Рассказы человека, которому в 1943 году было только 18 лет. С этого рассказа началось наше знакомство. Встреча с великим Мельниковым Это произошло в Гаграх, доме отдыха союза архитекторов, на берегу моря. Под вечер, когда на пляже уже никого не было. Мельников был старик и сидел на галечном берегу, неподвижно глядя на море. Я разделся неподалёку, искупался, вернулся и решил как-то заговорить: «Не нужно ли Вам чем-нибудь помочь?». - Я жду сына,- не отрываясь от горизонта и не поворачиваясь, ответил Мельников,- он любит далеко заплывать. Уже два часа, как его нет, минут через сорок он должен вернуться». И действительно минут через сорок, на морской глади, голубеющей к ночи. Появилась точка, которая, увеличиваясь в размерах, превратилась в стройного, хорошо сложенного мужчину, немного утомлённого дальним заплывом. Пока тот лавировал в прибрежной гальке, выбираясь из воды, Мельников добавил: «каждый раз он заставляет меня так волноваться». О войне (всегда перед 9 маем). Дети мои меня не воспринимают, они привыкли ко мне, к моему голосу, к моему присутствию, и солдата они во мне не видят. Сам же я этого ощущения не потерял, и было это все со мной, а не с каким-то другим мальчишкой. Конечно со мной, я только удивляюсь тому, что выжил. Потому что был я в такой каше невообразимой, в таком людском месиве, что только счастливой моей звездой можно объяснить мой выход из этого кошмара. Я ведь командовал взводом пулеметчиков, а пулеметчики такой народ, который всем мешает, и на него лезут все. И танками, и пушками и гранатами пытаются забросать пулеметную точку. У меня было три пулемета, человек 15 солдат, повозки с патронами, лошади, в общем, целое хозяйство. А первый мой бой после училища был еще по дороге к фронту. Место есть такое ВАЛУЙКИ. И тянулся наш эшелон по узкой горизонтальной полоске между двумя откосами. Один откос, поросший лесом шел вверх от наших вагонов, другой, по правую сторону, -обрывался круто вниз, сбегал к узкой речушке. На его склоне торчали обгоревшие колья елок. А дальше – поселки… до самого горизонта. И вот смотрим, от жилья в нашу сторону полетели сигнальные ракеты. И, спустя некоторое время, налетела авиация. Прикрытия с воздуха никакого. Состав еле тянется, жмется к лесному склону. А с воздуха бомбы. Вагоны трясутся, как чесоточные, вздымаются, как скаковые лошади. И пацаны наши, лейтенантики, многие не выдержали, попрыгали на откос, (некоторые угодили прямо на эти колья), и их с воздуха… . Что удержало меня,- не знаю. Оцепенение нашло,- мыслей никаких не было, просто оцепенение. Место, видимо было привычное для немцев. Когда они отстрелялись, мы, уцелевшие, вылезли, я доску оторвал и в отверстие в полу выбрался. Разбитые вагоны попытались отсоединить, целые составить опять в единую ленту, и двинулись дальше. По прибытии не досчитались трети. Из шестисот – двести человек пропали. Ну, а настоящий ПЕРВЫЙ БОЙ был под Кривым Рогом. Тут уж я потерялся сразу. А что, 43 год! С первого до последнего дня войны фашисты не оставляли нам никаких шансов на победу. И в 43 году, вроде бы наступая, мы ни черта не знали об общем положении дел, как и в 41-ом. Неразбериха была страшная! Мы не знали только ближайшую задачу,- взять вот данный населенный пункт. А там, где кто есть,- ну, иногда, покрутишься у штаба, что-то услышишь, но очень мало. И когда начался бой, я потерял своих сразу,- этого я пересказать не могу. Хоть нас и готовили в училище. Взрывы и пыль такая, что ничего в этой пыли, кроме грохота, понять невозможно. Я каким-то образом оказался в окопе, даже не в окопе, а в воронке из-под снаряда. Торчу по грудь, озираюсь. Над головой, буквально, проносятся самолеты, и тоже ничего понять не могут, кто, где есть, сбросят бомбы, и назад. Или, вдруг, из пыли начинает доноситься приближающееся урчание, материализующееся в тяжелый