Шел я по улице раздумывал, куда бы деть этот злосчастный рубль. Продавщица, давая сдачу, обсчитала себя. Я это заметил, но рубль почему-то не вернул. Сразу не вернул, а уж потом поздно было. Ну, главное, хоть бы один нищий на дороге попался. То от них отбоя нет, а как надо, так не доищешься. И тут, глядь, у стеночки бабулька, сухонькая, сморщенная вся примостилась. Ладошку ковшичком высунула, сама сгорбилась – вся из себя на эмбриона в утробе похожей стала. “Ах, ты моя милая бабуленция, эк же тебя так кстати здесь угораздило!” Подошел я, и этот поганый рубль в ковшичек опустил и пальцем пропихнул, чтобы нечаянным ветром не выдуло. И пошел я дальше очищенный от скверны неправедного рубля, свободный и одухотворенный. И глазел я радостно на стряхивающую с себя зимний сон природу: на ветки, почками запрыщавевшие, на траву, ежиком встопорчившуюся, на небо голубизной подернутое, на девушек, как часть природы распускающихся. Шел я так долго ли коротко ли, вдруг, смотрю: опять моя ненаглядная бабуля-эмбрион покатой спиной дом многоэтажный подпирает. И ладошка, натурально, ковшичком. “Что за чертовщина,”- думаю, - “или это я круголя дал, или бабуля марш-броском передислоцировалась.” Стало мне любопытно. Думаю, дам-ка я еще этой бабуленции от себя лично, да попытаюсь разузнать: что к чему. Как раз я сегодня гонорар получил – сто тридцать два рубля и, почему-то, семьдесят шесть копеек. Над статьей я корпел месяц, перерыв в Публичке сорок с лишним букварей советского периода на предмет казусов, ляпсусов и абсурда. А этого добра там хоть отбавляй. Так что материал, что я в них начерпал, сначала в два раза ужал, потом еще редактор “Час Пик” его ополовинил, но не напечатал, ну и наконец, в “Дети и Мы” оставшееся изрядно почикали и дали на разворот. Сую я, значит, в бездонный ковшик треху и намереваюсь в задушевной беседе выведать у бабульки, что она за фрукт. - Как живется-можется? – спрашиваю. - Как Бог наказал, милачек, так и живется, - отвечает она не разгибаясь. - Вы, - говорю, - совсем одна маетесь на белом свете, али есть у Вас кто из родных? И совершенно непроизвольно из меня эти какие-то оборотцы архаические лезут. - Одна я, соколик, одна-одинешенька. Да две кошечки у меня – вот и вся родня,- отвечает старушка, чуть-чуть распрямившись, чтобы опорожнить за пазуху ковшичек. И удается мне за этим делом ее взгляд перехватить. И такой у нее взгляд, скажу я вам, плутовской, что у цыгана на ярмарке. Ну нет, думаю, эта бабка не простая. Небось, у нее в жизни чего только не было – на три романа хватит. - Как, - спрашиваю, - жилось Вам? Наверное, нелегкая судьба у Вас была? - Жилось-то как. Да как всей стране, так и мне жилось. - А с какого ж Вы, почтенная бабуля, года будете? - С какого, с какого. Я уж и не помню. При царе Горохе, кажись, молодой-то была,- ответила старая без удовольствия и снова сэмбрионилась. Один ковш загребущий наружу торчит. А у меня уже в голове планы роятся, как расколю я эту старушенцию и накропаю про нее материальчик неслабый. Не иначе, у нее есть какая-то тайна. Да такой материалец… Короче, насчитал я тринадцать периодических изданий, которые у меня его с руками оторвут, а при царящем хаосе и бардаке, можно будет во всех этих новоиспеченных изданиях его и тиснуть, тем более, что никто их не читает, даже коллеги. Так что, тринадцать умножаем на икс, и вполне прилично получаем. “Ну, бабуля, колись!” – мысленно напутствовал я ее и сунул в ковшик червонец. - Что же сыны Ваши и внуки? Неужто, не было у Вас детей? Вы ведь, наверное, в молодости красавицей были? - Ишь, ты какой, - говорит, - прыткай. И смотрит на меня своими хитрющими совсем не старушечьими глазами. - Ну, уж коли так тебе неймется… Отворачивает она рукав своего задрипанного пальто, а на запястье костлявом у нее красуются новенькие швейцарские часы. Посмотрела она на них и говорит: - Ладно, солдатик, проводи ты меня, бабушку, до дому – расскажу я тебе свою историю. Пособи-ка мне вот мешочек донести, за то и отблагодарю. Смотрю, и впрямь у ног ее мешок-мешочище стоит. Взял я его, а он зазвенел медно-серебрянным звоном и захрустел бумажно-купюрным хрустом. Взвалил его на спину и пошел за старушкой, оказавшейся некстати слишком проворной на ногу. Иду я, согнувшись под тяжестью мешка, потом обливаюсь, за старушенцией еле поспеваю. А перед глазами у меня ее согбенная спина маячит, и вдоль спины из-под платка – коса черная, блестящая, как сапог дембеля. Коса резинкой перехвачена, и на этой резинке колокольчик маленький болтается. Добрались мы до ее