Домик над водой В фантазии использованы стихи Павла Шульги У воды было свежо. Ветер бормотал в осоке, перебирая натянутые струны травы, играл что-то тихое и тревожное в унисон с пасмурным неспокойным днем и звучавшими в нем с утра странными нотами ожидания. Птицы перекликались приглушенно и настороженно, словно спрашивая друг друга: «Что случилось? Что случилось?» - хотя поводов для волнения еще не было, лишь трава шелестела да кроны шумели в предчувствии близкого дождя… Парк казался волшебным. Арсений удивлялся своим ощущениям: реальность выглядела сказкой, галлюцинацией, особенно с наступлением сумерек, когда зажигались светильники. Разбросанные по всей территории, они были так причудливы, прятались в таких неожиданных местах, что он специально ходил вечерами на прогулки, чтобы разыскивать и фотографировать их, по-детски радуясь каждой новой находке. Светильники таились у водоемов и альпийских горок, в колючих ветвях рододендронов и зарослях хосты, под мостиками, среди стройных, нежных кохий и росистых охапок аквилегии, под ступенями беседок… Парк был обширным. Арсений жил здесь уже месяц, но до сих пор не обошел его целиком, всякий раз обнаруживалось, что есть еще незнакомые уголки, тайные, неисследованные закоулки - и он пускался в новые и новые экспедиции, словно кто-то толкал его, побуждая разыскивать в этих кущах то, что было потеряно в суете прошлой жизни. Он приехал сюда, чтобы не умереть. Выздороветь и как-нибудь выкарабкаться, если богу, все же, не вздумается забрать его к себе в собеседники. Друг Андрюша, замечательный кардиолог, буквально вытолкал его из города и определил сюда, в этот реабилитационный центр, списавшись со знакомыми знакомых. В результате Арсений имел сейчас на руках жесткие врачебные предписания, график процедур и уколов, а главное, погружался в целительное одиночество, которое, наряду со сказочным парком, и было, наверное, основным лекарством. Утром полагалось лечиться, в «тихий час» он упоенно работал, вечером шел гулять. Арсений был поэтом и прозаиком в одном лице, одним словом, писателем. Там, дома, осталась привычная суета, многочисленные попытки найти родственную душу, которые в большинстве своем оканчивались неудачей, разрыв с нелюбимой женщиной и потеря любимой, бестолковые метания, зарабатывание денег и ночная писанина «в стол». Жизнь, как водится, не удалась… Все это оказалось неважным тут, в темных, пахнущих дождем аллеях. Больше всего его поражала неважность прежней любви - она сейчас, как будто уплыла в прошлое вместе с болезнью, осталась где-то там, за порогом, в то время как настоящее было пусто и легко, как в ранней юности. Сейчас он шел наугад, наслаждаясь природой и этим состоянием паузы, в котором неожиданно оказался. Жизнь выбросила его в какое-то золотое безвременье, существующее, оказывается, на свете. «Для исцеления, - понял он, - исцеления вот таких бестолковых.» Сумерки уже сгустились, и светильники замерцали в своих тайных убежищах. Сегодня он забрел далеко и увидел незнакомый маленький водоем, заросший осокой и кувшинками. Особая аура разливалась в воздухе, Арсений не мог бы сходу определить, в чем заключалось ее своеобразие, но неожиданно ему стало удивительно хорошо и спокойно, так, словно он очутился наконец дома, у того самого очага, который ищут все и не находит никто. Никто - в потоке времени, лишь в состояниях безвременья, в паузах, открывающих дверь в иную реальность, где можно остаться, откуда можно уйти, но нельзя забыть. Иная реальность умеет исцелять от нашей, но никогда не бывает наоборот… Над водой висел легкий, белесый туман, в котором слабо мерцал огонек. «Отличный кадр»,-решил Арсений и стал подбираться поближе, чтобы рассмотреть очередное чудо ландшафтного дизайна. Это был белый домик на длинном шесте, уходившем в воду. Размером чуть больше скворечника, с голубой крышей и синими балкончиками. На берегу рос куст, разметавший косматые плети с синими сказочными цветами, тянул их в разные стороны, частично скрывая домик от любопытных взглядов. Внутри горел свет, и его отражение заливало воду мерцающим серебром. Арсений залюбовался и стал настраивать фотоаппарат, как вдруг заметил одну деталь, показавшуюся странной. В домике были узкие арочные оконца, причем, свет горел не во всех, что создавало иллюзию обитаемости. Присев на большой камень, Арсений разглядывал светильник, завороженный его красотой и необычностью. На память пришли все когда-то прочитанные сказки о гномах, эльфах и лесных феях. «Что случилось? Что случилось?» - беспокойно прокричал кто-то в кивающих кронах, и тут Арсений замер: в одном из окошек свет неожиданно погас, а через пару минут вспыхнул в другом. *** День выдался не из легких. Сначала она нашла на дороге раздавленного ежа. Обычное дело. Ну почему, почему они действуют так нелогично? Перестраховщики, имеющие привычку сворачиваться в клубок при едва слышном шуме мотора – могли бы, кажется, взять за правило переходить дорогу только ночами, так нет же, бегут искать лучшей доли, когда попало! Господи, как будто кто-нибудь поступает по-другому… Она похоронила его под серебристыми елками, там образовалось уже целое кладбище: ежи, белки, попавшие в теплицы дрозды. Что поделаешь, такова жизнь. Тащить ежа было тяжело, пришлось связать пару лопухов и волочь их, накинув веревку на плечи, а потом копать яму в непросохшей после вчерашнего ливня земле. Лопатка была игрушечная и на редкость тупая, Дора прокляла все на свете, пока закончила свое скорбное занятие. Грязная и уставшая, она вернулась домой и, как всегда, пройдя по листьям кувшинок, обнаружила, что забыла закрепить веревочную лестницу, по которой попадала внутрь. Лестницу сорвало ветром, она плавала в водоеме, а Доре предстояло теперь лезть вверх по шесту, по неудобным зарубкам-ступеням, которые сделал еще отец и которые не раз выручали ее, растяпу. Хорошо, что Дора была легкая, как пушинка, и взбиралась наверх довольно ловко. Конечно не так, как белка по стволу дерева или ящерица по кирпичной стене, но в исключительных случаях могла бы с ними посоревноваться, хотя в повседневности и предпочитала следовать людскому обычаю. Погрузив лестницу в кошелку и продолжая чертыхаться, она полезла домой. Слава богу, там было тепло и уютно. Ее отец был мастером на все руки: в домике имелось электричество, ванна из красивой фарфоровой салатницы с васильками и позолотой по краю, маленький изящный камин с дымоходом, который располагался посреди гостиной, и у которого можно было сидеть вечерами, подбрасывая щепки в огонь и глядя на веселое жаркое пламя. В плотном мире Дора обычно была невидима. Как, почему, откуда пришло это свойство, ее нимало не заботило: одно из врожденных умений, не более. Она видела, сколько параллельных миров окутывает маленькую Землю, сколько загадочных существ теснится и скользит сквозь другие оболочки на одном и том же кусочке пространства – и ей не приходило в голову чему-нибудь удивляться. Зрение Доры было настолько острым, что ей нетрудно было разглядеть за внешним обликом тайный внутренний мир с его побуждениями, желаниями, страхами… Отец рассказывал ей о родственниках, оставшихся где-то в Англии и Шотландии. В этих таинственных сказках звучали воспоминания про древний род, якобы существующие предания, время от времени произносилось слово “minikin”, что, в переводе с английского, означало: «крошечное существо». «Господи,- думала Дора, - какое все это имеет значение для меня? Или для белки Беаты?» Беата была ее приятельницей, одной из немногих, кто чувствовал Дорино присутствие. На той неделе белка свалилась с ветки в стоявшую под деревом бочку с дождевой водой. Стенки бочки были гладкими, а вода едва доходила до половины. Беата утонула, так и не сумев выбраться. Все слои пространства неизбежно оказывались грубыми и жестокими, и не имело решительно никакого значения, являешься ты белкой, ежом, человеком или маленьким существом, живущим в ландшафтном светильнике. Вернувшись домой без сил, она бросила у порога мокрую веревочную лестницу. Уже наступили сумерки, и Дора подумала, что на ночь можно будет вывесить ее наружу подсушить, чтобы не пришлось завтра спускаться, держась за мокрые веревки. «Нет, выпью сначала кофе»,- она достала большую медную турку и начала варить чудодейственный напиток, возвращавший к жизни не хуже, чем вода из шотландских горных озер. Отраженный одним из них целительный свет лунной ночи, был запечатан в миниатюрный флакончик и всегда находился под рукой. Капли этого снадобья оживляли даже раненых воробьев, которые, хоть и не видели своей спасительницы, но после влитых в клювы глотков лекарства начинали вертеть головами и чистить перья. Ароматным кофе полагалось лечить людей. Почувствовав запах, которым всегда славились лучшие кофейни, Арсений с неудовольствием огляделся, ожидая увидеть поблизости одно из таких заведений, но вокруг были лишь ивы да дикий шиповник. «Кафе? Бар? В таком глухом месте?» - изумленно подумал он, вновь берясь за свой фотоаппарат. Домик нежно сиял изнутри голубоватым светом лунного камня. Арсений подобрался вплотную к воде, но этого ему показалось мало, и он ступил на мокрый округлый камень, лежавший в водоеме, примерно в метре от берега. Балансируя, открыл объектив, зажмурил левый глаз и, сосредоточившись на кадре, вдруг увидел правым, как с синего балкончика быстро вылетела и свесилась над водой миниатюрная веревочная лестница, связанная в одном месте крепким узлом. Оступившись от неожиданности, он очутился обеими ногами в воде, заскользил и, потеряв равновесие, с шумом обрушился в водоем. «Что случилось? Что случилось?»