День 9 марта 1939 года выдался пасмурным и морозным. Начальник отделения краевого НКВД Андрей Воропаев, как всегда по вечерам, ужинал со своей семьей в просторной столовой недавно полученной большой квартиры. В краевой центр его, оперуполномоченного районного отделения НКВД, перевели в ноябре 38-го, как подающего надежды сотрудника, «успешно освоившего методы советской разведки» (так было написано в личном деле). В свои тридцать три он успел пройти две начальные ступени будущей блестящей, как он полагал, военной карьеры: службу в рабоче-крестьянской Красной Армии – сначала рядовым, затем, по вступлении в ВКП(б), младшим командиром, а с 28-летнего возраста – службу в органах госбезопасности в качестве помощника оперуполномоченного районного отделения. И вот – новое назначение, теперь уже – в город, где он родился и жил до призыва в армию. Андрей Васильевич был очень обрадован такой переменой в судьбе. Во-первых, жене с детьми здесь, в областном центре, будет гораздо легче. А во-вторых – и, пожалуй, в-главных, - ему давно уже хотелось разобраться в том, что происходило в последнее время в системе, где он служил, и ему казалось, что там, в районе, далеко от центра, это сделать сложнее, чем здесь, в непосредственной близости от высокого начальства. О том, что в системе госбезопасности области, да и всей страны что-то происходит, догадывались все. И не просто догадывались, а видели своими глазами, да только толковали по-разному. А, вернее, никак не толковали. Потому, что если называть вещи своими именами, страшная получалась картина. Только за 1937-й год через «тройки» областного НКВД прошло 16 тысяч дел по обвинению врагов народа в контрреволюционной деятельности. Большинство обвиняемых было приговорено к расстрелу, тысячи ссылались в лагеря, принудительно переселялись в северные районы страны. Но, что было самым страшным и непонятным, - шла «чистка» и в высших органах государственной власти, в том числе – в НКВД. Это-то и тревожило больше всего. Андрей Воропаев, молодой коммунист и офицер, верой и правдой служивший партии и государству, особенно болезненно воспринимал аресты «своих». Не мог поверить, что эти люди, так серьезно и тщательно проверявшиеся органами госбезопасности перед тем, как быть принятыми туда на службу, вдруг оказывались не теми, за кого себя выдавали. Но и не верить не мог: разве такие структуры ошибаются? Андрей Васильевич отодвинул от себя тарелку, на которой лежала почти нетронутая еда. - Не понравилось? – с тревогой в голосе обратилась к нему Клавдия Захаровна, старая домработница, следовавшая за Воропаевыми к местам их службы и выполнявшая в семьи одновременно обязанности няни и кухарки. - Нет-нет, все хорошо! – поспешил заверить старушку Андрей Васильевич. – Просто я сегодня не голоден… И в эту минуту раздался стук в дверь. А в следующую он понял, что вся его жизнь теперь разделится на «до» и «после». Период жизни до этого стука был уже прожит и имел четкие границы – от рождения до неполных (через неделю – день рождения) 33-х лет. Период же «после» мог быть и неопределенно длинным (если повезет и отправят в лагерь), а мог уместиться в несколько недель и закончиться расстрелом (зависит – это он знал, ибо и сам занимался подрасстрельными делами – от профессионализма следователя, которому будет поручено производить допросы). Независимо от длины, период «после» ему предстоит прожить без семьи. …Обыск производился быстро, деловито, с каким-то даже спокойствием, а то и будничностью – так, будто это совсем рядовое, обыкновенное событие. Были изъяты винтовка и драгунская шашка – больше, как будто, ничего не нашли. Ровно через неделю, в день рождения, его первый раз допрашивали в «родном» здании, предварительно объявив, что он подозревается в совершении незаконных арестов и применении физических методов воздействия на допросах. - Считаете ли вы себя виновным? – спросил в заключение следователь Ковалевский, которому было поручено дело Воропаева. - Нет, - прозвучал ответ. – Виновным себя не признаю! Приговор по делу звучал так: «Выездная сессия военного трибунала войск НКВД рассмотрела в закрытом суде дело по обвинению младшего лейтенанта госбезопасности Воропаева Андрея Васильевича, бывшего помощника оперуполномоченного, в совершении преступления, предусмотренного ст. 193-17 п. «а» УК. Судебным следствием установлено, что подсудимый во второй половине 1937 и первой половине 1938 г.г. систематически, грубейшим образом нарушал революционную законность: производил незаконные аресты, под угрозой пыток заставлял арестованных оговаривать других людей в принадлежности к повстанческим, право-троцкистским контрреволюционным организациям, хотя эти лица принадлежали, в основном, к советско-партийному активу. Подсудимый Воропаев за короткое время арестовал 29 человек и, не имея никакого компрометирующего материала, завел на всех фиктивные дела. Причем, для того, чтобы добиться вымышленных признаний в тягчайших государственных преступлениях, подсудимый применял к арестованным избиения, стойки, высадки и другие мучительные способы воздействия. Своими действиями он совершил преступление, а поэтому суд приговорил: подвергнуть его лишению свободы сроком на 6 лет без поражения в политических правах с лишением звания. 