Петр Ополев РАССКАЗЫ ДЯДЯ ВАНЯ Старик с седой окладистой бородой, с животом, как у беременной женщины, шел к деревянному одноэтажному дому, но остановился неподалеку от него. «Дальше идти не стоит, - подумалось ему. – А то выйдет какой-нибудь жилец и начнет расспрашивать: ты к кому, дедушка, да зачем, и разрушит настроение». А старику как раз хотелось постоять одному, чтобы погрузиться в воспоминания и как бы вновь встретиться с теми, кто здесь жил когда-то в одной из квартир. Он промелькнул взглядом по бревенчатым темным стенам, по окнам, ярко синеющим от солнца и снега, и всмотрелся в окошко возле крайних от него дощатых сеней. Это окошко и эти сени и принадлежали той квартире, к которой он пришел. Остальные окна квартиры располагались с других сторон дома. Но оттуда не подойти: с одной стороны – крутой обрыв, с другой – множество заборчиков, загораживающих семейные огородики. За спиной старика широкая современная автомагистраль с выходом на бетонный мост через реку. Многоголосо и беспрерывно шумят текущие по ней потоки машин. Наносит густым запахом выхлопных газов. «Вот не повезло нынешним жильцам дома, что рядом с ними проложили такую автомагистраль», - отметил он. – Наверняка, все в квартирах пропахло бензином и ни днем, ни ночью не смолкает гул, сотрясаются дома. Несладко тут, видимо, жить, но живут, куда же денешься». «А когда-то здесь была такая тихая улочка, какую нынче трудно даже представить, - вспомнилось старику, - хотя автотранспортная магистраль в то время существовала, но она проходила в другом месте и не была столь мощной; тогда еще машин так много не наделали и еще конные обозы часто шли друг за дружкой, а мост стоял деревянный, выше нынешнего по реке. И увидел он себя мальчиком Витей, шедшим тут летним днем той тихой улочкой. На ней было три колеи, пробитых до земли редко заходящим сюда транспортом: две колеи пошире – от колес автомобилей и телег; одна, узкая, посередине, - от конских копыт. А остальная вся поверхность устилалась сплошным ковром травы, растущей всюду: на дороге, в кюветах, у тротуаров по обе стороны и даже на самих тротуарах, пробиваясь в щели меж досок ворсом многочисленных щеток и кисточек. И среди травы повсюду много было цветов одуванчика, ярких солнечных цветов, отчего неказистая улочка выглядела нарядной и вся светилась. Тут же белели и созревшие одуванчики с пушистыми шапочками. Такой и выбрал себе Витя для пикульки с самым толстеньким и мяконьким стебельком, сорвав его под корешок. Он поднес ко рту пушистую шапочку, дунул на нее, и полетели маленькие парашютики, неся каждый семечко, предназначенное для новой одуванчиковой жизни. Но не весь пушок слетел с зелененького кругленького рыльца. Он дунул еще раз – парашютики снова полетели, и рыльце осталось совсем голым. Затем Витя откусил кусочек трубчатого стебелька – во рту отдало горечью сока. Приладив кусочек стебелька меж губ, он дунул в него, но звук в пикульке не рождался. Тогда перевернул ее другой стороной, подул, и звук разнесся на всю улочку. Витя откусил еще кусочек стебелька, и получилась вторая пикулька с голосом повыше. Приладив обе пикульки в губах рядышком и разнося во весь окружающий мир их пищание, иногда сливавшееся в унисон, он шагал так до барака, где замолк. Барак здесь поставили впереди двора. Да и не барак целиком, какие тогда повсюду понастроили. Тут было всего, пожалуй, треть барака. Не хватило места на длинный, и вставили коротельку. В бараки вселяли в войну людей, эвакуированных с европейской части страны, тех, как говорили старшие, которые или вступали в контакт с немцами, или же подозревались, что могут вступить. Случалось, Витя играл в одни игры с их детьми. Мальчишки у них были такими же, как местные, не выделялись в поведении ничем. Только одевались они заметно беднее местных, в рванье. А в этом коротеньком бараке повесился на чердаке под крышей его ровесник, по фамилии Регеша. Отчим сильно бил. Сворачивая возле барака во двор, Витя всегда поглядывал в проем под крышу. Зачем? Он и сам не знал, зачем. Конечно, понимал, что не покажется там Регеша с веревкой на шее. Увезли его и закопали в могилу на кладбище. А вот все заглядывал. Машинально это получалось. И еще возле барака он обязательно подбирал камень, потому что здесь, в бараке, жила чья-то непутевая собака, не большого и не маленького роста, рыжая, лохматая, неопределенной породы. Если шел без камня, то она неожиданно выскакивала и, подбираясь к самым икрам ног, истошно лаяла. Нет, она ни разу не кусала Витю, но выдержать ее психическую атаку было трудно. Когда же он нес камень, собака не подскакивала близко, понимала, что ее можно и навернуть, и лаяла издали. Но не помнит Витя, чтобы когда-нибудь и кто-нибудь вышел из барака и поругал бы собаку. Словно у нее хозяина не было. Теперь, через много лет, старику ясно стало, с какими, все же, душевными последствиями жили люди в тех бараках, что и смерть Регеши, и та собак явились, возможно, результатом их бед. Только вот эти тонкости в то время до него, мальчика Вити, не доходили. Он выплюнул пикульки, выбросил остаток стебля одуванчика, поднял камень-голыш величиной с кулак и решительно пошел в ограду. Собака к нему не подбегала. Она, стоя на одном месте возле барака, как механическая игрушка, мотала головой вверх, вниз на равные расстояния, и громко лаяла. Витя пошел по тропинке, протоптанной до земли среди травяного двора к сеням квартиры, положил камень на завалинку, чтобы на виду было оружие для обратного хода, и заглянул в окно. На кухне у плиты управлялась тетя Валя – на глазах два кругленьких стеклышка очков. Постучал костяшками пальцев о сенную дверь, так как определил по гудению примуса, что дверь из кухни в сени открыта, и, войдя без стука, он неожиданно окажется перед тетей Валей. - Да, да! – перекрыл гудение примуса низкий голос. – Входите! Витя вошел в сени, перешагнул через порог и стал перед тетей Валей. Она смотрела на него сквозь очки, держала в руке ложку и улыбалась, а на щеках ее узкого аккуратного личика делались ямочки. - Здравствуйте, тетя Валя! – старался перекричать примус Витя. - Здравствуй, здравствуй, Витюша. Проходи, рассказывай, че у вас дома, как бабушка, не болеет ли? У порога он тщательно вытер о тряпку ноги, хотя они были не грязными, ведь на улице сухо, и тогда уж передвинулся на очень чистый, ярко крашенный, цвета красной морковки пол. - Дома все в порядке, - отвечал Витя, продолжая перекрикивать примус. – Баба не болеет. Тетя Валя проворно повернулась к плите, где на примусе варился суп, и стала ложкой снимать сбивающуюся к краям кастрюли мелкопузыристую белую пену. В кипящем супе всплывали уже сваренные аппетитного цвета коричневые кусочки мяса, с четко различимыми параллельными волокнами, и белые дольки картошки. - А ты молодец, Витя, ловко учуял, когда я готовлю обед, - не переставая хлопотать, пошутила тетя Валя. - А я такой, тетя Валя, ловко чую, где когда че варят, бойко шутил в ответ и Витя. И хотя он называл ее тетей Валей, на самом деле она не приходилась ему тетей, потому что была младшей сестрой его бабушки. Но поскольку он рос с детьми своей бабушки вроде самого младшего сына, а те свою тетю, естественно, звали тетей, то и он звал ее тетей, и так привык. И ее мужа звали дядей Ваней. Правда, и по возрасту тетя Валя почти годилась быть его теткой. Она родилась позже своей сестры на десять лет и выглядела всегда моложавой, всегда с девчоночной фигурой. Мне ниче не передавала баба? - Не-а! Тетя Валя взяла свободной рукой дымящийся окурок тонкой самокрутки с баночной крышки, курнула и положила его опять на то же место, к серым комочкам пепла. - Иди пока к дяде Ване в зал. Щас наготовлю – буду вас кормить. И Витя за ее маленькой узкой спиной направился в зал. «Зал, - подумалось старику, - это, конечно, называлось тетей Валей очень громко и никак не соответствовало истине. Какой там зал. Просто то была небольшая вторая комнатка квадратов пятнадцать. А первую, размером еще меньшую, она непременно называла спальней. Любила наигрывать словами тетя Валя, манерничать под героинь из книг, которые читала или, возможно, иронизировала на эту тему». В комнате, вспомнилось ему, на противоположной от входа стене всегда висел отсвечивающий глянцем фотопортрет смазливого матросика в бескозырке – младшего приемного сына тети Вали и дяди Вани, взятого ими из детского дома. Чтобы увидеть фотопортрет старшего, пехотинца в фуражке, с заметно расплывшимся носом, тоже приемного сына, тоже взятого из детдома совсем махоньким ребеночком, надо было развернуться в той комнате на 180 градусов, и на обратной стене был бы он. Здесь мальчики росли, отсюда их взяли в армию, и теперь, когда Витя сюда пришел, они оба служили. (После войны подолгу служили в армии). А тем временем тут его уже ждал дядя Ваня, слышавший, конечно, крик на кухне, и вовсю уже улыбавшийся, повернувшийся от стола навстречу Вите и привлекший его внимание. Дядя Ваня был крупным, грузным мужчиной, с большой седой головой, подстриженной ежиком, с лицом яркого еврейского происхождения: с солидным мясистым носом, с черными бархатными глазами чуть навыкате, полуприкрытыми сверху широкими веками, с губами чуть навыворот. Его рука, с короткими толстыми пальцами, поднялась на уровень роста Вити, чтобы тот подбежал и встал под нее, - так всегда любил делать дядя Ваня. И Витя подбежал и встал под руку. А она опустилась ему на голову и мягко поездила по волосам. Потом рука взмахнула два раза: первый раз, указав на диван, что, дескать, если хочешь – сиди на диване, дожидаясь обеда; второй раз – в сторону этажерки, уставленной книгами, что, дескать, если хочешь – иди к этажерке и смотри книги. Но Витя сначала остановился у стола и осмотрел то, что было на нем. В ложе черной металлической пепельницы дымилась немалого калибра самокрутка для курения. Рядом лежала в темно-синем переплете книга. Склонив голову набок, Витя прочел на ней выполненные золотом слова: «Карл Маркс, Фридрих Энгельс. Сочинения». На следующей нарядной малахитовой книжке было написано: «В.И. Ленин». Дальше высилась стопка журналов «Большевик» в серо-пепельных, как генеральские шинели, обложках. И, еще дальше, рябила на белом фоне черными буквами газета «Правда». Тут же находились и очки с рыжеватой просвечивающейся оправой. Рогульки были направлены в сторону широкой дяди Ваниной груди и опирались загнутыми концами о стол. Осмотрев основательно все, что лежало здесь, Витя перешел к этажерке, а сам то и дело поглядывал на дядю Ваню. Тот, наулыбавшись вдоволь, водрузил на могучий свой нос очки, открыл книгу и стал читать. Верхних двух полок этажерки Витя даже и не касался. На ней была составлена только политическая дяди Ванина литература, для мальчика скучная и непонятная. Он лишь взглянул на щели, откуда дядя Ваня вытащил книжки и куда, почитав, снова их вставит. Витя наклонился к нижним двум полкам, где была тети Валина литература: про шпионов, милиционеров, таинственных графов и людей-невидимок. Тогда мальчику Вите интереснее казались тети Валины книжки – в них хоть были картинки. Но до чтения и этих книг он в то время еще не дорос. Читатель в нем родился намного позже. А истинное понимание книжных ценностей пришло, пожалуй, лишь в довольно зрелом возрасте. Витя вытащил из книжного рядка толстенький томик, оставив там такую же толстенькую щель, прочитал название: «Александр Дюма. Граф Монте-Кристо». Полистал и то, что он искал, здесь было. Пошел с книгой от этажерки, сел на диван и стал рассматривать рисунки. А потом перевел глаза на дядю Ваню, внимательно оглядел его высокий лоб, а затем и седой ершик волос. У себя дома Витя не раз слышал историю про пулю, застрявшую у дяди Вани под черепом. Когда-то, еще во время Гражданской войны, дядя Ваня, тогда молоденький большевик, в числе рабочей дружины защищал Иркутский железнодорожный вокзал от белого атамана Семенова. И в том бою прилетела пуля. Врачи отказались ее вытаскивать, чтобы дядя Ваня не умер, и он остался с ней на всю жизнь. Долго у него болела голова. Временами терялся рассудок. Маленьких приемных детей привязывал к ножкам кровати, как собачек, за шеи, наливал в чашки щей и ставил перед ними. Приходившей с работы тете Вале говорил, что у них теперь завелись две хорошие собачки. Прибегала к старшей сестре тетя Валя с мокрыми от слез щеками и низким голосом причитала: «И что же теперь мне делать?! Сдать его в дурдом – но ведь он мне муж! А оставить – детей угробит!». Постепенно голова перестала так сильно болеть: говорили, что пуля отвоевала себе место, обросла жиром. Но исчезла речь. Витя хотел увидеть место, где же у дяди Вани вошла пуля. Однако лоб его был совершенно чистым – нигде ни царапины. Подумалось: наверное, в седом ерше его где-то шрам. А и на голове – нигде никакой проплешины не обнаруживалось, волосы были густы и топорщились ровно. Возможно, они и закрывали шрам. Дядя Ваня, перестав читать, взглянул на Витю и стал ему что-то говорить. Он говорил глухо гудящим, как в бочку, сливающимися друг с дружкой звуками, хотя рот, язык производили движения нормально говорящего человека. - Бу – бу - бу, - гудел глухой голос, а черные глаза с нервно вздрагивающими веками внимательно следили сверху стекол очков за мальчиком. И вот дядя Ваня понял, что речь у него не получается. Глаза моментально погрустнели, завяли. Он отвел взгляд, стал смотреть в книгу. Через некоторое время опять повернулся к Вите и опять загудел: «Бу-бу-бу, гу-гу-гу». И вдруг в этом гудении стали выскакивать понятные слова: - Мы… великое… дело… сделали… пгоскочили… пагижская… коммуна… не пгоскочила… а мы … пгоскочили… пгобили… вечную… мечту… человека… чтобы… все… люди… стали…равными… на этом… пути… будет еще… много… навогочено… но… все… пегемелится… великое… дело… сделали… пгогвались… И теперь глаза дяди Вани заиграли теплым светом от сознания, что он высказался, пусть и мальчику Вите, но потом мальчик будет взрослым и, кто знает, может, не забудет этих слов. «Не забыл, дядя Ваня, - подтвердил старик, проговорив это про себя. – Всю мою жизнь помню». Вошла тетя Валя, распорядилась: «Убирайте-ка все ваши книжки, будем обедать!» - И вышла. Витя съехал с дивана, прошмыгнул к этажерке, сунул толстенький томик в толстую щель, еще похлопал по корешку, чтобы книжный ряд был ровным, и вернулся на свое место. Дядя Ваня же собирался не торопясь. Тяжело поднялся и, действуя неуклюжими пальцами, сложил все со стола на этажерку медленно и неаккуратно: корешки вставленных им книг высовывались из рядков, газеты висели краешками; туда же, на верх этажерки, поставил пепельницу, с еще дымящейся самокруткой, и сунул очки. И тогда, подмигнув Вите и улыбнувшись, показал руками мытье, перекатывая большие свои кисти друг через дружку, и кивнул вопросительно: дескать, не хочешь помыть? Витя в ответ тоже кивнул головой, поняв дядю Ваню, и с готовностью съехал с дивана. Он с такой же охотой и не мыл бы руки, но раз получил приглашение, – как отказаться? Дядя Ваня сдвинул занавеску в сторону, а за ней висел ярко окрашенный зеленый умывальник, на конце соска пуговка, чтобы сосок не влетал вовнутрь умывальника; под умывальником – белая эмалированная раковина фабричной работы с тумбочкой. Витя подумал, что у них в квартире умывальник тоже висит в углу, у дверей, но никогда никакой занавески не было. Умывальник облупленный от отвалившейся краски, сосок без пуговки и заскакивает часто в бачок, и надо рукой залазить в бачок, чтобы оттуда сосок вправить в дырочку; и под умывальником самодельная, из жести согнутая раковина, потемневшая, ставшая серо-черной от сырости и долгого употребления, и внизу открытое ведро. «А у тети Вали в квартире, - говорили Витины домашние, - все должно быть на высшем уровне». Дядя Ваня взял прямоугольную плиточку бледно-розового мыла в ладони, сазу видно, что дорогого духового мыла, наверное приятно пахнущего какими-нибудь цветами. Дома же у Вити это был бы черный кусок с дурным запахом. И стал дядя Ваня поддавать вверх пуговку соска, а на соске показались прозрачные, стекающие ему в руки живые струйки воды. Он мылся так медленно, словно не хотел этого делать. Когда же мыл лицо, его пальцы въехали в ершик волос и замерли сверху на голове, как бы что-то там прощупывая. «Это он