Люди как реки Мы не то чтобы совсем уж забыли взять с собой палатку, мы её не взяли преднамеренно. Во-первых, нам казалось, что так будет круче. Так мы больше похожи на бродяг, к чему, собственно, и стремились, начитавшись Максима Горького. Иди куда хочешь, точней, куда глаза глядят; ночуй, где придётся, хотя бы и под открытым небом; питайся тем, что удастся раздобыть, а то и стибрить – словом, живи вольной птицей. А во-вторых, палатки у нас просто не было, палатка в то время была дефицит. Мы прихватили с собой на всякий случай лишь старенькое байковое одеяло. Не на голой же земле спать, в самом деле. Это уж явный перебор и совсем никакой не кайф. Паспортов мы с собой тоже решили не брать, чтобы не потерять их где-нибудь, а взяли для страховки зачётные книжки: мало ли что может случиться в дороге. В Кишинёве купили туристскую карту Молдавии такого масштаба и с такими искажениями, что ориентироваться по ней на местности было совершенно невозможно. Это было сделано картографами и в первую очередь их секретной службой, видно, для того, чтобы окончательно сбить с толку диверсантов, если таковые ещё сохранились со времён войны. - Как ты думаешь, старик, - спросил я Алика, - неужели там не понимают, что это, по меньшей мере, бессмысленно? Ведь хорошо известно, что у немцев были отличные карты. - Конечно, понимают, - уверенно ответил он. – Я нисколько в этом не сомневаюсь. Не дураки же там сидят. Но представляешь, какое количество людей потеряет работу, если взять и отменить секретность картографического дела? Придётся потерпеть. Поэтому единственным надёжным ориентиром для нас служила река, которая всегда должна была находиться с западной стороны. Да ещё иногда выручал язык, который, как известно, может довести до Киева. Мы давно решили с Аликом путешествовать «пешедралом» во время летних каникул вдоль крупных рек. И первой такой рекой был выбран Днестр, следом за которым должен был последовать Днепр, затем Дон, Волга и так далее. Заранее скажу, что больше чем на Днестр, да и то лишь на его незначительную часть, у нас запала не хватило. Конечно же, я не забыл взять с собой маленький немецкий фотоаппарат «Balda», который я называл «балдой» и который мне привёз из Германии отец. Эта камера имела отличную цейссовскую оптику и была удобна тем, что в сложенном положении могла поместиться в любом кармане. Она приводилась в рабочее положение нажатием кнопки, раскрываясь с приятным клацающим звуком в чёрную, уменьшающуюся к выезжавшему объективу гармошку. Экспонометром я никогда не пользовался, потому что у меня его никогда не было. Зато научился определять выдержку и диафрагму по таблице, и этого оказалось вполне достаточным, чтобы потом долго рассматривать мутные фотоснимки, пытаясь с увлечением разгадать, кто есть кто и какое время года на этих снимках запечатлено. Я таскал эту камеру с собой повсюду, и со временем у меня накопилось огромное количество негативов, с которых я никогда не успевал сделать качественные отпечатки. Проснулись мы оттого, что прямо в глаза нам било уже высоко взошедшее на бледно-голубом небосклоне слепящее солнце. Не знаю как Алик, а я почувствовал, что перед закрытыми веками у меня замелькали, закружились, заплясали яркие оранжевые пятна, кольца, кружочки и точки. Я приоткрыл, щурясь, глаза и увидел, как Алик приподнялся на одеяле, постеленном на траве, принял сидячее положение, согнув ноги в коленях, широко зевнул и стал машинально заводить часы на руке. - По утрам заводишь? – спросил я просто так, чтобы показать, что тоже проснулся и собираюсь вставать. Алик молча кивнул и потёр костяшкой пальца сонные глаза. - А я всегда вечером, - сказал я и тоже зевнул, проговорив в конце скороговоркой: - О, господи, грехи наши тяжкие, мать, царица небесная, пре¬святая богородица! – И неумело перекрестил рот. - На земле все люди делятся на две категории: одни заводят часы утром, другие – вечером. – Алик был большой любитель делать с глубокомысленным видом обобщения на пустом месте. - Если бы люди различались только этим, я бы умер с тоски, - заметил я, демонстрируя свою независимость. - Удивительно, что ты ещё жив. – Алик снова широко зевнул, едва не вывихнув челюсть. - Смотрю я на тебя и не пойму: что ты за человек? - Кто, я? – Он пожал плечами. – Просто человек, который заводит часы по утрам. Впрочем, тебе этого не понять. Пошли купаться, заодно и умоемся. Мы сняли трусы, бросили их на сбившееся одеяло и голыми, цепляясь руками за колючие ветви прибрежных кустов, полезли в мутную, жёлтую, быструю воду Днестра. Было видно, как в отдельных местах она завивается небольшими водоворотами. Кожа на тех участках наших тел, где кончалось туловище, но ещё не начинались ноги, прикрывавшиеся обычно трусами, была намного светлей остального тела, успевшего загореть на солнце, и неприятно поражала своей бледностью. - Ух, ты! – выдохнул я, медленно окунаясь. – Не сказал бы, чтобы она была тёплая, как парное молоко. Скорее уж, квас из погреба. - Все реки по утрам кажутся прохладными, - проговорил Алик и ринулся в