неповоротливый танк, который пробуксовывает мимо тебя, а потом опять ничего нет. А бой вокруг тебя громыхает, ты в самом эпицентре воя, взрывов, огня, но зрения нет, пыль кругом плотная, не просматриваемая, глухая и все забито только ею. И, вдруг, вижу, наш майор Гончаров перед моей воронкой вырисовался:- «Ах, ты, лейтенант!,- и хвать меня за шкирку,- вылезай! Двигайся за мной, будем наших искать!» Тут мне уж спокойнее стало, спину его вижу, бегу. На расстоянии метров четырех. Так он меня и выволок. Если бы не он, не знаю, что было бы со мной. Я, видимо, был заговоренным, и он тоже. Его «заговоренности» хватило на три недели, потом его от нас перевели. А вот после войны, я его встретил, на улице. Не мог я его сразу окликнуть, (сердце толкнуло, что он). Стоял, смотрел ему вслед, пока он за угол не завернул. Потом кинулся догонять, обшарил все подворотни, заглянул везде,- не нашел. Место это рядом с Патриаршими прудами. Угол Малой Бронной и Ермолаевского переулка. Вообще повороты судьбы непостижимы. Невозможно их предугадать. Поэтому и не люблю я этих чествований. Те, кто остался там, были героями. Они сознательно шли на какие-то поступки. А я не понимал смерти, и смелость моя была не смелостью, а скорее оторопью перед происходящим, а когда я узнал смерть, то испугался по-настоящему. РАНЕНИЯ Рассказывал я тебе? Ну, вот, осколок-то, вот он, видишь, а сколько мог важных органов отсечь. И детей бы не было. Вот, в штанинах ватных притормозил, до сосуда не добрался. Почему его тогда не вынули - не знаю, может, не заметили. Одну ногу прошил, а во второй застрял. Если бы не медсестра, которая среди груды израненных тел для отправки в госпиталь на меня пальцем бы не ткнула, так бы вы меня и видели. День- два еще повалялся бы и помер. Да еще, конечно, пенициллин, лекарство это тогда как раз изобрели, во время войны. Я не единожды ранен был, а пять раз. Шли мы как-то через болото, по мосткам таким. Я первым шел. Откуда стрельнули - не знаю. Шальной снаряд. Не по мне-то и стреляли, наверное. Чиркнул под мостками. Мне ноги перебило, и соседа моего ранило, а третий живой. Упал я поперек мостков, и чувствую, что движений никаких делать нельзя, ну, там вставать пытаться, или просто шевелиться. Чувство какое-то тревожное. Лежу, вижу, через какое-то время идут два немца с того берега. Один другому говорит, (я плохо немецкий знаю, так, немного понял): «Пойдем,- говорит,- посмотрим, там раненые». А другой ему отвечает: «Нет, мол, убитые». Но ко мне движутся. А я лежу, руки по мосткам свисают в воду, голова… . И спасло меня то, что передо мной мостки разнесены снарядом. Они до края дошли, постояли, и в обратную. А когда вечер наступил, от сырости я в себя приходить стал, только ничего сделать-то не могу. Крови потерял много, но чувствую где-то люди рядом. Действительно, слышу по темноте уж, шорохи: « да здесь они, здесь»,- это третий наш на выручку пришел с подмогой. На плащ- палатках нас и выволокли к своим. Чувство у меня было какое-то всегда. Ноги что ли сами дорожку выбирали, по какой идти. И люди мои мне поверили. Лейтенант же я был, а на войне звание большую роль играет. Хочешь – не хочешь, должен быстро решение принимать. Вообще на фронте я отвечал только за себя, ну, и за людей, которые были со мной рядом. Детей, семьи не было, а были бы, не знаю, какими бы были мои поступки. Песни, не знаю. Может быть, где-нибудь в резерве были песни, а на передовой нет, и не было таких особенно разухабистых парней. Разговоры только о семье и о женщинах. Женщины на войне были из местного населения. Они нас не боялись. Да и чего нас было бояться, это мы их должны были бояться. Шуточное ли дело, через них вся война катилась то в эту сторону, то обратно,- весь фронт! Так в Румынии и случилось. Самая грязная страна - это Румыния. Столько клопов, вшей, блох, мы нигде не кормили, как в Румынии. Пришли в Бухарест – город пустой. А потом посочился народ. Ну, вот тут мы и попались. Понахватали сифилиса. Перед возвращением,- осмотр врачей, выбраковка. Все больные оставались. 