дома, на высокий этаж пешочком поднялись, дверь она, что-то прошептав, открыла. Встретили нас две ее кошечки чистюли. Одна белая-белая, от хвоста до носа, а другая от туда же до туда же – черная. Ну, позитив и негатив, натурально. Сбросил я с удовольствием мешок и начал оглядываться, а смотреть-то не на что – стены голые, мебели почти никакой. Только сундуки по всему периметру комнаты стоят. Кованые сундуки, настоящие. А старушка моя на кухню шасть, первым делом кискам своим что-то в блюдце из бутылочки налила, потом три раза вокруг своей оси обернулась, платок с головы сорвала, об пол им хлопнула, пальцами какой-то знакомый мотивчик пощелкала, ботами притопнула, и вдруг, обратилась ведьмой. Зубы – клыки, ногти – когти, нос – крючком, волосы – патлы всклокоченные, глаза - не приведи вам господь во сне увидеть. Но я, прежде чем испугаться, как сейчас помню, ей-богу, успел подумать: “Эх, мать чесная, корова лесная, плакал мой тринадцатикратный гонорар. Кто же у меня материал про ведьму возьмет. Сейчас про этих самых ведьм в каждой редакции на пять лет вперед статей припасено. Тьфу ту, господи, жизнь моя поломатая.” А ведьма напильник хвать, и давай клыки точить, а сама приговаривает: - Ну что, писатель хренов, на несчастной старухе решил славу поиметь, да капитал нажить. Да не на такую напал. Я уж на своем веку вашей интеллигентской жиденькой кровушки-то попила. Сейчас и твою отведаю. И тут вспомнил я, очень кстати, что ее, чертовку старую, надо на передник посадить, на клетчатый – раз; воды на нее, нечесть поганую, плеснуть – два; ну и, натурально, шашкой рубануть ее со всего маху – три. Проделал я все это, так что старушка и чирикнуть не успела, как от нее на клетчатом переднике горстка какой-то трухи осталась, да колокольчик тот самый, что на косе без толку болтался. А кошечки ее, между прочим, тут же превратились в двух прелестных девиц. Обе стройные, грудки топорщатся, коленки торчком, бедра – как капюшон у кобры, попки – яблочки наливные, животики – чуть навыкате, ножки – цок, цок, цок. Одна вся белая, кожа будто прозрачная, волосы – золото, соски – вишни, губы – джем клубничный; другая вся черная, только зубы и белки глаз блестят – прелесть, если кто в негритянках толк понимает. Стоят они друг напротив друга – позитив и негатив. За руки взялись. Потом поцеловались, робко так, невзначай. Смотрят друг на друга – улыбаются. Белая рука легонько так, почти воздушно, касается черной груди, а черная – белой. Вздрагивают разноцветные груди – начинают наливаться. Ласкают белые руки черное тело, черные – белое. В поцелуй губы слились уже в нескончаемый. Затрепетали тела. Я стою, взгляд отвести не могу, ни рукой пошевелить, ни ногой. А они на меня никакого внимания не обращают, и медленно, не прерывая поцелуя, оседают на пол… Тут звонок в дверь. Оцепенение мое проходит. Мысли начинают лихорадочно крутиться. “А ведь я же старушку укоцал, будь она неладна.” Пока решаю, что мне делать: прыгать в окно или прятаться в сундук, дверь открывается, и в квартиру входит приземистый мужичок в трениках с отвислыми коленками, в шлепанцах на босу ногу и майке поверх волосатой груди. На носу у мужика здоровенная бородавка. - По-моему получилось, - потирая руки, кричит с порога бородавчатый. – А где старая-то? На продолжающих неистово заниматься любовью девиц он не обращает никакого внимания. - Ага, вот она! Померла! Как я ее, а! Ее же силу против нее повернул. Тридцать третий рецепт только помог. Да вы ведь и не знаете. Уже два года я с ней мучаюсь. Она, старая ведьма, порчу на меня пустила. Я сосед ее – Федыкин Федор Феофанович, между прочим, дверь направо. А вы, случаем, не родственник ее? Я только отрицательно мотнул головой. - Ну мне-то теперь никто не страшен. Семьдесят лет от нас правду скрывали. А ведь было все это, было. И порча, и сглаз. Замалчивали. Теперь не так. А это точно, она старая, свою силу нечистую мне под половичок, что под дверью лежит, подбросила. Два года назад еще. С тех пор у меня температура все время 37,6. Что хочешь делал: и водку пробовал, и спирт, и коньяк с пивом 1:3 пробовал – ничего. Ну, о всяких там аспиринах с анальгинами, терапевтах с дерьматологами я не говорю – дохлый номер. Мужичок сунул руку к себе в штаны сзади и извлек оттуда градусник. - О! Тютелька в тютельку – 36,6. Так, под мышкой справа я перво-наперво померял, теперь остается слева, а потом в рот. Он сунул градусник под мышку. - Гласность – великая сила. Газете “Хозяин” спасибо – научили. Там такие случаи описывают, и в каждом номере