прощупывает, как под черепом сидит пуля», - отметил Витя. Утершись чистым махровым полотенцем, дядя Ваня кивнул мальчику, чтобы и тот мылся, и ушел. Витя, быстро помывшись, поспешил к столу. А в это время тетя Валя уже носила и ставила на стол еду: хлеб, суп, на сковородке в потрескивающем жиру котлеты, винегрет, компот с желтым и розовато-желтым урюком. Дома у мальчика никогда не было такой вкусной еды, потому что дома мужики любили попить водочку, говорила Витина бабушка, и деньги пропивали. «Щас я вас накормлю», - улыбалась тетя Валя, делая на щеках ямочки. И накормила вкуснятиной. После обеда, когда дядя Ваня отправился в спальню, а Витя сидел на диване, блаженно откинувшись, возле него остановилась тетя Валя, суетившаяся по квартире, и сказала: «А теперь, Витенька, пойдем за мной». И пошла. А он за ней. Она, подбивая полными икрами подол платья, легко и быстро передвигалась перед ним. Миновали сени, по двору прошли к большому деревянному сараю с несколькими дверями по фасаду, с висячими замками разных размеров на них. Тетя Валя отомкнула замок на кладовке, повернула вертушку выключателя. И они вошли в освещенное электролампочкой помещение. Здесь Витя увидел на земляном полу расстеленный брезент, а на нем машинку для резания табака. Рядом же кучу серо-коричневых стеблей. Тетя Валя резво уселась на доску машинки, взяла в руки стебель и, подсовывая его под нож с зубьями, давила на ручку на брезент сыпались крошки. - Видишь, как надо делать, - сказала Вите. – Вот теперь садись и кроши табак. – Соскочила с доски. – Садись! – показывала взглядом на машинку. Витя сел на доску, как садилась тетя Валя, взял одной рукой стебель, подсунул его под ножи, стал давить на рукоятку. Но не поддавался сухой стебель. Он был твердым. - Налегай сильнее! – командовала тетя Валя, посверкивая на электросвету очками. Витя налег, стебель захрустел, табак посыпался. - Ну, работай, - сказала тетя Валя. – Когда искрошишь эту кучу – придешь, скажешь. И ушла. А он остался и крошил. Конечно, было досадно, что так бесцеремонно заставили работать. Да как же отказаться? Эта квартира его вкусно подкармливает. А, кроме того, они родня. Мелькали в голове фразы, какие говорились дома о табачном предпринимательстве тети Вали: «Проворная баба, и как ловко все устраивает. Выращивает табак на своем огороде и еще скупает сырье у других, крошит, продает самосад торгашам. Саму на базаре никогда не увидишь – это, чтобы не подвести мужа-партийца. И все у нее шито-крыто. А зарабатывает больше дяди Вани, может быть, в несколько раз. Только попробуй, узнай – сколько? Никаких концов не найдешь. Вот кто бы стал большим капиталистом, если бы у нас в стране капитализм не извели». Витя крошил и крошил. Под машинкой нарастала куча серых, коричневых и серо-коричневых, все тусклых цветов крошек. Едкая табачная пыль щекотала в ноздрях, он то и дело чихал, но не вставал с места, продолжал работать. Сколько времени Витя проработал, он не знал, когда в кладовку вошел дядя Ваня. Лицо у него помято, заспано. Увидев Витю на машинке, поморщился и, зайдя дальше в глубь кладовки, расставив широко руки, стал делать ими такие движения, когда выгоняют птицу, и пошел в направлении мальчика. Витя сообразил, к чему клонит дядя Ваня. Слез с машинки и продвинулся к выходу, поглядывая на дядю Ваню. Тот одобрительно кивал головой, продолжая делать те же движения руками. И Витя решил, что ему надо идти домой без доклада. Из кладовки он завернул к завалинке за камнем, взял его и в тот же момент через окно заглянул в квартиру. В комнате на диване лежала тетя Валя и читала книжку. Дома, когда Витя рассказал про обед у тети Вали, был и Володя. Володя – это Витин родной дядя. Так же, как тетю Валю он не называл подлинным для него родословным именем – бабушкой Валей, так и своего дядю Володю не называл дядей. Смещение произошло из-за того, что в одной семье росли, как братья. Володя – плотный, небольшого роста мужик, был всегда прям, словно хороший столбик, и всегда говорил громко. Он человек необразованный и во многих случаях не чувствовал пользы от дипломатии в речах, а, как говорится, резал правду-матку напропалую, хотя его «правда-матка» была зачастую примитивна. - Ха-ха-ха! – громко хохотал Володя и почти бегал весь пряменький по комнате туда-сюда. – Вот жидовка!… Вот придумала!… Покормила сироту – и тут же давай ей отработай! Сколько взял – столько отдай! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Мама! - кричал он своей матери, Витиной бабушке, которая сидела тут же в комнате, разложив на коленях небольшие костлявые руки, в жизни своей не знавшие никакой хитрой работы, а только трудную; сидела, склонив голову с морщинистым маленьким лицом на бочок, и улыбалась. – Да как же в вашей чистопородной русской семье родилась такая еврейка?! Ха-ха-ха! Ведь все рассчитает, все отмерит!.. Ниче у ее не пропадет!.. Ха-ха-ха!.. Потом остановился, вытер рабочими крупными кулаками слезы со щек и уже потише, но еще достаточно громко сказал: «А вот дядю Ваню, хоть он и еврейской нации человек, а у кого повернется язык назвать его евреем. Просто он хороший человек! А она русская, но жидовка, жидовня, вот и все!.. Не отвечала ему Витина бабушка, его мать. Она все так же сидела спокойно и улыбалась. 2 Точно не помнит старик, когда случился в стране тот жуткий голод. Наверное, в 48 году. После военной голодовки с продуктами в стране дело стало налаживаться. И вдруг снова голод. Почему? Всю свою жизнь он не принимает ту нелепость, тот страшный голод. Как он мог случиться в послевоенное время, и тем более в Сибири? Может ли представить себе человек из густонаселенных стран, какие просторы в Сибири на душу населения, сколько здесь плодородных земель и иных угодий?! И как можно повязать людей, от природы трудолюбивых и хозяйственных, такими запретительными параграфами, чтобы они на этих просторах заголодали?! В те времена на такие темы рассуждать строго запрещалось. Это было очень опасно. Да старик и не слышал ни разу сколько-нибудь вразумительных объяснений. А события врезались ему в память, как будто произошли вчера. К весне в подполье картошки уже не было. Дядья и тетки уехали за тысячу километров в село, где и застряли. Дома остались только бабушка и он. Квартира дяди Вани и тети Вали была замкнута, окна закрыты ставнями, хозяева в ней не жили. Витя учился в школе. Только какая учеба может быть в голод, когда все время хотелось есть. Он притаскивался в класс, садился за парту и не слышал и не видел учительницы. На карточки отпускалось совсем мало еды. Но школьникам давался дополнительный паек. Витя получал этот паек хлебом и сахаром за десять дней вперед, за «декаду» - тогда ходило слово, и съедал в один раз, и еще хотелось есть. Бабушка где-то достала овсяной лузги и варила кисель. Живот у него раздуло от киселя, как у рахита. Но потом и лузга кончилась. Появилась крапива – варила крапиву. И как-то в ограде мальчишки сказали, что на железной дороге, под мостом, стоят товарные вагоны, а в них американские бобы, что люди колотят по бортам вагонов железяками и палками, и в щели высыпаются бобы, и они их набирают даже сумками. Витя направился туда. Спустился по крутой улице Маяковского к Ангарскому мосту, а потом по длинной деревянной лестнице сошел к путям железной дороги и стал там смотреть – где же те товарные вагоны? Но никаких вагонов там не было. Скорее всего, их уже угнали в более безопасное от набегов голодного населения место или подали на склады под разгрузку. Тогда он стал ходить вдоль путей, по земле и по шпалам, очень черных здесь, прокопченных сажей из паровозов и пропитанных мазутом, проливающимся из букс, и вдруг увидел боб, на котором был налит густой мазут, сверкающий как лак, держащийся еще густой каплей, не успевшей растечься. Витя поднял боб, очистил сначала о светлую полоску рельса, накатанную колесами, затем остальную смазку стер о собственные шкеры, истерзанные, изрядно залатанные и заштопанные. Но цепкую смазку не так-то просто было отшоркать всю. На бобе ее еще немного оставалось, теперь уже не черным цветом, а темно-коричневым. Только ждать до полной очистки не было никаких сил, и Витя положил боб в рот, быстро разжевал и проглотил. Сразу же почувствовалось какое-то неприятное ощущение внутри, совсем чуждое, не приемлемое, тошнотворное. Однако голод подталкивал искать следующий боб. И он нашел следующий, почти так же залитый мазутом. Витя точно таким же способом и так же нетщательно очистил его и съел. Тошноты прибавилось. Но он пошел дальше и снова нашел замазанный мазутом боб, и снова плохо очистил, и снова положил в рот. На каком-то бобе тошнота его подхватила так, что он рванулся с пути, успел добежать и упасть на травяной скат опоры моста. И тогда его начало рвать, выворачивать, внутри все охватило жуткой болью. Он беззвучно плакал и даже терял на короткое время сознание. Но никого из людей в то время под мостом не оказалось, чтобы ему помочь. Он долго лежал на траве и чувствовал, что теряет силы. Но поняв, что ему надо все же добираться до дому, Витя поднялся и потихоньку, покачиваясь, как пьяный, направился в свою сторону. Как преодолел лестницу, как забирался в гору на Маяковского, он помнит лишь смутными обрывками. Сознание постоянно проваливалось. И в тех смутных обрывках не помнит он, чтобы кто-нибудь из горожан подошел бы к нему и спросил: что с тобой, мальчик? Или за нализавшегося принимали, или в той всеобщей беде среди прохожих не нашлось ни одной участливой души? Перед самым домом тоже был провал в памяти, потому что ощущать он себя стал лишь в квартире, в маленькой комнатке, лежа на кровати. Вдруг услышал, что за дверью на кухне плакала бабушка и меж всхлипываниями кому-то проговаривала: - Где-то нажрался какой-то дряни, а потом весь облевался… Вон блевотина на ем… А че поделашь? Ись хочет. Ему же, как мужику, еды много надо – растет… А где же ее возьмешь?.. И мои поуехали в деревню… хоть бы че выслали… Ведь мать им здесь фатеру стерегет. Забыли, че ли?.. «Но кому это она там говорит? - вслушивался Витя. – Если бы богу, стоя перед иконой на коленях, то она бы так не перечисляла свои беды, и голос ее звучал бы монотоннее. А то ведь говорит кому-то, но ответных слов не слышно». И вдруг загудел такой знакомый, такой нужный сейчас, такой приятный глухой, как в бочку, голос, в котором ни слова нельзя было разобрать. Но зачем их и разбирать?! Витя сразу же понял: вот и явилось спасение. А потом открылась дверь комнатки, и вдвинулась, загородив все окно, крупная фигура дяди Вани. Вот она приблизилась. Вот ласковые черные глаза уже над Витиным лицом. Затем сильные руки подлезли под него, подняли, и он оказался прижатым к большой дяди Ваниной груди крепко и в то же время нежно. И дядя Ваня понес его из квартиры в ограду. А там стоял конь, запряженный телегой на резиновом ходу, на телеге ящики. Дядя Ваня сначала посадил Витю на телегу, прислонив к ящикам, а потом, расстелив на телеге мешки, устроив в изголовье телогрейку, уложил Витю, отвязал коня от изгороди, сам сел на край телеги и дернул вожжами. И они поехали. Выехали из ограды в тихий переулок, по переулку на старую магистральную улицу, по которой катили в обе стороны грузовики и легковушки, двигались конные подводы, и направились за город. Витя лежал и смотрел на дома, постепенно сменяющиеся перед его глазами, на проходящий транспорт и на обширную спину дяди Вани. Он, конечно, знал, куда они едут. Бабушка говорила, что дядя Ваня перевелся из города на работу в загородный туберкулезный санаторий. Дядя Ваня время от времени оборачивался, останавливал взгляд на нем и снова смотрел вперед. Выехали за город, затем ехали проселочной дорогой по лугу, мимо длинного озера с настеленными на воде коврами из зеленых листьев и желтыми цветами кувшинок. Затем озеро закончилось. Появились сосны. Сначала маленькие мохнатые до низу, до травы. Потом они стали повыше ростом, затем появились высокие деревья с голыми и чистыми стволами у земли и раскидистыми кронами. А вот и вывеска на арочных воротах: «Туберкулезный санаторий». За воротами вдоль дороги стояли скамейки, а на одной скамейке сидела, видимо, больная, в линялом халате, в тапочках на босу ногу. Выглядела она совсем уж плохо: мрачное изможденное лицо с глубоко впалыми щеками, с губами, не закрывающими оскал зубов, и очень усталыми круглыми глазами. Эти глаза немного посопровождали движущуюся телегу, но скоро их взгляд упал вниз. Подъехали к складу. Дядя Ваня привязал коня к стволу сосны. Взял на руки Витю и поставил потихоньку на землю, держа настороже растопыренные руки, чтобы подхватить, если будет падать. Но Витя устоял, не падал, хотя голова кружилась и держался он на ногах слабо. Тогда дядя Ваня одной рукой обхватил его за талию, подвел к двери склада и, не упуская мальчика, другой рукой выдернул из кармана звенящую связку ключей. Нужный ключ вставил в замочную скважину, отомкнул, распахнул дверь и, все еще придерживая мальчика, завел его внутрь помещения, где были штабеля ящиков, а у стены стояли стол и два рваненьких кресла. Дядя Ваня усадил Витю в кресло, затем с телеги перенес ящики в склад, запер за собой дверь на ключ, включил электросвет. Потом открыл в полу квадратную дверцу – там оказался ледник - на Витю пахнуло резким холодом. Дядя Ваня, встав на колени и запустив в темноту руку, вытянул оттуда большой алюминиевый бидон, поднялся на ноги. Откупорил крышку бидона и запустил в горловину руку с кружкой. Вернулась же кружка, наполненная чем-то белым, с белыми подтеками по бокам. «Что это? – соображал Витя. И догадался: Это сметана или сливки». Когда он ездил в деревню к тете, то случалось ему там пробовать такой необыкновенно вкусной еды. И, конечно же, Витя сразу подумал: откуда у дяди Вани такое богатство и зачем была замкнута дверь склада. Значит, оно украдено у больных, у той тетки, у которой провалены щеки, оскалены зубы и усталые глаза. Такие мысли промелькнули у него, пока дядя Ваня протягивал ему кружку. Но ее взял не колеблясь и быстро, большими жадными глотками все выпил, чуть-чуть лишь ощущая вкусноту. Дядя Ваня принял от него кружку, налил из графина в нее воды, опрокинул в бидон и кружкой же размешал там. Затем кружку снова отдал Вите, бидон закрыл и опустил в ледник, захлопнув квадратную дверцу. Витя облизывал кружку, а дядя Ваня, придвинув поближе к столу свое кресло, вытащил из столешницы баночку, наполненную табаком-самосадом, от газетной гармошки оторвал листочек, закрутил толстую самокрутку, закурил. И все отворачивался. И вдруг он повернул к Вите плавающие грустные глаза, и стал произносить свою необычную речь: - Бу-бу-бу, гу-гу-гу, - загудел глухой голос. И Вите показалось, что он ясно понимает слова: - Тебе надо жить, Витя, жить!.. – выговаривал дядя Ваня. Уж много лет прошло с тех пор, как умер дядя Ваня. Где его могила, старик и не знает. Когда дядю Ваню хоронили, Виктор был далеко отсюда, служил в армии, и о похоронах не знал, а потом, за суетой жизни, потерял связь с этой семьей. Говорили, что тетя Валя умерла сразу же за ним, приемные дети квартиру не унаследовали. Вот и осталась у старика эта память о дяде Ване – квартира с незнакомыми квартирантами в пока еще уцелевшем доме, возле новой автомагистрали, куда ему так давно хотелось прийти с благодарностью в сердце. - Спасибо тебе, дядя Ваня, что ты был на свете, - прошептал старик. 