15% солдат домой не отпустили. На медкомиссии оставили на лечение. В основном гонорея, ну, и сифилис. А лечение страшное! Жуткое лечение. Какая тогда медицина была! Вот, например, как лечили гонорею: брали такой штырь металлический, обматывали ватой, макали в какой-то специальный раствор, и заводили в канал и несколько раз там прокручивали и туда-сюда, туда-сюда. Люди на стены лезли. Трое держали одного. И так целый месяц два раза в день. Зверское лечение. Гонорея, - это что?- это гнойники там, внутри, и первый признак,- мочу на свет посмотришь, а там хлопья, хлопья гноя. Вот так. А врачи привыкшие, на страдания и муки не реагировали. Попробуй полк солдат через свои руки перегнать. 7 мая 1997года. – Вот, что мне сейчас вспоминается,- это ЗОРЬКА. Так ее звали,- Зорька! А было это в Югославии. В тот период, в 44-45 году югославы к нам очень хорошо относились. Они ведь славяне, так же как и сербы. И вот, почувствовали они к нам какое-то братство, родство. И полезли в госпиталя, - кровь сдавали, за ранеными ухаживали. А я там лежал, и на мне все заживало, как на собаке. Сделают операцию, извлекут осколки, и, гляжу, начинают раны прямо на глазах затягиваться. Две недели,- и нет ничего. У других осложнения, нагноения, а на мне, как на собаке. Врачи говорили, что это такое свойство организма. Ну, свойство – свойством, а я раньше на фронт попадал, вот и все. Сначала в запас, а там, глядишь, пара дней и на фронт. Ну, а ее приставили ко мне, когда положение мое было плохое. Очень плохое. При ранении была задета у меня артерия, и ждали хорошего хирурга, а его все не было. Вот я и лежал, и ждал, так, отдавшись судьбе,- что будет, то будет. А что можно было еще сделать! Ну вот, а когда я пошел на поправку, смотрю, интересна она мне совсем даже в другом смысле. Гляжу на нее, и вижу,- все при ней. Я тогда еще не знал, что до войны она была чемпионкой Европы по теннису. Девятнадцать лет! Самый тот возраст, когда чувство, прежде всего, все затмевает, и разум, и разумность. Попросил я у нее адрес. Она дала. Вот, как я начал немного передвигаться, стал я собираться к ней в гости. Раздобыл одежонку поцивильнее, гимнастерочку, чем-то там подпоясался. А время тогда было смутное. Сам черт не разберет, кто с кем воюет. Параллельно с армией Тито, была создана еще одна армия – профашистская, она воевала, нападая на дома и семьи, якобы сочувствующие Советской Армии. Отлавливала «гуляющих» вне территории госпиталей. Кругом развалины. А среди развалин все что хочешь может произойти,- пропал человек,- иди, ищи его! Но меня мало что могло остановить. А уверенности придавало оружие. Раздобыли мне оружие ребята. Нас в палате было трое. Они знали, куда я иду, и адрес примерный знали. Вот я и пошел, а идти мне надо было на окраину города, в район особняков. Отец у Зорьки оказался фабрикантом, сбежавшим при подходе Советских войск, а она осталась в особняке. Ну, часа через два я дошел, спрашиваю у жителей, где такой-то дом. Они показывают,- все славянские языки чем-то похожи, ну, вот «люблю», просто ударение на другом слоге «Люблю». Доброхоты мне тут же предостережение, оглядели меня, говорят: «Не надо тебе ходить туда, там дом «нечистый», темный дом». Ну, а мне все - нипочем. Подхожу – дом огромный, а перед домом сад и забор каменный. В общем, вышла она ко мне, и начались ахи, охи, объяснения бурные. Мол, она сама хотела найти меня, но ее перевели в другой госпиталь, а когда приходила, я был на перевязке… . В общем, короче говоря, повела она меня в дом. А дом богатый! Всякие там мальчики резные с лампочками, камины, полы блестящие… . Ну, и говорит она, время сейчас уже