воду, поднимая волну, и в конце плюхнулся с разгону, взметнув целый салют сверкающих брызг. Я без задержки последовал его примеру и вскоре убедился, что вода не такая уж холодная, как казалась вначале. Искупавшись и взбодрившись, мы вылезли на берег и не стали нарочно вытираться, потому что вытираться было нечем. Натянули на мокрые тела трусы, пригладили мокрые волосы руками и подождали стоя, пока сами собой не обсохнем под начинавшим уже припекать солнцем. Капли на загоревшей коже исчезали прямо на глазах. Вскоре мы почувствовали сильнейший голод, присели на одеяло, извлекли из заплечных мешков завёрнутые в промаслившуюся бумагу остатки провизии и съели с большим аппетитом по куску круто солёной брынзы, которая уже начинала плесневеть, с чёрствым ржаным хлебом. Запить было нечем, а пить из реки не хотелось, уж больно она была мутна. Решили, что попьём где-нибудь потом, когда набредём на колодец. Стряхнув крошки, собрав свои немудрёные пожитки, которые без труда помещались в двух тощих заплечных солдатских мешках серо-зелёного цвета, обувшись на босу ногу в истоптанные грязно-рыжие кеды, мы снова зашагали по белой и прямой, как оглобля, пыльной дороге дальше на юг. Скучную равнинную местность, где было почти не за что зацепиться заинтересованному глазу, накрывал огромный, неподвижный купол безоблачного сизого неба, в вышине плавно перетекавшего в синеву, в центре которого над головой висел ослепительный круг жаркого, как пылающая паровозная топка, южного солнца. Серая, размытая прежде земля по сторонам дороги, бывшая когда-то пашней, изнывающая без дождей, затвердела, истрескалась и стала похожа на морщинистую кожу древнего старца, доживающего свой долгий век. Трава вдоль обочин выгорела, пожухла, истончилась и превратилась в давно не бритую щетину того же старца. Воздух распалился и сделался недвижим, давно позабыв, что такое дуновение ветра. Днестр торопливо катил к морю свои мутные воды далеко в стороне, выписывая положенные ему извивы и длинные дуги, которые угадывались едва заметным торчавшим прибрежным кустарником. - Как бы нам не обгореть совсем, - лениво произнёс Алик. – А то пойдут волдыри. Не обрадуешься. - Да уж, - ответил я. Говорить не хотелось. Мы остановились, лениво достали из мешков свои выгоревшие, пропитавшиеся потом, с потёртыми, засаленными воротниками, мятые ковбойки, надели их на себя, завязали узлом концы на животе и пошли дальше. Тотчас же из-под мышек и от шеи вниз потекли медленные струйки пота. Их задача заключалась в том, чтобы остудить тело, но это у них плохо получалось. Рубахи на спине и под мышками сразу же взмокли и потемнели. Ноги плохо слушались и загребали кедами дорожную пыль, которая тянулась за нами лёгким шлейфом. Во рту пересохло, нестерпимо хотелось пить. Чем дальше, тем всё больше. - Сейчас бы квасу из погреба! – мечтательно проговорил я. - Может быть, споём Редьярда, - предложил Алик. – А то я сейчас упаду плашмя и буду лежать. - А ты слова помнишь? – поинтересовался я равнодушно. - Не все, но помню пару куплетов и припев. - Тогда давай. Алик облизал языком пересохшие губы и вдруг запел чистым высоким голосом, слух у него был отменный, я ему всегда завидовал. Пыль, пыль, пыль, пыль От шагающих сапог. Отдыха нет на войне солдату… Я стал ему подпевать как умел. Зашагалось веселей. Вскоре мы подошли к бахче. Поле с покрытыми засохшей грязью листьями по лежащим бессильно на растрескавшейся земле уморенным стеблям простиралось далеко. В самом конце его виднелся шалаш сторожа. Время арбузов ещё не пришло, охранять было нечего, и шалаш, скорее всего, был пуст, но мы на всякий случай легли на землю и поползли, как заправские колониальные солдаты, не столько, чтобы прятаться, сколько ради забавы. Нам попадались полусгнившие маленькие арбузики величиною чуть больше теннисного мяча. Пыльные резные листья, будто растопыренные пятерни, смотрели в равнодушное, пустое, высохшее небо, словно молили: дождя, дождя. А дождя всё не было. Тучи, видно, заблудились где-то за Днестром. Наконец нам надоела эта детская игра в колониальные войска, мы скрутили два небольших незрелых арбуза, поднялись в полный рост и вернулись к дороге. Я никогда не пробовал черноморских медуз, но думаю, что их вкус мало чем отличается от тех прокисших арбузов. Алик сразу нашёл для них достойное наименование, он скривился и сказал: - Фу! Гадость! – И с ожесточением выплюнул то, что попало ему в рот. - А ты знаешь, - спросил я, чтобы примирить его с действительностью, - что арбуз – это ягода? - Да знаю, знаю, - ответил он, отплёвываясь, - эта новость давно уже у всех на зубах навязла. Мы выбросили на дорогу разломанные арбузы и пошли дальше. Пить хотелось всё невыносимее. Комары, мухи и слепни не давали покоя и мешали сосредоточиться на какой-нибудь умной, плодотворной мысли, кроме одной: пить, пить, пить. - Появилось слишком много мух и оводов. Как ты думаешь, к чему бы это? – спросил Алик. - Я думаю, близится час жестоких испытаний. - Ошибаешься, старик. Это означает, что где-то неподалёку жильё или