1985 год. КОЧЕГАРКА Старику за семьдесят. Он давно усох, уменьшился в росте, глаза выцвели, кожа на лице собралась складками. О былом его виде скупо сообщают такие детали: нос большой, прямой, вдохновенный мужской нос, но теперь он не соответствовал лицу, ставшему маленьким, и висел длинновато, как у сороки. Также и кисти рук, и ступни ног казались неоправданно большими, будто на фотокарточке слишком близко попавшими на передний план. Старик сидел в кочегарке на деревянном диване, рядом с кочегарами, напротив дрожащих огнедышащих котлов. Кочегаров трое. Через каждые 15-20 минут они поднимались с дивана, надевали на руки брезентовые верхонки и расходились к котлам. Взмахом лопаты открывали лязгающие железным звоном дверки топок, забрасывали в бушующее пламя уголь. Мощный свет из топок бил так сильно, что на противоположной стене сияли огромные яркие пятна, и в этих пятнах тени кочегаров двигались гигантами. На все шесть котлов уходило минуты четыре, и они возвращались на диван. Много лет прожил старик в этой кочегарке. И еще жил бы да жил. Все здесь хорошо: и комната – она вон там, за котлами. В ней кабины вдоль стен, и кочегары приходят туда один раз в сутки, когда пересменка, чтобы переодеться. Одни, которые на работу, - в рабочую спецодежду; другие, отработавшиеся, моются в душе, (он тут же, за дверью), одеваются в чистое. И все. Потом никого нет. Комната большая, светлая и теплая. У свободной стены мягкая кушетка, выбранная из хлама, что привозят иногда сжигать. На ней и спал. И с едой. Много приносят кочегары еды. Остается. А куда деть – старику. Или наварят суп, кричат: «Дед, иди помогать!» Так уж привыкли все. Пенсия у старика маленькая. Но здесь ее хватало. На что тратить? На сигареты да на сладенькое: когда конфеты, когда компот. Но сегодня явилась беда. Выгоняют из кочегарки. «А я не виноват, - думал старик, - не виноват» И вспомнил, как все получилось. В кочегарке был вывешен приказ управляющего трестом котельных. В этом приказе говорилось, что в связи с морозами надо повысить дисциплину и виновных наказывать. А вчера работала смена шабашников. Так их зовут здесь. Всегда и во всем вместе, на все руки мастера, они в кочегарке только до весны. А с весны и сама кочегарка сокращает рабочую силу: тепла меньше надо, и шабашники рвутся на простор: кроют крыши, кладут печи, малярничают в домоуправлениях и у частников – где выгоднее. И так до новой зимы, когда снова появляются в кочегарке. «Дурак начальник участка, - вздыхал огорченно старик, - зачем он держал их в одной смене? Если бы рассовал по одному в разные смены – ничего бы не было. А то у них тут отдых от шабаша. И раз вместе – погуливают». Была получка. Послали его, старика, за водкой в магазин. Как отказаться? Они самые добрые из смены. Больше всех приносят еды. Когда остается сдача мелочью – не берут. Любой бы из них мог бы и сам сбегать, да надо переодеваться. А старик всегда наготове. Всегда в пальто и в шапке. Лишь подхватил сумку – и был таков. Но помнит старик: показал он им тогда на приказ, что висел на доске объявлений. Шабашники рассмеялись. «Этот приказ для начальства», - говорили они. Он принес водку. «А я-то, старый пень, олух царя небесного, - ругал себя старик, - мог и проследить за ними. И сейчас бы никто не выгонял, и жил бы себе да и жил здесь. Вот дурак! Старый, а, видимо, ума нет!» Шабашники налили ему полстакана водки. Сначала было хорошо, весело. Сидел с ними, разговаривал. А потом почувствовал: кости ломит, так ломит, что не утерпеть, и в ногах, и в руках, и позвоночник корежит. По правде говоря, у него частенько болело то одно, то другое: то кости, то голова, то внутри что-нибудь. Старость! Куда денешься! Все части от срока расхлябались, разболтались, как в старой машине, нарушилось их четкое взаимодействие. Ушел в комнату, прилег на диван, не сняв пальто, заснул. Проснулся оттого, что как-то непривычно долго не лязгали там топочные дверки, и почему-то было холодно. «Может, форточка открыта», - подумалось ему. Зрение у старика слабое, и даже при ярком электрическом свете он не мог увидеть на расстоянии с дивана, открыта ли форточка. Подошел к окну, нащупал рукой форточку. Она закрыта, и заложка завернута. Старик засеменил к котлам. На деревянном диване спал шабашник, весь сжавшись, подобрав ноги коленями к животу, так как здесь было еще холоднее, чем в комнате. Двое других – понял старик – спали в красном уголке, там такая же, как у него, комната и такие же диваны. Хотя начальство запрещает кочегарам спать по ночам, но в каждой смене, так уж заведено, у котлов остается один, двое других спят. Правда, оставшемуся некогда посидеть. Он беспрерывно бросает уголь в топки, обходя длинный фронт котлов. Но через два часа будит следующего, а сам валится от усталости. Старик взглянул на глазки топок, круглые отверстия в дверцах. Вообще он никогда не мог рассмотреть в них струящегося живого огня. Просто, когда горели котлы, он видел глазки яркими пятнышками. Тут ничего не увидел и стал толкать шабашника в плечо: - Вставай, у тебя котлы затухли! Тот сел с бессмысленными красными глазами, спросил: - Что? - Котлы затухли, говорю тебе! Шабашник кинулся к одному из котлов, открыл дверцу, заглянул в темноту топки. Но в ней, в глубине, еще тлел кое-где огонь. Он пробежал через всю кочегарку к углу, где приваленные к стене были составлены все кочегарские инструменты: грабли, скребки. Большие выгребные лопаты, ломы, - все железные, массивные, с длинными ручками, чтобы ими можно было орудовать по всей длине топок. Схватил грабли и, неся наперевес, вернулся к топке. Осторожно разгреб жар и, набирая на лопату уголь покрупнее, комочками, набросал в топку. Захлопнув дверцу, посмотрел в глазок. Из-под угля поползли мотающиеся узкие язычки огня. Шабашник повеселел. Через полчаса котлы загудят. Конечно, он пропустит свою очередь сна, ведь температура упала, однако к утру выровнится. - Все нормально, - крикнул старику и сунулся граблями в следующую топку. Но старик стоял и думал, почему в комнате и здесь как никогда холодно. Повернул голову к контрольной лампе – горит. Подошел к вентилю подпитки, пощупал руками и все понял. Вентиль был открыт и, очевидно, давно, еще до того, как шабашник уснул. Он не знает, когда загорелась контрольная лампа и сейчас не помнит, что вентиль открыт. За это время водопроводное давление вытеснило горячую воду из отопительной системы, заполнив ее холодной! - Ты когда подпитку открыл? – спросил. Тот даже граблями грохнул об пол. - Ой, что я натворил, - взревел, руками в брезентовых рукавицах обхватил голову. – Что натворил! – в голосе рвалось пронзительное отчаяние. – Закрывай скорей! – И сам бросился будить товарищей. Те яростно ругали виновника: - Дубина, зачем открыл подпитку? Без нее двое-трое суток система может работать. Зачем открывал? - А я почем знаю, - отвечал, - потухла лампа, и открыл. - Что натворил! Дубина! Проспавшего послали на улицу, чтобы он к ссыпным окнам подгребал отборный, комочками уголь. Сами стали у котлов и до утра, без отдыха их «разгоняли». В кочегарке стало жарко. Двери топок раскалились до соломенного цвета, спины шабашников потемнели от просочившегося пота. Но невозможно было такую массу воды нагреть сразу. Лишь следующая смена могла ее температуру догнать до нормы. Старик уж ничем не мог помочь и сидел на диване. Он представлял, что было теперь там, в девяти многоэтажных домах микрорайона, в тысяче квартир за морем окон. Два часа ночи, люди спят. На улице едкий сибирский мороз. Дома тонкостенные, современные. Не то, что ранешные, в которых стены, как у крепости. В тех и за несколько дней не учуяли бы беду в отоплении. А в этих теперь уже, видно пошел повсюду холод. Люди встают, проверяют форточки – они закрыты. Но не утерпеть под одним одеялом, и сверху наваливают еще пальто и шубы и ругают вовсю кочегаров. Скоро начнут жаловаться. В шесть утра позвонил телефон. - Вы что, очумели там, - ругался диспетчер треста. После этого один из шабашников быстро принес лестницу, забрался к контрольной лампе, вывернул ее и стал резкими взмахами трясти, пока не стряхнул в ней волосок. Ввернул на место, унес лестницу. Около семи появился дворник, короткого роста, крепкий и круглый, как чурбак, ноги ухватом, пышные большие усы. Он всегда заходит передохнуть в кочегарку в это время, выкурить трубку, оттаять льдинки с усов. Привычно, но не глядя ни на кого, обмел метлой валенки, метлу поставил в угол и направился к дивану. Но увидев, что шабашники были мрачны и не ответили на его «здрастье», а ходили вокруг котлов, поглядывая на глазки, а старик сидел, как пришибленный, - дворник, не садясь, набил трубку табаком, раскурил и, взяв метлу, ушел на улицу. В половине восьмого ворвался начальник участка, «Лось», как прозвали его кочегары. - Напились! – зарычал он грубым жестким басом. - Никто не пил, - отвечали шабашники. – Контрольная лампа подвела. Перегорела. Включили подпитку и не заметили, как остыла система. А уголь одна земля, таким не успели нагнать. - Что вы меня за пятилетнего мальчишку принимаете! – негодовал он. – Лучше я сам расскажу, что здесь было. Вы напились, включили подпитку и уснули. Спали долго. Горячую воду из системы выгнало. Проснулись. Либо сожженную лампу туда воткнули, либо старую стряхнули. - А что, лампа сгореть не может? – спросили шабашники. - Может! Но подпитать систему хватит десяти минут, а не три часа, - басил начальник. Три часа только спать можно! Потом вы хватились. Всю изморозь на угольных кучах истоптали, собирая комочки угля, раскочегарили котлы до того, что они вон как трясутся, успокоиться не могут. Не отпирайтесь, все было так! И слушайте дальше! Сегодня я даю объявление, а вас выгоню по статье! Из вашего расчета удержу деньги на раздолбку льда и вывоз. Сейчас там, за домами, озеро. А ты, дед, - посмотрел он на старика, - проваливай и немедленно из кочегарки. Вчера кто принес водку из магазина – ты! В другой раз и не пошли бы, поленились, да «гонец» под рукой. Я уже говорил, чтобы ты убирался, а сегодня, если не исчезнешь, к обеду приду сам и вот этой рукой подниму за шкирку и вот этой ногой выпну тебя отсюда. Со стороны видели, какой рукой и какой ногой собирался действовать начальник. Его рука походила на мощный рычаг машины, а большая нога, обутая в валенок, была в ступне, пожалуй, около полуметра. Старику же виделся огромный человек, размахивающий перед ним руками, даже черт не различал. И он собрался в комочек на диване и стал еще меньше, чем есть, часто моргал отцветшими глазками и был очень жалок. -Всем ясно? – рыкнул начальник и, не дожидаясь ответа, ушел. «Конечно, прав начальник, - думал старик. – Умный! Все видит, все знает. Но какой жестокий. Они, эти умные, такие. Вот старый начальник добрый был. Это он привел меня, старика, сюда и сказал: живи, не помешаешь. Он бы поверил в лампочку или бы постарался поверить. Ведь тот случай уже не возьмешь обратно. Что произошло, то произошло. А кого примут новых? Может, будут лучше, а, может, хуже. Ведь шабашники – мужики хорошие. Да и статья для них – ерунда. Любой домоуправ возьмет этих шабашников сейчас, зимой, чтобы потом, весной, не искать рабочих». Так рассуждал старик, пока горело в ушах от жесткого баса начальника. Но потом, когда представил, что идти ему некуда, всю горечь отчаянного положения он обернул против шабашников: «Проклятые! Трое суток отдыха – пейте, сколько хотите. Зачем здесь, на работе? Сколько народу заморозили! И правильно: гнать таких в шею надо! Что возиться! И меня подвели: куда я теперь?» Еще три месяца назад, когда впервые появился этот новый начальник, произошел разговор: - Дедушка, вы почему здесь живете? Здесь пыль, грязь, шум, люди. Неужели нет родных? - Родные есть, - отвечал старик, - да не наужен я им, не жил с ними. - А комнату не пытались получить? - У меня пенсия тридцать рублей, половина уйдет на квартиру, а на другую половину не проживешь. - Сторожем бы где-нибудь устроились. - Какой из меня сторож! Ничего не вижу, совсем ослеп. - Идите в дом престарелых. Там полное государственное обеспечение: и кормят, и одевают, и уход. Что еще надо! Напишите заявление в райсобес, дадут направление. А здесь жить нельзя – производство. Мало ли что может случиться: котел взорвется, или мотор разлетится, может ранить или убить. Приедет комиссия, начнут разбираться: человек жил без прописки, чужой, кто разрешил. И мне не открутиться – тюрьма будет. А я хочу жить на воле. Старик пообещал сходить в райсобес. Начальник больше ничего не говорил, будто забыл этот разговор. И старик так и не пошел в райсобес. Зачем? Рассказывал как-то кривоногий дворник про дом престарелых. Работал там. «Прокорм у них ничего, говорил он, как всегда разглаживая и подсушивая у котлов усы, и уход за ними есть, должны бы жить, а вот нет. Дохнут, как мухи. Только привезут, не успеешь его узнать, и уже окочурился. Видно, оттого, что заботы у них никакой. Потому и дохнут. А дома старый с внучатами возится – вот и держится. Забота есть, она и держит, не пущает помирать». После рассказа дворника старик панически боялся дома престарелых. «Пойду, куда угодно жить, - думал он, - только не в этот дом». Да и начальник больше не приставал. «Верно, пожалел, - решил старик. - И вот сегодня! Эх вы, проклятые шабашники! Что сделали!» Старик уже собрал свои вещи – слесарные инструменты, они большей частью не заводские, а сделанные когда-то им самим для мелкой кустарной работы. Тут и универсальные плашки для резьбы, и тонкие маленькие зубильца, и ручные тисочки, и крохотная дрель, и всякая слесарная всячина. Все это он завернул в тряпочки, в газетки, каждую штуку еще обвязал шпагатом, сложил в обшарпанный сундучок. Опустил струны на балалайке, такой же обшарпанной и старой. Слесарными инструментами старик не пользовался давно, с тех пор, как потерялось зрение, и таскался с ним, сам не ведая, для чего. Но на балалайке играл часто. Под ее аккомпанемент пел он кочегарам то романс, то боевую песню гражданской войны. В беззубом его рту звуки шлепались, бас-баритон старчески дребезжал, однако кочегары слушали с удовольствием. Теперь балалайка и сундучок находились возле него, он сидел с кочегарами напротив котлов и не знал, куда идти. Шабашники ушли домой, начальник, дав срок выселения « к обеду», больше не появлялся, а эта смена нагоняла температуру воды, то и дело поглядывая на термометры. «Температура, она такая штука, - рассуждал старик, - ее трудно сдвинуть с места. Шабашники с полночи до утра бились и только на десять градусов сдвинули. А у этих после каждой заброски на три-четыре градуса прыгает. Сейчас она пойдет щелкать. СТУДЕНТ Рядом со стариком сидел студент. Обычно в перерывах между забросами угля студент всегда читал книжки. Обернет ее газетой снаружи и изнутри, чтобы не замазать, и читает. Но сегодня он не читал – гонка температуры отвлекла. Студент длинный и тощий, незаполненная изнутри спецовка болтается на нем, что на портняжьих плечиках, сверкают позолоченные очки на тонком носу. В кочегарке он, как и начальник, новичок. Рассказывал, почему здесь появился: учится в институте да женился. Жена с матерью не ужилась. Пришлось уйти на частную квартиру. Родился ребенок. Понадобились деньги. Пришел в кочегарку. Два года еще учиться. Кочегары разошлись к котлам. Залязгали открываемые дверки топок. В гудящее, бушующее пламя полетел уголь. «Студень еще не наловчился в работе, - думал старик, - но научится. Он жилистый, выносливый». Старик плохо видел студента и лишь по звукам представлял его работу. Если у этих двух опытных кочегаров лопата брала уголь одним решительным и сочным звуком, то у студента она подшаркивала раза два или три. Потом она звякнула несколько раз, не попав точно в горловину дверки, и по бетону рассыпались угольные куски. У этих же лопата точно ложилась в горловину, а возвращалась легко и, скользя, шлепалась о дверку, отчего разносился мелодичный звон поющей стали. «Но шлепать лопатой не обязательно, отметил старик. – Приучились когда-то для фарсу, а теперь отвыкнуть не могут». Двое опытных кочегаров вернулись на диван сразу, а студент – только когда подмел рассыпанный уголь. РЫБАК Второй кочегар, сидящий за студентом, - это рыбак. Он плотный и широкий, и на нем спецовка натянута туго. У него одно ухо аккуратно и наполовину срезано сверху – когда-то пулей на фронте. После войны работал он плотником, и работа нравилась. Но рыбалка затянула. Это же такая зараза – никак не устоять. А плотничать, кроме воскресенья, - каждый день ходи на работу. И решил податься в кочегарку. Сутки отстоишь – трое твоих. Рыбачь, сколько хочешь! Брал и старика он на свою рыбалку. Правда, старик не рыбачил, а сидел в рыбачьем домике, на острове. Рыбаки еще до восхода солнца уплыли на лодках в разные стороны, ловили рыбу спиннингами. Потом, часам к десяти, съехались на остров, пару хариусов оставили для ухи, а остальное один из них увез в город, продал, вернулся с вином, зеленым луком и ветчиной. Обед был шикарный. А после всех потянуло на сон. Кто остался в домике, а рыбак-кочегар постелил старику шубейку в лодке, себе бросил телогрейку рядом на