часть 1 Весенняя прогулка по Центру Два дерева. Напротив дом мой. Деревья старые. Дом старый. М.Цветаева Хожу по руинам. Разглядываю пепелища. Несколько детей оживляют скорчившийся пейзаж. В спутницах у меня - серьезная грустная девочка. Уцепилась за мою руку. – Я, когда мне было шесть лет. – Смотри, смотри, и запомни: Центра больше не будет. Брошенные, населенные только офисами дома. Теперь здесь на окнах – решетки. Повсюду – железные двери. Теперь здесь нельзя прорваться. Теперь здесь дороги нет. ...А на месте автостоянки прежде был старый домик. А этот – отреставрировали. Право, лучше б снесли. ...Весна издыхает конкретно среди чужих экскрементов. Дворики, дворики, дворики... – Решетки. Секьюрити. Банк. Гетто для новых русских. И для старых –– все то же гетто. – Отчаянно зеленеют ветки обрубленных пней. ...По руинам и пепелищам, по задворкам чужого Арбата. – Ах, бросьте ныть, Булат Шалвович, все гораздо страшней! Торчит новодел стеклянистый. Помойки воняют рыбой. И призраки не вернутся: секьюрити не велит. Чужие в окошках люди, и нету моих деревьев, правительство едет в Кремль, и завывает проспект. – Ах, Марина Ивановна, Мы с Вами соседи по дому. Но там теперь Ваш музей, А дома – а дома нет. ...Руины и пепелища. Катаются дети на роликах. И во дворе литмузея харкает пьяный мужик. А в бледном весеннем небе висит над Москвой проклятье. Спаситель стучится в свой храм, но там не нужны бомжи. апрель 1998 Бывший Хитров рынок Здесь гулял загадочный дядюшка Гиляй. Было криминально здесь сотню лет назад. А теперь все замерло, патиной покрылось. Бывшие ночлежки – мой Вишневый Сад. В пику Буревестнику – всплытие со дна. Ныне нам Хитровка для души дана. Дворики заросшие, новых русских нет. Выщерблены стены и в подвалах – свет. Как любить мне боязно эти уголки! Старая, болезная здесь живет Москва. Только бы не тронули, не отреставрировали, только бы хватило годика на два! ...Тополя с сережками ветки уронили. Вытоптана серая, чахлая земля. Запах штукатурки, сырости и гнили. – Господи помилуй, Родина моя! 1998 На Калининском Рве Ночь испуганно пятится. На осенней безмолвной панели отключённого магнитофона – лишь дежурные огоньки. Дождь, машины, вороны – вот то, что остается от природы здесь, на Калининском Рве, где закопана наспех/навечно та, былая, жёлтоампирная, уничтоженная Москва. ...Ночью клён, единственное дерево, уцелевшее под окном, облетел. Утром вокруг – веер кружевных жёлтеньких трупиков. Днём листья убрали. – На Калининском Рве не должно быть смены времен года. ...И опять, и опять, и снова ночь испуганно пятится от воинствующих реклам. 1997 * * * Уйти в себя. Так далеко, чтоб не достали. И погрузиться разом, с головой. Проигнорировать калеку-нищего в метро, и беженку в подземном переходе не услышать. И не помочь накрашенной мамаше, аскающей у центровой аптеки "ребёнку на лекарства". Нет ближних у меня. – Не возлюблю! Пусть попытается настигнуть мир меня – вселенским запахом мочи, рекламой очередных мехов, зубов, прокладок, – пусть по тротуарам вальяжно катят иномарки, пускай мне в окна смотрят стройки, и Реконструкция Прокрустом мой город загоняет в западню... – Пускай всё так. Пусть срублены деревья у дома старого. А дом – снесён чуть не до основанья и новоделом пялится. Пускай мой город вдруг оборотнем стал и оказался вовсе не моим... – Но всё же, на рассвете, когда спят нищие, собаки, иномарки, когда черёмухи обломанные ветви еще неясно проступают сквозь туман, – на этом бледном, призрачном рассвете, подобном лику обетованной смерти, – О, на рассвете он ещё живет! Асфальт безгрешен. Розовеют лужи. Миражны башни. Гаснут фонари. ...