скотина. В смысле стадо. Действительно, вскоре мы увидели далеко впереди пока ещё непонятное скопление людей и странных повозок с лошадьми. Подойдя ближе, мы разглядели к нашей неописуемой радости длинную тонкую шею колодезного журавля. Время от времени он кланялся, опуская в колодец окованную двумя железными обручами мокрую бадью. Мы припустились почти бегом, придерживая за тонкие лямки болтавшиеся сзади мешки, которые били по спинам, и через пару минут уже стояли в хвосте длинной очереди. То, что нам казалось издалека непонятными повозками, были на самом деле железные бочки на высоких колёсах, хотя среди них было и несколько подвод с большими, поставленными на соломенную подстилку алюминиевыми бидонами, в которых обычно возят молоко. Рядом с колодцем на низких козлах лежало длинное деревянное корыто, сколоченное кое-как из досок, из которого пили, низко нагнув головы, изнурённые жарой лошади. Их одолевали овода и мухи, но жажда была сильнее, и лошади пили, не отрываясь, постёгивая себя по бокам грязными волосатыми хвостами. Напившись, они поднимали головы, и с мягких губ их стекала крупными тяжёлыми каплями вода. Взмокшая земля вокруг корыта потемнела, а в одном месте, в небольшой впадинке, натекла лужа, в которой отражались, как в зеркале, мосластые, натруженные, в болячках, ноги лошадей. Ждать своей очереди пришлось долго. Возницы, в войлочных, почти без полей, шляпах (точно они собирались париться в бане), лениво переговаривались между собой, иногда поддёргивая длинные тонкие засалившиеся вожжи, чтобы продвинуть свою бочку или подводу ближе к колодцу. Я вспомнил про свою любимую «балду», подумал, что можно сделать отличные кадры и послать их в журнал «Советский Союз», но шевелиться не хотелось. Алик понимающе кивнул. Наконец наступил долгожданный момент, подошла наша очередь. Мы схватились руками за гладкий мокрый шест, на конце которого снизу висела на короткой цепочке тяжёлая бадья, легко потянули его вниз, в колодец, заглянув в него. Вода виднелась близким светлым квадратом, в котором отражались тёмные замшелые стенки сруба, опускающаяся бадья и следящие за ней наши склонённые головы. От гулко шлёпающихся крупных капель расходились, наталкиваясь друг на друга, мелкие круги, которые зыбили и дробили на осколки эти отражения. Затянув шестом бадью в глубину, мы наполнили её до краев водой, казавшейся тёмной, и, расплёскивая, торопливо подняли кверху почти без усилий. Поставив бадью на край мокрого, поросшего в щелях мохом, сруба и чуть наклонив её к себе, мы по очереди, то и дело отталкивая друг друга, припадали жадными губами к начинавшей стекать через край воде и пили, пили, пили без конца. Ах, какая это была необыкновенная вода! И как её было много! Мне кажется, никогда в жизни я не испытывал такого наслаждения, как в тот день, в далёком Приднестровье, когда пил из колодца эту воду, такую вкусную, такую прохладную, такую живую. Нельзя сказать, что мы, в конце концов, напились, это было бы преувеличением и неосознанным искажением действительности. Жадная жажда нас ещё не покинула, но мы уже не могли сделать ни одного глотка. Наши животы вздулись, как у слегка беременных молодых женщин, которым можно было уже без стеснения уступать место в метро. Внутренности были наполнены живительной влагой, как бурдюки вином под завязку. Даже в горле уже не оставалось свободного места. Нам казалось, наклонись мы немного, и вода начнёт выливаться из нас, как из горлышка кувшина. Наши тела сплошь покрылись испариной, и мы осоловели, точно пьяные в затянувшемся кавказском застолье. Наконец неверной походкой мы покинули с сожаленьем этот волшебный водопой. Мы проклинали свою глупую мальчишескую фанаберию, которая заставила нас перед походом отказаться от фляжки или хотя бы простой стеклянной бутылки, чтобы якобы быть ближе к природе. Как бы она нам сейчас пригодилась! Мы наполнили бы её про запас. - Это всё твои дурацкие фантазии, - проговорил Алик заплетающимся языком, едва раздирая слипающиеся веки. - Я же не знал, что колодцы здесь такая редкость, - робко попытался оправдаться я. – А жара постоянная, как в Сахаре. Не успели мы пройти и двух десятков шагов, как Алик взбунтовался: - Давай посидим немного. Ноги не хотят идти. Я без труда догадался, почему он так сказал - сбоку, вдоль дороги, лежало короткое, полусгнившее голое бревно - и сразу согласился. Мы уселись рядышком, как подружки на завалинке, и стали ждать, когда снова нестерпимо захочется пить, чтобы вернуться к колодцу. - Слушай, старик, давай останемся здесь навсегда, - предложил Алик. - Неплохая идея, - вяло сказал я. – А ты подумал, что мы будем есть? - Пожалуй, ты прав, чёрт побери, хотя это бывает редко. Придётся топать до Слободзеи. Согласно карте, там есть пристань. - И наверняка есть столовая, - добавил я, воодушевившись. Когда солнце, по-прежнему жаркое и иссушающее, прошло точку зенита и начало потихоньку катиться вниз, к горизонту, мы пришли в Слободзею. Среди вполне приличных домов, нередко каменных, с железными крышами, палисадниками, резными