МОЙ ВЕРНИСАЖ-2 ТАЙНА ПРОСТЫХ ЧИСЕЛ Бунякин написал портрет своей жены Фаины. Художник он был никакой, да и Фаина блистала не красотой, а вставной челюстью, но шустрый Бунякин сумел проникнуть в Салон, и посетители толпились возле с утра до вечера. Понять покупателей можно: Бунякин заломил за портрет несусветную цену, а сведений о себе не сообщил никаких, притом, что имя художника ценится подчас дороже самого шедевра. Те, кто со стажем, помалкивали в кулак, выжидая развития событий, зато неофиты, бестолково суетясь, создавали ажиотаж, без которого торговля произведениями искусства смахивает на обыкновенную барахолку. Они-то и нашелестели, будто под фамилией Бунякин скрывается известный живописец Купоросов, гремевший на Западе, но у нас выставлявшийся неохотно и, к тому же, инкогнито. Наступил черёд призадуматься и покупателям со стажем. Купоросов, понятно не Глазунов, но время коварно и ему ничего не стоит поменять их местами. Оставалось выяснить, насколько верно возникшее предположение. Попытка «расколоть» сотрудников Салона успеха не имела. Они отмалчивались или отговаривались незначительностями, как бы давая понять, что вся правда недоступна никому, но, судя по информационным вкраплениям, от них же исходящим, поневоле возникала уверенность, что если Бунякин не Купоросов, то Купоросов наверняка Бунякин. И как бы в подтверждение этой догадки, в Салоне объявилась некая пара, явно иностранного происхождения, и сотрудники, пошептавшись с ними, стали торопливо снимать произведение Бунякина со стены. – Неужели продали? – ахнули посетители. – А вы как думали? – вопросом на вопрос ответил, взмокший от напряжения, распорядитель.– На то они и иностранцы, что времени зря не теряют. Увезут художество в какой-нибудь свой Нью-Йорк, упрячут в частную коллекцию, а уж оттуда его не вытащить не только за наши тысячи, но и за ихние миллионы. – Тогда погоди снимать! – рявкнул Битюгов. – Простите, не понял? – это распорядитель. – И понимать нечего. Оставь, кому говорят! В цивилизованной стране правом первого выбора должны пользоваться собственные налогоплательщики. А им скажи/кивок в иностранцев/, не снимается. Гвоздь проржавел или ещё чего. Я тем временем домой сбегаю за деньгами. Итак разворовали державу, дальше некуда. Так им и эту дуньку отдавай. – Раньше надо было соображать, - опять распорядитель. – Резонно, – согласился Битюгов.– Только колледжей мы не заканчивали, всё больше самотужки. Я, будем говорить, приобретаю картины под инфляцию. Иногда такой дрянью нагрузишься, что самому тошно делается. А, с другой стороны, может и не дрянь вовсе. Приходится, стало быть, рисковать, как и при всяком бизнесе. Так что погоди снимать. Я обернусь быстро и тебя при этом не забуду. А иностранцев гони. И без того скупили все наши богатства, так и на духовность замахнулись. Моя фамилия Битюгов. Будем знакомы. Распорядитель задумчиво покачался на стремянке и, указывая на Битюгова, что-то пояснил иностранцам. Те ринулись к нему, простирая руки и непонятно лепеча. Недавняя радость на физиономиях сменилась откровенной досадой. Битюгов понял немногое, но то, что понял, лишь укрепило его во мнении, что гешефт, им слаженный, вполне удачен. Несколько часов спустя портрет женщины со вставной челюстью был у него дома. Насладившись самолично созерцанием покупки, Битюгов позволил и жене разделить с ним восторг. – Ведьма! – лаконично определила жена. – И откуда только такие берутся? – Из Салона! – гордо сообщил Битюгов. – Ничего лучшего там не нашлось? Битюгов не стал объяснять того, что и сам понимал смутно, и только коротко сообщил о победе над иностранцами, важной, помимо всего прочего, как прецедент, показывающий, что не за горами то время, когда мы превзойдём их и в политике, и в экономике. К сожалению, патриотизм Битюгова оказался совершенно чужд его жене. «Ей бы хотелось самой быть нарисованной»,– догадался Битюгов. И то, что