Но вот петлёй охватит горло неизбежность, замкнёт замок дорога Кольцевая, исчезнет город-призрак, словно Геркуланум. Замолкнет всё. И грянет так внезапно мелодия фальшивящего дня. 1999 24 часа (бывшая булочная на Калининском) В круглосуточном магазине продают спиртные напитки, мясо, развратные торты по триста рублей, Закон Божий, иконы (Серафим Саровский отвечает за радикулит, Иоанн Креститель – за излечение от головной боли), ладан, сотовые телефоны фирмы «Nokia», а также кастрюли от «Zepter». – В общем, всё, что нужно для жизни, включая проституток, притиснувшихся между стеклянными дверьми замечательного круглосуточного магазина. ...раньше здесь продавали хлеб. 1999 * * * ...Они отнимают небо у ветра и птичьих криков, у веток и лунного света, у ангелов и у меня. Они отнимают небо, возводя Вавилонские башни из нефтяных радуг и разбитых зеркал. Они отнимают небо, вздымая фаллосы власти, вознося купола-пустоцветы железобетонных молитв. – Но долго они не протянут. Разверзнутся автостоянки, вострубит последний ангел, и кончится Эра Зла. Зверь выползет из Мавзолея, а небо вернётся на небо, и добрый апостол гаркнет: «Welcome to heaven, братва!» 1999 часть 2 * * * Белые ночи Центра – с серёжками ольхи на кружевном небе, с сиреневой радугой фонарей... Балкон прилепился к доходному дому еще до забытой ныне всеми революции и ждёт, трепеща баллюстрадкой, и ждёт, пока растает снег, пока растает очередной новый век. Десять вечера. Никого. Ноябрь или март – непонятно. (Прав был Гоголь). Дети азартно роются в глубинах мусорного контейнера. Больше – никого. Ноябрь – или март... В Скатертном на крышах уцелевших особнячков под белёсым искусственным небом белыми кошками растянулись пятна снега. А на Садовом, то есть на Чайковского, ну то есть на Новинском, перед хайтековским дизайнерским салоном (в витрине – кристаллы стульев-переростков) шесть фонарей застыли: концептуально не горят, зато увиты гроздьями лилово-розовых шаров: воздушных, но чугунно-неподвижных, с налипшим снегом на щеках. Двенадцать. Над проспектом, сияющим, безлюдным (Калининским, теперь – Новоарбатским), все ходят, ходят в вышине, пересекаясь, три луча (меча?), – и блики их, переливаясь, пробегая, исчезая, обшаривают башню – ту, где я жила... И страшен вид такого Центра мне – в начале марта тысячелетья третьего, в белёсую, чужую, неземную, в сиренево-хайтековскую ночь. 2003 * * * Стократ благородней тот, Кто не скажет при блеске молнии: «Вот она – наша жизнь!» Басё Как страшно: телевизоры в метро показывают всегда одну и ту же железную дорогу, ровно освещённую и совсем безо всякого горизонта. Старушка, опрятно одетая, тихо стоит у колонны. А когда ей всё-таки подают, тоненько шепчет: «Спасибо, благослови Господь», – и смотрит ясными и добрыми глазами. Скрытые лампы дневного света делают переход похожим на галерею замка. За белыми стенами – зелёные поля, синее небо, настоящий дневной свет... И бьется заблудившимся эхом голос блок-флейты – миннезанг о любви Тристана. ...Тёмная полоса от перегоревшей лампочки зияет в летнем сиянье, возвращая место и время. А если свет, здесь, в подземелье, погаснет? (Весь и сразу?) – Блажен, кто не воскликнет тогда: «Вот она, наша жизнь!» 2003 Элегия Большому Ржевскому переулку Наверное, она уже умерла, – та старушка, кормившая голубей в скверике в Ржевском переулке. Маленьком скверике – три дерева, две скамейки, – разбитом на месте дома, снесённого ещё до моего рождения. Скоро снег упадет. Кончается осень. Кончается жизнь чья-то. Может, скверика, может, моя. Скоро снег упадёт на скамейки и улицы – лёгкий, белый, невинный и уже беспощадный. Заколышет метелью мои бледные башни и зальет мутным светом до краёв белый свет. Будут сумерки раньше, будет слово "работа", будет скользко и грязно, и не будет стихов. ...Голубей не накормит новорусская тетя. А на скверике в Ржевском возведут бизнес-центр. 2001 Портрет во времени моей матери Жизнь была не особенно доброй. Коммуналка, Арбат, нищета... На Песках для тебя – «Спасохаус», на Собачьей площадке – фонтан. Вечерами душистый табак заливал до краев старый дворик... ...Радость жизни – английский язык, никому не понятный из ближних. На английском ведётся дневник. ...