ставнями и наличниками, было немало ветхих, низеньких, белёных хаток, точно вросших в землю, накрытых бурыми насупленными толстыми соломенными кровлями. На некоторых коньках крыш торчали, оцепенев, задумчивые одноногие аисты. По пустынным пыльным улицам плелись куда-то, высунув далеко влажные розовые языки, лохматые собаки. Мы постучались в дом и спросили, как пройти на пристань. Нам указали, махнув рукой в нужном направлении. Спустившись по крутому переулку, густо заросшему с обеих сторон пыльной акацией, мы вновь вышли к берегу Днестра. Он вовсе не был похож на широкую полноводную реку, как можно было подумать, глядя на карту. Вода от глинистой мути была жёлтой, похожей на гороховый суп, и текла по невидимому глазу уклону земли торопливо, точно стремилась поскорее попасть в лиман, а за ним в Чёрное море, где её ждал голубой простор с чистой прозрачной водой. Казалось, что при желании можно, сильно разогнавшись и изловчившись, перебросить через реку камень на тот бок. Мы остановились, огляделись вокруг, Алик сказал уныло: - Не вижу никакой пристани. Ты видишь? - Нет, не вижу. По-моему, здесь её никогда и не было. Все карты врут, как все календари. - У Грибоедова не все, а всё. - Ну, и зануда же ты, - сказал я. Неподалёку дремал над поникшими удочками старик. Я окликнул его: - Папаша, где тут пристань? - Да вот она самая и есть, где ты стоишь. – Он неопределённо махнул рукой. Видно, здесь так принято – махать руками. - А пароход когда будет? - Ежели вниз, то во вторник. А кверху, так в пятницу. Тебе куда? - Вниз. - Стало быть, во вторник. Нынче, кажись, вторник и есть. Ждите. Я повернулся к Алику, изобразив на лице глубокомыслие: - Что делать будем, философ? - Ждать, - коротко ответил он. – Больше пешком не пойду. Из меня поту вытекло ведро. Только зря пили у колодца. Разденемся, ляжем в воду и будем ждать. И вообще я больше не желаю спать под открытым небом на земле. Пусть так спят герои Горького. - Хорошо, - согласился я. – Только сначала пойдём в столовую. - Как ты можешь думать о еде в такую жару? Теперь я вижу: ты просто болен обжорством. Тебе надо лечиться. - Ага. И давно. - Хочешь, я тебе скажу, сколько ты будешь весить через несколько лет? - Нет, старик, спасибо. Ты просто мне завидуешь. Пока толстый сохнет, худой сдохнет. - Всё как раз наоборот. По статистике Всемирной организации здравоохранения, худые живут на десять лет дольше. В маленькой, с низким потолком, закусочной, служившей одновременно и продуктовым магазинчиком, сидело за пластиковыми светло-голубыми шаткими столиками несколько человек. По всему было видно, что это рабочие, пришедшие сюда в свой обеденный перерыв. Они шумно хлебали что-то из тарелок, загребая гнутыми алюминиевыми ложками, время от времени потягивая из гранёных стаканов тёмно-красное вино. Мы, сняв заплечные мешки и положив их рядом с собой на пол, сели за один из свободных столиков, на котором стояла грязная посуда, оставшаяся, как видно, от прежних отобедавших посетителей. Мухи чувствовали себя как дома, их нисколько не смущали висевшие с потолка прямо над столами длинные перекрученные бумажные липучки, сплошь облепленные их неосторожными, теперь уже неподвижными собратьями. Те, которые пока уцелели, свободно ползали всюду, привередничая и выбирая, что им больше по вкусу. Иные, видно, насытившиеся, зудели и бились в пыльные стёкла, не понимая, почему всё видно, а вылететь нельзя. За буфетной стойкой сидел толстый продавец. Он был в грязном, когда-то белом халате, надетом прямо на голое тело. По лицу стекали ручейки мутного пота. С небольшими перерывами он утирался вафельным полотенцем, лежавшем здесь же, на прилавке. Рядом стоял серебристый кассовый аппарат, которым толстяк, сколько помнится, ни разу не воспользовался. То ли аппарат сломался, то ли продавец выполнял продуманную до мелочей программу уклонения от налогов. Если судить по плутовским, бегающим, маслено-чёрным, с желтоватыми белками глазам продавца, скорее, всё же был неисправен аппарат. - Я есть не буду, - сказал Алик, но я уловил в тоне, которым были произнесены эти гордые слова, нотки сомнения. - Зря, - сказал я, равнодушно пожав плечами. – На пароходе вряд ли что достанем. Здесь тебе не Миссисипи. - Ничего. Я буду курить трубку, как уважающие себя североамериканские индейцы во время охоты на медведя «гризли». - Так ведь ты же не куришь. - Ну, и что? Никто не мешает мне начать. Трубку сделаю из глины и обожгу на костре. А во-вторых, я буду курить мысленно. Между столиками, виляя бёдрами, сновала упитанная официантка, она приносила на подносе тарелки с едой и уносила грязную посуду на этом же подносе. На ней был голубой передник с большим синим накладным карманом посредине, на голове – искусно вырезанный из бумаги кокошник. Сквозь блузку откровенно просвечивал чёрный бюстгальтер. Поминутно она выпячивала вперёд и вбок нижнюю полную напомаженную губу и сдувала падающую ей на покрасневшее, вспотевшее лицо прихотливую прядку крашеных перекисью водорода волос. В закусочную вдруг ворвался, словно убегал от