-в панике заверещали птицы в сумрачной листве. Балконная дверь скрипнула и распахнулась, но этого он не успел заметить, потому что ударился головой о камень и потерял сознание. *** Сначала он услышал тишину, полную, тонко звенящую. Потом всплески: один, другой, третий… Птица запела где-то над головой, другая откликнулась… Никого не было вокруг. «Неужели болезнь возвращается? - с тоской подумал Арсений, выбираясь из водоема. Джинсы, рубашка – все промокло насквозь. Во рту почему-то чувствовался привкус кофе.- Обморок? Или просто оступился? Ах да, лестница… Эта чертова лестница… - он быстро посмотрел на светящийся домик.– Не было никакой лестницы. С ума я схожу, что ли?» Он резко развернулся и пошел в сторону санатория. И не выдержал, оглянулся. Домик висел над почерневшей водой едва проступающим белым пятнышком. Свет внутри уже не горел. Придя в свою комнату, Арсений лег и попытался уснуть. Однако ему не спалось, музыка парка звучала в ушах, сливалась с мающимся за окнами дождем. Казалось, что над мокрой травой плывет томительный звук свирели, что ветер шумит, обращаясь лично к нему, и бьется о стекла, пытаясь сообщить что-то важное, может быть, самое главное в жизни. Ему опять припомнился домик на шесте и его непонятная притягательная сила, как будто бы там, в этом домике, жила дивная неведомая мечта, светлячок-невидимка, осветивший однажды потемки души и погасший, словно мираж… На следующий день, пообедав в кафе, он решил, что ноутбук подождет, захватил с собой тетрадь и ручку, древние орудия пишущей братии, и вновь отправился в дальний уголок парка. Солнце освещало домик, играя бликами в окнах. Арсения отчего-то обрадовал тот факт, что место казалось обитаемым и днем, как будто жилой вид домика мог означать для него что-то важное. Он устроился прямо в траве, в пляшущем на ветру хороводе теней и достал свою тетрадку. Работалось на удивление хорошо, как будто бы чье-то доброжелательное присутствие придавало сил и веры в себя. Он и не заметил, как исписал полтетради. Когда Арсений почувствовал запах свежесваренного кофе, стрелки часов уже подкрадывались к пяти. «Five-o’clock, - усмехнулся он, - кто-то живет по режиму». Ему ужасно захотелось кофе. Он представил себе, что сидит за маленьким столом в уютной кухне, кто-то снимает с огня медную турку и разливает в голубые чашки крепкий черный напиток. Арсений вдруг понял, что глупо улыбается, с наслаждением вдыхая аромат, казавшийся то воображаемым, то реальным, потом упал на спину, раскинув руки, и тихо рассмеялся. - Так бы и жил здесь, в этом домике, - пробормотал он, закрывая глаза.– Слышали бы меня…- он представил себе несколько лиц из прошлой жизни и рассмеялся уже громко. Полежав немного, сел и потянулся опять писать, но рука замерла на полпути: рядом с его раскрытой тетрадкой стояла, дымясь, крошечная голубая чашка из тонкого фарфора, исходящая упоительным ароматом… *** «Конечно, я не должна этого делать…» - Дора подбросила в камин пару сосновых веток и глядела теперь, как они разгораются. Дрова трещали и искрили в темноте, ей не хотелось зажигать свет, было приятно утонуть в фиолетово-синем мраке, позволявшем разделить невидимость с другими существами, раствориться в звуках безбрежного изумрудного парка, которые она слушала, как дикий зверек, улавливая самые отдаленные всплески и шорохи. Она думала о том человеке, который сегодня опять приходил. Думала и улыбалась. Он показался ей забавным – огромным, конечно, и неуклюжим, как все люди, но… Иные из них были просто невозможны в своей назойливой видимости. Мало того, что их плотное тело всегда маячило перед глазами, они стремились выставить на обозрение еще и душу. Это утомляло. Дора видела все и сразу, поэтому нескромные выбросы людских эго раздражали ее. Арсений был иным. Он не был неистово-примитивным, как многие люди, более того, Дора сразу увидела сочетание доброты и ума, обнаружить которые представлялось проблематичным не только в людском сообществе, но и в большей части параллельных миров. Ей было смешно от того, что он такой лохматый, небритый и тощий, что взгляд у него от природы веселый и быстрый – и вообще, он казался Доре мальчишкой, разве что чуть постарше ее самой. Она всю жизнь прожила с отцом. Сначала они потеряли мать – при наводнении – это случилось далеко отсюда, в другой стране. Долго путешествовали, не задерживаясь на одном месте – боль утраты гнала отца дальше и дальше от страшных воспоминаний. Наконец встретили этот волшебный парк и остановились, осели в нем, поселившись в домике над водоемом. Дора осталась одна после пожара в соседних коттеджах. Отец, как всегда, помогал попавшим в беду, но в тот раз обрушилась крыша. Сгорело все, она даже не нашла его останков, только синий сапфировый медальон с буквой «М». Дора забрала его домой вместе с горстью пепла со страшного места. Похоронила пепел под елками, ну а потом уже вокруг появились и другие холмики. «Я не должна этого делать, - она улыбалась,- но как хочется поболтать!» Дору не видели даже кошки. Кошки, которые видят домовых и чертей! А на нее смотрели, как на пустое место, только щурились