песок, лег на спину и смотрел в небо, в плывущие огромные белоснежные облака. Босыми ногами хлюпал в воде и затем их забросил в лодку, уставив желтые ступни на старика. «Дед, - говорил он, - господи, как хорошо здесь! Люди куда-то стремятся на курорты, толкутся на вокзалах, парятся в душных поездах, а тут вот он, курорт! Воздух какой - не надышишься, облака какие – не налюбуешься! И этого курорта сколько хочешь! Никто тебе не нарезает срок. Как хорошо!» И через минуту громко храпел. Старик ворочался в лодке, не мог уснуть, поглядывая на широкие желтые ступни рыбака. Знал он, что рыбак не любит свой дом, и только мороз выгоняет его с острова. В его трехкомнатной благоустроенной квартире полно народу: жену он взял из деревни. А характер у ней, по выражению самого рыбака, что у наседки. Лишь бы побольше цыплят собрать под крылышки. Своих трое детей да еще приманила брата из деревни с семьей в пять человек. Ее брат все обещает найти квартиру, но никак не находит. Да еще какая-то безродная старушка живет. Делает бумажные цветы, продает на базаре. И часто деревенские приезжают посмотреть город, останавливаются у них. И всегда наседка приютит и накормит. На ночь настелет в доме – негде ногой ступить. Сам хозяин спит в глухом плательном шкафу, в «тещиной» комнате. Правда, только спит и зарплату отдает жене, всю кочегарскую зарплату, около двухсот рублей. Но он весь там, на острове, всю зиму только и живет этим, говорит о рыбалке, о домике, о друзьях-рыбаках… Потом рыбаки играли в карты, потом ужинали. А к вечеру опять разъехались рыбачить. Помнит старик, тоскливо ему было на острове, он не мог найти себе места и на следующий день попросился, чтобы отвезли его в город. Сквозь стекла верхних окон, сквозь куржак пыли пробивался солнечный свет в кочегарку, словно открылись там, наверху, двери раскаленных топок, и свет от них пересек кочегарку, где пряжей, а где длинным полотном. САДОВОД Третий кочегар – садовод. Он сидел отвернувшись в пол-оборота к остальным и, не глядя ни на кого, сказал: -Пожалуй, надо забросить на чистку. Шлаку накопилось много. -Давай, - согласился рыбак. Студент молчал. Ему еще далеко до того, когда он будет высказывать свои предложения. Садовод, несмотря на возраст (ему через год на пенсию), с виду кажется хорошо сложенным юношей: и узок в талии, и нормально расширены плечи. Но только с виду. Когда он раздевается, чтоб помыться в душе, кочегары видят, что спина его, ягодицы, икры ног, - все изуродовано сплошь, все в глубоких шрамах и швах. Бывает, ни с того ни с сего садовод с горчиной в голосе скажет: «Ну, какой леший меня тогда потащил из землянки в землянку. И ведь мог еще успеть заскочить обратно в землянку, и окоп был рядом. А я разлегся. Решил – пронесет. Пронесло! Едва жив остался! Вот дурак! Какой дурак!» Всю жизнь садовода старик знает. За сутки у котлов о чем только не переговорят кочегары. В сорок четвертом его привезли полуживого-полумертвого в госпиталь. До сорок пятого сшивали и отхаживали. И тогда, в госпитале, он надумал свою дальнейшую жизнь: построит дом, обязательно на берегу реки, разведет большой сад, женится и чтобы народилось много детей. Женат он был и до войны. Жена жила в Воронежской области. Да тут приглянулась тихая санитарка, которая сидела дни и ночи, отбивая его у смерти для себя. Остался механиком в этом же госпитале, жил с санитаркой в бараке, что наскоро, в военные годя, построили для госпитальной обслуги. Смастерил лодку и по воскресеньям и по вечерам ловил бревна в реке. Лесозаготовители отправляли лес с верховьев реки сплавом. Возле города цепь бонов прибивает его к лесозаводу. Но некоторые бревна подныривают под боны и плывут по реке дальше. Завод не отлавливает их: случаи редкие в сравнении со всей массой сплава, с густым и мощным лесным потоком. Бревна ошкурил, высушил и, высмотрев место, стал строиться. Сруб уже был готов, как однажды, придя после работы на стройку, он увидел, что все развалено, раскатано до бревнышка и оставлена записка, отпечатанная типографским шрифтом: «Уважаемый товарищ! Строиться в зоне отдыха строго запрещается! Явитесь в районный совет депутатов трудящихся для разъяснений!» «Какая зона отдыха! – вспыхнул садовод. – Кто здесь отдыхает? Они что – одурели! Отдыхают возле города, где песок, где купаются и загорают. И отдыхают дальше стройки, выше по реке, там лес, кусты и туда ездят на машинах. А кто здесь отдыхает? Не разуться – растут колючки, и всюду, как на свалке, битый кирпич, ржавое железо! Что они, гады! Я столько надрывался!» Явился в райисполком в сбереженной для особых случаев новой солдатской форме с густо насаженными орденами и медалями на гимнастерке. Председатель, увидев заслуженного солдата, развернул перед ним схему города, показал пустырь, на котором можно строить дом. Садовод смекнул, где натурально находится это место, и ответил: - Там строить нельзя! Подъезда к пустырю нет, даже стройматериал не завести. А самое главное – нет воды. Что можно построить без воды?! - Начнете строиться – все сделаем: и водопровод, и дорогу. - Но, может, я свихнулся и ничего не соображаю. Как строить, если нет воды, нет дороги?! - Но мы не можем потратить деньги на водопровод и дорогу, пока там нет населения. Может, его там сто лет не будет, и с нас голову снимут за напрасные траты. - А мне нужна вода, свирепел садовод, я потому и строюсь на реке. - Строиться на реке мы вам не разрешим. Зона отдыха трудящихся! Это решение Совета! - Какая зона, зона, зона! Там свалка! - Расчистим, произведем посадки, будет парк. - Ты воевал, председатель? – повернул разговор садовод. - Воевал. - Имеешь столько наград?! – хлопнул себя по груди, отчего медали густым звоном звякнули. - Нет. - А почему ты вьешь веревки из меня, солдата? - Я выполняю волю депутатов трудящихся. Будь это моя личная вода, разрешил бы я тебе, солдату, строиться, где пожелаешь. - Мозги ты крутишь, председатель. И там (намекнул на войну) и здесь то же самое. Этим и живешь. – И садовод ушел, крепко захлопнув за собой дверь председательского кабинета. «Такой ли разговор был с председателем, а, может, не такой? – думал старик, – Так его передает садовод. А, может, он чего и не понял, может, это такая политика, чтоб у людей не было своих домов, а чтоб жили в государственных. Может, его просто выгнали, чтоб ничего не объяснять. Он наорал там на всех, и это может быть. Кто знает, как было. Так садовод говорил. А потом он запил. Валялся с орденами, с медалями, где придется: в лужах, в грязи. Находила его санитарка и приводила домой, и отмывала, и отпаивала молоком. Может быть, и кончился бы так садовод, да встретился однажды со своим фронтовым другом и рассказал другу про беду. «Что ты раскис, - закричал друг. – Темнота несчастная! Законов наших не знаешь?! Ведь они так сделаны, что вроде бы с одной стороны за председателя, с другой – за тебя, солдата, да еще с такой подковыркой, что председателю крыть нечем. Поверь мне, твоему другу. Я же после войны дурака не валял, а закончил юридическую школу и теперь юрист. И таких, как твое, дело съел ни одно. Если бы ты вовремя заселил дом, то его никто бы не сломал. Жилой дом не имеют права ломать без твоего разрешения. А теперь ты возьми и за ночь сколоти какую-нибудь конуру, горшки там расставь, печку, чтобы из трубы дым шел, санитарку посели, - и делу конец. Никто вас не тронет. Это уже называется жилой дом. А потом строй свой дворец и меня зови на новоселье». В тот же день прибежал садовод в госпиталь, уговорил слесарей, дворников, у завхоза выпросит фанеру на время. И, спустя ночь, стоял на берегу реки домик. Из трубы валил дымок. Санитарка развешивала белье. Приехали райсоветовские, покрутились возле и уехали ни с чем. Вскоре садовод собрал свой настоящий дом. Фанеру вернул завхозу. Разбил сад. А копошня в саду потребовала уйму времени. И вот тогда и пришел он в кочегарку: все-таки после каждых суток работы трое – дома, трое в саду. И появились у него разговоры о саде. Это уже при старике. Сидит садовод на диване, напротив котлов, и вдруг скажет: - А если скрестить черную смородину с виноградом, тут можно что-то взять. От смородины скороспелость, от винограда крупный и сладкий плод. - Так кусты сломает, - скажет рыбак, чтобы завести садовода, - какие там кусты у смородины – травинки. - Сам ты травинка, - горячился в ответ тот. – Можно отобрать крупные кусты и еще посадить на опоры. Для чего человеку голова дана? - Нужда была опоры ставить. Еще возиться. Надо такие растения разводить, чтоб не возиться. Чтоб само росло. - Много ты понимаешь! Ты только там в рыбе и понимаешь, как ее тянуть, - заканчивал разговор садовод. Санитарка родила ему двух детей: мальчика и девочку. Они уже взрослые. Сын – геолог, закончил институт, работает на севере. Дочь вышла замуж, приносит ребенка садоводу возиться. Сколько разговоров у садовода, когда у него побывает внук! Какой он смышленый и шустрый. И как он банку от варенья перевернул на себя. И как санитарка ругает его, садовода, за то, что он во всем потакает внуку. Тут рыбак не заводит садовода, а только причмокивает толстыми губами. Кочегары разошлись к котлам. Теперь им надо было набросать уголь так, чтобы он кучей лег к задней стенке топки. А к тому времени, когда эта куча разгорится, по всей топке будет один шлак. Шлак уберут, горящую кучу рассыпят по пустой топке, снова разбросают уголь, и все продолжится. У садовода и рыбака уголь летел кучно, как был на лопате, так весь и падал, куда надо. Так старик представлял. У студента, он слышал, лопата зацепилась в горловине топки, и уголь рассыпался веером. И студент скребком сгребал его к задней стенке. Садовод прикатил тачку и налил в ось масла. Бывший механик, он никогда не позволит, чтобы колесо крутилось без масла. Опустив ручки тачки, поднял колесо, покрутил его вхолостую. Смазанное, оно вертелось легко и бесшумно. «Скоро всему этому конец, всей этой технике, - вспомнил старик, - на правом берегу, в той половине города уже нет кочегарок, тачек. Одна кочегарка – ТЭЦ на половину города, в ней все автоматическое. И в этой части левобережья тоже начали строить ТЭЦ. Через три года не будет кочегарок и здесь. Рыбак принес выгребную лопату, грабли. Все было готово к чистке. Началась самая трудная кочегарская работа. Садовод большой выгребной лопатой брал шлак в топке и высыпал в железный кузов тачки. И хотя шлак не сверкал пламенем и со стороны показался бы серой безобидной массой, но он был раскален, пылал жаром, а кой-где попадали красные тягучие куски, напоминавшие жидкий металл. Жар жарил открытое лицо, сквозь рубашку и спецовку жег грудь и руки. Садовод оттягивал голову, насколько можно назад отворачивал ее, но куда ее денешь, она тут же должна быть и должна жариться. Студент тоже оттягивал голову, когда катил наполненную тачку на улицу, старался подальше быть от нее, но не бросить ее – упадет, рассыплется шлак по кочегарке, потом хуже будет собирать его. И еще приходилось выруливать, потому что много выбоин было на бетонном полу. Рыбак рывком забрасывал с топку огромные грабли, цеплял горящую кучу и рывком разбрасывал ее по топке. Он то запрокидывал голову, и тогда обжигало ему шею и подбородок, то ставил ее боком, и тогда жгло половину лица, то прятал ее за руку в брезентовой верхонке, но рука – маленькая зашита от жары, и она сама обжигается даже сквозь верхонку, и две руки нужны для работы. На спинах сразу же потемнели синие спецовки, промоченные потом. Пот был на лицах, заливал глаза, тек по носам и губам. Работали молча, сосредоточенно, старались как можно быстрее отделаться, чтобы перестать жариться. Старик считал очищенные котлы и думал: «Ведь что-то мне надо делать. Они все молчат, никто ни слова. Могли бы чем-нибудь помочь». На пятой топке, в которую студент забрасывал уголь, садовод хватил в легкие синего ядовитого дыму, отошел к стенке и держась за нее одной рукой, стал кашлять. Но нормальный, обычный кашель у него не получался. Из горла рвались клочками дикие дискантовые звуки. Судорожно дергалось все тело. Наконец он замолчал, едва добрел до дивана, сел. Протянул руку к висевшей рядом сумке, вытащил из нее чистенькую белую тряпку, отутюженную, сложенную стопкой, ее никогда не забывала положить ему санитарка, развернул, вытер лицо, шею, сначала одной стороной. И она вся густо потемнела серо-грязными разводами от шлаковой пыли. Перевернул другой стороной. Эта была еще чистой, лишь кое-где остались отпечатки от грязных рук. Подождал немного и стер с лица и шеи вновь выступивший пот. Старик считал, что садовод будет ругать студента. Ведь это он виноват – рассыпал по топке уголь и скребком чисто не подобрал. Но садовод молчал. Рыбак и студент доделывали работу вдвоем. «Оно и верно, - подумал старик, - чего ругать-то! Будто студент сам не знает, что надо точно закидывать. Научится! Не все сразу!» Ни у рыбака, ни у студента не было такой заботливой санитарки, как у садовода, и потому рыбак, вернувшись на диван, обтер лицо полой пиджака, а студент обмылся под краном и сел обсыхать. - Отошел? – спросил рыбак садовода, закуривая папиросу. - Отошел, - ответил тот и добавил: Скорей бы на пенсию. - А я бы на твоем месте нынче ушел. Все равно через год будет пенсия. - Будет, но не 120, а 90. - А что, не хватит? У тебя дом свой, дети обеспечены, сад, наверное, не меньше тысячи приносит в год Ягоду продаешь! Сколько тебе надо?! - А ты думаешь, я их в гроб, деньги-то собираю? Зачем они мне в гробу? У дочки муж – аспирант, сколько получает? И она сама, и семья… А ведь чего добиваются. Не помоги я им, могут не устоять. Пойдут деньги зарабатывать, другие станут учеными, те, кто денег не зарабатывает. Нет уж, я им говорю: всем я вас обеспечу, только делайте свое. И тот бродяга-сын пишет, что не ту специальность выбрал, ошибся и хочет еще учиться. И я ответил: пусть приезжает и пусть учится. Надо, так надо. Время пошло такое. Не то, что раньше: 17-20 лет, и ты уже сам себе хозяин. Нынче смотришь: в 30 лет и позже люди не могут стать на свои ноги. И родитель должен помогать. Должен. Кто де еще поможет? А ты думаешь : вот наплодил детей и бери удочку и сиди себе на реке, валяй дурака. Воздух, курорт, облака, здорово! – кольнул рыбака, мстя ему за его нападки. Рыбак ничего не ответил, только сильнее раскурил папиросу. «Уж скоро, наверно, обед, - вспомнил старик, - а они только говорят о себе, нисколько обо мне не думают. Придет начальник, выгонит, куда я?» - Посмотрел на кочегаров. Они привалились к спинке дивана, отдыхали. - «Счастливые люди! Дома есть, семьи есть. Сидят, рассуждают о детях, о жизни. Обеспеченные. Куркули. А почему у меня не так? Как получилось?» СТАРИК Отец?