В редакции районной газеты к вечеру остался только Илья Фомич, бывалый корреспондент, прослуживший в издательстве уже не один десяток лет, и Лёшка, молодой журналист, присланный сюда из города на практику. Сегодня Алексею впервые поручили серьезную работу: нужно сделать художественную переработку найденного поисковиками фронтового дневника. Параллельно с выдержками из самих рукописей редактор попросил, чтобы воссоздали всю историю, типичную, как он считал, для большинства семей России. Илья Фомич просмотрел обожженные страницы, но от задания отказался: накануне 22 июня у него уже было назначено несколько встреч с ветеранами. А Лешке он сказал: - Вот тебе, брат, и боевое крещение. Вещь тебе поручена серьезная, не оплошай. Главное, знаешь, пиши, как чувствуешь. Война всех нас опалила, для всех оказалась разной и, в то же время, – одинаковой. Я бы взялся за этот дневник, но над ним нужно не один час посидеть, «пропустить» через себя. Только тогда что-то выйдет. А у меня нет времени совсем. К встречам готовлюсь обстоятельно, нелегко людям встряхивать свою память. Нелегко. Но делают они это, чтоб мы не забыли. А ты вот ничем больше не занят. Старайся. Ну, я пошел. - Ага, Илья Фомич, до свидания. Я еще посижу. В институте Лешке давали простые статьи, поездки на встречи с известными людьми края, освещение культурных событий города. А вот дневники… Обычная тетрадь в клеточку, порыжевшие обгорелые листки, кое-где размазанные чернила, ровный почерк. Лёшка пролистал все записи до конца, мельком просматривая потемневшие абзацы. Некоторые названия ему показались знакомыми. Он принялся читать первую страницу. Его мать тоже звали Катериной, Катериной Ивановной. А Лешкино отчество – Николаевич. Описанная в дневнике семья во многом была похожа на Алескееву, но много ли в жизни бывает совпадений? Лёшка читал страницу за страницей и всё больше начинал понимать, что даже если в жизни таких совпадений бывает и немного, то это – одно из них. И деревня с таким же названием, и двор, по описаниям, как у них был. Да и братьев у Алексея тоже было трое, как здесь. Но всё равно до последнего не верил, что держит в руках записи своего отца. Уже стемнело, Лёшка зажег настольную лампу, налил в стакан крепкого чаю и сел за печатную машинку. Писал, как чувствовал. И казалось ему, что чувства у него были такими же, как и у автора этих почерневших, разъехавшихся строк. 1 «Дорога среди ржаного поля. Васильки, бабочки, тяжелый колос. Густой запах медвяной травы. Солнце путается в верхушках леса. По дороге идет мужчина. Он низко склонил голову, тяжело ступает. На нем помятая рубаха, пыльные ботинки. За ним бежит женщина. Она едва успевает. Кофточка расстегнулась, по лицу разметались волосы, косынка съехала на ухо. - Коля, Коленька… - Обожди, милок, обожди. - Ой, нет мочи больше. Все, я не могу дальше. Она присела на землю и заплакала. Мужчина обернулся, но не замедлил шаг. Он только вздохнул, а, может, просто перевел дух. Прошел еще несколько метров. Потом остановился, раздирая рукой спутанные волосы и вытирая рукавом слезу, поворотил назад. - Катерина, ты же знаешь, не могу я. Катя, ну, Катря, ну прекрати. Не рви душу! Подневольный я, ничего не поделаешь. Вон из Дубровиц тоже восьмерых забрали, и из Синельниково, и из Белой. Время такое. Вернусь я. Наверно, вернусь. Женщина бросилась ему на шею и еще пуще заголосила. - Коленька, да ведь пожить хотели. Дом начали ставить. Срубу сколько навезли. Ребятёнки у тебя малые. Куда я с ними тремя без тебя? Коленька, ох, Коля… - Я ведь отчего плачу, милый? Ты не виноватый, да только плачу я оттого, что ничего сделать нельзя. И больно, и горько, как будто полынь пью, да ведь не изменишь ничего. Ничего не изменишь. Понимаешь? Коленька, родненький! - Ну будет, Катря. Я ведь без тебя… Он не договорил, отвернулся. Солнце красным закатным огнем осветило его голову. Он был молодой. Только на ноги становился. Дом строил, семью держал: три рта да Катря. Но вон ведь как обернулось. Был август. Хлеб стоял в поле, да убирать некому – почти в каждом доме остались одни старики, женщины да дети. А немец прет. Говорят, сдают города, и ничего нельзя сделать. К осени чтой-то будет? - Катерина, пойдем, проводишь меня до поворота на Каменку. А там я уже сам. Молодая жена. Красивую брал. Черноволосая, розоволицая, по хозяйству справная. И к родителям с вниманием. Матери сразу понравилась, а батько хоть и воротил нос, да свыкся. А детишки у них все беленькие, как одуванчики. Всё ходят, бывало, за отцом по пятам: «Папка, папка. Покажи, как да чего». А он и показывал. И кузню показывал, и еще что по дому. Старшой слушает, голову