и мурчали, не понимая причины своего умиротворения. Все дело было в удивительно дружелюбной ауре. Присутствие Доры дарило тепло, откуда ни возьмись появлялось ощущение, что вас любят, одобряют, и даже втайне восхищаются вами. Кто-то сказал однажды: «Те, кого по-настоящему любят, обязательно добиваются успеха». Многого стоит такое ощущение, и разве не этого мы бесконечно ищем, заводя новые и новые связи? Дора видела, что Арсений испытал стресс, она знала причину подобных недугов: безразличие, которым часто бывают окружены человеческие существа. Его, такого забавного, умного и обаятельного, по сути дела, никто не любил – что ж, случаются на свете всякие нелепости, кого этим удивишь. Конечно, хорошо было бы познакомить его, скажем, с Наташей, медсестрой из санатория. Она умная и тонкая девушка, к тому же, добра и Арсения полюбит сразу, глубоко и преданно… да вот только это ли ему надо? Дора задумчиво склонила головку набок. Иной раз ей доводилось слегка подталкивать друг к другу этих несмышленых людей. Удивительное дело, они никогда не соображали, кто им подходит, а кто категорически противопоказан. Но почему-то ей не хотелось приводить его за руку к Наташе. Очевидно, была для этого причина, но Дора лишь улыбалась и смотрела в огонь, не желая копаться в собственной душе и положившись на интуицию. «Что будет, то и будет,- философски подумала она.– Палец о палец не ударю. Вот еще…» «Шлеп-шлеп, шлеп-шлеп», - слонялся за окнами босой неприкаянный дождь, убегая и догоняя, играя один и тот же водевиль по одному и тому же вечно новому сценарию, как будто в мире не было ничего, кроме этой увлекательной, не стареющей пьесы… *** Прошел июнь. Арсений каждый день приходил к домику над водой. Он закончил повесть и работал теперь над циклом стихов, который задумал давным-давно и теперь, наконец, потихоньку воплощал в жизнь. Стихи рождались легко, как будто летели дружной стаей. Философские, медлительные в начале, они постепенно наполнялись экспрессией и к середине цикла, освободившись из задумчивого плена, рвались тугой дрожащей стрелой, звенели полуденными цикадами и предрассветными соловьями. Он даже читал их вслух, тихо, одними губами, словно делился с кем-то волнующей красотой и гармонией, которые невозможно было удержать в себе, хотелось подарить, положить к ногам любимого существа. Арсений как будто бы находился между явью и сном. С одной стороны, он еще не полностью отошел от болезни и его организм пребывал в состоянии неуверенности, хрупкого равновесия. Другая же сторона заключалась в странно-приподнятом настроении, которое охватывало его, стоило лишь представить себе маленький, висящий над водоемом «скворечник». Ему снились волшебные сны, где одиночество отступало, не оставив следа. Все страхи, беды, проблемы были рассказаны и получили неведомое ранее сопереживание. Он разговаривал, радовался и грустил с таинственным новым другом – да полно, другом ли? – с существом, к которому начинал чувствовать нечто большее, чем симпатию. Арсений был уверен, что это шизофрения. Самым же потрясающим казалось то, что эта уверенность сопровождалась незамутненным счастьем, охватывавшим его всякий раз, когда он твердо решал, что спятил. И вот однажды он вдруг увидел ее. В тот самый момент, когда одно из лучших стихотворений, наконец, сложилось, приняло окончательный вид и он, щелкнув пальцами, шепотом воскликнул: «Yes!» - в этот миг перед ним вдруг забрезжил облик девушки: полные солнечного света рыжие волосы, блестящие медово-янтарные глаза… Она смеялась, сидя на ветке ивы, совсем низко, прямо напротив его лица. С этого момента жизнь сорвалась с катушек и понеслась, как музыка Паганини: вперед – вверх – два аккорда и взлет, словно по ледяной горке, но не вниз, а вверх – и-и-и-и-и-и-их! И снова вверх, вверх, танцующим перебором, огненным presto, ливнем, ветром, восторгом… От стихов ли его душа приобрела чрезмерную чувствительность, а может, это были последствия болезни, осталось неизвестным, но факт заключался в том, что Арсений увидел Дору и смог с ней познакомиться. Они были из одного теста. Как такое могло получиться, когда это было категорически, заведомо невозможно? Они жили в разных мирах, в разных параллелях – и дышали, чувствовали одинаково. Стоило Арсению о чем-то подумать, она уже готова была начать воплощать задуманное. Стоило ей испытать какое-то чувство – и появлялось новое стихотворение. Он приносил его так же гордо, как приносит пойманную мышь независимый кот, бескорыстно, из одной лишь симпатии. Они любовались друг другом, находя в ином существе все новые восхитительные грани, незнакомые и волнующие. Это была настоящая любовь с ее восторгами и страданиями… Все возможно на этом свете. Или на том, ибо кто знает, где мы с вами сейчас находимся? Все возможно, ведь главное происходит в воображении… Мечта улетает вперед и увлекает за собою плотную, неповоротливую