желанию жены не суждено сбыться, придало коммерческой удаче Битюгова сладкий привкус эстетического превосходства, доступного лишь избранным. АУКЦИОН В наши хозрасчётные времена ценность художника исчисляется в звонкой монете. Разные там худсоветы, вернисажи, записи в книге отзывов и прочие художественные полезности только для того и пригодны, чтобы подмочить даже окаменевшую репутацию. Всё решает оптовое лицо — покупатель. Кунтушев дольше других противился новым веяниям. Но какой надобен запас величия, чтобы устоять в противоборстве с общественным мнением, когда разлагающе действует пример коллег, явно склоняющихся компромиссу. На его увещевания и предостережения они стыдливо отводили глаза, отговариваясь бывшими в ходу, но употреблявшимся в противоположном смысле, фразами о служении народу. – Художник обязан быть выше покупательской способности населения,– убеждал их Кунтушев, но так и не был услышан. И Кунтушев покорился. Покорился вынужденно, стреноженный мятежным вольномыслием прежде безучастной к его художественным проблемам супруги. – Всю жизнь я честно пыталась верить в твой талант,– стонала она, нагнетая ссору,– но так и не увидела материальных свидетельств нашей с тобой творческой состоятельности. – И ты, Мария, продалась мамоне,– вздохнул Кунтушев, неловко пряча за показной ироничностью тревожную неуверенность. Неискушённая в исторических реминистенциях она окончательно обозлилась, лишив супруга способности к сопротивлению. Выбрав из груды созданных им творений, как ему показалось, самое достойное, Кунтушев отправился на аукцион, проводившийся в Картинной галерее. Происходило это в эпоху первоначального художественного накопления в культурной политике, переходящих от социализма к капитализму духовно отсталых стран и народов. И хотя присутствующие на аукционе старательно изображали шапочное знакомство с основами цивилизации, даже нефизиономисту была яснее ясного их полная неискушенность и страх перед происходящим. На аукциониста, размахивающего хирургическим молотком и сияющего безукоризненной желтизной дёсен, глядели как на гуру, вещающем о чём-то таком, что не укладывалось в их понимание. На первых порах ход аукциона не внушал Кунтушеву опасений. Несколько работ, достойных украшать собачьи будки, аукционист ловко всучил покупателям и те поволокли их к выходу с явным намерением сразу же сдать их в утиль. Доверие Кунтушева к аукционисту возросло, и когда подошла его очередь, почувствовал себя почти успокоенным. Зато зал, ошарашенный опытом первых неудач, явно насторожился. Многие поспешно перекладывали кошельки из ближних карманов пиджаков в дальние карманы брюк. Между тем аукционист уже расхваливал картину Кунтушева. – Перед вами полотно современного художника,– вещал он, обнажая челюсти, как рану, – яркого представителя поп-арта. Работает в манере ранних идеалистов, хотя, судя по результатам, скорее последний прагматик. На продажу выставлен его образец официального оптимизма под названием «Праздник механизации». Этот любопытный документ давно исчезнувшей эпохи мечтает приобрести музей бывших достижений бывшего народного хозяйства, но автор предпочитает, чтобы его шедевр попал в руки нескупого почитателя его творчества. Надеюсь, публика не откажет в невинной, в сущности, просьбе. Итак, перед вами испорченный маслом холст… Прошу прощения за оговорку, холст, как известно, маслом не испортишь. Зато исполненный маслом холст желающие могут приобрести за бессмысленно низкую начальную цену, всего какую-то сотню… Таковые имеются? Сто — раз! Сто — два! Сто… – Сто двадцать! – не выдержал Кунтушев, вздёргивая над головой полученный при входе номер. – Отличное начало!– осклабился аукционист.– Сто двадцать — раз! Сто двадцать — два! Сто двадцать… – Чего они мешкают?– второпях соображал Кунтушев.– Очумели от счастья, что ли?– И, желая подхлестнуть страсти, снова выкрикнул:– Сто пятьдесят! – Браво! – аукционист размахивал молотком, как шпагой.