кого-то, невысокий, смуглый, чубатый человек в едва державшейся на затылке тюбетейке, порванной майке на загорелом торсе, свободных холщёвых штанах, подвязанных верёвкой, и в растоптанных «пионерских» сандалиях на босу ногу и крикнул жизнерадостно, едва переступив порог: - Борща есть? – Было сразу видно, что он завсегдатай этого заведения. - Есть, есть, - ответил продавец за прилавком и широкой ладонью изобразил приветственный жест, как важный вождь на трибуне Мавзолея. - Ай, хорошо! – вскрикнул человечек и плюхнулся, тряхнув чубом, на свободный стул за нашим столом, не спрашивая нашего согласия. У него были неестественно узкие покатые плечи и могучие, мускулистые руки с вздувшимися густой сетью венами. Подошла официантка, собрала на поднос грязную посуду и, передвигая его в разные стороны, вытерла стол тряпкой, от которой на пластмассовой поверхности остались грязные влажные разводы. Бросив тряпку на поднос, она подхватила его и, держа перед собой обеими руками, удалилась к раздаточному окну, откуда доносились звуки шипения падающих на раскалённую плиту капель, журчания воды из открытых кранов, стук моющихся тарелок и, как ни странно, довольно аппетитные запахи какого-то варева. Алик, разглядывая продавца, сказал в мою сторону негромко, чтобы не слышал наш сосед за столом: - Ну, и типчик! Законченный жулик. - С чего ты взял? – спросил я, тоже тихо. - Ты что, сам не видишь? Посмотри на него. Ишь, рожу нажрал. Готов поручиться, что он варит картошку в ворованном сале, водку дует, будто чай, и бьёт жену прямо в лицо. Она у него маленькая, худая, с плоской грудью и испуганными глазами. Волосенки жиденькие, стянутые на затылке слабым узелком, на тонких руках вены, как верёвки. - Мне кажется, ты фантазируешь. Ты встал, наверное, не с той ноги. Поэтому тебе шлея под хвост попала. - Ничего не фантазирую. Я повидал, слава богу, немало людей и кое-чему научился. Погоди немного, сам убедишься, что это за тип. Официантка принесла нашему соседу полную, почти до краёв, тарелку дымящегося борща, в котором плавал горкой большой сгусток сметаны, тарелку крупных красно-фиолетовых помидоров и тарелку ржаного свежего хлеба, нарезанного толстыми ломтями. Рядом положила одну только алюминиевую ложку и поставила блюдце с крупной солью. - Ага! – воскликнул сосед, потирая мозолистые ладони с толстыми, словно надутыми, короткими пальцами с чёрной грязью под ногтями. – Большому куску рот радуется. Я – тоже. - Вам чего? – спросила официантка, обращаясь к нам, приготовив блокнот и карандаш, чтобы записывать. - А что у вас есть? – спросил я в ответ. - Борщ, хлеб и помидоры. - И это всё? - Есть вино в буфете. - Тогда два борща… - Полных или половину? – перебила меня официантка. - Бери полные, - посоветовал радостно сосед. – Лучше борща не найдёшь, как здесь. Я тебе точно говорю. Бери, не пожалеешь. - Тогда полных, - сказал я. – Хлеба побольше и помидоры. Она пометила что-то в своём блокноте (будто бы так нельзя было запомнить!) и, сунув его вместе с карандашом в карман передника, удалилась с пустым подносом, словно поплыла, как танцовщица из ансамбля «Берёзка». Сосед попробовал, вытягивая губами из ложки, борщ, сказал: «Горячая!», достал из кармана штанов самодельный складной нож с деревянной клёпаной ручкой и широким лезвием, разрезал на тарелке один из помидоров на четыре части, круто посолил, захватив щепотью крупные крупицы соли из блюдца, и стал уплетать с хлебом, приговаривая: - Помидор соли не боится. – Он шумно втягивал в себя сок, словно всхлипывал, и громко чавкал, демонстрируя наслаждение. – Ай, ещё хочу! Вскоре официантка принесла наш заказ. В это время в закусочную робко вошёл мальчик лет десяти, с длинной чёлкой, из-под которой сверкали чёрные, быстрые цыганские глаза. Он протянул продавцу мятую трёхрублёвку и спросил двести грамм конфет. Тот лениво взял деньги, бросил купюру в ящик прилавка, свернул из серой обёрточной бумаги кулёк конусом, достал из картонной коробки горсть синих и розовых раскисших подушечек, насыпал их, не взвешивая, в кулёк, порылся в ящике, отсчитал несколько монет сдачи, сунул всё это мальчишке и вытер липкие пальцы о халат. Мальчишка, радостный, убежал. - Вот. А ты говоришь, фантазирую, - прокомментировал сценку Алик. - Свинство! – возмутился я. – Давай напишем в жалобную книгу серьёзное предупреждение. Надо его проучить. - Да ну его к чёрту! Охота тебе связываться. Ну, напишешь. А он напоит ревизора и подотрётся твоей жалобой. Ты наивный человек, ей-богу! Наш сосед доскрёбывал ложкой борщ, наклонив к себе тарелку, и прислушивался к нашему разговору. - Зря вы это, робята, - вдруг сказал он. – Я здешний кузнец-удалец, на все руки молодец, и энтого человека хорошо знаю. Он герой! Прошлым летом из Днестра двух пацанов вытащил. Кабы не он, они бы потопли. Он детей любит и всегда даёт им конфет больше, чем они спрашивают. Сам вот только бездетный. И жену недавно схоронил, померла при родах. И мальчонка мёртвый родился. – Он подмигнул, как будто то, что он рассказал, было необычайно смешно. – Так