материю, которая, стараясь догнать, семенит лапками, словно такса. Иногда это удается, и тогда таксе кажется, что это она волокла за собой хозяина… Они часто сидели в гостиной и пили кофе. Арсению казалось, что аромат плыл над всей территорией курорта, когда он молол «Арабику» в крошечной мельнице, скрипящей тихим меццо-сопрано. Альтами подпевали дрова в камине, ветер подхватывал взволнованным баритоном, а дождь сбивался с дыхания, всхлипывал и шептал свои нежности, обнимая домик льющими с небес потоками. Он собирал с Дорой сосновые ветки, углублял зарубки на шесте, проверял опасные места, которые могли стать ловушками для птиц или белок… Дора молча сидела рядом, когда он работал, и вышивала яркую, живую картинку, на которой цвели мохнатые синие цветы и прыгали солнечные зайчики… Иногда двое глупых детей лежали в траве, закинув руки за голову, и с упоением болтали о ерунде, которую невозможно пересказать или вспомнить на следующий день. Они хохотали, а вместе с ними хохотали лягушки в осоке и птицы в шумящих, лепечущих листьях. Приходила ночь – и из глупых детей они превращались в смущенных, счастливых взрослых – и их уносили с собой все цунами и торнадо, которые только существовали в этом лучшем из миров. Между тем, полыхал июль, парк цвел, звенел голосами влюбленных птиц, шумел быстрыми дождями и плавился полуденным пеклом. Они совершали путешествия в дальние нехоженые уголки и оживленные аллеи – просто так, для разнообразия. Арсений и не подозревал, сколько существ живет вокруг – занятых своими делами, погруженных в заботы и горести параллельных существований. Им не было дела до человеческих представлений о мире. В его закоулках текла своя жизнь, такая же самодостаточная и деловитая, как жизнь животных и насекомых, только скрытая невидимой пеленой. В это лето он узнал столько, сколько обычно не удается узнать за целую жизнь. Творчество Арсения расцвело таким пышным цветом, который можно было сравнить разве что с Болдинской осенью. Он с усмешкой думал о том, что Александру Сергеевичу, возможно, повезло, так же, как и ему, что в Болдинских уголках наверняка гнездилось несметное количество необычных существ, и кто знает, с кем довелось познакомиться любознательному и чувствительному поэту… Он очутился в ином измерении, в своем собственном пространстве без времени, и радовался, что не обзавелся за лето знакомыми и никто не мешал ему теперь впадать в упоительное безумие, никто не смотрел изумленными глазами и не требовал ненужных объяснений. Оба они, и Арсений, и Дора, избегали думать об упорядочивании своей жизни, приведении ее в соответствие с нормами и правилами, ибо все стало теперь для них сплошным нарушением, да и сами они были вне игры. Им было хорошо вместе, вопреки так называемому реальному миру – и они целиком отдавались этому чувству, не спрашивая у мира согласия. *** Ночь на Ивана Купалу выдалась ясной. Огромный хрустальный шар луны висел над парком, освещая даже самые заброшенные углы. Кого только не было в лунном свете под ивами… Все нимфы и фавны, фениксы и единороги, драконы, химеры, грифоны и нереиды – все явились в гости, отпраздновать самую короткую летнюю ночь. Дора кивала то одному, то другому – и Арсений ясно видел их какое-то время, а потом, словно туманная дымка окутывала удивительные существа, и они вновь исчезали в невидимых параллелях. Они брели по парку все дальше и зашли наконец в совершенно непроходимую чащу, о существовании которой не догадывались. Впрочем… Не явилась ли и она из иных слоев бытия вместе с алым цветком папоротника, расцветшим для них под склоненными, призрачными ветвями? И когда Дора сорвала его, то оба вдруг поняли, что переступили надоевшую разделительную черту. Не было больше параллельных существований, была одна общая жизнь, в которой Арсений и Дора были равны, как изогнутые каплями дождя и слитые воедино «ян» и «инь». И пока я могу дышать и в груди взведена пружина: и пока не порвались жилы и колотится пульс в ушах: я пойду по твоим следам кем бы ты ни была и где бы: ни под землю уйти ни в небо я тебе от себя не дам: я презрею любой обет я нарушу любой обычай: ты: навеки: моя: добыча: я присвоил тебя себе: омут полуприкрытых глаз хриплый выдох на пике страсти: обрекаю тебя на счастье на бессмертие на экстаз: на уверенные шаги в мягких лапах моей заботы: если ты дорожишь свободой умоляю тебя беги: отправляйся навек туда где июлю не будет места: где не нужно ни слов ни жестов где осенние холода: чтоб вовек ни пешком ни вплавь чтоб ни нож не настиг ни пуля: а меня на костре июля в одиночку гореть оставь -Останемся здесь? – шепнула ему Дора. – Хочешь? Это был крошечный, неожиданный шанс – уйти из несовместимых миров в открывшуюся неизвестность, туда, где царят тишина и покой или сходят лавины и извергаются вулканы… Был ли он готов остаться? Эта мысль обожгла Арсения, словно прыжок в прорубь. На минуту, на короткий предательский