наклонит, как взрослый. А маленькие рядом вертятся, тоже хотят возле папки. Когда повестка пришла, не хотел сразу семье показывать, но все равно ведь не скроешь – узнали. Слезы, проводы. Соседей позвали. Из Дубровиц сестра приходила со своими ребятами. А сегодня утром двор обошел, в кузне что-то брался делать, да не шло. Вышел в сад – яблони гнутся под тяжестью плодов, груши склоняются к земле. Все пышное, праздничное. Любил он это время. Предосеннее. И не лето вроде уже, и не осень еще. Небо стеклянное, в полдень дрожит, как паутиночка на ветру, а ночью тяжелое делается и такое звездное! Катря наблюдала за ним в окно – он видел ее лицо, такое осунувшееся за эти дни. Она пряталась за занавеской, но он все равно заметил. Но не оборачивался. Он прощался тогда не с ней, а с домом, с родительским гнездом, где вырос, где начал поднимать избу, где хотел растить своих детишек. И солнце закатное, тяжелое, и небо багровое, и шепот листвы – все было такое родное, как в детстве когда-то. Но теперь стало не то чтобы чужим, но каким-то и не своим. Оно уже принадлежало не ему, нет. Детям. Им теперь здесь строить свою жизнь. И, наверное, уже без папки. Уходил он вечером. Чтобы дотемна добраться до Клима, а там заночевать до рассвета и к девяти прибыть в пункт сбора. Вроде бы, все взял. Жена собирала. Из одежды ничего почти. Сухари положила, хлеб новоиспеченный, и груш первых с того дерева, что под окном спальни. Шли почти молча. Катря только что-то вспоминала, не забыл ли, да он отвечал ей. Но почти не слушал. Она думала, как теперь без него, он – как он будет там, а они здесь. Вот уже почти дошли до поворота. - Выходит, прощаться нужно. Извини, если чем тебя когда обидел. Катря, скажи сынишке, Алешке, что… А вообщем, ничего не говори. Вырастет, сам поймет. Ну, пойду я. До свиданья, Катерина. Она прижалась щекой к его пыльному плечу. Помолчала, почти не всхлипывая. Потом долго смотрела, как он шел по дороге. Потом только светлая точка. А потом – совсем ничего. Только пыль». На восьмой-одиннадцатой страницах были, в основном, описания боев. Какие брали высоты, через какие шли города и сёла. Лёшка думал, что в то время семья фронтовика в тылу боролась с голодом, холодом и страхом за отца и мужа, который был там, на передовой. В тихой редакторской под Алексеевыми пальцами щелкали печатные клавиши. 2 «Четыре зимы Катерина была одна. Сама дрова рубила, разгребала снег, воду носила, варила буряки и кору. А когда меньшенький заболел, совсем худо стало. Было это в третью зиму. Послала его Катерина за водой. Больше ведь некому было. Старший с братишкой к тетке пошли, в Дубровицы, надеясь взять у ней картошки или буряков. У них был глубокий погреб, который не промерзал в самый лютый мороз. А зима тогда стояла: морозы под пятьдесят. Сядет, бывало, Катря вечером что-нибудь рукоделить, а за окном ветер воет, снег метет – ни зги не видно. И все думает она, как-то там их Коленька, в такую-то стужу. Да и жив ли? Нет от него вестей. А меньшой сын, восемь годочков ему было, доставал воду из проруби, да и сам провалился под лед. Лихорадил потом больше месяца. А однажды встала Катерина утром, подошла к кроватке, а он холодный. Закопали его под дедовой грушей, у окна. Земля была как камень. Уж как ни била ее Катря, как ни мучилась, только мелкую ямку выбрала. Постояла с ребятами, утерла слезу, и пошли в дом. Топить печь, жить дальше. Уже в конце марта, когда снег стал ноздреватым, а днем хлюпала капель, услышала Катря, как соседка заголосила. Побежала к ней – она сидит под окном, мнет в руках какую-то бумажку и рыдает. - Что у тебя, Варя? Аль заболел кто? Она тычет ей листок. «Погиб смертью храбрых…» - Варя, Варенька…Ой, Варя! – и заголосили обе, да что изменишь? - Как же я теперь буду? Ведь пятеро у меня! Как управлюсь? Двое в школу ходют. Сережку в этом году отдавать. А Маня и Костюшка маленькие совсем. Никак мне одной… Ой что будет! Что будет, Катерина! Вечером Катря штопала старшенькому штаны и думала. Если… Как же худо ей придется! Не поставить ей одной на ноги троих мальчишек. На них одной одежи не напасешься, а книжки, а еда?.. Нет, никак не поставить». В стакане с остывшим чаем дрожал кружок настольной лампы. Лёшка перечитывал последние страницы дневника. Здесь автор, очевидно, писал о своих мечтах, причём о себе он говорил, почему-то, в третьем лице. Может быть, мало верил в то, что всё это когда-нибудь станет для него явью? «Они жили. В 1953 поставили новую избу, просторную, с большой печью, со светлой горницей. Сад посадили над речкой, яблоневый. Алешка все время старался быть рядом с отцом, у которого силы уже были