позднее, и боится она меня отпускать обратно, и что надо мне у нее остаться. А что я могу возразить, если мое желание остаться у нее, полностью совпадает с ее доводами. ( У меня сохранилась ее фотография, только я ее прячу, потому что на фотографии есть надпись. А у жены моей такой характер, что она даже из истории 50-летней давности может накрутить, Бог знает что. «И значит, … и значит…» Это ее «и значит» - ужасное дело. Правда, иногда я вижу, что она производит некоторую ревизию в моих вещах, так что, может быть, и знает, и видела, и читала). Так и приноровился я ходить к Зорьке, жизнь брала свое. Она была старше меня, но меня принимала. Только потом я понял, что у нее в доме сходились чеки, противники Тито. И вот как-то ночью, она будит меня: «Григорий, спасайся, чеки!» Я со второго этажа по водосточным трубам, а трубы у них, черт, тонкие, и держатся на соплях. Один этаж я одолел, а потом сорвался, труба полетела. Я и грохнулся. А ноги все в бинтах, от удара у меня, конечно, все швы разошлись, и, видимо, сознание я потерял. Очнулся в госпитале, подобрал меня патруль, чуть под трибунал не попал. Спасло то, что началось новое обвальное поступление раненых, и я попросился под шумок, меня выписать…… МАЙКА. А про свою первую девушку рассказал примерно так: (сразу я не сумела записать рассказ, и потому его «живые» слова исчезли, заменившись нескладными, моими. Несколько раз, как бы невзначай, просила его повторить, но он уходил, пряча глубже в себя это воспоминание, говорил всегда о новом, еще не выговоренном). Шли мы вместе из госпиталя, возвращались каждый в свою часть. Какое-то время дороги, было по пути. Она была медсестрой, тоненькой, стройной девушкой, перехваченной в талии широким солдатским ремнем. Шли полями, к вечеру вышли к разбомбленному селу. Все хатки были заняты и оприходованы солдатиками, которые весело суетились, перебегали из хатки в хатку, жгли костры, носили котелки с водой. Приткнуться к кому-нибудь было непросто, и мы обрадовались пустой полуразрушенной лачуге на краю села c чуть прислоненной дверью. Печь была выворочена. В комнате стояла брошенная железная кровать с тряпьем и стол с лавкой. Не зажигая огня, в сумерках, поделили дневной паек, полученный в госпитале. Стемнело быстро, и все стихло. А мы сидим за столом. Сидим и сидим. Потом Майка встала, расстегнула солдатский ремень, и легла, не раздеваясь на кровать. А я сижу. Потом тоже снял ремень и лег рядом. Лежим, боясь пошевелиться. В дырявую крышу небо видно. Вдруг, совсем рядом, за стеной, раздалось тяжелое урчание. Что-то громоздкое, неповоротливое рыло землю прямо под боком. Потом оглушительный удар, еще один, еще. Танк немецкий. А мы лежим, что сделаешь? У меня один пистолет. Отстрелялся и начал отползать, также глухо урча. И потом наступила страшная, зловещая тишина. Утром мы молча пошли дальше. На развилке, при расставании, подарила она мне маленькую фотографию со своим адресом на Украине. После войны я написал ей письмо, и получил ответ, правда, от ее сестры, с сообщением, что Майка жива, и что замужем и с просьбой, больше не писать. Друг у меня был ИВАН БЕРЕЗИН, с которым мы вместе воевали полгода. Его убили в битве за Белград. Иван был тоже командиром пулеметного взвода и за ним, так же, как за мной бежали солдаты. Был там овраг обходной, и я до сих пор не могу понять, почему я со своими побежал не к оврагу, а по открытому полю. Наверное, пожалел солдат, пулеметы они тащили за собой тяжелые до 70 килограмм. Только обернувшись, увидел, что Иван со своими побежал к оврагу. А потом, после боя, стало понятно, что у немцев овраг этот был пристрелян. И все, кто втянулся в этот овраг, был накрыт шквальным огнем. Что там было,- страшное дело. Там было месиво. Я искал Ивана, надеялся, может, он ранен. Нашел я его уже на выходе. Он лежал в неестественной позе, на