миг пронеслось в его сознании сомнение, воспоминание о прошлой жизни, отразившись в Дориных глазах ужасом, пониманием… И тотчас все пропало. Исчезло, рассеялось, растеклось кругами по темной поверхности спящего водоема. Он обнаружил, что лежит в траве, под ивами, а перед ним мерцают окошки белого домика на шесте. -Дора! – тревожно позвал он, - Дора, где ты? Несколько всплесков нарушило плотную, душную тишину: «шлеп-шлеп, шлеп-шлеп…» *** Он искал Дору весь остаток лета. Прожил на курорте еще сентябрь и октябрь. Но так ни разу и не увидел ее. Окна домика исправно сияли, зажигались все разом, и так же дружно гасли по утрам вместе с лампочками других светильников. Арсений совершенно выздоровел, не осталось и следа от болезни, врачи удивлялись и качали головами. В ноябре он вернулся домой. На следующий год приехал снова, а потом стал приезжать каждое лето. Однажды он случайно познакомился с медсестрой Наташей и… женился на ней. Они поселились поблизости от реабилитационного центра. Быть может, если б не это обстоятельство, жизнь пошла бы иным путем… Сначала Арсений приходил к домику примерно раз в неделю. Сидел на берегу водоема, закрывал глаза, видел перед собой рыжеволосую девушку, качавшуюся на ветке ивы, и напряженно прислушивался, мечтая когда-нибудь услышать тихие всплески, почувствовать запах свежесваренного кофе. Иногда начинался дождь, и тогда Арсению казалось, что он слышит быстрые шаги, как будто кто-то бежит по воде: «шлеп-шлеп, шлеп-шлеп…» Время шло. Арсению хотелось думать, что оно лечит, хотя он и так был здоров. Раньше, в той далекой прежней жизни, он и мечтать не смел о семье, только оправдывался вечно перед кем-то да тосковал о несбыточном. История с Дорой тоже постепенно уходила в подсознание, в тайный уголок души, темную глубокую нору, и норовила замереть там, свернувшись клубком до весны. «Не будет весны, - говорил он себе. – Пригрезилось, померещилось. Еще чуток – и оказался бы в психушке». Арсений смотрел на Наташу, радовался своему счастью и… чувствовал перед ней вину. Он не знал, отчего появилось это ощущение: однажды проснулся посреди ночи в слезах и, хотя позабыл сон, помнил чувство ужасной, непростительной вины. Он постарался загладить ее, начал проводить с женой вечера, уделяя меньше внимания своей писанине, ему стало катастрофически не хватать времени, да и писать, откровенно говоря, потихоньку сделалось не о чем… Подожди, я забыл сказать: Я себя зачитал до дыр, Я устал и бегу тайком от законов, весов и длин. Мне на миг заглянул в глаза нестерпимый осенний мир, И тихонько, слепым щенком, лег в ногах сероглазый сплин. Арсений пытался вспомнить, где черпал раньше свои сюжеты – и не находил никаких сюжетов, не припоминал жизненных коллизий, их породивших. Он отчетливо видел теперь, что все его вещи умудрялись появляться на свет из эмоций, особого душевного подъема, который будоражил прежде писательский инстинкт, а теперь незаметно и неминуемо угасал. Реальная или выдуманная встреча с Дорой вспенила чувства, взметнула волну вдохновения, которой не находилось места в уютной сегодняшней повседневности. Наконец он понял, что истинная любовь просто несовместима с утекающими минутами человеческой жизни, а жизнь без любви норовит еще быстрее иссякнуть… Его вновь стало тянуть к водоему. Арсений опять приходил туда ежедневно, сидел у домика часами, которые летели удивительно быстро, но его тетрадка валялась в траве и оставалась по-прежнему пустой. Казалось, что стоит лишь вспомнить, сосредоточиться, погрузиться в былое – и все вернется: и шепот ветра, и стихи, и Дора… главное – Дора! Он замирал на берегу, слушал и ждал – вот-вот, еще самую малость, чуточку, капельку, не сегодня, так завтра… Он не понимал, почему плачет Наташа, почему приходит и уводит его домой из волшебного, пахнущего мокрой травой парка, от свисающих с листьев радужных капель дождя. Нет, если бы не было рядом этого лунного домика… Если бы не настала осень и не пошли дожди, шлепая, как тогда, босиком по воде… Видишь: правит дождливый бал капельмейстер моих невзгод, И висит за окном ноябрь на последнем гнилом крюке; Я устал. Оттого, что вял, оттого, что который год Бултыхается жизнь моя бригантиной в парной реке. Если бы над водоемом не было домика... Арсений, возможно, и согласился бы в тот день уйти оттуда с милой незнакомой женщиной, сидевшей рядом, в мокрой осенней траве и опять утиравшей дождевые капли с усталых ресниц. Он попытался тогда вспомнить ее и не смог. Что ж, пора уходить, раз так. Все готово, открыта дверь. Я ноябрь допил до дна. Хватит. Можно играть отбой. Пусть наивный, смешной простак, я не буду жалеть, поверь… Подожди, не лети одна. Подожди, я лечу с тобой. «Дора! – крикнул он, не разжимая губ, и увидел наконец, как вспыхнул яркий свет, мелькнула тень в одном из узеньких окошек. – Дора… подожди!» Вернись в Сорренто (новелла) Женщина стояла на автобусной остановке, грузно привалившись к стеклянной стенке, и равнодушно глядела на текущую мимо уличную толпу. Синюшно-бледная, одетая в рванье–Эдуарду Николаевичу показалось, что он слышит ее тяжелое, сиплое дыхание, чувствует проникающие в воздух винные пары. «Мамочка!»