что, ежели подковать кого надо, можете смело ко мне обращаться. Я тут недалече, все меня знают – Григорием зовут. Гришка-кузнец. – Он громко отрыгнул, утёрся тыльной стороной пясти, поднялся, отодвинув со скрежетом стул, и пошёл вразвалку к выходу. Мы молчали, склонившись над своими тарелками. Борщ оказался действительно необыкновенно вкусным, я такого больше никогда и нигде не ел. А помидоры были просто объедение и сплошной восторг! Казалось нам, чем больше мы их солили, тем слаще они становились. Быстро покончив с едой, мы расплатились, захватили неловко свои мешки и вышли, сутулясь, словно были в чём-то виноваты. На берегу всё было по-прежнему: тишина, духота, безветрие. Только старик-рыбак ушёл, видно, клёв был никакой. А река всё так же стремительно катила свои жёлтые воды в море, не давая себе передохнуть. - Тебе не кажется, что она выполняет план и участвует в соцсоревновании? – спросил Алик, которому надоело молчать. - Пожалуй, - согласился я. – Мне кажется, что она его перевыполняет. Мы нашли неподалёку малюсенькую заводь, разделись и легли на мелком месте, где течение замедлялось. Вода была такая тёплая, будто кто-то до нас уже лежал в ней. Алик проворчал: - Вот тебе тоже – порядочки! Вниз по вторникам, вверх по пятницам. Удивительная страна, странные люди. Как будто совсем соображения нет. Небо от жары сделалось сплошь белёсым, словно рубашка, выгоревшая на солнце и много раз стиранная в щёлоке. - Мне надоело лежать в воде, - сказа Алик. – Мне всё чудится, что я утопленник, о котором «прибежали в избу дети, второпях зовут отца». Мы выбрались на берег и легли, не выжимая трусов, в вялой тени, которую отбрасывала на иссохшую землю одинокая старая груша. В висках стучало, и снова неудержимо захотелось пить. - Послушай-ка, - сказал я, глядя сквозь листву в небо, - тебе не кажется, что на этой груше есть груши. Посмотри: там, там, там, - показывал я пальцем на висящие высоко плоды, которые старались заслониться листьями. - Действительно! – оживился Алик. – При этом я должен подчеркнуть, что это не факт, а на самом деле. Чего ты разлёгся? Вперёд! Мы живо поднялись с земли и стали смотреть вверх, приложив ладонь козырьком к щурившимся глазам, как во время воздушного парада в Тушине. Груши висели высоко (нижние, должно быть, давно уж обобрали), поэтому, наверное, мы их не сразу заметили. - Ты стой на шухере, - распорядился Алик, - а я полезу и стану тебе их бросать. – И он проворно полез на дерево, как обезьяна в зоопарке. Он занимался гимнастикой, имел второй разряд, и лазать по деревьям было для него плёвое дело. А я играл в футбол, часто стоял на воротах, поэтому ловить груши мне было сподручнее. Вот вам живой пример пользы от занятия спортом. Через полчаса мы заполнили свои пазухи отменными грушами и стали похожи на двух обормотов, надевших на себя спасательные круги, украденные для продажи на Тишинском рынке, и спрятавших их под ковбойками. Нам бы вовремя сообразить и отойти подальше от этой груши, но от жары мы поглупели и решили, что она ничья, раз стоит так одиноко, на отлёте, без ограды и охраны, поэтому без сомнений уселись прямо под ней и стали пожирать сочные сладкие плоды, щедро роняя мутные капли, стекавшие с подбородка. Груши были чертовски хороши, правда, излишне теплы, будто уже успели согреться за пазухой о наши горячие тела. Мы так увлеклись этим невинным занятием, что не заметили, как к нам подкрался сторож, с пышными рыжеватыми усами и в соломенной шляпе, порванной во многих местах. Вздрогнув на шорох, мы обернулись и увидели его сильно загоревшее лицо. Оно всё было испещрено глубокими морщинами, поросло на щеках и подбородке щетиной с густой проседью, а светлые, сощуренные глаза были молоды и лукавы. Что это сторож, мы сразу догадались, заметив старую берданку, свисавшую дулом в землю на ремне с его плеча. Из такого ружья стреляют обычно солью в мягкое место. - Так, попались, голубчики! – злорадно произнёс он и стянул берданку с плеча. - Вам что, закон не писан, что ли? Знаете, что бывает за расхищение социалистической собственности? - Тюрьма, - неуверенно предположил Алик, с недоверием поглядывая на берданку, скашивая глаза. - Вот именно, - удовлетворённо сказал сторож. – Вставайте, пошли! - Куда? – спросили мы. – Нам некогда, мы пароход ждём. По вторникам который. Помню, я подумал тогда: «Вот достать бы сейчас «балду» и щёлкнуть этого деда. Отличный портрет получился бы для журнала «Советский Союз». - Ничего. Подождёт ваш пароход. Тут до правления совхоза недалече, рукой подать. Вёрст пять будет. С гаком. Там вам покажут кузькину мать и составят протокол. А мне – премия. За поимку грабителей. – Глаза его заискрились смешинками от предвкушения чего-то, нам непонятного. Мы нехотя поднялись с земли. Алик отбросил в сторону недоеденную грушу, освобождаясь от улик. - Зря бросаешься, - заметил сторож. – Всё равно все улики налицо, - показал он рукой на наши нелепые, раздутые по бокам фигуры. – Следуйте за мной. И не вздумайте бежать. Предупреждаю: я бью белку в глаз. – Он повернулся