животе, а лицо было повернуто к небу, и глаза открыты. Синие глаза. Видимо осколком снаряда ему полоснуло по шее. Голова держалась на тонком лоскуте кожи. И кровь красным студнем под телом. Что я сделал. Я повернул Ивана, повернул голову, достал из кармана документы, адрес, от одного документа оторвал маленькую карточку, на память. Иван был единственным сыном у матери. Документы я все ей отослал. И еще один рассказ задержался в моей памяти в полустертом виде, как к Белграду, сквозь толпу беженцев, прорывалась танковая колонна. Там бой, ждут подкрепления, а дорога запружена обезумевшими людьми с узелками, детьми, котомками. Танкам не прорваться. И вот помню, как долго они беспомощно буксовали, пока не прилетел маленький кукурузник, и не приземлился на соседнем поле. И как оттуда вылез человечек, и, орудуя кулаками и локтями, прорвался к головному танку. И прокричал он, видимо, слова вроде таких: что далеко впереди, кровавый бой, а они, туда их растуда, буксуют здесь и прохлаждаются. И как после этого головной танк дал поверх голов предупредительный холостой залп, а минут через пять после ТОГО, пошел на «прорыв», сквозь толпу, а за ним и вся колонна. И как потом, после боя, страшно было смотреть на гусеницы танка, обмотанные обрывками цветного тряпья, и на лица танкистов, выполнивших приказ. Однажды, я спросила его, каким он был в школе. Чувствовал ли он себя там хорошо. - Нет не очень. Но я рисовал всегда, и около меня все время что-то требовалось. Ну, и еще мне нравилась там одна девочка… с высокой грудью. Я прямо млел, когда она декламировала стихи, сложив свои ручки на груди. У нее были большие серые глаза. Просто даже непропорционально большие. Звали ее ОЛЬГА. Ну вот, и однажды, со мной такая история приключилась, что я даже не знаю, как сам уцелел, и как уцелели мои родители. Просто трагедия произошла, да- да, трагедия. У нас в школе была парадная трех маршевая лестница. Сначала все поднимались по среднему маршу, на площадке которого стоял огромный бюст Ленина на постаменте. Постамент был деревянным, обтянутым красной материей. Между постаментом и стеной была щель, а с обратной стороны постамента была дыра. Эта вот дыра и сыграла в моей жизни роковую роль. Я решил забраться в постамент и там, внутри, под «Лениным», поджидать Ольгу на этой злосчастной лестнице. Я протиснулся внутрь, нашел дыру, из которой открывался прекрасный вид на лестницу и затаился. Ольгу я увидел сразу, она шла с преподавателем, окруженная подружками. И вот, когда они поднялись до уровня этой площадки, я выскочил наружу со словами: «Ольга, а вот и я!», что-то в этом роде. Бюст закачался, и я увидел перед собой вмиг побелевшие лица. Кто-то шарахнулся в сторону, кто-то кинулся вниз. А эта махина, позади меня покачалась-покачалась и грохнулась. На мелкие осколки разбилась. Время перед самой войной. Ну, если б я вазу какую разбил, а тут бюст самого Ленина! Вся школа недели две только об этом и говорила.... Лет пять назад они решили встретиться. Я для храбрости позвал с собой своего лучшего друга. С ним я сдружился в архитектурном техникуме. Василий. Мы иногда спорим до хрипоты, особенно по еврейскому вопросу, но дружим. Вот пришли, пока раздевались в гардеробе, мне рассказывают, что сумели дозвониться Жанне, Гале, Вере, ну, в общем, перечисляют их всех, кто пришел и… Ольге … Я спрашиваю, где ж они,- да вон там сидят, в комнате. Я заглянул в ту комнату, и сразу же оттуда бегом. Понимаешь, Жанна,- это была девочка, за которой бегала вся школа. Отец - французский дипломат, она – тоненькая тростиночка. А тут заглянул, сидят такие тетеньки, никого узнать не могу, меня ужас обуял. Так что в прошлое возвращаться опасно. Только мысленно. С этими конкурсами я как гончая. Сколько раз зарекался в них участвовать. И опять втягиваюсь. Гончая. Вот она, отбегала, лежит, язык на