-беззвучно и страшно крикнул он. Именно так-«мамочка»- хотя никогда раньше и слова-то этого не произносил, не выговаривалось оно у него, и все тут. Пьянчужка обернулась, начала всматриваться подслеповатыми глазами через стекло. Наконец нашла, выделила его из толпы, прищурилась. -Что ты сказал? Бабушка? -Почему…какая бабушка…- голос никак не мог прорезаться, а он все кричал,- мама…мамочка! А еще раньше среди прохожих мелькнуло хмурое лицо отца. Они всегда приходили вместе, не могли расстаться ни на мгновение, связаны были друг с другом и с ним, Эдиком, тончайшими нитями, что соединяют близких крепче, чем общее преступление–соучастников… Она все глядела, пытаясь что-то понять. Хотела, но не могла узнать из своего далекого далека. -Я, что ли, мать твоя? Он проснулся, сотрясаясь от беззвучных рыданий. Тело била дрожь, он ревел в подушку, совсем как маленький мальчик, который прибегал когда-то к матери, надеясь найти у нее защиту и понимание. Не удавалось-а он все прибегал, продолжая надеяться на невозможное. Она умерла десять лет назад, отец–вскоре после нее. Интеллигентная пожилая чета: отец Эдика был профессором, мать–пианисткой. Почему она приходила к нему во сне пьяной, оборванной побирушкой, чего просила, искала? Отец не просил, не являлся с протянутой рукой, но всегда был с нею, сопровождал. После этих снов Эдик готов был биться головой о стены, проклинать себя за былую черствость. Ему часто снилось, что она возвращается. Уходила, будто бы, и отсутствовала подолгу, а потом решала вдруг, что пора назад, домой–и Эдик обливался холодным потом от страха и стыда: ничего не сохранилось, все вещи матери он раздал или выбросил. Ему было тогда чуть за сорок. Родители умирали страшно. Впрочем, страшной оказывается любая смерть, а любая жизнь–напрасно растраченной, утекшей впустую. Эдуард Николаевич давно заметил, что каждый обычно уходит так же, как жил: один–внезапно и быстро, другой–медленно, отдавая по капле дыхание и разум. Иногда, когда одолевали мрачные мысли, он пытался представить себе, как будет умирать сам, и приходил к печальному выводу, что процесс обещает стать нудным и изматывающим, полным сомнений и ненужных возвратов. Сейчас ему было шестьдесят два. «Стареющая женщина–постыдное зрелище»,- говорила бывшая жена Наташа. Она давно уехала с новым мужем в Америку, и Эдуард Николаевич наблюдал теперь лишь свое постыдное старение, превращение светского льва в одышливого вальяжного старикана с потускневшей серебряной гривой. Он до сих пор пел. Выступал с концертами, как все предки по материнской линии. Семейные альбомы полнились фотографиями, на которых были запечатлены его дяди и дедушки в костюмах Онегина, Сусанина, Мефистофеля. Старость подкралась так быстро, что он не успел оглянуться. Всю жизнь ему не везло с любовью. Ее вечно не хватало: сначала он ждал ее от матери, потом мать от него–просила, обижалась, под конец-требовала. Эти мучительные отношения постепенно убили в нем надежду на свою каплю тепла–семьи не получилось, женщин было много, разочарований тоже, и постепенно он утвердился в мысли, что любовь–сплошная насмешка… В пятьдесят лет Эдик смертельно влюбился. Испытал роковую страсть, да к тому же, еще и безответную. Она была намного младше–хрупкая, миниатюрная, с золотистым от ласковых веснушек лицом. Сияющие медовые волосы падали маленьким водопадом, ловя стайки солнечных бликов. Все многочисленные романы, интрижки и романтические влюбленности моментально померкли, потеряли значимость в присутствии нового, пугающего чувства. Эдик ослеп и оглох, он не видел теперь других женщин, не желал замечать и того очевидного факта, что нелюбим. Звонил, являлся с букетами, мечтал о совместной поездке в Италию…Она была пианисткой, Лина, как и его мать. Работала в оркестре их маленького театра. И вот как-то в жизни Эдуарда Николаевича случилось обыкновенное чудо. Они поехали на гастроли, не в Италию-в Крым. Гуляли по набережным, слушали шум моря. Она брала его под руку–едва ощутимо–а ему хотелось, чтобы покрепче, хотелось подхватить и нести ее вдоль кромки воды, по полосе мокрого песка, оставляя неровную цепочку глубоких, пьяных следов. Его любовь научилась быть счастливой от одного присутствия любимого существа, питаясь в большей степени эмоциями, чем физическим наслаждением. Но однажды…В каком-то крошечном городке, на набережной которого особенно ярко цвели желтые волшебные фонари… Всего несколько дней, насыщенных выступлениями, и ночей–безумных, жарких, полных ее юной страсти и его обморочной нежности… Он пел теперь только для нее. «Вернись в Сорре-енто…Не оставляй меня, друг ми-илый…Вернись в Сорре-енто…любо-овь… моя-а!»