рецепт, как порчу снять, если сосед навел. Я до сегодняшнего дня тридцать два совета испробовал. Сделаю как написано, и сразу градусник под мышку. Тридцать два раза никакого толку. Я уже решил – все, последний раз покупаю эту газету, если не поможет, больше покупать не буду. И вот сегодня: нарезал мелко крысиных хвостиков, замешал с двумя ложками какао-порошка… э-э, чего это я разболтался-то. Газета четыре рубля стоит, а я мелю языком задаром. Теперь всенепременно буду каждый раз эту газету покупать и вам, молодой человек, советую. - Теперь-то вам зачем? – не удержался я. – Вы же уже от сглаза избавились. - Экий ты недалекий человек, - обиделся бородавчатый, - там ведь не только средства от порчи печатают, но и как енту самую порчу на нас наводят рассказывают. Тоже рецепты разные имеются. Все больше, значит, что-нибудь под половичок подсыпают. Так я соседу напротив, Ивану Кузьмичу, как раз на прошлой неделе половичок подарил, не без умысла. Теперь поэкспериментирую. Он выхватил из-под мышки градусник. - Ого-го! И тут 36,6. Ну ладно, юноша, ты тут жди меня, я сейчас мигом за водкой сбегаю – одна нога здесь другая там. Все-таки такое дело. Надо обмыть, а то как-то не по-людски получается. На этом странный сей субъект, засунув градусник в рот, выбежал из квартиры. Черно-белый клубок тем временем расплелся, и девицы полновесно, лежа валетом и вяло почесывая напоследок друг другу пятки. Я осмотрел сундуки. В одном было видимо-невидимо медных денег, в другом, как водится, серебряных, в третьем – золотых, в четвертом – платиновых, в пятом – россыпи жемчуга, в шестом – бриллианты. В дальнем углу комнаты стоял огромный аквариум с крысами. В качестве бумажной подстилки на дно толстым слоем были навалены разнокалиберные купюры. Недолго думая, схватил я мешок, набросал в него медных, серебряных, золотых и платиновых денег, драгоценностей разных сколько мог унести и поторопился уйти из этой квартиры. Уже на пороге кто-то мне шепнул, кажется, внутренний голос, я только не разобрал что, но вернулся и забрал бабкин колокольчик. Вышел я на улицу. Там ветерок свежий меня обдувает, солнце ласковое согревает. Стряхнул я с себя давешнее наваждение и зашагал бодрым шагом своей дорогой. Да не тут-то было… Как в таких случаях положено, повстречал я немедленно прекрасную принцессу, она то ли в карете, то ли на “Мерседесе” мимо проезжала. И как водится… влюбился. И не как-нибудь там влюбился, а по самые печенки. Это уж, видно, закон такой: только доброму молодцу подфартит малость, разживется он звонкой монетой, казалось бы живи не тужи, так нет же тебе – обязательно он тут же влюбится, и при том обязательно в принцессу. Ну и пошел я во дворец, по велению, так сказать сердца. Страже у ворот медные деньги раздал, лакеям во дворце – серебряные, придворным там всяким, дворецким и прочим – золотые. Трем личным секретарям – платиновые, королю с королевой жемчуга подарил, и явился я к принцессе с какой-то жалкой горсткой (ну, три-четыре жмени не больше) бриллиантов. Она мне, ясное дело, от ворот поворот, а бриллианты в ящик секретера ссыпала. Ну, красоты, я вам скажу, она неописуемой. “Что ж,” – думаю, - “с чем ты был, с тем и остался.” А она ищет колокольчик, чтобы позвонить да охрану позвать, чтобы та меня взашей вытолкала. Ищет бедняжечка моя неприступная и никак найти не может. Вспомнил я про бабкин колокольчик и зазвонил… А он и не звенит вовсе, а то ли ламбаду наигрывает, то ли песнь сирен копирует. Тут принцесса затрепетала, пташечка моя, вся холодность и неприступность спала с нее, и полюбила она меня в одночасье еще крепче, чем я ее. Сыграли мы свадьбу в “Метрополе”, стали жить-поживать, добра наживать. Впрочем, добра этого у нее и так вдоволь было. И все бы хорошо, да только нет-нет, а я и задумаюсь, что же за тайна все-таки у старушенции была. Ведь непременно была. И вот как-то, уж медовый месяц давно прошел, уж я на девок снова начал на улице заглядываться, лежу я, значит, ночью, под боком супружница моя, принцесса ненаглядная, храпит, а мне не спится. И вижу появляются в комнате, простите, в палатах, старухины подружки давешние, позитив и негатив, подходят ко мне бесшумно, опускаются на коленки, гладят меня своими руками черно-белыми по лицу, по груди, по животу… и тихо-тихо так шепчут: - Старуха наша когда-то прекрасной принцессой была, и вышла она замуж за доброго молодца, прожила с ним три месяца… Тут супружница заворочалась неспокойно, и две мои ненаглядные тотчас бесшумно исчезли, оставив меня в сильнейшем возбуждении и недоумении. |