плече и дела нет ни до какого зайца. Но при первых же звуках рожка вскакивает, мускулы каменеют, нос дрожит, … и полетела стрелой. Инстинкт, азарт, страшная вещь! (Это - тоже мой рссказчик. Мы с ним вышли на весеннюю апрельскую мостовую). Я знаю, что такое война. Я видел, как человек превращается в пыль. А я везучий. Да-да, везучий. Командир батальона был москвич, и я москвич. И вот он воспылал ко мне отеческими чувствами. А на подступах Белграда, когда мы аэродром брали, вызвал меня и сказал: «Ну, вот, настал твой час!». Я все помню, этот звук, сверху, который накрыл меня и перевернул, а дальше уже ничего не было. Ударило меня по ногам. Да все случайность. Вот шли мы как-то: пурга, все ищут лазейки, чтоб укрыться на ночь, забираются в стога. Ну, и я углядел стог, внизу которого углубление – нора. Я туда шмыг, ногами вглубь. Зарылся и заснул. А в стог попала зажигательная пуля, и он загорелся. А я сплю, и все это вижу как бы во сне. Пожар вижу, и вижу, что я будто бы задыхаюсь, а все это происходило на самом деле, только мне казалось, что это сон. Как я очнулся, заставил себя очнуться! И вовремя. Вся верхняя часть уже сгорела, и все это вот-вот должно было обрушиться на меня. И что же? На утро нашли бы обгоревший труп, хорошо, если бы документы не сгорели, а то и не сумели бы опознать. Да кому и надо, в сутолоке-то такой! Нет, никого у меня особенно там не было. Да и не могло быть. Только подружишься, или тебя или его ранят, а то и вовсе убьют. Так с одним армянином сдружился, да и то случайно, потом я его в Москве встретил, обрадовались оба, кинулись друг к другу. А сдружились случайно. Я особенно развязных, разухабистых парней не любил, а с ним мы рядом стояли на перекличке. Ему все время холодно было, все дрожал и ежился, может быть, подхватил малярию,- не знаю. А стояли мы с ним в тени от дома, вот я и предложил Ему, пойдем, мол, на солнышко. И он, это мое участие, оценил. И уже от меня не отходил. Но это уже в сорок пятом году было. Когда война заканчивалась, и мы все мечтали о доме. А нас построили и объявили, что мы вступаем в войну с Японией. И это было как бритвой по сердцу. То, что Американцы сбросили атомные бомбы, мы узнали не от генералов. Был у нас один человек, который все время таскал за собой рюкзак, ни на минуту с ним не расставаясь. Так вот, оказалось, в этом рюкзаке у него был приемник, и он слушал сообщения, и именно он нам рассказал о Хиросимской бомбе. Нам это сообщение принесло надежду, ведь кого-то из нас уже мчали эшелоны на Восток. А после этого сразу, все было кончено. Бесповоротно. И дом приблизился на расстояние дороги до него. Ни с того ни с сего вдруг рассказ- воспоминание про АРБАТ. Или мы с ним как-то забрели туда… Это район был маленьких особнячков. Знаешь и в музей ходить не надо. Идешь по его улицам, и на каждом углу, на каждом фасаде что-нибудь да привлечет внимание. И женщины… Совсем особенные, неторопливые, изящные, ботики на них такие знаешь, были из фетра, белые, на пуговках, шляпка старинная, пирожком, из-под нее пучок волос аккуратно уложенный. Другой мир. Рядом, на Садовом кольце суета, беготня, а тут покой, снег белый. А главное тишина. Там шины скрипят, моторы тарахтят. А здесь только птицы летают. Вспорхнет – и весь шум. Было там две церкви. И вот вдруг, среди этой тишины, - «бом, бом, бом… тили, тили, бом, бом…». Мир звуков в рассказах все преображает и делает живым. Однажды, рассказывая про 37 год, он воспроизвел звук подъезжающей ГЭБистской машины. Безмятежное хлюпанье ложек за обеденным столом, и скрип поднимающихся по лестнице хромовых сапог. В то время, после восьми часов вечера все в Москве замирало, тишина страха и тревожного ожидания повисала и над нашим двором. И если в этой тишине раздавалось урчание подъезжающей машины и визг тормозов, то все окна настораживались. А мы что, мы