ФЕДЬКИНА БЛАЖЬ /эротика 1950 года/ Вслушайтесь в названия окружающей вас местности, в них трагедии нашего века. Бальзак В нескольких километрах от села Бархановки речка Рузя скатывается с невысокого обрыва и уже в падении разделяется на два рукава, обегающих Рузю с севера и юга. А дальше, за селом, они снова сливаются в один поток, бойко спешащий к дальнему морю. Впрочем, это только моё предположение, ибо ещё никто не проследил путь Рузи к её конечной точке. Место между рукавами в забытые времена числилось в поливных гектарах, но по недосмотру или равнодушию властей постепенно заболотилось, а после того, как утонул здесь Федька Курбасов, получило название Федькиной Блажи. Случай этот давний, почти забытый, и только название, перешедшее из людских уст в официальные справочники и на карту области, нет-нет да и подымет горький осадок в душах моих земляков, наслышанных о том или бывших тому свидетелями. Федька был рослый, ладный парень с каштановыми вихрами и плечами, как у спортсмена- гиревика, что в послевоенные годы было большой редкостью среди истощенных войной мужиков. И потому Федька был нарасхват, не ведая ни удержу, ни отказа в своей холостяцкой вольнице. Бывало, поглядит на молодуху сухими, как тёртый горох, глазами, и та стремится на зов, забыв обо всем на свете и всего прежде о приличиях… Мужики пожиже чувствовали себя неспокойными к Федькиным успехам, хотя, строго говоря, им тоже не на что было жаловаться. Но понимали, что спрос на них, как на баранину: потому и в цене, что нехватка в обиходе. А вокруг Федьки вилась любовь, и бабы слетались на неё, точно пчёлы на дымящиеся соты. Постепенно мужики свыклись, — а свычка, что ни говори, замена счастью, — и сделались большими охотниками до Федькиных баек об его личной жизни. Трудились мужики, в основном, на довоенных тракторах, напоминающих допотопных ящеров, изрыгающих немыслимое количество смрада и гари. Одноногий Степан Кривошей, бывший танкист, а ныне колхозный водовоз, утверждал, что именно из таких ящеров пытались изготовлять танки, но самим трактористам это не служило ни в гордость, ни в утешение. Единственной их отрадой были моменты отдыха, когда от крепкого солнца становилось невмоготу, они сбивались в кучу под чахлым деревцем, вытаскивали из потайного местечка заранее припрятанную бутылку «картофельного коньячка» — самогона и давай Федьку поджучивать: расскажи да расскажи, как любовь любовью метят. Через эти-то задушевные беседы пристрастился помаленьку Федька к выпивке, и бабы, по нём сохшие, тут же смекнули, чем можно его приворожить. Теперь он уходил от них не так, как прежде, сытый и приятно усталый, а пьяный до такого состояния, что не смог бы переступить на дороге через щепку. Пить в нашем селе / да только ли в нашем?/ любили и умели. И то сказать, при денежной мизерности того незабываемого времени, самогон был самой ходовой монетой. Бутылкой можно было оплатить любой заказ: сапоги ли сточать у деда Клима, семена ли огородные раздобыть у колхозного кладовщика, дровишек из лесу приволочь, Федьку ли поманить… Но тут вздумалось судьбе подшутить над Федькой: влюбила его. У Марии Глуховой, вдовой солдатки, дочка подросла, Устинья. Сразу, после войны, сошлось ей годков четырнадцать и, кроме глазёнок, глядеть было не на что: от недоедания высохла, словно расчеплённая веточка. А три весны спустя, когда скинула с себя серенькое школьное платьице, все ахнули: такая выдалась красавица. Станом — камышинка, грудь — упругая, лицо — строгое и спокойное, а лёгкая россыпь веснушек придавало ему ту очаровательную наивность, до которой бессознательно падки хорошо подгулявшие мужики. Вот и Федьку разобрало: подавай ему Устинью для любви и счастья. Бывших своих подружек забросил и маялся у покосившейся вдовьей хатки, как одинокий журавль. А предмет его неудержимой страсти и глядеть-то на него не желает. «Вы, Фёдор Кузьмич, – сказала однажды, – не на те ворота замок вешаете». И ни слова с той поры, будто убивался за нею не первый в округе красавец, а огородное пугало. Что станешь делать с упрямицей? Федька не сдаётся, так и сяк