и пошёл, прихрамывая, в сторону от реки. Мы поплелись следом за ним. Алик мне подмигнул и стал выбрасывать по одной груше, доставая их из-за пазухи, при этом громко приговаривая, чтобы не было слышно, как они шлёпаются на дорогу: - Дяденька, мы больше так не будем. Я тотчас последовал его примеру, несколько разнообразя присказку: если Алик постоянно повторял: «Дяденька, мы больше так не будем», то я, вторя ему, говорил: «Дяденька, прости нас, мы больше не будем». Когда все груши кончились, мы смолкли. Сторож внезапно остановился, мы едва не наткнулись на него, повернулся к нам, оглядел и сказал: - Дураки вы, хлопцы! Ступайте прочь и больше не грешите. Помните заповедь Христову: не воруй. – Он повесил берданку на плечо, повернулся к нам спиной и заковылял дальше, не оборачиваясь. Мы, радостные, бросились обратно трусцой, так и не поняв, придуривался он или, в самом деле, хотел нас примерно наказать. - Скука – страшная сила, - не преминул Алик сделать обобщение. - Ты так думаешь? – спросил я на бегу. - Уверен, - ответил он. Вскоре мы оказались на прежнем месте. Тени удлинились. Потянул, точно пробуя силу, едва ощутимый ветерок, но свежести он не принёс. По реке проплыла остроносая лодка с одиноким гребцом об одном весле, с трудом преодолевшим встречное течение. Где-то далеко закуковала кукушка, нагоняя тоску глупыми предсказаниями. - Если ещё через час пароход не придёт, я зареву в голос, как в детстве, - предупредил меня Алик. - Валяй, - согласился я и тяжко вздохнул, не найдя других слов. Над почерневшим низким лесом с той стороны Днестра вытянулась длинная серая полоса заплутавших облаков с кроваво-золотой ризой по верхней кромке, за которой спряталось на ночь уставшее солнце. На небе зажглись первые звёзды. Заквакали лягушки, желая друг другу спокойной ночи. Плеснула рыбина хвостом, разогнав едва заметные круги по воде. - Всё! – решительно заявил Алик. – Хватит! Хорошего понемножку. Пошли искать гостиницу, сельсовет, правление совхоза, тюрьму, милицию, заброшенную хату – словом, дом. Видно, вторник перенесли на завтра. Не успели мы пройти и ста шагов, как по реке разнёсся дальний гудок, повторенный несколько раз затихающим эхом. - Идёт! – завопил Алик. – Какая невероятная точность! Во вторник, так во вторник, и никаких гвоздей. Я побежал следом за ним вниз, к реке. Из-за поворота мигнул и выплыл зелёный огонёк, за ним ещё два: жёлтый и красный. Вскоре в серой мгле, словно на фотобумаге, опущенной в кювету с проявителем, проявился бледный силуэт небольшого пароходика. По мере приближения к нам, силуэт приобретал всё большую чёткость и контрастность - и вот уже снимок почти готов. Судёнышко бойко шло, подсвечивая себе путь небольшим прожектором, тарахтя движком по центру реки, который, очевидно служил ей фарватером. За круглой низкой кормой тянулись, расходясь веером, длинные волны, облизывающие с шипением и шорохом берега. И этот нахальный пароходик, кажется, вовсе не намеревался сбавлять хода, явно собираясь проследовать мимо нас. - Что это значит? – глухо и угрожающе спросил Алик. - Что это значит? – растерянно повторил я. Прошло несколько мгновений, Алика обуяла вдруг ярость, он побежал, спотыкаясь, вдоль берега и стал отчаянно ругаться. Я никогда не думал, что он может так виртуозно и грубо материться. Мотор на пароходике сбавил обороты, тарахтенье ослабло, команда, видимо, заслушалась. -Эй! На пароходе! Стойте! Не проходите мимо, рыбьи твари! Куцые раки! Прошлогодние утопленники! Остановитесь и подойдите к пристани! Иначе я вам расскажу кое-что о вашей матери. Кость вам в горло! Чтоб вам весь остаток жизни кашлять и чихать! Птвою вашу мать! Пароходик отработал натужно задним ходом и немного приблизился, снова почти остановив движок, пустив его работать на малых оборотах, чтобы только противостоять течению реки. - Что случилось? – спросили оттуда через рупор. И тут же вспыхнул прожектор, осветивший берег. - Они ещё спрашивают! – снова заорал возмущённо Алик. – Как это что случилось! Сегодня вторник. Целый день вас ждём, они проходят мимо и ещё спрашивают, что случилось. – От возмущения Алик замахал руками, как ветряная мельница. – Это форменное безобразие! Мы будем жаловаться. В райком. И даже выше. - Ни хрена не слышно! - проговорили в рупор. Пароходик зачухал, зачвакал, забурлил водой, подошёл ближе к берегу, где стоял под небольшим обрывом глинистой почвы полосатый чёрно-белый столб, который, по-видимому, обозначал место несуществующей пристани. Раньше мы его не заметили. - Теперь повтори, что ты там бубнил! – раздалось в рупоре. – Только не части, мы будем записывать. - Ладно, остряки базарные! Хватит дурака валять, кончай травить баланду, давайте трап, - проговорил Алик уже почти миролюбиво. С борта, придерживая за верёвку, перекинули на берег узкую шаткую слань, по которой мы взошли, балансируя руками, на покачивающуюся палубу. У входа в рубку стоял, взявшись за ручку дверцы, слабо освещаемый сзади и с боков разноцветными ходовыми огнями, невысокий грузный человек в чёрном бушлате и мичманке