10 марта 1940 года». Андрей Васильевич вспомнил один из последних допросов. - Да, я ударил подследственного, - сказал он тогда этому молодому следователю, - но я был уверен, что расправляюсь с действительными врагами советской власти. С другой стороны, иначе поступить было нельзя, потому что таковы были установки, получаемые из областного УНКВД. - Считаете ли вы законным метод следствия с применением физических способов воздействия? – последовал вопрос. - Сейчас – нет, - ответил он, - а в те времена считал, так как это делало и районное, и областное начальство. Когда приезжали в наш город сотрудники из НКВД СССР, я спрашивал их, правильно ли мы делаем, что бьем подследственных? Так ли нужно делать? Мне ответили: «Да что говорить о вас! Мы наркомов бьем в столице, да почище вашего!» Вот я и ударил – боялся, что в противном случае выгонят из органов. Я верил в старые чекистские кадры и не представлял, что ЦК ВКП(б) не знает об этих явлениях! Вспоминая этот допрос, Андрей Воропаев испытывал чувство неловкости и сожаления о том, что нельзя ничего вернуть. Ведь при первом разговоре он сказал, что не применял в своей практике методов физического воздействия на людей. И это было почти правдой. Почти – потому, что подследственного-то он ударил однажды. Это произошло в присутствии Ивана Ивановича, начальника отделения, который перед допросом сказал ему: «Если не будет признаваться – ударишь его для острастки пару раз. В общем, сам знаешь, не мальчик…» Андрей и вправду знал. Знал, что так делают другие. Но самому бить пока не приходилось. Подследственный был неприятный тип, врал и изворачивался даже в тех очевидных нарушениях, которые вменялись ему, как председателю районного ОСОАВИАхима. Но из него надо было «выбить» признание в том, что не казалось таким уж очевидным. Андрей думал тогда, что если партия и руководящие работники НКВД приняли решение действовать именно так и никак иначе, значит, это особенность текущего момента. Это – его служба. Его работа. Он здесь – не для того, чтобы распускать нюни и сомневаться. Андрею Васильевичу вспомнились и строки из его письма, адресованного руководству НКВД, в котором он просил исправить собственные слова в протоколе допроса, в частности, о том, что ЦК партии «н е знает об этих явлениях». В исправленном виде это предложение должно было звучать так: «Я верил в старые чекистские кадры и не представлял, что ЦК ВКП(б) з н а е т об этих явлениях». В те же дни, находясь под следствием, он написал заявление военному прокурору. Оно выглядело так: «После моего внезапного ареста моя семья оказалась в критическом положении. Жена тяжело заболела, остались без попечения трое маленьких детей. Меня лишили всякой связи с ними. Я просил следователя отпустить меня под подписку о невыезде, тот ответил: «Давайте скорее показания, тогда и отпустим». Я растерялся: как и что говорить? Признать очевидное – значит, подвергнуть сомнению государственную политику. Не признать – значит, потеряв собственное достоинство, опуститься до лжи с целью избежания ответственности. Я не знал, что делать, был измучен и страдал в неведении о судьбе семьи. И тогда следователь «пришел на помощь». Он стал читать заявления и протоколы допросов, а я должен был отвечать лишь «да» и «нет». Поэтому большинство моих показаний неверны, и давались только из-за обстоятельств, указанных выше». В письме к начальнику УНКВД он, пребывая в глубочайшей безысходности, написал: «Под стражей я содержусь безосновательно, и вы это знаете. На меня явно клевещут. Я потерял веру во всякую справедливость…» Почти в отчаянии он обратился в те дни к наркому внутренних дел СССР Берии: «Почему к ответственности не привлекают работников областного НКВД? Ведь я не сам совершал аресты – не имел права! – а с санкции руководства. Прошу вашего вмешательства!» Но никто не вмешался. Никто не защитил его, не помог отстоять правду и честь. Все кончено. Шесть лет тюрьмы – срок немалый. Подорвано здоровье, сломлен дух. Но главное – подорвана вера в то, что он делал, чему собирался служить всю жизнь… В последнем слове на суде он сказал: - Меня обвиняют в незаконных арестах, избиениях арестованных и создании фиктивных дел. Но я занимал лишь должность оперуполномоченного и все установки получал от начальства. Так что обвинение в незаконных арестах должно отпасть. В отношении избиений – я уже говорил, что ударил лишь одного, остальные показания против меня – клевета. Они могли быть подделаны и сфальсифицированы. Мое преступление не доказано, я не преступник и никогда им не буду. Я не имею никаких революционных заслуг, но стремился всегда честно служить революции. Находясь в партии двенадцать лет, не имел взысканий. Суд не может меня осудить – я не виновен… Через час, не дав проститься с семьей, его увезли уже в настоящее, а не предварительное, место заключения. Еще через год осужденному Андрею Воропаеву объявили, что он отправляется на фронт в составе штрафного батальона. В одном из первых же боев он погиб под Калугой. А для потомков – просто пропал. Исчез, сгинул, был вычеркнут из семейной истории и отсечен от родового древа. Место, из которого росла его ветвь, зарубцевалось и сгладилось, напоминая о себе лишь едва заметным бугорком на стволе. Но ведь на этой отпавшей ветви, к тому времени, уже было три молодых побега! От одного из них – трехлетнего сына - впоследствии ответвился и мой росток… Может быть, поэтому мне так знакомо чувство тотальной нехватки жизненных соков? |