девку улещивает и родительницу её Марию Глухову обхаживает, да вот только результат его усилий самый ничтожный. А между тем, смех по селу крадётся, — молва неудаче Федькиной радуется. Запил наш Федька пуще прежнего. Такого страшного опьянения сельчанам прежде видеть не доводилось. Неделями парень не просыхал. Не будь он классным трактористом, говеть ему по строгости тех лет в местах, где чёрт дьяволу не кланяется. Одно и спасало, между запоями столь же остервенело вкалывал. А тут как раз слушок прошуршал, будто Устинья замуж собирается. Дескать парень из дальнего села посватался и получил согласие. Всех интересовало, дошла ли новость до Федьки? С некоторых пор он ни с кем не общался, кроме трактора. Но по всему дошла, так как жених, сразу по приезде, был кем-то избит и спешно увезён на колхозной телеге в районную больницу. Устинья, как и положено невесте, проведывала суженого. Целую неделю с матерью на ферме от зорьки до чёрных сумерек, а по воскресениям — в больницу, что без малого полтора десятка километров, если мерять в оба конца. Дорога туда вела мимо болота, и днём место неуверенное, а к ночи вообще становилось похожим на тайник с разбойничьими сокровищами. А тут ещё Федька выползет из кромешной тьмы на своём тракторе, поставит поперёк стежки, включит до упора фары, похожие на совиные гляделки, и ждёт. Оттого, что фары высвечивали часть тёмного пространства, делалось особенно боязко: образовавшиеся тени устраивали немыслимый хоровод и не разобраться в поспехе, где безобидная игра света, а где души умерших ищут виновников своей погибели. Всякий раз, собираясь в дорогу, Устинья обмирала от страха, переполняясь к Федьке тем большим презрением, чем неистовей он проказил. И вот случилось. Подстерёг её Федька и говорит: – Послушай, Устя, чего бы это нам с тобой не потолковать на чистоту, как мужик с мужиком? – Не стану, – отвечает Устинья, – ни как мужик с мужиком, ни как баба с бабой. Ты не человек, а волк. Тебе как раз самое место на этом болоте. Тебя, может, и комары не кусают, за своего признают. Могла бы я за злодейство упечь тебя в тюрьму, да толку что: волк, известно, от дрессировки страшней звереет. Иди своей дорогой, не шныряй на моём пути. Полюбить можно живую душу, а ты пьяница и нелюдь. Сказавши такое, вознамерилась Устинья в дальнейший путь, да Федька мешает. Двигает трактор то вперёд, то назад, в зависимости от того, с какой стороны Устинья пытается его обойти. И, без того будучи на взводе, сильнее распаляется. – Я люблю тебя, дура! – кричит. – Соображаешь, люблю! Другая бы ошалела от счастья, а она выкаблучивается. Погодь, погодь, домучишь меня до точки, я петушка твоего недожаренного с потрохами слопаю. А трактор всё двигает и двигает. Можете представить картину: ночь, болото, рёв двигателя, дым и вонь от солярки. Тут и в здравом уме одуреть недолго, а уж по пьяни дурью маяться всё одно, что с судьбой лаяться. Вознесла Федьку глупость до небес и расчётливо ждёт момента, чтобы швырнуть вниз. Даже ей такая ноша оказалась не под силу. А Федька в экстазе своём ничего этого не замечает и лезет на рожон, как солдат на штык. – Вот что, уважаемая Устинья Петровна, – орёт Федька, слегка приглушив мотор, чтобы слышать самого себя, – либо соглашайся на мою любовь окончательно и бесповоротно, либо порешу напрасную свою жизнь в этом болоте. – Туда тебе и дорожка! – распаляясь не меньше, в тон ему ответствует Устинья. – Гляди, не передумай! Нажал Федька на газ и пополз в темную сырость. Устинья вмиг пришла в чувство, опомнилась, встормошилась: «Федька… Феде-е-нька-а! Любимый мой, единственный! Это что ты, парень, надумал. Ворочайся, слышишь! Давай потолкуем по человечески»… Сбежалось на крики Устиньи село, да всё одно ждать пришлось до утра. Засветло пригнали два студебеккера из ближней воинской части и вытащили трактор без Федьки, навсегда исчезнувшего в пучине, но обозначившего место своим именем. Странно подчас складывается человеческая жизнь. Ничем, вроде, не одарила ни себя, ни людей, а, поди же, удержалась в памяти то ли уроком, то ли укором их совести. Борис Иоселевич |