- эта фраза стала паролем, ключом в их счастливый мирок. Они придумали новую шутку: на публике – стоило одному из них тихонько шепнуть: «Вернись в Сорренто…» - и оба погружались в состояние эйфории, понимания, блаженного тайного сговора. Он заканчивал этой песней концерт и бросал торжествующий взгляд туда, где сидела она – его рыжее, кареглазое счастье… Гастроли пролетели, городок был последним пунктом летнего тура. Солистов отправили домой сразу, оркестр уезжал на следующий день. Ничего не подозревавший Эдуард Николаевич, с неохотой расставшись с Линой, отправился ждать ее дома. Но не дождался - она не вернулась на следующий день вместе со всеми, не вернулась и потом. Ему рассказали - предпочла остаться в Крыму у нового любовника - молодого, веселого, богатого… Как такое могло случиться с нею за день – этого Эдуард Николаевич осознать так и не смог. Плакал, изумлялся, проклинал–один в пустой квартире, пряча от людей смешное отчаянье. Дико хохоча время от времени и выкрикивая: «Вернись в Сорренто, идиот! Вернись в Сорренто!» Она не вернулась через год, два…через десять лет… Жизнь убегала, Эдик старел, но по-прежнему выходил на сцену и срывал восторженные аплодисменты пост-бальзаковских героинь, заполнявших концертные залы курортных городов. Он не отказывался от поездок, был незаменимым гастролером и всегда тащился в любую дыру – начальство думало, что старик боится увольнения и старается повысить свой рейтинг. Однако Эдуард Николаевич об этом и не помышлял. Его мысли заняты были совсем другим–через двенадцать лет после расставания с Линой он вдруг снова начал думать о ней, вспоминать, погружаться в мечты. Тогда, после ее исчезновения, он запретил себе мысли о любви. Встречался с женщинами, был мил и обходителен, но любовь… Нет, ее он изгнал из своей реальности, перевел на другую ступень существования – ринулся вдруг писать рассказы и лет пять убил на это пустое занятие… Таланта не было, бог не дал способности к бумагомаранию, ограничившись другим даром – голосом. Тексты выходили скучными, полными заунывного нытья и поисков новой формулы счастья. Формула, кстати, постепенно выкристаллизовывалась, потом замаячила недостижимой мечтой и уложилась вдруг в знакомую фразу, музыкальную, как и следовало ожидать. Осознав, к чему привели все поиски и литературные упражнения, Эдуард Николаевич махнул рукой на собственные запреты и поплыл по волнам воображения, рисуя вперемешку картины прошлого и неопределенно-сказочного будущего. «Вернись в Сорренто»,- вновь говорил он себе, но говорил теперь с другим выражением, вкладывая в слова новый смысл и неизвестно откуда появившуюся надежду. Все-таки, он был неисправимым оптимистом. Как только запрет на мысли о Лине был, по неведомому импульсу, снят, мечты не заставили себя ждать – хлынули, словно прорвав плотину, затопили вынужденную пустоту, отняли мифический покой и приевшуюся свободу. Зато подарили долгожданный очаг его бездомной, отощавшей и опаршивевшей душонке, сняли цепь, на которой она сидела все это время, впустили в дом… «А почему бы и нет?»- думал постаревший Эдик и воображал, как возвращается в приморский город, в котором так и не был с тех пор ни разу, приезжает, выходит на сцену… Она непременно должна была оказаться в зале - печальная, повзрослевшая. Он, конечно, сразу заметит ее – Эдик явственно видел лицо Лины, почему-то освещенное софитом, видел, как она расплачется, стоит ему раскрыть рот и простенать свое заклинание. «Вернись в Сорре-енто…»- напевал он тихонько и мечтательно улыбался. Молодые коллеги считали его романтиком и старым безотказным чудаком, которого можно послать в любой заштатный городишко – и он потащится, благо, что есть у него какая-то забавная, несбыточная мечта… И когда он все-таки приехал в тот город, взволнованно оглядел развешенные повсюду афиши, то почувствовал, что поставил на карту все, что у него было – во второй раз поставил – чтобы выиграть, наконец, или…Об этом «или» он старался не думать. …Эдуард Николаевич снял концертный костюм, натянул мятые джинсы и, сразу устав и почувствовав себя старым, юркнул в поджидавшее у входа такси. Окинул взглядом окна здания, оглянулся напоследок. Концерт оказался очень удачным, его принимали, как Паваротти. Таксист притормозил недалеко от набережной, и Эдик внезапно почувствовал, что ему душно, хочется выйти, глотнуть воздуха, а потом… -Да что – потом…- пробормотал он и попросил вдруг громко,- остановите! Потом на автобусе доеду. Женщина стояла на автобусной остановке, грузно привалившись к стеклянной стенке, и равнодушно глядела мимо него. Синюшно-бледная, одетая в рванье. -Лина,- потрясенно прошептал он и прикоснулся к грязной руке - через стекло. -Ты? Вернулся-таки…в Сорренто?– она хрипло засмеялась и закашлялась.–Все ищут любви…Не находят, нет… На набережной плескались желтые пятна фонарей, а там, за ними, ровно и страшно гудело море. |