СУДОРОГА Из рассказов «О необычном» Жил в Кишиневе не совсем обычый человек, Гена Зингер. Зимой, в снег и мороз он ходил в драной майке и без какого-либо головного убора, хотя волос на голове было немного. «Хочу быть ближе к солнцу») Странная походка, вывернутые наружу cтупни и ладони... Часть времени года он проводил в психиатрической лечебнице. Была у него квартира – однокомнатная, в пятиэтажке, выданная ему как инвалиду благодаря многочисленным и неустанным просьбам-требованиям знакомых Гены. Квартира была берлогой, в которой никогда не бывала женщина: грязные окна без занавесок, пыль на подоконнике, никогда не мытые полы, старый-престарый провалившийся диван («всё это не стоит внимания!»). В кухню лучше было не заходить. Гостю Гены предлагалось, как и хозяину, сидеть на полу. Раговаривать с Геной было сложно: он был философ, в какой-то мере Сократ, но больше Диоген (оттого и квартира – «бочка»). Он задавал собеседнику немыслимый вопрос, собеседник бекал и мекал, Гена брал разрешение вопроса на себя. Гена Зингер еще и писал – повести, сказки. У него была аудитория, в основном литераторов, понимающая, что Зингер – личность любопытная, личность, к которой полезно прислушаться, личность, могущая расшевелить мозги необычными поворотами мысли, вообще необычным мышлением, четвертым или, скажем, пятым его измерением. Я сказал «писал». Нет, он их наговаривал, записывали и отпечатывали его тексты почитатели философа. Одна из повестей Зингера называлась «Лопоухий», она была о нем самом, пришельце, в самом деле лопоухим - еще одна отличительная черта Гены, пришельце, вынужденном жить в окружении простовато мыслящих землян... Со мной Гена познакомился потому, что я писал сказки, кто-то меня ему порекомендовал, как, может быть, слушателя. Я несколько раз сидел в его «бочке» на полу, он бывал у меня. Мы выпивали по глотку красного сухого вина («хочу быть ближе к солнцу»), он говорил. Гена Зингер рассказывал мне свои сказки... Речь его отличалась грамотностью (жаль не было диктофона), в сказках царила последовательность событий (необычных), все они заканчивались тем, что герой сказки - он или она - во конце концов взлетали. Полет был целью всех усилий героя. «И он взлетел...» - сообщал Гена и испытующе смотрел на меня. Но что я заметил, на что обратил внимание во время Гениного рассказа (на этот раз он сидел в кресле моей гостиной). В прозе, в стихотворении всегда есть строчки, которые, либо возникнув по ходу дела (счастливый плод вдохновения), либо ради их воплощения и писался текст – метафора, цельный образ, сильная мысль, выраженная в нескольких словах (они после становятся афоризмами). Так вот, когда Гена сообщал мне такую фразу, по всему его телу пробегала судорога, словно некая молния ударила в него, лицо искажалось, судорогой сводило тощие руки. («Его пронизала мысль...» - известное выражение в литературе). Потом шла проходная фраза, вроде «Он пошел своей дорогой...», Гена успокаивался, вёл рассказ дальше, но вдруг новая судорога при сообщении сильного образа вызывала корчи во всем его теле... И лишь тогда мой гость облегченно вздыхал, когда говорил последнюю фразу: «Он взлетел...». Наверняка это напряжение известно дирижеру, когда откестр сообщает некий ответственный момент концерта или симфонии известного композитора – уж как бережно он рисует палочкой музыкальный узор, – то ведь глубочайшее откровение гения! - как насторожён, как исполнен страха, что какой-нибудь инструмент собьется или сфальшивит... А если этот момент передан залу правильно, следуют облегченный взмах обеими руками и вздох, не видимый публике... Описанную мной судорогу я замечал и гораздо раньше – у знакомого поэта. Я так описал ее в рассказе о нем. Ночью мы идем с Ильей к морю. Это за городом – там, где собственные дома, дачи, сады. Над морем яркая круглая луна. Она освещает узкую улочку, по которой мы бредем, не разбирая дороги, кусты цветущей сирени над калитками. Сквозь черную листву серебряно светятся крыши. Все сказочно, все полно значения, все, что мы видим, неоднозначно. И – вторично. Сирень не назовешь просто сиренью, ибо это сирень Врубеля, это «глубокий обморок сирени» Мандельштама, это «соски сирени» Заболоцкого: в самом деле - гроздья ее тяжелы, округлы, душисты... Что же еще, что же еще нового можно сказать о сирени? Молочно светящаяся табличка на калитке, полускрытая кустами цементная дорожка к дому, свет настольной лампы из-за шторы, крадущееся к луне хищного облика облако – все это только части того цельного и огромного, что называется майской ночью у моря, когда светит полная луна. На море лежит лунная дорожка. Дорожка, похоже, выложена живой трепещущей рыбой. Нет, это мост! Длинный – до самого ночного горизонта, где под луной лежит светлая площадка, - висячий мост, сверкающий златом и звенящий серебром, сказочный мост, выстроенный, как известно из русских сказок, за одну только ночь. «-Вот тебе твой мост, - сказал Иван-дурак царю, показывая на лунную дорожку, - вот тебе заказанный тобою мост, - сказал Иван-дурак-поэт.» Мы стоим высоко над морем: берег внизу и вдали, к нему ведет тонущая в темноте деревянная лестница. Здесь все сотворено из двух изначальных материалов – Тьмы и Света. Наверно, Бог-художник, сказав: «Да будет свет!», вызвал сначала из небытия луну, и, вдоволь налюбовавшись Первым Пейзажем, пригласил в дневные светила солнце. Мы стоим очарованные, подавленные храмово величественным зрелищем, мы искоса поглядываем друг на друга и боимся произнести хоть слово – найди-ка его, соразмерное тому, что мы видим! В горле моего поэта начинает клокотать, но он не выпускает рвущихся наружу слов. Он судорожно хватает ртом воздух, извиваясь даже, чтобы помочь вдоху, забрасывает голову, стонет... Луна сияет как новая монета, она кажется звонкой, как щит, луна светит, как прожектор, луна висит над морем, как часы, под которыми принято назначать свидание... Поэт бормочет, прикашливая: -Луна... полночная луна... Когда... – И неожиданно, словно что-то или кого-то услыхав, замирает. Слушает, запрокинув голову... Потом поднимает руку, поворачивается ко мне. Гордый, вознесшийся надо мной как памятник – профиль его врезан в луну, - выждав паузу, чтобы аудитория настроилась, освобожденно произносит: Когда над Черным морем полночь Пробьет торжественно луна, Я призову тебя на помощь, Тебя, эвксинская волна. Из бесконечности, оттуда, - он показывает рукой на темь моря, - Накатит первая строка, - И вздрогнет жаждущая чуда Поэта ...... рука! Там, где пушкинское многоточие, было некое та-та-та, некий, вернее, гул, угукание, заменявшее три слога еще ненайденного слова. -Кто это? – взволнованно спрашиваю я. – Это... -Это я! – гордо отвечает поэт. И, сойдя с пьедестала, делает торжественный приглашающий жест к лестнице, к берегу моря, к волне... ...А потом, в опубликованных в его книжке дневниковых записях, в разделе, названном «Параграфы», я найду строчку: «В судорогах ищите смысл жизни. Прочее – гиль». |