– Счастлив создатель, окруженный всеобщим поклонением. Сто пятьдесят — раз… – Двести! – бесчинствовал Кунтушев, разгорячённый похвалой. Чтобы лучше видеть зал, он взобрался на стул, держась за номер, как за поручни.– Двести пятьдесят… Триста… Триста пятьдесят… Кто больше? Нет, чтобы безумству храбрых пропеть песню варяжского гостя, сидят, как пингвины, уткнувши в проспекты носы. Глупцы! Через сто лет локти кусать будете, а внуки вас проклянут и выроют из могил. Четыреста… Четыреста пятьдесят… Что-то в поведении Кунтушева внушило аукционисту подозрение. – Деньги у вас при себе?- прервав торги, полюбопытствовал он. – Не ваше дело – отпарировал Кунтушев. Сдерживаясь, чтобы не выпасть из рамок, предписанной ему служебной этики, аукционист пояснил: – За купленное придётся платить. – А что я у вас купил? – Картину. – Позвольте, картина моя. – Станет вашей, когда заплатите. Кунтушев, намеревавшийся продлить дискуссию, осёкся, увидев, что окружён разбойного вида служителями. «Платите, гражданин»,– посоветовали они. – Не продал?– жена не то, чтобы удивилась, а восприняла как неизбежное появление мужа с картиной подмышкой. Её реакция заставила Кунтушева с особенной остротой почувствовать свою неудачу. – Купил, – пояснил он. – Сам у себя?– уставилась на него жена. – Видала бы, что творилось. Рвали из рук. Хорошо ещё, что вовремя спохватился. Настоящие ценности принадлежат тем, кто их создаёт. И, не вдаваясь в неочевидные подробности, приколотил картину к стене с таким расчётом, чтобы удобно просматривалась из любого угла комнаты. АВТОРА! Как совершенно точно установлено, Рембрандт вовсе не великий художник. Объявил мне об этом Битюков во время обеда в заводской столовой. Я едва не подавился шницелем. – Врешь! – возмутился я.– Ты, Битюков прирождённый дезинформатор. Битюков порылся в кармане и выудил оттуда газетную вырезку. На добротном английском в ней сообщалось, будто картина «Автопортрет с Саскией на коленях» не принадлежит обнаглевшему самозванцу. Для такой, в общем-то простой, вещи потребовалось два десятилетия чиновничьего усердия, специальные ассигнования и самая разнообразная техника, напоминающего арсеналы звёздных войн. Прежде всего удалось установить, что Саския такая же Рембрандту жена, как, скажем, Битюкову или мне. И сидела она у него на коленях втайне от супруга, почтенного амстердамского коммерсанта, и мировой художественной общественности. Искусствоведов сбило с толку различие в подходе к так называемому адюльтеру в прошедшие и нынешние времена. Каких-нибудь триста лет назад развращённость нравов была столь велика, что нередко супружеские измены воспринимались, как нечто само собой разумеющееся. Потому и попадались современные исследователи в ловушку, что их воспитывали в духе высокой нравственности и уважения к семейным устоям. В наше время порядочная женщина не променяет колени мужа ни на какие другие, даже колени золотого осла. Но для того и существует широта исторического кругозора, чтобы чистота помыслов не приводила к искажению научных фактов. Мы с Битюковым пришли к согласию, что никому нельзя верить на слово, особенно в искусстве. Кто может поручиться, что «Шотландская застольная», приписываемая Бетховену, не сочинена композитором Крутым? Впрочем, когда речь идёт только о духовных ценностях, с этим как-то миришься. А если о материальных? Не удивлюсь, если выяснится, что всё написанное де Садом, принадлежит компьютеру Сорокина. И если даже он сумеет доказать своё авторство, гонорары ему не вернуть. После разговора с Битюковым горько сделалось у меня на душе. А причину никак не соображу. Разве что горечь во рту после, напоминающего пережаренную хлебную корку, шницеля. Зато авторство этого замечательного уродства устанавливается без всяких проблем. Достаточно было узреть лоснящуюся от жира физиономию повара в глубине кухни. Борис Иоселевич |