… Память унесла старика в детство, в станционный городок, в дом на окраине. Вспомнились слова отца, будто сейчас он их сказал: «Худо тебе будет сын, непутевый, характеру нет. Заруби себе на всю жизнь – всякого человека с малых лет видно». Отец был угрюмый. Машинист паровоза, от него всегда крепко пахло мазутом. Волоски на руках торчали из черных точек, так въелся мазут в тело, и сколько не мыл он руки и керосином, и золой из печки, черные точки никогда не отмывались. За столом отец ел с засученными рукавами, медленно двигая руками с черными точками, молчал, мать сидела напротив, ждала и бросалась на кухню, когда нужно было что-нибудь поднести. Все дети, а их было восемь, вокруг стола. Ели молча, разговаривать нельзя. И себя старик помнит. Он был средним, всегда боялся отца, его тяжелого, надвигающегося, как фары паровоза, взгляда. Бояться-то боялся, а когда школу бросил, он ничего, только наехал взглядом, и все. А взял бы ремень, отстегал бы, как следует, привел бы в школу, бросил бы перед учителем, вся бы жизнь пошла по-другому. Помнит старик себя солдатом. Первая мировая война. Он мотоциклист в автомотороте – кожаная фуражка и огромные очки, кожаная куртка и краги до локтей. Под грохот мотора и свист ветра носится на мотоцикле с донесениями. А в строю – ротный запевала: голос звонкий, сильный несется над ротой, и все удивляются: вот это запевала! Стали переманивать в певческую команду, а командир роты, белобрысый верзила, светлоглазый поручик, не советовал. «Не ходи, - говорит, - был бы талант, в армии бы не служил. А тут, в роте, поднатаскаешься на моторах, будешь механиком, а механика нынче – дело верное». Но перешел тогда старик в певческую, подал рапорт и перешел. «Что механика, - рассуждал, - ей хоть медведя научи, и то сможет. А петь, если голос есть». Давали концерты в армии. А потом революция. Армии не стало. Приехал домой. Женился. Родилась дочь. Второй ребенок был на подходе. Открыл он с другом ремонтную мастерскую. Тогда разруха была, промышленность не работала. И несло население всякую всячину для ремонта. Машинки, прохудившиеся ведра, часы – все брали, все чинили. Зарабатывал неплохо, носил костюм – троечку, лаковые штиблеты. Но гражданская война закатилась прямо в станционный городок с боями, с убивающими друг друга армиями, со всеми идеями и страстями левой правой стороны. Стал петь он в агитбригаде, в Красной Армии, которая после отступления и замешательства вдруг окрепла, набралась сил и пошла то на юг, то на запад, все дальше и дальше от станционного городишка. И вот однажды встретился ему белобрысый верзила, бывший ротный поручик, и сказал: «Теперь я командую дивизией, есть у меня трофейный «Автодаймер» и нужен шофер. Бросай своих дистрофиков, иди ко мне». И верно, что дистрофики. Кормили их плохо. Две воблы в день и воды сколько хочешь. Все отдавали тем, кто штыки носил. А когда собирал чемодан, говорили агитбригадовцы: «Эх, ты, искусство променял на телегу да на сытую жизнь!» Лихо возил своего победоносного комдива перед восторженно орущими войсками, спасал его на стремительном автодаймере от гнавшихся белоконников. Может, так бы и войну закончил, не попадись патрулям на толкучке. Машина ходила на спирте-сырце. Приспособился его очищать. Вынес бутылку продать и попался. Трибунал грозил расстрелом, да спас комдив. Отпустили с миром. Поехал в Херсон. Там умерла жена от тифа, оставив двух дочерей сестре. Свояченица не отдала дочерей, сказала: вот устроишься в жизни, тогда уж забирай. Оттуда отправился в свой станционный городишко, но большую семью разметала гражданская по всему свету, и никого из родных не встретил. Добрался до города Ливны, остановился у приятеля. Поступил солистом в церковь, женился на невесте, которой в приданое достался небольшой домишко, устроил в домишке маленькую ремонтную мастерскую, и все соединилось разом: и пение, и страсть повозиться с металлическими вещицами. Потекли года. Дети не рожались. Своих хотел привезти, но все откладывал: то весной думал ехать, то осенью… А потом они выросли, и показалось, что стали чужими, и привозить их уже незачем. А свояченица, видно, не хотела расставаться с девочками. Она писала, что девочки зовут ее мамой, и что мачеха стала бы им чужой и что денег никаких не надо присылать. Началась война сорок первого года. Во время одной бомбежки его не было дома. А вернулся – ни дома, ни жены. Только огромная воронка на месте, где они жили, и из нее торчали бревна. Потом с потоком беженцев он оказался в этом сибирском городе. Здесь нашлась вдова, которая взяла его к себе в дом. Дети у нее были взрословатые, и они не могли его почувствовать отцом. Спустя десять лет после войны вдова умерла, а ее дети, женившиеся и вышедшие замуж, сказали ему: «ты нам чужой и иди туда, откуда пришел». И вот кочегарка. Можно было жить и в кочегарке. Отдельная комната – когда хочешь – отдыхай! И еды много. Кочегары не жадные. Добрые. Всегда накормят. И каждая смена вот на этом диване ведет разговоры. И он, старик, с ними. А они ему все как родные. Все, что там у них дома, в их семьях, его трогает, его забота. Над диваном репродуктор – громкий, даже гуденье котлов его не заглушает, и старик всегда слушал передачи. Бывало, объявит диктор: «Выступает народный артист…» «Ванька!? – скажет старик, - Да мы же с ним вместе в бригаде пели. И он так же пел, как и я. И, может хуже. А теперь надо же – народный». А в другой раз услышал: «Парад принимает Маршал Советского Союза…» - «Да это же мой поручик, начдив, - охнул старик, - вот это да! Маршал! Господи! Он меня знает, знает! Маршал!» И потом наступали минуты, когда старик горько сожалел, что вышло у него как-то не так. И случалось, тихо и незаметно мечтал, мечтал обратной стариковской мечтой. Это в отличие от молодых, устремляющихся в мечте вперед, в будущее, он возвращался в свое прошлое и видел себя не таким, каким был, а каким мог бы быть. Нет, тогда он сбежал из агитбригады, а выжил на вобле, как Ванька. А потом, когда закончилась гражданская, они поехали в Одессу. Почему в Одессу? Там живет Ванька. И стал петь в оперном, стал народным, и публика рукоплещет ему, и дарят цветы. Носит он черный изящный костюм, белоснежную сорочку с бабочкой, лаковые туфли. У него большая квартира, где сколько хочешь, купайся в чистом воздухе. К нему приходят гости, и он ходит в гости. И у него живут его дочери. Они учатся музыке. Но и перспектива остаться личным шофером маршала была тоже интересной для старика. Нет, тогда он не крал спирт и не продавал его на толкучке. И не приговаривал его трибунал к расстрелу. Ничего этого не было. Комдив стал маршалом и привез его с собой в Москву. И они всегда вместе. Маршал выхлопотал ему хорошую пенсию, есть квартира, есть дача. Приезжают как-то к маршалу Буденный и Ворошилов и спрашивают: - Это что, твой шофер, который тебя спас от беляков? - Он, - отвечает маршал, - я с ним так и не расстаюсь. - А что, писатели еще не написали о нем в книгах? Ведь он сам герой, раз не растерялся и спас такого героя гражданской войны. Надо сказать писателям: пусть напишут. И о нем написали. Вся страна теперь знает, какой он герой. Приходят пионеры в красных галстуках, со знаменами и барабанами и расспрашивают о гражданской войне. И его родные дочери при нем. Они уже вышли замуж. И нарожали ему внуков. А он постелет шубейку у себя на даче, в саду, ляжет на нее, а внуки по нему ползают, переворачиваются точь-в-точь, как рассказывает садовод про своего внука. И тогда решил старик написать письмо маршалу, может, простит маршал за спирт. Однако дело откладывал. Проходило время, а письмо не писалось. И вдруг в прошлом году маршал умер. Старик слушал по радио похороны маршала и плакал. А кочегары смеялись над стариком: «Чего реветь-то, - говорили они, - человек хорошо пожил, ну, хватит, сколько можно?» Старик подумал о кочегарах: «Вот люди! Ни в каком маршале, ни в каком боге, ни в каком черте они не нуждаются и нуждаться не хотят. Плодят детей, разводят сады, рыбачат, учатся. Зачем им маршал?» Старик чуточку вздремнул. Закрылись отцветшие глаза. Горбатая спина отошла от спинки дивана, несколько раз он клюнул в них сорочьим носом и тут же очнулся. Прищуренно посмотрел на кочегаров и снова, и еще сильнее его охватила тревога: «Ведь обед уже, придет начальник. Выгонит на улицу, на мороз. Что я смогу, старый, немощный! И что они, кочегары, не помогут! Сидят, совсем обо мне не думают. Вот если бы садовод захотел, он бы все мог сделать: он на доске почета в тресте, его каждую осень ставят в комиссии принимать котлы от ремонтников, он никогда не напьется на работе, он с самим управляющим здоровается за руку. Только скажет управляющему, и начальник не будет выгонять». Кочегары разошлись к котлам, подбросили угля, вернулись. Очищенные топки гудели мощно, котлы тряслись, как огромные заведенные тракторы, готовые двинуться с места вместе с фарами-монометрами, гнутыми толстыми трубами, водомерными стеклами. Рыбак громко проговорил садоводу: - Температура воды уже на норме, теперь мы вдвоем со студентом постоим. Сходи к управляющему, поговори за старика. Садовод подхватился с места, побежал в угол кочегарки, там он в ведро насыпал цементу, песку, глины, залил водой, замешал раствор. Прибежал с ведром и стал мастерком замазывать выбоины на бетонной дорожке. - Видишь, как завелся, сказал рыбак студенту, - не хочет идти. Он такой, собственник. У него все расчет. Чтобы все было с выгодой. А если мы с тобой пойдем, нас и слушать не будут. Садовод, замазав выбоины, промыл ведро и мастерок, положил сушить между котлами. - А потом он их смажет маслом, чтобы не ржавели, - сказал рыбак, - у него ничего не пропадет. У него и дома так. Ни одной железки не увидишь, чтобы валялась ржавой. Все по ящичкам да по полочкам разложено, все смазано. Садовод вернулся, сел. - Сходите, поговорите с управляющим, - теперь попытался уговорить садовода студент. – Мы жалеем птицу, всякую живность жалеем, а это человек! - Кто человек? – закипятился садовод, готовый сорваться, чтобы найти еще что-нибудь для своих рук. – Это человек? – осмотрел долгим взглядом старика и его грязное женское пальто, и замызганную шапку, и истрепанные рабочие ботинки, зашнурованные не в каждую дырочку. – Это чучело! Ты брось работу, семью, учебу и тоже станешь чучелом. Чучелом стать легко – человеком трудно! Опустись, ничего не делай, и вот ты чучело. А человеком стать надо попыхтеть, поту много надо. Он что сеял, то и жнет. - А, может, так жизнь сложилась? – настаивал студент. - Жизнь сложилась?! Черта с два! Слушай его больше. Кто наговорит на себя плохое? Он детей бросил, он болтался… Да ну его… Мне все равно, как он. Но за него не пойду говорить, хоть как… - Сухарь ты, - сказал садоводу рыбак. – Сухарь, что с тебя возьмешь. Я найду тебе место, дед. – Побежал в раздевалку, вернулся в пальто и шапке. – Пойдем. – Подхватил сундучок и направился к выходу. Старик взял балалайку, струны зацепились за угол дивана, жидко зазвучали, и он заковылял за рыбаком. Вот рыбак высунул за двери сундучок, затем сам протиснулся на улицу, а старик сначала вышел сам, а потом за ним скрылась балалайка. - Эх, люди, - покачал головой садовод. – Все вы такие жалостливые. Будь хоть кто ты, а ведь пожалеют, не дадут пропасть. Когда стали забрасывать уголь, студент хотел бросать в оба рыбаковы топки, но садовод наставил на него лопату, как винтовку со штыком, и угрожающе произнес: - Не вздумай! Одну только топку забрасывай, другая моя! Пришел рыбак, сел на диван, сказал: - Устроил к дружку в больничную кочегарку. Там отдельной комнаты нет, зато еды сколько хошь. Больным варят, остается много. 1974 г. ГРУЗОВИК Костя натянул брюки, застегнул их кое-как не на все пуговицы, босым прошлепал на крыльцо. Часто его ругала жена Лина: «Ты все равно, что маленький, не доглядишь – и с натоптанными ногами в постель завалишься. Лень тапочки надеть!». Но любил Костя хоть немного побыть босым. Вот и сейчас он сел на крыльцо, ноги опустил на пыльный дощатый настил двора, касаясь его только пятками, растопырил пальцы. Солнце уже было над гребнем соседнего дома и заливало ярким светом и теплом и двор, и крыльцо, и Костю в майке, мятого после сна, с раскрытой ширинкой, с взлохмаченной головой, с лепешкой лысины на самой макушке. Тепло было еще не устоявшееся, потому что нет-нет да и наносило из огорода, от земли, и обдавало прохладой. Тело наслаждалось этими воздушными течениями, Костя с удовольствием жмурил зеленые глаза и думал: «А хорошо жить в деревне! Правда, хорошо! Как-то вольно!» Пес – помесь лайки с дворнягой, хвост калачиком, уши висят – лез к Косте, но не пускала цепь. Пес подстраивался боком, перебирал лапами, стрекоча по доскам когтями, повизгивал. «Это все Лина тебя цепляет, - густо и мягко басил Костя. – Ей все кажется, что ты мешаешь, везде лезешь, вертишься под ногами. А ты пес хороший, культурный. А ну ее, - протянул руки, наклонившись крепким туловищем вперед, и все же держа ноги на пятках, стараясь не замарать ступни целиком, расстегнул ошейник. Освобожденный пес бросился к нему и лизнул в губы. – Пошел! – замахнулся на него Костя, и пес отпрянул, поджав хвост. – Тьфу ты, дурень! Обрадовался! Целоваться полез! Тьфу! Тьфу! – плевался Костя. А под навесами в клетках стучали кролики. То с одного места, то с другого разносились короткие перестуки. «Знаю вас, жрать захотели, - сказал им Костя. – Щас накормлю». Поднялся и пошел в дом. На проволоке у русской печки висело несколько пар носков, настиранных Линой с вечера. Кирпичного цвета, большие и сплющенные, его, Костины, они простые, хлопчатобумажные. А я ярко- цветные, нарядные – сыновей. Эти синтетические, маленькие и внутри, как полые, оттого, что резинистые и упругие. Говорил Костя сыновьям: «Чего вы ноги портите синтетикой? Ноги ведь преют от нее!» Старший в ответ только улыбался. Ему надо, чтобы когда гача задралась, так там на ноге было красиво. А у младшего умишка-то еще совсем нет своего. Он, глядя на старшего, требует себе синтетические носки. Костя снял свои сплющенные и, сев на порог, шоркнул ими раза два по подошвам ступни, не заглядывая, что там протер, натянул на ноги. Встал. Под вешалкой длинным рядком были составлены ботинки и туфли. Выбрал брезентовые полуботинки с металлическими колечками-дырочками по бокам, надел так: совал ногу в полуботинок, указательный палец под пятку, чтоб не подгибался задник, и все потому, что свободно завязаны шнурки. Правда, полуботинки на ходу хлябают, зато не шнуровать их каждый раз. Поглядел на сына, который спал тут же, в этой маленькой прихожке, на железной кровати. Лицо уткнулось в подушку, длинные русые волосы закрывают шею. «Космач, - подумал про него Костя.- За модой тянется. Вырос, уже девчонки на уме. В два часа ночи является домой. Говорит: с ребятами бегал. Знаю я, с какими ребятами! Но ничего! Дело молодое! И через неделю ему ехать в город, в техникум поступать». Вспомнил Костя, что рубаха в комнате на спинке кровати, а полуботинки уже на ногах. Была бы Лина дома – стеной бы стала на пути, сказала бы: «Думать надо, Костя, когда что надевать. Дети приучены к порядку, а ты?!» А по ней: я лишь проснусь, так сразу должен только об этом и думать, когда что надевать… Да ну ее. И решительно, но мягко, чтобы не разбудить спящих, прошел за перегородку, в комнату. А спящих, кроме старшего сына, было еще трое. В той комнате, где находилась Костина и Линина кровать, стояла и подростковая кроватка, и на ней спал младший сынишка. Он лежал на спине, ротик полуоткрыт, будто в удивлении, короткие налитые руки заброшены между прутьев головки кровати и глаза шевелились за закрытыми веками. «Сон, наверное, видит», - решил Костя. За следующей перегородкой еще одна комната. В ней спят две дочери. Они средние в семье. «Точно, спят, - прислушался Костя, - если бы не спали, то шушукались бы». И там же, возле бока русской печки, старухина лежанка. Но старуха давно проснулась. Когда Костя еще вытягивался в постели, он слышал, как она кряхтела и сопела, поднявшись с лежанки, щелкала сухими косточками и потом проплыла через его комнату, через прихожую на кухню. На кухне она молилась, шипела, произнося слова богу шепотом, а доносилось, словно кипело масло на сковородке. Била поклоны иконе, стукаясь потихоньку лбом об пол. Потом возилась с посудой – готовила на электроплитке завтрак. Сейчас она успокоилась там и затихла. Костя надел рубаху и направился кормить кроликов. Сначала он открыл крышки клеток, сбитых звеньями, по десяти штук. Затем разносил корм. Приносил охапками осиновые ветви с листьями, горстями рассовывал в каждую клетку. Целую охапку опустил в вольер с молодняком. Кролики-подростки с испугу сыпанули в дальний угол, сбились в шевелящуюся массу. «Эх вы, трусы, - сказал им Костя, - перетопчите друг дружку». Но тут же несколько крольчат отделились от массы, попрыгали к корму, а за ними все навалились на корм, облепили его сверху и со всех сторон. Затрещали в их зубах листики с таким звуком, будто рвется в руках портного материал, а рты заработали так быстро, что виделось, как губы вместе с усиками мелко-мелко тряслись. Еще принес он молодняку огромную охапку прошлогодней картофельной ботвы. «Этим надо наедать вес. Жоркое племя. Корму много идет. Одного веточного не напасешься». Зашел в сени, разрезал булку хлеба на дольки, отнес лишь крольчихам с маленькими крольчатами. «Сосут их сосунки, усиленное питание требуется мамашам». Кое-где из отверстий ящиков-гнезд вылезали совсем крохотные крольчата, но когда Костя приближался, они скрывались. Сколько их – пока не считал. Прикидывал, что в восьми гнездах должно быть от сорока до шестидесяти штук. И еще сорок больших, готовых к окролу крольчих, сидело в клетках. Костя опускал руки в эти клетки, крольчихи оставляли корм, вставали на задние лапы, тонкими горячими