше видел. Он так обрадовался этой случайной встрече со мной, что обниматься даже полез, целоваться. А мне стыдно очень – лицо-то я помню, и лысину помню, и колобок его тела – да имя забыл. Здороваться надо, за прошлое спрашивать, за нынешний день как живёт – но в голову лезут виталики, кольки, андрюхи. И спросить неудобно: он больно нежен от чувств, он прямо танцует от радости – и вдруг я ему: звать тебя как? Ах, уж эти церемонии. Наводящими к делу вопросами пытаюсь склонить его к теме труда, чтобы вспомнить где вместе работали: а он, поросёнок, мне травит свои анекдоты про старых знакомых, которых я больше забыл чем его самого. Но мелко поддакиваю – чтобы верил – трясу головой – пусть прояснится. И возникают видения в призрачной дымке: освещённое подземелье метро, потом жёлтые стены вокзала, тускловатый свет высоко фонарей – прямо под куполом, бегущие строчки ночных объявлений – что поезд немного опаздывает а значит надолго, заснувший носильник в тюках чемоданах – и вор подбирается к ним, из норки вырвалась мышь на свободу и мечется в отчаянной смелости между крупными корками хлеба, а ко мне подошёл генерал милицейский и требует паспорт. Я шарю в карманах, как будто он был – документ, но давно репрессирован службой порядка, и я тоже с ним вместе расстрелян лежу. Ах какие расстрелы я видел, когда был живой! Гимназистки в чулочках да гольфах голубеньких тканей глушили кумиров своих не в грязных пустых подворотнях, недостойных величия гения, дара, таланта – а прямо в бравурной толпе, когда идол всходил на балкон с баллюстрадой и оттуда помахивал ручкой в перчатке надушенной, вышитой, белой. И много народа в слезах истекалось; там падали ницом на площадь курсистки, пижоны, мадамы; и сам превсходитель народный в обузе своей неотложности – депеш, документов, указов – умиленно всех лицезрел. Лицезреют красоты природы, греховное таинство любящих тел, бесценную живопись в старых музеях. Одному вдруг покажется тяжким картинный мазок, и громоздкой фактура и фон. Где же лёгкость таланта?- воскликнет простой созерцатель, вперяясь лупато как сыч в двух шагах от неё. На холсте воздух нем, невесом, но откуда-то вдруг дуновенье и матерьи парят, облекая фигуру, откуда-то вдруг вдохновенье и смотрит из рамы помещик живой, рядом кроткая барышня, дети с собакой, которая подняла хвост и написает кажется лужу. Один мой знакомый, ни плохой ни хороший, а так – размазня, купил себе пса – захотелось у дома похвастать. Дом добротный, почти дорогой, пёс породистый – машина, карьера, жена. Всё красиво ухожено, лоск. Да собака не к месту стара оказалась – дружки подсказали ошибку. Он отвёл её к речке, как будто гуляя, обнимал целовал на тропинке, как будто друзья, кусок мяса скормил – лучший ломоть от сердца. Но стеная и плача столкнул её в прорубь. Пёс всё-таки выбрался, рыжий бродяга, отряхнул свою шерсть и вернулся домой. Три дня он лежал у ворот – ни куска – и от голода помер. А может, не голод то был. Худо дело, когда есть нечего. Не жрать – икру, лососину, балык иль салями – от пуза – а куснуть ломоть хлеба. Чтобы после месячной объедаловки жмыхом, лебедой, отрубями, запаренными в старом свинячьем корыте ненужном – лучшей доли не ждя – почуять хоть запах едва того хлебушка, что когда-то томился за печкой в духовке, и сенцы загружены были под стрехи мешками с мукой. Самому мужику уже ладно – не труд помирать – и жена с ним легко отойдёт, как ушла от них старая бабка, которую сразу перстали кормить, когда почали последний мешочек – совсем еле малый уклуночек, пуд шелухи. А дети, детишки, как смотрят щенята, хоть самих их грызи чтобы глазья закрыли, не глядели бы так богородично, божьи твари с икон, он ведь тоже вот так помирал распухший от побоев сын божий, и смеялись над ним, с любопытством глазели вон те, сытости радые под пятою тиранов, так похожие на этих скотов, ожиревших в холуйской милости. А крупная скотинка, наверно, имеет душу. Я сам видел как обиженная лошадь плакала, сердито к тому же норовясь при входе в свой хлев. Она целый день с хозяином возила сено на высокой тележнице. Он сгружал его на огороде по-быстрому, и снова обратно той же дорогой. С ранней рани до самого вечера, дотемна тёхала. Стёрла свои каблуки, полузды от натуги сгрызла – а хозяин, чалдон, забыл накормить. Водки взял для себя полграфина, закуску на блюдо порезал, и в баню ушёл. Разморило, распарило дурня: он в сомленьи, лошадка в слезах. Как живая, ей-бо. =========================================== ====================================== |