не те, хотя он и храбрился, говорил, что он еще ого-го! Осенью свадьбу Алешкину справляли. Жинка у него чернобровая, голосистая. Когда гости все за столом были, отец вышел в сад, стал над речкой и долго смотрел на родные просторы, на почти прозрачный сизый туман, что повисал над самой водой. Отец думал, что не зря из всей их деревни вернулось только трое. Кто остался под Сталинградом, кто в Польше, а кто и дошел почти до самого Берлина. Зато вот детишки их живут, свадьбы справляют, поднимают хозяйство. И долго будут жить, и счастливо». Вспомнил Алексей, как к соседскому мальчишке вернулся отец. Был вечер, солнце уже перевалило за лес, а Лешка сидел в малиннике и смотрел в щелку забора, как Виктор Иванович обнимает сына и гладит его по мокрому от слёз лицу. Алешкин отец не вернулся ни в то лето, ни потом. Алексей отодвинул чай. На салфетке осталось желтое пятно. На улице уже всё реже звенели трамваи, Лешка дописывал: 3 «В конце июня, когда отгремели вальсы Победы, стали возвращаться в деревню мужики. В крайнюю избу пришел Прасковий, вчера справляли у Кузьминых, а еще на той неделе у Мельниковых сын вернулся. Да только в Катрину избу никто не стучался. И плакала она на праздниках у соседей. Но во вдовий угол не садилась. Надеялась. Однажды, уже на исходе лета, Катерина собирала в саду ранние яблоки. Они в тот год плохими удались: мелкие и почти все как одно червивые. Катря набрала полную корзину и попросила Алешку отнести ее в избу: - Поставишь, сынок, корзинку-то возле стола, а я, как справлюсь, переберу, что на компот, а что и на повидло. Вот, - она, кряхтя, подхватила плетенку с яблоками, - держи, да смотри, не опрокинь. Катерина подняла голову, и яблоки посыпались с глухим грохотом на землю. Возле калитки стоял, опираясь на корявую трость, ее Коленька. Седой, как дед, лицо разрезано уродливым шрамом. Она молчала, как будто язык отнялся. Алешка с недоверием смотрел на деда. Потом спросил: - Вам чего, дедушка? - Алешка! Ты не узнаешь меня? Я ж папка твой! Алешка закрыл рукавом лицо и долго стоял так, а потом побрел в малину, лег на землю и заплакал». В редакции было тихо. Алексей собрал бумаги, выплеснул в раковину чай. Радиоприемник почему-то молчал. Когда Лёшка шел по опустевшим улицам домой, начал моросить дождик. Холодные капли падали на потрепанную обложку дневника и оставляли мутные разводы. Алексей спрятал тетрадь под полу пиджака и скоро зашагал по мостовой. Дома, не зажигая свет, Лешка прошел в свою комнату и вынул из ящика стола отцовы медали. Он перебирал их в руках, думал. Вдруг его взгляд упал на страничку дневника, у которой был загнут уголок. Алёшка его отвернул и прочел запись: «Сыну моему Алексею … Придорожному, чтобы помнил дороги батька». «Придорожному, Придорожному, Придорожному…» - стучало в Лешкиной голове. «Мне это, стало быть? Алексею Николаевичу Придорожному?» Всё теперь сошлось. Всё! Алексей долго ходил по комнате, то стоял, то вдруг порывался куда-то идти, потом сел за стол и долго сидел, поглаживая рукой старую тетрадку. Отцов дневник. В доме было тихо, только ходики стучали на стене. Алексей вздрогнул, и проснулся. Он потянулся к будильнику: половина третьего. Скрипнул стул, зашелестела бумага. Алексей листал отцову тетрадь. Он вел ее все время, когда был на фронте, и выдавалась минутка записать. Большей частью заметки были о боях, о потерях, о тех деревнях, через которые проходили войска. В конце были вложены отдельные листки, исписанные торопливым почерком. Некоторые буквы поплыли, но всё равно Алексей всё разобрал. Отец писал о будущей жизни, о том, что случится, когда проклятая война, наконец, закончится, и он вернется. «Не знаешь, ты, батя, что с нами стало. Ох, не знаешь! Как мамка потерялась, как братишек моих фашисты сожгли, и как бежал я из концлагеря, как добирался домой уже с нашими. Не знаешь, ты, папка, как искал я тебя среди военных, как заглядывал им в лица и боялся, что ты меня увидишь, и все сразу поймешь. И пишешь вот, что свадьба у меня, что дом новый. А у нас ведь и от старого только один дымоход почерневший… А может и видел ты все? И сейчас видишь? Меня видишь, как сижу я здесь над твоими записями. Я не плачу, папка, нет. Но и смеяться я разучился. Я все думаю, думаю… Где ты остался, в каком лесу или поле? И что было там, тогда? Ничего я теперь не узнаю. А, может, мы свидимся еще с тобой, а, папка?» Алексей склонился над тетрадью и заснул. И снился ему бой. Рвались снаряды, стрекотал пулемет, пули свистели со всех сторон, а впереди бежал отец. Со знаменем. А потом он упал. А на обожженном в боях дневнике сверкали в свете уличного фонаря отцовы медали. |