струйками из ноздрей обдавали ему руку, щекотали усиками, водили грузными большими ушами. «А вы знаю, отчего такие ласковые, - подумал Костя, - вам надо завести крольчат. Но нельзя было. Вся семья измучилась таскать вязанки корм из леса. Плечи от веревок болят. А теперь можно. Грузовик теперь у меня свой. – Посмотрел в сторону сарая, - Там стоит! Сегодня, пожалуй, поеду за кормом. - Снова повел взглядом по крольчихам: «А вас я раскручу. К середине зимы тысячу штук мне натаскаете. Тысячу! А что – тысяча нормально. Со своим грузовиком это нормально. Найму экскаватор, он мне выроет траншею вон там, на огороде, - покосился в направлении за стайку, - поставлю клетки в два этажа по обе стороны. Подвесная дорога. На роликах будет ездить ящик. Полтора часа утром, полтора – вечером на раздачу кормов и уборку, и все: тысячу держать можно, были бы корма». Принес ведро воды, черпал ковшом и разливал в баночки. «Там, в траншее, не будет баночек. Тысяча баночек – разливать устанешь. Поставлю желоб, вода потечет – пейте, сколько хотите». Закрыл клетки. Засучил рукава рубашки и. Широко расставив ноги, стал умываться под умывальником, прибитым во дворе к столбику. Мылся, громко стуча носком умывальника, и поглядывал на сарай: там грузовик, его собственный грузовик! Сколько Костя попыхтел. Ходил на свалку за совхозные мастерские. Каждую часть прощупывал и прослушивал на удары. «Слава богу, - думал Костя, - нынче не то, что раньше, лет десяток тому назад, получше стали выбрасывать вещи в металлолом». Раму стянул в нескольких местах болтами, но ничего, рама выдюжит. Зад кузова подпилил, чтобы машина хоть немного походила на самодельную. И все-таки Костя сам не знал, на что он надеялся, как сохранится у него грузовик. Конечно, на первых порах поездит, навозит кормов. Место тут глухое, автоинспекции в этой деревне, может, никогда и не бывало. «Ну, а если прижмут, угонит грузовик в тайгу. Кто там будет искать? Поутихнет – снова пригонит домой», - рассуждал Костя. Умывшись, он пошел в дом, наклонив голову и выставив вперед руки, чтобы не капало на одежду. Капли дорожкой из темных кружков легли за ним по дощатому полу двора, по крыльцу, в сенях. В прихожке снял с гвоздика вафельное белое полотенце, вытерся. Посмотрел на свои закапанные полуботинки, вспомнил Лину и мысленно произнес: «А ну ее». Прошел в комнату к зеркалу. Старательно зачесывал волосы на лепешку лысины, выглядывая исподлобья. Приблизился к зеркалу и там, в зеркале, подъехало к нему лицо с зелеными глазами. Рассмотрел три морщины на переносице, севших скобками. «Старею понемногу», - отметил и направился в кухню за ситцевую занавеску, сел за стол. Старуха, изогнутая в дугу, сидела на лавке и дремала, упершись частью горбатой спины в крашеную перегородку. «Вот уж морщины! – подумал Костя, глядя на старухино махонькое личико, состоявшее все из складок. – А я-то еще что!» В это время складки раздвинулись, показались светленькие глазки. Старуха резво поднялась, шоркнула по клеенке перед Костей сухим кулачком, будто смахнула со стола крошки, хотя клеенка была чистой. Навалила в чашку вареной крольчатины с картошкой, поставила хлеб, перец. Налила стакан молока с желтыми блестками жира, опять села на лавку. Из чашки парило. Костя густо насыпал в нее перцу, стал есть. Старуха – Костина теща, мать Лины. Никто ее не просит, чтобы она рано вставала, готовила завтрак, ждала Костю на кухне. Всю жизнь вот так отправляла на работу своего старика, а теперь считает за обязанность отправлять зятя. Тем паче – он ее благодетель. Не оставил одну, когда помер старик. Из города приехал с семьей. Правда, хозяин он какой-то чудной, не такой, как здешние мужики. - Пошудите сами, - рассуждала она, - Ишпокон веков деревеншкий не жил беж коровенки, как ему беж ее? А жятюшка только приехал и шражу же порешил коровенку, мяшо продал на бажаре. Шкажал в шовхожной штоловой надо брать молоко. Какое же это молоко, возражала старуха, - шилошом пахнет и не такое, как швое». - А где сено косить? – говорил Костя. – Покосы все у совхоза. - По бережняцкам бьемша, да накашиваем, вше накашиваем. - А я что, дурак, биться? Пусть дураки бьются, отрезал Костя. «И швиней не штал доржать. Говорил: пучишша , пучишша над этой картошкой, грыжу наживашь, а они вше шопрут. Лучче ее на бажаре продать, мяша купить и ешо в барыше оштанишшя». - Жернецо надо, жернецо, советовала старуха. - А где я его возьму? – спрашивал Костя. - А ты в уборошну. Трицатоцку комбайнеру дай, он тебе ноццю подъедет и шипанет. - А потом в тюрьму! Насоветуешь! Я чужой здесь, горожанин, меня сразу продадут. - Какой ты цужой? Лина-то нашиншка, швоя, и ты жнацит швой. Как же беж жернеца? Вше жнают – шкотину беж жернеца не удоржишь. - Нет, нет, - заключил Костя. «И привежь иж города этих жамухрышек, такой мужицина – ребяцью жабаву». Но удивилась старуха, когда понесла им деревня и скотское мясо, и свинину в обмен на крольчатину. Всю зиму у них в сенях было всякое мороженое мясо. «Хожяин-то он, правда, хожяин, - думала старуха, - да какой-то не деревеншкий». Костя разом выпил молоко, поднялся, пошел в прихожку. Здесь он надел свой железнодорожный китель с блестящими металлическими пуговицами, фуражку с сияющим пластмассовым козырьком, отправился на работу. Во дворе еще раз взглянул на сарай, в котором стоял грузовик. «Сегодня поеду, - подумал. Пес, виляя пушистым хвостом, попытался проникнуть в калитку за ним, но Костя поставил ногу, загородив ему путь, закрыл за собой дверь на вертушку, сказал погрустневшему псу: «Вечером с Линой пойдешь!» Зашагал переулком. Проходя мимо соседнего дома, Костя усмехнулся, подумав о том, как его сосед, совхозный сторож, вместе с сыном- плотником тоже решили развести кроликов и взяли у него, у Кости, несколько пар на развод. И потом он сходил к ним посмотреть клетки. У каждого кролика отдельная клетка, не клетки, а, можно сказать, теремки были сооружены, с идеально ровными спицами, светлые, просторные, на каждой дверце фигурные вертушки. Действительно, постарались, все сделали сторож с плотником очень красиво. Но сколько же в этих сооружениях было бессмыслицы. Это все равно, сто у работающего на конвейере детали бы находились не под рукой, а где-то в соседнем цехе, и за каждой деталью он бы бегал. Ведь ходили, смотрели, как у него клетки сделаны предельно просто и разумно, а сделали по-своему. Пооткрывай-ка каждую вертушечку да каждую дверку! У него же в связке по десять штук прибито, а открывающиеся крышки гораздо удобнее дверок: в них не лезут кролики, класть корм сподручнее сверху, и требуется всего одно легкое движение, чтобы открыть или закрыть сразу десять клеток. На его полезную минуту они затратят 20-30 минут – такая цена этих красивых, но глупых клеток. И еще в один дом давал он кроликов для развода. Да только этот дом больной. Вот говорят: когда муж в семье пьет – это беда, а если жена, тогда уж – катастрофа. И тут как раз такой случай. Муж увез ее из города в деревню, якобы от собутльников. Но нельзя человека увезти от самого себя. Надо, чтобы человек сам ушел от себя к себе другому, сам себя переборол. А она оставалась той же, и так же продолжала пить здесь. Проходя этот дом, Костя был всегда осторожен. Смотреть на дом нельзя – наверняка нарвешься взглядом на нее, с красными, как у белых кроликов, глазами, с чулками, всегда свалившимися, всегда грязную. Ребятишки там в рванье – сердцу Костиному жаль ребятишек, но что поделаешь? Отворачиваться от дома тоже нехорошо – обидишь мужа, доброго и мягкого человека. Ему и так больно жить на этом свете, а неосторожностью сделаешь еще больнее. Так и проходил Костя дом: ни туда, ни сюда взглядом. Дал Костя мужу кроликов, а у этого другая крайность. Посадил он их в один загон, где они, понятно, развестись не могут, и сколько взял, столько их и есть до сих пор, ни на штучку не прибавилось. Он тракторист, у него и транспорт, считай, почти что свой, да в доме катастрофа, что с него спрашивать. А остальное население пока кроликов на развод не брало, кролик им, деревенским, - непривычная скотина. Миновав переулок, Костя вышел на тропу, по которой вся пешая деревня ходит на станцию: по ней ближе. Напрямую через болото – шесть километров, по дороге вокруг – восемнадцать. Тропа хорошо утоптанная, гладкая в полметра шириной черноземная лента; сначала она стелилась по плоской луговине среди травы, остриженной скотом, и старых разваливающихся пней. Потом оказалась в лесу и пошла на спуск. Здесь солнце еще не проходилось, и стояла прозрачная утренняя прохлада. Лес кончился, и Костя зашагал через болото. Оно сухое. Повсюду на нем паслись коровы. Местами торчали высокие кочки, по пояс Косте. Тут, меж кочек, травы густые, темно-зеленые, стебли широкие. «Только коровам и выбирать ее, - подумал Костя, - ни косой, ни машиной не взять». Пересек заросли алого тальника, подошел к ключу. В узком месте ширина ключа метра четыре. С берега на берег переброшены две жердушки с давно отставшей корой. Слой совершенно неподвижной, совершенно прозрачной глянцевой воды не глубже спички. Но под водой подушка сора, будто осевшие чаинки. Не раз в непогоду, когда жердушки становятся скользкими, словно кто их полил маслом, съезжали Костины ноги, и он оказывался по пояс в этом соре, в этой обжигающей холодной воде. С досады Костя грозил кулаком в сторону деревни и зло ворчал: «У, проклятые лежаки! Всю жизнь тут ходите, а нет, чтобы поставить мосток. Погодите, сам поставлю. Пусть будет вам стыдно, что приезжий человек поставил мосток. Погодите, только соберусь». Да пока не собрался. И сейчас Костя, вытянув в стороны руки для балансирования, пошел по жердушкам. Но дождей давно не было, жердушки висели высохшими и даже шершавыми, и он благополучно ступил на другой берег. Зашагал дальше. В стороне от тропы увидел четверых пастухов из деревни. Костя с ними близко не знаком, ни по имени, ни по фамилии их не знал, только в лицо. Пастухи полулежали возле костра, опершись на локти. Над костром висел черный котелок. Тальниковый сушняк трещал и не давал дыма. Вместо дыма клубился воздух. - Здорово! – сказал он пастухам. - Здорово! Здорово! – ответили они, сопровождая его глазами. «Тут пасутся оба стада: совхозное и личное, - подумал Костя, - как они потом их разбирают, которые коровы совхозные, которые – личные. Я бы, наверное, всех перепутал». Еще кусты тальника, поляны, кочки, и Костя оказался возле насыпи железной дороги, такой высокой здесь, что если бы захотелось посмотреть на идущий поезд, пришлось бы запрокинуть голову. А поезд уже подбегал. Это транссибирская магистраль. От своротки на болото до станции около километра. Но никогда не было, сколько ходил тут Костя, чтобы за этот путь там, в вышине, не пролетал состав в любую погоду, днем и ночью. Тропа пошла дальше по насыпи. Сзади нарастал гул. Вот он поравнялся, оглушил Костю, затряслась под ногами земля. Во всем этом слышались четкие удары колес о стыки рельсов. Поезд пролетел дальше. Костя поднял глаза и увидел уже у станции скрывающийся последний товарный вагон. И наступила тишина. Кругом в травах звенели кузнечики. Он остановился, наклонился к одному особо звонкому певцу – захотелось увидеть поющего кузнечика, но тот замолчал. Костя высматривал его в траве, все никак не мог увидеть, а кузнечик внезапно прыгнул и, пролетев метра два, упал с согнутой травинки. И снова молчал. «Да ну тебя! – рассмеялся Костя. – Буду я торчать тут! Не хочешь – не надо!» - И зашагал дальше. А тот кузнечик звонко запел ему в дорогу. Жаворонки парили над болотом, мельтеша маленькими крылышками. Вдруг, будто жуки загудели над ухом. Костя взглянул в небо и увидел, как два крохотных серебряных самолетика разрисовали безоблачное небо белыми полосами. «Военные тренируются», - отметил Костя. Еще два состава прогрохотало по железной дороге, и тропа круто взяла вверх, к станции. Эта станция из тех, что не имеют никакого названия и обозначена в расписании цифрой 5383. Пассажир скорого поезда никогда не останавливает внимания на цифрах в расписании, тем более, что против них стоит прочерк – нет остановок. Лишь случайно увидит в окно группку стандартных железнодорожных домиков, окрашенных в коричневый цвет, с пристройками для скота, с огородами и, может быть, подумает: «Ведь живут здесь люди, надо же!» А для Кости станция под цифрой 5383 – его работа, его организация, где он трудится и куда он ходит на собрания. Костя и сам мог бы жить здесь. Да в деревне свой дом, и ребятишкам пришлось бы бегать отсюда в школу. Нет, решили они с женой Линой, лучше уж сами будут бегать на работу. Лина – кассир. Она сейчас продает билеты в домике-вокзале на местный поезд, попросту названный жителями «колхозником» за то, что останавливается на каждом полустанке, обслуживая каждый попутный колхоз. Он должен подойти минут через тридцать. Костя завернул к себе на водокачку. Бревешки в ней потресканные, потемневшие от времени. Когда-то водокачка питала водой проходящие паровозы, и из нее торчали три трубы. Но железная дорога перешла на электротягу, и самую большую трубу отрезали. Остались две: одна потолще, другая потоньше. Из тоненькой берут воду жители станции. Под другую подъезжают совхозные машины-водовозы. Костя отомкнул тяжелый висячий замок, распахнул дверь и, оставив ее открытой, шагнул в сырой полумрак водокачки. Сел на лавку, ножками вбитую в землю, возле большой кирпичной печки, - остыть от солнца в прохладе. Не спеша закурил. А спешить ему и в самом деле незачем было. Летом у него работы почти никакой нет. Только следить за механизмами, чтобы работали исправно. Зимой другое дело. Надо раскалить огромную печь, чтобы морозом не перехватило трубы. Надо долбить и отбрасывать от водокачки лед, который, если не трогать, так нарастет, что машины под трубу не подъедут. Зимой работы хватает! А сейчас что? Костя прижал к печке окурок, подождал, пока перестал совсем дымить, бросил на землю. Поднялся, подошел к электромоторам, похожим на железные бочонки, лежащие на боку, на фундаментах. «Ну, что, вас надо проверить?» - включил. Из одного бочонка раздался басовитый негромкий рык. – «Все нормально!» - включил другой. Этот взял голосом повыше. – «Тоже неплохо!» - отметил Костя. Подхватил чайник – Костя его использовал вместо масленки, рассмотрел на моторах дырочки, налил в них масла. Вспомнил, что и вчера наливал, но успокоил себя мыслью: масло механизму никогда не вредно. И вся работа. Костя замкнул дверь водокачки, направился на вокзал. «Баба хитромудрая, - подумал он про начальницу станции, - говорит: «Ходи, Костя, каждый день на работу». А зачем летом каждый день? Говорит: «Вдруг что случится!» А что случится? Ей надо, чтобы я помогал выгружать багаж из багажного вагона. Нахватала себе должностей: она и начальник станции, и дежурная по перрону, и еще багажный приемщик. А как ящики принимать – помогите, Христа ради. Конечно, дел немного: тут же, у вагона, груз составить не земле. Потом совхозники сами забирают свой груз. И все же хитромудрая! Но что ей делать? – рассуждал Костя. – Нарожала пятерых деток и вот выкручивается. А муж ее плотничает в деревне, много денег не приносит. Хлипкий он какой-то». И с этими мыслями подошел к начальнице. Начальница ждала поезда. Она кругла, словно два Костиных мотора-бочонка, составленных друг на дружку торцами. По-женски, на самом затылке, прилипла красная фуражка, белый китель на ней, черная юбка, туго натянутая на бедрах, полные ножки вместе, в туфельках под крокодилову кожу. В руке служебная сумка, а из сумки торчат скрученные цветные флажки. Повернула к нему пухленькое личико, белое, как качественная бумага. - Ах, Костенька! Здравствуй, здравствуй, - заиграла голосом и блестящими голубыми глазами с яркими белками. «И чего заиграла? – подумал Костя. – Вот и пришел на эксплуатацию – эксплуатируй, а не играй». Надвинул себе на глаза фуражку. - Как твоя водокачка? - А что водокачка? Нормально. Начальница отвернулась. Костя увидел сухонького старичка, сидевшего на чемодане, а рядом с ним стояла сухонькая женщина. «Старик, видимо, едет, а старуха провожает», - оценил Костя. У старика на руке пальто, на голове пограничная, с зеленым околышком, фуражка. Она же – в платьице-безрукавке, простоволосая, руки свободные. Из-за поворота показался «колхозник». Раздался звук сирены. Костя с начальницей пошли от домика-вокзала, рассчитывая оказаться у багажного вагона, который должен быть сразу за электровозом. Костя шел и наблюдал за стариком. Тот подскочил, засуетился, ухватился за ручку чемодана, но женщина отстранила старика, сама взяла чемодан. И они тоже пошли, озираясь, угадывая, где будет их вагон. «Колхозник» остановился. Стенка багажного вагона раздвинулась. Показался раздатчик в железнодорожной форме. - Вам все, - протянул раздатчик маленький фанерный ящик. Костя взял ящик в руки, начальница расписалась в документах, стенка сдвинулась. А старик с женщиной ошиблись, видели они с начальницей, и сейчас бежали. Женщина впереди, перекошенная набок тяжестью чемодана, за нею старик на полусогнутых ногах. Добежали до какого-то вагона. Женщина лихо подняла чемодан и двинула его в тамбур. Старик ухватился за поручень, беспомощно дергался, никак не мог забросить ногу на высокую ступеньку. Тогда женщина подвела руки под его тощий зад и подняла старика на ступеньку, и он скрылся в тамбуре. С подножек поезда спрыгнули две девчушки и отошли. Начальница развернула желтый флажок. Рявкнула сирена электровоза. По всему составу прокатилась волна лязгающего сцепления. «Колхозник» двинулся, набирая скорость. Женщина махала рукой. В окне вагона промелькнул старик в пограничной фуражке. - Ну, давай сюда, - опять заиграла голосом и глазами начальница и подцепила пальцами за шпагат ящичек. – Иди к жене, она тебя ждет, соскучилась! Костя усмехнулся в ответ, но ничего не сказал, пошел к жене. - Соблазняла тебя начальница? – спросила Лина, и ее серые ласковые глаза стали внимательны. - Да ну тебя, проворчал Костя. – Что ты ерундой занимаешься! - Сегодня продала всего один билет, - сказала Лина, замыкая сейф. – Старик Рыбкин поехал к сыну в Омск. Он из Кутулука. Все дети в городах – теперь ездит к ним в гости. - А кто старика провожал? - Это соседка его, кутулукская. Костя всегда удивлялся, что Лина знала всех, кто покупал у нее билеты, а она отвечала: «Что особенного? Выросла здесь, потому всех и знаю». Замкнув кассу, они пошли к водокачке, чтобы ехать домой попутной водовозкой. У водокачки на бревне сидела кутулукская женщина, держа на коленях тот ящичек, который Костя принял из вагона. Она, видимо, ждала свою кутулукску водовозку. И немного дальше от женщины, на этом же бревне, сидели те девчушки, приехавшие на «колхознике». «Да они же из моей деревни, - узнал их Костя, им что-то лет пятнадцать-шестнадцать. У обеих прически – «конские хвосты». Неужели девчушки решили, что поедут на водовозке, а Лина пойдет пешком? Ведь они же свои, деревенские, и знают, что ей еще надо топать сюда, продавать билеты на вечерний «колхозник» и еще пешочком домой. Сейчас пойду к ним, скажу: «Девочки, ваши ножки резвые и давайте-ка, торопитесь!» Но только он так подумал, как подкатила водовозка и прямо к бревну, к девочкам. Открылась дверца, высунулся молоденький конопатый шофер: - Девочки, вы меня ждете? – спросил он радостно, - Садитесь! - Стоп! – крикнул Костя, подскочил и успел стать между машиной и девчушками, когда те уже поднялись с бревна и хотели юркнуть в кабину. – Опомнитесь, девочки! – говорил укоризненно Костя. - И так можете пройтись. А ей, Лине, за день туда-сюда сколько приходится отмахать! У нее ноги болят от такой ходьбы! - А нам-то что! – ответила одна из девочек, тряхнув «конским хвостом» и сделав глазки злыми. – заводи свою машину да вози жену! - Стыдитесь, девочки! – сказала кутулукская женщина. – Уступить взрослым не можете! Молодежь нынешняя, откуда вы только беретесь такие? - А тебе какое дело?! – огрызнулась на женщину та. – Пойдем, Дуся, - сказала подружке, и они зашагали одна за другой за водокачку на тропу, гордо и капризно водя плечиками, обе гибкие и тонкие. - Зачем ты так? – спросила Костю Лина. - А что я должен был сделать? – взглянул Костя в растерянные Линины глаза. - Правильно он сделал! – сказала кутулукская женщина. Еще надо было их отхлопать по заднему месту, чтобы уважали старших. Шофер погрустнел, и смотрел в ветровое стекло на удалявшихся девочек. Конечно, Костя понимал, что шофер хотел бы ехать не в компании с Линой и с ним, Костей, а с этими девочками, чтобы дорогой они стрекотали, строили глазки, назначали свидание. А он еще, слава богу, теленок – этот деревенский парень. Мог бы послать его и Лину ко всем чертям, потому что, зачем они ему? - Садись! – поддерживая за локоть, помог Костя жене влезть в кабину. – Подруливай, парень, я открою, сказал шоферу. – Подошел к водокачке, взялся за железное колесо. Машина развернулась, подпятилась под трубу. Шофер заскочил на цистерну, открыл крышку люка. Костя покрутил железное колесо, и вода хлынула толстой прозрачной струей. Но вот она взбурлилась на люке, упала на землю прозрачными лентами, и Костя покрутил колесо в обратную сторону. Шофер закрыл люк, сели они в кабину, сжав Лину в середке, поехали. Дорогой молчали. Только одну фразу бросил Костя: «Да никуда они от тебя не денутся, вечером встретятся, как миленькие. Но почувствовал, что говорит не то, осекся. «И надо же, - размышлял он, - посадить на водовозку этого мальчишку. Ездил пожилой Воронин, он как за обязанность считал подвозить Лину, когда попутно. Понимал, что не легко ей бегать. Два раза сюда и обратно – двадцать четыре километра каждый день! А мальчишка будет теперь кочевряжиться». Ехали вокруг болота. Слева стена леса, справа болото далеко-далеко простиралось карликовым березняком, кустарниками, луговинами, пасущимися коровами. Потом лес оказался справа, слева были зеленые поля, холмами убегающие к другому синеющему лесу. Въехали в деревню, остановились у Костиного дома. - Ты вот что, парень, - сказал Костя шоферу, заходи как-нибудь вечерком, посидим, бутылку раздавим. – И самому стало тошно от этих слов. Мальчишка на пару лет старше его сына, Вити, и он будет с ним сидеть и пить? О чем разговор-то пойдет? О девчонках? Вот дружка нашел! А может, клюнет, зайдет? Лине ездить надо! Конопатый ничего не ответил. Костя с Линой вылезли из кабины, и водовозка поехала дальше. - Зачем ты? – огорчилась Лина. – Мне лучше пешком ходить, чем так-то! - Ну, а что делать? - А ничего не надо делать! Во дворе их встретил пес. Радостно топтался, раскачивая головой из стороны в сторону, прыгал вверх. - Ты опять его спустил, произнесла ворчливо Лина. – Всегда отпускаешь, и он везде лезет, крыльцо топчет - Что он тебе натоптал? – оправдывался Костя, но пристегнул пса на цепь. Дочери - два одуванчика, один посветлее и повыше, другой потемнее и поменьше – играли с соседской девочкой, две косички в стороны. Они что-то стряпали из глины на завалинке под окнами дома. Младший сын Коля, будто деловитый мужичок-крепышок, суетился под навесом: в одной руке топорик, в другой – деревянный кол. Он никак не мог найти подходящего места, чтобы порубить кол. Старший, мечтательный и длинноволосый, нескладный еще, с неоформившейся растущей фигурой, лежал в прихожке на застеленной кровати и читал книжку. - Поедешь в лес? – спросил Костя, цепляя на вешалку китель и фуражку и снимая старую кепку. - Поеду, - ответил Виктор ломающимся петушиным голосом, переходящим из детского тенорка в мужской басок. Сунул книжку под подушку, выгнул спину, чтоб размяться, поднялся. - Да вы бы хоть поели! – донесся голос Лины с кухни. - Мам, я не хочу, только что ел, пропетушил Виктор. - Ты нам собери что-нибудь, мы там перекусим, пробасил Костя и направился в сарай, к машине. Коля, как только узнал, что отец и старший брат собрались ехать, бросил кол и топорик, прибежал в сарай, забрался в кабину грузовика. - А ты куда? – спросил Костя так, для порядка, заранее зная, что не откажет малышу. - Я с вами хочу, - скривил пухлые губы, готовый расплакаться Коля. - Без топорика не поедешь! Что там делать без топорика? - Я щас! – И через минуту топорик был у него под ногами, и он сидел важный и гордый оттого, что едет с взрослыми. Виктор принес белый мешочек с едой, сунул в «бардачок», раскрыл сарай. Костя сел за руль. Нажал на стартер, и мотор заработал, загудел, трясся весь грузовик, наполняя сарай синим дымом. Осторожно включил первую скорость, отпустил сцепление и, подбрасывая газу, потихоньку-потихоньку вырулил из сарая, покатил по огороду. Помял грузовик грядки – как ни старался Костя проехать так, чтобы колеса шли между грядок. Передние-то еще проходили, а задние, широкие, двускатные, давили и лук, и морковку, и укроп. Остановил Костя машину перед забором, вылез из кабины. Жаль ему было зелени, вдавленной в колеи, но все же рассмеялся – какие это потери в сравнении с тем, что принесет грузовик. Разобрал с Виктором звено жердевого забора, подумал: «Здесь надо будет построить ворота и надо теперь оставлять в огороде место для дороги». Вообще в этой деревне, заметил Костя, ни у кого не было заезжих дворов. Спасаясь от тяжелой липкой грязи, обильной здесь в ненастье, местное население покрывало свои дворики тесом, на который, понятно, транспорт не допускался, чтобы не порушить их, и у кого были свои мотоциклы с коляской или машины, гаражи ставили отдельно от дворика. А Костино подворье – типичное для деревни. И его грузовику пути через дворик не было. Он мог выехать только через огород. Грузовик выкатил на дорогу. Теперь собрали забор, сели в кабину и покатили. Поехали к совхозному гаражу, обогнули его. Ехали мимо свалки металлолома, где Костя брал части для грузовика. И сейчас, бросив взгляд на свалку, он увидел там ржавые рамы, блоки моторов с зияющими пустотами цилиндров, кабины, сваленные набок и торчащие стояком, кузова и всякое топорщащееся там железо. Дорога пошла лесом. Когда-то ее проложила геологическая экспедиция. Тянется она километров на пятьдесят до речушки Лебединки. Говорят, что там до сих пор стоят несколько домиков. Но геологи ушли, и дорога стала зарастать. Деревне она особо не нужна: ни полей, ни покосов в этой стороне нет. Разве только за дровами кто поедет, и то недалеко. Зачем ездить далеко, если тайга начинается сразу за гаражом и ее сколько хочешь. А тайга не любит пустот. Раз не обихаживают дорогу, она бросила в атаку свою густую растительность. Деревья напирают со всех сторон, клонятся на дорогу, загораживая ее ветками. Грузовик подныривал под деревья, ветки шебаршили по кабине и кузову. Ребята молчали, по их лицам мелькали потоки света и тени. Вспомнил Костя, когда впервые завозилась в нем хозяйская жилка. После войны был он пацаном, школьником. В то время многие в городе держали скот. Костя завел в кладовке кроликов. Похвалил его отец, что не гоняет зря по улице, делом занимается, помогает семье. Но потом Костя ушел в ремесленное училище, и его маленькое предприятие перестало существовать. Работал на автобазе, женился. Когда приезжал в гости к Лининым старикам, примеривался, а что, если бы… И вот похороны тестя. И тут же работа объявилась на «железке» для него и для Лины, И Костя решился. «Скоро заживем по-другому, - думал он, бросая взгляды на сыновей и покручивая баранку. - Тысяча кроликов – это деньги! Матушке купим легковушку – пусть ездит. А то плетется ночью через болото, бывает, в непогоду, в мороз, в метель. Сладко ей, что ли? А в легковушке быстро и тепло. На работу, с работы. Ни с каким сопливым конопатым шофером разговаривать не надо. Дом построим новый. А то какой наш? Развалюха с перегородками. Окна маленькие, даже средь бела дня в доме темень. Потолок – рукой взмахнешь – руку зашибешь. Все это от бедности. А мы построим такой дом, чтоб в нем было светло, как на улице, чтоб было водяное отопление, туалет, ванная. Вот это будет дом! Учить вас четверых в городе – тоже деньги пойдут. И вот еще что, - размечтался Костя, посверкивая зелеными глазами, катясь на грузовике все дальше и дальше в глубь тайги, – поднакопим деньжат и махнем куда-нибудь повидать свет. Сначала мы с Линой, а потом подрастете – и вы. А почему нельзя? Чем мы хуже других? Так-то!» С обеих сторон дороги пошел густой непролазный осинник. Костя затормозил, выбирая место, где развернуться. Дальше, по пологому взгорью, как показалось ему, дорога сжималась осинником, пышные кроны смыкались наверху, образуя крышу. Но и здесь вывернуть оказалось трудно. Костя двигал грузовик взад и вперед, наталкивался на деревья. Ребятишки вылезли из кабины и кричали ему, стараясь помочь в маневрах. Наконец он вывернул к дому. Вылез из кабины, лег на дорогу, покрытую сплошь стелющейся травой, сгреб с себя кепку, обтер подкладкой пот с лица, с лепешки лысины, раскинул руки и ноги. Старший сын сел рядом. Младший взялся рубить осину. «Тюк-тюк», - раздавались в лесной тишине негромкие удары топорика. Костя заглянул под радиатор и увидел каплю, упавшую оттуда. Насторожился, стал ждать следующую. Подождал – упала следующая. Подумал: «Не допаял радиатор, где-то пропускает, но ничего, когда-нибудь доберусь, а пока так поезжу». Сел, раскинув колени в стороны. - Вот они, наши главные покосы, - сказал сыну, оглядев осинник. – Несчитанные, немеренные гектары, и никто ими не пользуется, и все сгнивает на корню. «Бьемша по бережняцкам!» - передразнил тещу. – А тут косить не перекосить. Ну что, взялись? – Поднялся Костя. Поднялся и сын. Костя достал из кабины большой топор со сверкающим лезвием и несколькими размашистыми ударами повалил осину на дорогу. - Руби ее пополам, - командовал отец. – Вот здесь, - шоркнул ногой по стволу. - А что, разве не одни ветки? – удивился Виктор. - Целиком, целиком, - улыбнулся Костя, - не на себе тащить! Теперь у нас все пойдет: и древесина, и ветки. Давай-давай, руби, - подбодрил сына, настроившегося не на ту работу и все державшего топор на весу. Виктор размахнулся, в мягкий ствол топор вошел, как в сало. Еще удар – вылетела крупная щепка. «А ничего у меня работник, - размышлял Костя, открывая задний борт и загружая осину в кузов. - Хорош! Как машет! Надо же! Такой вроде нескладный, с поповскими волосами, а дает! Вот бы не пошел в техникум, - продолжал думать Костя о старшем, - с ним бы мы еще хлеще поставили дело. А что?.. пусть бы заканчивал здесь десятилетку. Правда, придется ездить в Кутулук. Тридцать километров. Пока бы пожил там в интернате. К весне все равно я бы купил легковушку. И тогда можно ездить домой. Пусть два часа от него работы в день. Да разве сравнить амортизацию легковушки с этими двумя часами. Легковушка – пшик, железка! Как бы ему сказать, чтоб не обиделся? Чтоб ехать учиться – так в институт, - засверлила мысль. – Конечно, Лина будет против, - вспомнил он жену. – Ты, Костя, скажет она, сам завелся, сам и крутись. И нечего сына сбивать. И все же, что Виктор думает?» - решился отец. - Может, десять классов и институт, а? – произнес. - Нет, папа, поеду, топор остановился. – В институт можно и после техникума. - После техникума надо отрабатывать. Там армия. Пройдет много лет, и не захочешь поступать в институт. - Потом видно будет, - отвел глаза от отца, голос потвердел. – Я хочу в город! В городе театры, стадионы, умные люди. Там все! Культура там! А здесь? Только кролики! – Топор опять замелькал. - Ну, ну, смотри сам, - буркнул Костя, продолжая работу, и подумал: «Его не заведешь. Такой же, как мама родная. Ему, как и ей, лишь бы все было в порядке: аккуратно жить, аккуратно ходить на работу и с работы, аккуратно завертывать рукава, - всмотрелся, как идеально, правильными складочками были завернуты у сына рукава рубашки выше локтей, - следить за штанами, - увидел на старых потертых брюках Виктора ровные полоски от утюжки. – Все аккуратно, но ничего не придумывать. Вот кто будет в меня, - укладывая осину, перевел Костя внимание на младшего сына. А младший в это время залез в кузов. Костя то и дело задерживал на весу то кусок ствола, то вершину с листвой, чтобы не опустить на вертевшегося крепыша. Но это ему надоело, и он снял сына с кузова. Неуемный малыш схватил топорик, бросился помогать брату и каждый раз стремился тюкнуть по той осине, на которую замахивался Виктор. - Папа! – закричал Виктор, - да он мне под топор попадет! - Коля, хватит рубить – пробасил Костя. – Ты и так нам здорово помог. Малыш залез в кабину неистово крутил баранку, нажимал стартер. - Аккумулятор посадишь! – выставил его отец из кабины. – Иди лучше