Институтские танцы и флирт, «Риголетто» в Большом и Островский в блистательном Малом. И конечно же, Лемешев. Так годы шли. Постепенно наладилась жизнь, нищета стала благопристойней, получили квартиру, хороший район, зелень, воздух, метро просто рядом... – Но порядка-то нет! Ведь порядок в стране должен быть, ведь при Сталине был же порядок! ...Непутёвая дочка досталась. У нее всё не так, как у всех. Неуклюжа, упряма, всё читает, читает... – Никогда не любила детей. Умер муж. Наконец. Камень с плеч. Горький смех. Жизнь была не особенно доброй, но не самой плохой оказалась. Красить губы дешёвой помадой, на любую помощь – «Не надо!»; в зеркала привычно глядеться (ничего, что трепещется сердце). В зиму новую – в старом пальто... Просто жить. Несмотря ни на что. 1994, 2001 Сон в летнее утро (Бамбергский всадник) Рассвет настырно звенит, перекатываясь металлическими бусинами в горлышках синиц. Бамбергский Всадник проехал сквозь сон московских небес, не примяв тополиного пуха, не встревожив теней (и забыв свое имя). Леннон, валлийский насквозь, бредёт по колено в росе на концерт в Стоунхендж, подбирая на арфе "Because", привыкая к хламиде филида. Прозрачная летняя ночь светлеет, становится сиренево-голубой, розоватой, и вот... И вот утро. Утвердилась в своих очертаньях Москва. (Да, Москва, а вовсе не Аваллон и не Бамберг). Голубой Кристалл Академии Народного Хозяйства посылает свои лучи «Центральному Дому Туриста». Тот ретранслирует их в сторону Тёплого Стана, в зону отступающей мглы. А у подножия ЦДТ со дна высохшего фонтана, давно уже не являющегося частью системы охлаждения гостиницы, глядит в небо навстречу этим лучам большая, пушистая дохлая ворона. 2002 * * * ...В шуме подперших небо чашеобразных вод посреди еще не зимы, но уже почти, в темноте на площади Юности. Ингрид Кирштайн Не зима ещё, но уже почти. И не жизнь, и почти не смерть. Замираешь ты, замерзаешь ты, и не знаешь, где высь, где твердь. И на площади гулко-пусто так, и со всех сторон нас объемлет мрак. Только в пасмурном фонаре хрупкий свет снежинок горе. – Как же страшно лететь к земле в непроглядной предзимней мгле! И из мрака в мрак проливаясь раскалённым злым хрусталём, рассыпаются струи фонтана белопенным пленным огнём. Эти струи, вопреки тяготению к чёрно-белой стремясь высоте, льются завесью, реют теменью в этом позднем пустом ноябре. Этот воздух, почти замерзающий, этот ни для кого менуэт, замирающий, ускользающий, обещающий то, чего нет. ...Не зима ещё, но уже почти. Сединою снег лег на площадь Юности. Мы на самом краешке времени, – остаётся молчать и ждать. И холодному белому пламени тёмной ночи не разогнать. 2003 Первый снег На глади мира – белый свет от снега. Погладь мою тоску. Она нелепа и не умеет в этом мире жить. В три пополуночи здесь небеса коварны. Октябрь-оборотень, волк седой, сорвал златые бармы, и нежный снег осыпал смертью плоть листвы. На новолуние дома своих боятся окон, И мнится: серо-розовое небо – кокон, и из него вот-вот появится зима. В три пополуночи дома, как призраки, таятся. Какие казни там за окнами творятся?.. Свет окон тускл. И белоснежна ночь. Каштан склонился, погребён вторым цветеньем, и жёлтый клён стал чёрно-белой тенью. – Мне холодно! Погладь мою тоску!.. ...А призраки в безлюдье обступают, и шум машин последних затихает, и новолуние ложится на Москву. 2003 P.S. Ирисовый свет Ты погружаешься в ночь, откуда не будет возврата. Тёмный трепещущий свет, тайны лиловых пространств, засеянных ирисами. Ирисовый свет. Вещь, тихо приходящая во тьме. Вещь, тихо приходящая ко мне. Отблески на асфальте. Отражения мокрых огней. Дома, в которых не живут. Радость, которой нет. Ночной стремительный поезд. Трассы без светофоров. Сны прорастают в сны. Сны – это те же мы, только что здесь – огни, Там – очертанья тьмы. Ирисовый, лиловый, тёмный трепещущий свет. – Города больше нет. 1995 |