были дети, мать кормила нас за столом (в подтверждение своих слов, он аппетитно отправляет ложку с обжигающим борщом в рот), и звала отца. А отец услышал тот зловещий подкрадывающийся звук, вошел в дверь и встал за нашими спинами так, что только мать видела его лицо. Ну вот, а потом шаги по лестнице, сначала внизу, а потом все выше, выше. И звонок в дверь. Резкий звук, сбрасывающий оцепенение. Квартира коммунальная, все выходят трясущиеся в коридор. Что означает этот звонок,- все знают, никто ничего другого и не ждет. Но надо открывать. Заходят они сразу, и с ними наш дворник. Звук его-то сапог и слышен на лестнице,- у этих не скрипят. - Кто ответственный по квартире,- всегда выбирался ответственный, который должен был ответ держать. Ну, выходит, к примеру, Иван Иванович, пытается скрыть панику, всех нас охватившую. -Где живет такой-то… А это был молодой, одинокий человек. Он спал в это время. В общем, подняли, заставили одеться, увели. Больше мы его никогда не видели. Комната стояла опечатанная всю войну. А после войны туда поселили майора. Из-за него мне пришлось оттуда уехать. Я испугался за мать. Она ведь у меня была врачом, детским врачом, и работала в правительственной поликлинике. И вот, когда началось так называемое дело врачей, я испугался. Это надо было видеть, как он, пузатый и лысый, полуголый входил в ванную комнату, где я брился и спрашивал: « Ну, Григорий, как дела?». Пришлось поменяться. Куда,- мне было все равно, лишь бы подальше от этого майора. Неделю было жарко и сухо. -Пойду схожу за мороженым. -А у нас в буфете есть. -Я люблю в брикетах. -Там и в брикетах есть. - Да нет, то, бывшее, за 48 копеек. -??? -Ну что ты удивляешься! Я люблю мороженое, могу съесть два брикета, знаешь, до такого состояния, чтобы задубело горло. В Югославии, когда я лежал в госпитале, я ел мороженое каждый день. Место там было такое «Новый сад», озеро большое - сказка! Так вот, в парке было три палатки. В одной готовили пирожки, в другой,- котлеты, а в третьей - мороженое. На желтках. Оно было такое вкусное! И пахло желтками. Я вспомнила, как мы с мамой в Ташкенте однажды готовили такое мороженое, во рту появился нежный, забытый вкус. Я согласилась, что это был ни с чем не сравнимый вкус. Мне отец рассказывал, как на глазах менялись люди. За те три дня безвластия. Их завод «Красный Пролетарий» эвакуировали. Страшное дело. Немцы на Истринском водохранилище! А это ведь двухдневный переход на лыжах! И наше спасение было только в том, что стояли жуткие холода, и немецкие машины, работавшие на дизельном топливе, не заводились. Ну не заводились, и все тут. Я видел немецкую пленку, как танки продвигались к Москве. Поле белое, ни души кругом, ну, хатки кое-где, а они боятся, пройдут километра полтора и встанут, смотрят в щель насторожено. Ловушки опасаются. Москва была пустая, но только мы об этом догадывались. А Гудериан топтался, боялся победу потерять. Вот она, под носом, Москва, а страшно поверить. И эта его осторожность подарила нам дня два. А это большое дело. Спас же нас Зорге. Он был нашим разведчиком (немецкого происхождения) и был в это время в верхах Японии. И оттуда добыл и передал сведения, что Япония ни при каких обстоятельствах не двинет свои войска в Сибирь. И настоятельно советовал перебрасывать Сибирские военные части. Да, это был удивительный человек. Гитлер торопил Гудериана, а тот осторожничал. И потом Гитлер кричал на него: « Вы, Гудериан, украли у меня победу под Москвой! УКРАЛИ!». Кстати, Гудериан учился в нашей военной академии. Сибирские части – это было спасение, пришедшее в самый последний момент. Мы были в эвакуации, мать направили на Афганскую границу. И там, через репродуктор слушали каждый час сводку. И мороз продирал по коже: « Наши войска ведут неравные бои с противником в районе Истры, оставлены пункты Лопасня, … а