погуляй! Тогда Коля отломал ветку осины, очистил с нее кожицу, помчался к муравьиной куче, чтобы собирать кислоту. - Вот помощничек растет! Огонь! – играли удовлетворенно глаза отца. Еще работали. Потом дозвались Колю, сели, перекусили. И снова валили осины, грузили, уминали, наращивали борта кольями, стягивали веревками – получился высокий зарод. - Вот так корму! – любовался Костя поклажей. – За год вязанками не натаскаешь столько! – Заглянул в небо. Там плыли мелкие пепельные тучки, белоснежно окаймленные. – Будет гроза, - решил Костя. – Это передовые, за ними должна ползти сама. Поехали. - Ведь до чего хорошая штука – грузовик, - говорил Костя сыновьям. – Прешь целый зарод, и плечо не режет, и спина сухая. Хорошая штука, ничего не скажешь! Возле дома стоял милицейский «газик». Костя остановил машину неподалеку, облокотился обеими руками на баранку, стал думать: «Конечно, пожаловали за грузовиком. Но кто капнул, кого заела зависть? Пока грузовик был в сарае – никто ничего. А тут, видно, позвонили. Кто?.. Да и какая теперь разница! Всегда подозревал, что чужак в деревне. Так оно и вышло. Грузовик ждал, и «газик» ждал. Наконец «газик» подкатил к грузовику. Высунулся лейтенант, крикнул: - Что стоишь, случилось что-нибудь? - Да нет, так, - ответил Костя - Подъезжай к дому, разгружайся! Грузовик подъехал, подвернул к забору. Костя с Виктором, оба грустные и вялые, развязали веревки, открыли борта, свалили осинник. Коля стоял в стороне, нахохлившись, как воробышек. Лейтенант, тоненький и молодой, вылез из «газика», сказал Косте: - Мне приказано доставить грузовик в отделение. Завтра с утра вам следует явиться к начальнику милиции. И спросил, кивнув на грузовик: - Можно на нем ехать? Костя не ответил, отвернулся. Лейтенант залез в кабину грузовика, покопался там, пока разобрался, что к чему, завел, выскочил, закрыл борта, покатил. «Газик» направился за ним. Костя тяжелым взглядом проводил грузовик. В доме стояла тишина. Никого не видел и не слышал Костя: ни всегда шумливого, бойкого малыша Колю, ни вечно стрекочущих, затевающих какие-то игры дочерей, ни спокойного, обстоятельного Виктора, ни кряхтящей полусогнутой тещи. А Лина была на станции. Костя ходил и ходил по дому, по двору, под навесами возле кроликов. Началась гроза. Вдруг стало темно, как ночью, засверкали молнии, протыкая темень загзагообразными раскаленными стержнями и обливая деревню то ярким, то бледным дневным светом. Раскатывались громы и резкие и стремительные, и тяжелые и глухие. Обрушился ливень. Костя сидел под навесом, на чурке, смотрел на высвечиваемую молниями дождевую пряжу, всю живую, будто она была на работающем станке; курил одну за одной папиросы, втыкая окурки возле своих ног в землю столбиками. А время текло. Дождь не переставал. Вечер, внезапно прерванный непогодой, не явился снова, так и перешел в ночь. На улице засверкал фонарик. Пришла с работы Лина. Открыла калитку. Впереди нее мелькнул пес. И вот он из темноты обрушил на Костю грязные мокрые лапы на грудь, на колени. Костя не видел пса, а лишь наугад мотнул ногой, попал в бедное животное. Пес завизжал, и по визгу Костя понял, что он забился в конуру. Лина направила луч фонарика на Костю. Костя загородился от света рукой. - Ты что там сидишь? – спросила Лина. – Пойдем в дом. Костя промолчал. Они вошли в дом. Он все сидел и курил, вставал, ходил под навесом и снова садился на чурку. Наконец продрог, пошел в дом. В доме горел свет только на кухне. Но слабое освещение поверху, над перегородками, попадало и в прихожку, и в зальчик. В прихожке Костя увидел старшего сына, крепко спавшего на постели; голова с длинными волосами положена на руку, тонкий рот полуоткрыт. В зальчике через дверной проем виднелась кровать. В ней уже лежала Лина. У нее даже и в головы наружу не было – вся под теплым ватным одеялом. Отогревалась продрогшая и намокшая за дорогу. Костя разделся, сходил потушить свет, лег под одеяло, потеснив Лину, уже согревшуюся, теплую, повернулся к ней спиной. - Ты такой холодный, - прошептала Лина, обнимая его. Костя не отвечал. Повернулся спиной кверху, уткнувшись лицом в подушку. - Ну, перестань так расстраиваться, снова прошептала Лина и погладила его теплой ладонью по голове, по спине. – Перестань, ну, что ты впился в этот грузовик. Заведем корову, свиней. Заживем, как все деревенские. А то я прямо и не знаю, как подступиться к твоим кроликам. Непривычные они мне. Или уедем в город. Всю-то свою жизнь я мечтала не возвращаться в деревню, к навозу. Но ты сбил. С детства не любила я это домашнее хозяйство. Всегда думала: буду работать на производстве, аккуратно работать, дома отдыхать в семье, а не возиться круглосуточно с коровами и свиньями. Зачем они? Уедем! Потом Лина потихоньку захрапела. Ей вставать рано, билетами торговать. «Нет, я так его вам не отдам, была заключительная мысль Кости. – Это значит все, конец моему делу? Нет… Обману, скажу, что понял свою ошибку, что пригоню грузовик на свалку, а сам укачу на Лебединку. Возьму с собой пару бочек бензина. Хватит пока. Кто туда поедет за мной? Себе пробью дорогу, а за собой завалю». И с этим он под утро забылся сном. Проснулся, когда Лины уже не было дома. Теща кряхтела на кухне, а дети еще спали. Костя потихоньку оделся, умылся, пришел на кухню. Чашку с вареной крольчатиной отодвинул, выпил стакан молока, направился к конторе. От этой конторы в восемь утра отвозили совхозных механизаторов в мастерскую первого отделения. Солнце утреннее, свежее заливало деревню. От вдоволь напившейся земли поднимались низкорослые язычки тумана, не выше человеческого колена, и лениво шевелили вершинами. Костины ноги разъезжались по хляби деревенской улицы. Вот он добрел до конторы. Там уже были механизаторы. И еще подходили. Все в грязных замасленных пиджаках и брюках, но лица вымытые, свежие. Он стал в сторонке, прислонившись к конторскому палисаднику. Подошел грузовик, крытый брезентом. Механизаторы влезли в кузов по железной лестнице, и Костя влез за ними, сел отдельно на последней скамейке. Грузовик тронулся. Веером полетели из-под задних колес комки грязи. Костя слушал разговоры механизаторов, курил, смотрел на дорогу. Его так никто и не задел словом, хотя он даже и не сомневался в том, что все знали о его беде. Механизаторы сами постучали в кабину, когда машина ехала мимо милиции по улице первого отделения совхоза. Костя слез. Машина покатила дальше, а он направился в дом милиции. Оскреб ноги о батарею отопления, брошенную у крыльца для этого, потопал на дощатом крыльце, вошел в дверь и оказался возле дежурного сержанта, сидевшего за деревянной перегородкой и склонившего голову в форменной фуражке над раскрытой книгой. Черный пластмассовый козырек так скрывал сержанту лицо, что виделись только его губы, энергичные и тонкие, шевелящиеся при чтении. Костя придвинулся к перегородке, навалился на перила, рассмотрел на одной страничке иллюстрацию: по одежде видно, что милиционер держит наготове пистолет, и четыре бандита, обросшие, оборванные стоят с поднятыми руками. - У меня вчера взяли грузовик и велели утром сюда приехать, - сказал Костя. - Подождите, еще никого нет, - ответил сержант, не подымая головы. Костя сел на реечный диван, когда-то крашенный, а теперь весь облупленный, вышорканный. В просвет между столбиками деревянной перегородки он увидел полностью лицо сержанта, только в профиль: шевелящиеся губы, тонкий нос с горбинкой, серый круглый глаз, похожий на птичий. Глаз двигался рывками. Появился вчерашний лейтенант, энергичный, улыбчивый. «Улыбайся, улыбайся, пока не заматерел», - отметил Костя. - А, вы уже здесь, увидел он Костю, - сейчас пройдем в мой кабинет. Лейтенант направился к двери с надписью «ИНСПЕКТОР ГАИ». Отомкнул, вошел в комнату. За ним Костя. Лейтенант, все улыбаясь, повесил фуражку на вешалку, сел за стол, указал место Косте. Костя, дергая в руках свою железнодорожную фуражку, настроился сразу высказать заготовленную мысль, что грузовик разберет. Но лейтенант стал заполнять анкету ровным изящным почерком, в которую он записал, со слов Кости, все нужные сведения о хозяине грузовика. Подсунул анкету Косте. Костя расписался. Лейтенант сказал, чтобы Костя вышел и подождал в коридоре. Снова Костя сидел на реечном диване, смотрел на сержанта. Тот уже не читал, а, поставив руки локтями на стол и подперев ими голову под подбородком, смотрел в одну точку. С улицы появлялись лейтенанты, капитаны, расходились по комнатам. Костя поднялся, побродил по коридору. Все двери комнат были деревянные и крашеные. И только одна в конце коридора обита дерматином, гвозди с фигурными изящными шляпками, под каждой шляпкой кожанки, для красоты нарезанные бантиками. За этой дверью скрылся лейтенант с анкетой. Потом дерматиновая дверь открылась, высунулся лейтенант и позвал Костю Костя вошел, держа фуражку в руках, увидел за столом крупного строгого майора. Строгость его поддерживалась колючими глазами, щеткой пепельных бровей и ровной полоской рта. - А-а, вот кто у нас решил заиметь собственный грузовик, - сказал майор и заглянул в анкету, - Константин Петрович! У нас это впервые. В других районах строят грузовики. Есть такие факты. Мужики будто белены объелись, не понимают, раз нет указаний, чтобы иметь собственные грузовики, значит, отбирать будем. – Ну вот, куда нам теперь с твоим грузовиком деться? Отдать в организацию – не возьмут на баланс: будет за ними числиться старая машина – новой не дадут… куда ее? И только хотел Костя сказать, чтобы отдали ему грузовик, что он сам его разберет, как майор сам стал говорить: - Вот что, заглянул в анкету, - Константин Петрович, мы тебе отдаем грузовик, ты едешь на свалку и разбираешь. Не разберешь – штрафами замучим, штанов не хватит. «Сами отдают», - мелькнула радостная мысль у Кости. - А пока, - майор взял со стола анкету, решительно разорвал ее на две части, сложил и еще раз разорвал и бросил клочки в проволочную корзину, - и не было у нас грузовика! Костя развернулся, вышел. За ним выскочил лейтенант, догнал Костю в коридоре, подвел к перегородке, сказал сержанту: - Начальник приказал отдать ему грузовик. На Костю глянули два птичьих глаза. - Иди, да сам его бери, - показал сержант рукой на дверь за перегородкой. Костя направился в дверь и оказался во дворе возле своего грузовика. Обошел грузовик, надавил на крышку бензобака, повернул, снял, она повисла на цепочке. Вытащил из темноты патрубка рыжее металлическое ситечко-самоделку. Стал ходить по двору искать проволочку, чтобы измерить уровень бензина. Проволочки не нашел. Вытянул из подвернувшейся метлы тальниковый прутик, сунул его в патрубок, по смоченной потемневшей части прутика установил, что бензина хватит. Опустил в патрубок ситечко, закрыл крышку. Вспомнил про протекающий радиатор, подождал. Капля упала. «Надо же, не допаял», - с огорчением подумал. Поднялся, осмотрелся. На стене дома увидел пожарный щит, на нем ярко- розовое ведро. Снял со щита ведро, зачерпнул воды из бочки, стоявшей под водосточной трубой, понес к грузовику. Из-за дверей показался дежурный сержант: - Ты у меня увезешь ведро? – наставил на Костю птичьи глаза. - Не бойся, не увезу, - ответил Костя. Открыл капот, крышку, залил полностью, пока не забурлило в металлическом горле, остатки воды выплеснул. Повесил ведро на пожарный щит. Сержант ушел. Теперь Костя залез в кабину, покачал рычаг сцепления – на «нейтралке». Завел мотор. Вслушался – мотор работал нормально, гудел ровно. Пошел открывать ворота. Вытащил из петель жердину, распахнул массивные створы, выгнал грузовик на улицу. А когда вернулся и закрыл ворота, оставшись в ограде, то обнаружил, что калитки нет и возвращаться к грузовику надо только через дом – так уж милицейские сделали, чтобы не мог всякий забрести в их двор. Прошел через дом, кивнул, прощаясь, головой сержанту, на что тот ничего не ответил. Сел Костя в грузовик и покатил. Дорога уже подсохла. Две черные накатанные колеи сверкали на солнце. Выехал на Московский тракт, густо посыпанный шуршащим под колесами гравием. Здесь машины бежали туда и сюда, разбрызгивая блики от стекол. Вывернул на своротку к железнодорожному переезду. Полосатые шлагбаумы остановили его. Костя ждал. Выключил мотор – зачем его гонять зря, если хорошо заводится. Посмотрел в сторону станции. В километре от переезда виднелись ее строения. Подумал, что на работе сегодня не был, что начальница, наверное, одна сгружала багаж и ругала его, Костю, хотя знает, где он и что он. А уедет на Лебединку, какая ему работа? Надо увольняться. Из будки появилась тетя Поля – стрелочница, крепкая и широкая, как плаха, в просторном цветочном платье и платке на голове. Лицо ее, чуть улыбающееся, это оттого, что верхняя губа вздута, будто под ней всегда ягодка. - А-а, Костя, ну, че, отдали? – спросила тетя Поля. - Отдали, - высунулся в окно кабины. - И че они забирали-то? Человек не грабит, не ворует, на работе работает, семейство содержит. А сделал машину себе в облегчение, так кому помещал? Сидят там, штаны протирают, работать не хотят, а как обидеть трудового человека, так горазды! На эти слова Костя ничего не ответил. Со стороны станции мчался поезд. Грохоча, поравнялся, напустил ветру. Раздувалось просторное тети Полино платье, обрисовывая ее костистые острые колени, мотались кончики платка. А в открытых вагонах, вздыбленные, прижатые плотно друг к другу, уставившись фарами в небо, неслись новенькие сверкающие грузовики. Сколько их! Где конец состава? «Хорошо, хорошо, шептал Костя. – Торопитесь, работяги, нужны вы. Только с вашей силой люди забудут, как трещат спины, как вязанка режет плечо. Раздвинут свои тесные домишки, узнают, что хлеб не дороже, чем воздух и вода». Поезд прошел. Костя попрощался с тетей Полей кивком. Проехал переезд. На станцию заезжать не стал. Зачем? Судя по времени, Лина уже ушла или уехала домой. Дорога была пуста. «Сейчас надо собираться на Лебединку, - размышлял, с сыном закатить обе бочки бензина в кузов. Погрузить клетки с кроликами». Но почуял Костя, что горячка сопротивления исчезла, выветрилась, что внутри все против Лебединки. Умом еще продолжал рассчитывать: сало надо взять соленое, муку, картошку… А душа взывала: «Год, два в лесу один, будто зверь. Как Лина будет дома одна? Дрова, вода – сколько забот на нее свалится! А дети без отца! Придумал себе мороку!» Вот и дом. Остановился. «Что делать?»- повисла голова в железнодорожной фуражке. Прибежал младшенький Коля. Сел рядом. Взглянул снизу вверх на отца. - Папа, ты куда поедешь? – спросил «Как же ты останешься без меня, представил Костя. – Долгую зиму будешь сидеть у окошка и все спрашивать Лину: а где папа? Когда приедет?.. Кто с тобой выйдет во двор подурачиться? А кто с тобой будет убирать снег, мой маленький мужичок?!» - Зеленые глаза поплыли в блестящей влаге. – К черту все! Я знаю, что делать!» - Вылазь, - сказал Костя глухим голосом и отвернулся, чтобы сыну не показывать слез. Видя отца расстроенным, Коля вылез без промедления, пошел в дом. - На «Лысака» надо! Вот куда надо! – говорил себе Костя. Проехал в деревню, и с проселочной дороги свернул в гору. Эту гору и зовут «Лысаком» за то, что безлесная. Подъем был долгим. Мотор надсадно визжал. Грузовик заползал все выше и выше. «Молодец, - подбадривал Костя напрягшийся грузовик. – Подъем здесь, дай бог какой!» И вот уже перевалена макушка «Лысака», и грузовик пошел на другую сторону горы, на спуск. Костя натянул на себя рычаг ручного тормоза, разъединил проводки зажигания. Вылез из кабины, оставив дверку открытой, прошел дальше, к обрыву. Глянул с обрыва вниз: увидел там далекие камни-плитняки, убедился, что ни людей, ни животных внизу нет. Вернулся к грузовику, с земли потянулся в кабину, двинул ручной тормоз и отстранился. Грузовик тихонько тронулся с места, покатился, нырнул в обрыв с задранным кузовом. Костя подбежал, успел увидеть, как грузовик, дав последний переверт, хряпнулся плашмя «на спину», долетел хряский звук – одно колесо покатилось к болоту, врезалось в кусты, скрылось из виду; кусты вздрагивали живой строчкой, потому что внутри их еще бежало колесо; вскинулась всей листвой береза от удара невидимого колеса и замерла. «Вот и разобрал!» - мысленно сказал кому-то Костя и зашагал домой. 1973 г. |