мы ведь все знали, где это,- у стен Москвы. Ну, и вот тут подкрепление. В теплых полушубках, валенках, шапках, маскхалатах. Не то, что ополченцы, или наскоро сбитые и собранные отступающие части. - Что это меня сегодня разобрало, ах, да, скоро 9 мая! Недавно вот ролик смотрел – озеро Балатон, в Венгрии, сразу столько вспомнилось! Кинулся к экрану, стал вглядываться,- ничего не узнал. Берег, пляж, самодовольные отдыхающие. А тогда это была кромка замерзшего озера. Балатон иногда покрывается льдом, и наш 46 полк, двигающийся под артобстрелом. Минометы, люди, повозки. Снаряды разбивают лед и льдина, тяжело покачиваясь, вдруг медленно опрокидывается, переворачивается вверх дном, а все, что было на ней уходит под воду. « Иди сюда, я одной тебе покажу», - он забыл, как уже однажды показывал мне и потертый военный билет с перечисленными ранениями, и орденское удостоверение, а главное себя, 17-летнего фронтовика на фоне парусиновой палатки. - Ты вот скажи, узнала бы человека через 65 лет… . Вот как жизнь бежит. - Сегодня попросили меня опознать одного человека, который утверждает, что был в нашей дивизии, в соседнем полку. Ну, мыслимое ли дело? Ему тогда было не больше 20. Разве это возможно узнать! Командир полка выбрал меня, потому что я теперь, из оставшихся, самый подвижный. Все остальные уже развалины. Он сам на костылях. Трофимыч. Поднялись мы с ним на второй этаж, а там сидят три человека…. Да… Там у них история нехорошая. Относится ко времени взятия Белграда. Связано с немецким архивом. Когда встречали 2000год неожиданно возникло внеочередное воспоминание : « А вы знаете, ведь мы об этой встрече мечтали и думали в 43-ем. Тишина вдруг настала 25 декабря. Тихо, а я тогда мальчишкой (18 лет) не знал, что у них католическое рождество раньше, удивлялся, почему такое затишье. Ну, мне старшие бойцы разъяснили. И так разговорившись, мы замечтались в окопах, а как же там будет, в 2000 году, как люди будут отмечать 3-е тысячелетие. И казалось, что будет что-то необыкновенное… . И вот оно как незаметно все случилось». Мне хотелось, чтоб он что-нибудь припомнил еще, но кто-то перебил и разговор потек в другое русло. И что-то осталось недосказанным в этом новом тысячелетии. Накануне дня Победы второй день говорим про Гудериана. Знаешь, ПРИРОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ очень многое значит. Ну, вот, каким человек родится. Воспитание мало, что может исправить. Меня мать в детстве заставляла мыть руки, а я и до сих пор часто забываю их мыть. И вот был у меня приятель, немец по присхождению, с которым мы поехали вместе отдыхать. Жили в одном номере. Так ты даже не представляешь, какое значение для него имела всякая чепуха, вроде мыльных точечек на зеркале, которые естественно оставались после моего бритья. Каждый (!) день он стирал свою майку! каждый день! и возмущался, что я этим занимаюсь только раза два в неделю. Ну, и вот эта немецкая аккуратность,- это не просто так, она вырабатывалась веками! И окопы на фронте можно было сразу определить, где, чьи. Их окопы пахли мылом: дешевым, цветочным, но мылом и кофеем, суррогатным; а наши - потом и грязным телом. Они всегда обустраивались,- мы считали все временным. Так кончил, как отрубил. P.S. Прибавлю в качестве послесловия, что у этого человека четверо детей. Всех он успел воспитать и поставить на ноги. Когда я увидела их взрослых, поняла, что все они, хоть и погодки очень похожи на отца разных возрастов. Одна девочка копия 18 – летнего мальчишки, смуглого тоненького лейтенанта, высокого и стройного, серьезно смотрящего в объектив из далеких военных лет. Младшая девочка – это портрет последних лет: краски стерты, размыты, белёсы; угловатые хрупкие черты сглажены плавными линиями постоянства и покоя. Так весенняя пронзительность высокого неба сменяется мягкой проседью в октябре. |