с маленьким блестящим козырьком. Сквозь расстёгнутый ворот бушлата просвечивал полосатый клин тельняшки. Выражение лица этого человека в темноте было трудно различимо. Я решил, что это капитан. Он медленно оглядел нас снизу доверху и, закончив изучение, произнёс тихим, хриплым, простуженным голосом: - Между прочим, это не пассажирское судно, а буксирный катер. И я не обязан здесь останавливаться. Понятно? Кстати, это не пароход, а теплоход, пора бы знать. Понятно? Небось, студенты, хотя по виду этого не скажешь. Скорее, бродяги. – Это его замечание нас очень воодушевило. – Подошёл только потому, что решил, уж не случилось ли чего – так орут. Может, думаю, помощь нужна. Теперь вижу, что зря. И орали вы тоже зря. Понятно? Ну, раз уж вы здесь, могу, если желаете, подкинуть до Олонешт. А не хотите, убирайтесь к чёртовой матери. Понятно? Мы с Аликом переглянулись и сразу согласились, потому что это было похоже на настоящее приключение. Молодой парень в тельняшке проводил нас по крутому узкому трапу вниз, в тесный кубрик. К железным стенкам и полу было намертво привёрнуто несколько узеньких коек. Одна из них, скорей всего, была свободна, поскольку на ней отсутствовали одеяло и подушка, а лежал сиротливо голый ватный матрас. Мы постелили на него наше старенькое одеяло, кое-как улеглись вдвоём и всю ночь держались друг за друга, чтобы не свалиться. На соседних трёх койках спали по вахтам матросы. Одни приходили, другие уходили, мы их не видели, потому что было темно. За стеной бухтел мотор и мешал спать. - Если бы ты не съел столько помидоров и груш и вообще поменьше лопал, то, возможно, не было бы так тесно, - проворчал Алик. - Шкет костлявый, - буркнул я в ответ. Переругиваясь сквозь дрёму, мы пролежали так до рассвета. В раскрытые иллюминаторы потекла приятная утренняя прохлада, но вскоре сделалось зябко. Захотелось свернуться калачиком, как в детстве, укутаться в одеяло и сладко уснуть. Но то были неосуществимые мечты, сон наяву. К тому же несколько раз ударил колокол, будто у самого уха. - Чёрт! – прошептал Алик. – Не дадут поспать, кость им в горло! Сразу послышались зычные командные окрики и топот босых ног. - Давай кое-как умоемся и завалимся прямо на палубе, - предложил Алик. – Там хоть и жёстко, зато ты, по крайней мере, прекратишь толкаться то и дело своими дурацкими коленками. - Сам дурак! – умно ответил я. Мы поднялись по крутым ступенькам наверх. Матросы привычно делали приборку, елозя швабрами по палубе и окатывая её водой, черпаемой вёдрами на верёвках прямо из реки, хотя, на мой взгляд, палуба была идеально чистой и без этого. Молодые парни, сильно загоревшие, все как один худые, стройные, как велогонщики, были в трусах, длинных до колен, и нисколько не походили на бывалых морских волков. В рубке за штурвалом стоял тот самый грузный человек в бушлате и мичманке, который подобрал нас вчера поздно вечером в Слободзее. Время от времени он крутил то влево, то вправо штурвальное колесо, совсем как в кинофильме «Волга-Волга». Для полного сходства с артистом Володиным ему не хватало только усов и курительной трубки. - Я думаю, что это капитан, - раздумчиво проговорил я. - Ты заметно умнеешь, - сказал Алик с подчёркнутым сарказмом. – Меня всегда поражала твоя способность мыслить аналитически. - Мимо! – сказал я. – Неплохой может получиться кадр, - кивнул я на рубку. За «балдой» сбегать, что ли? Пожалуй, после. Успею ещё. - Проснулись, крикуны? – глухо крикнул капитан из рубки. - Проснулись, - ответили мы, зевая. - Лады. Тогда гутен-морген. - Доброе утро… Меня удивило, что одет он был слишком тепло для такого тёплого, солнечного и действительно доброго утра. И я поделился своими тонкими наблюдениями с приятелем. - Фасон держит, - недружелюбно заметил Алик. - Сомневаюсь, - сказал я, позёвывая. - Можешь не сомневаться, я тебе точно говорю. Надо же всем показать, что он настоящий морской волк, а не какой-нибудь простой речной рулевой. Хотя и был полный штиль, кораблик слегка покачивался на собственных волнах. Придерживаясь за провисшие леера, мы прошли на полубак, уселись там на низкие чугунные тумбы, которые назывались, если мне не изменяет память, кнехты, и стали без интереса смотреть на окружающую природу. Восторгаться мешали: унылый пейзаж и излишняя твёрдость наших неудобных чугунных сидений. Солнце поднялось на безоблачном небе достаточно высоко и начало уже сильно припекать, обещая по-прежнему изнурительную жару. Острый нависающий нос катера лениво резал речную воду, на просвет светло-жёлтую, как кошачьи глаза. Она с тихим шипением, почти беззвучно, расступалась перед ним двумя вздыбленными плавными струями вдоль бортов, потом, будто спохватившись и устыдившись своей уступчивости, вдруг вскипала, плевалась пеной, образуя за кормой длинный бурунный след. Волны, разбегаясь, докатывались до берегов, облизывая их, и однообразно, поочерёдно швыряли привязанные рыбачьи лодки. - Давай не будем умываться, а сразу завалимся, - предложил я, клюнув носом, задрёмывая. - Я уже подумывал об этом, - сказал Алик. – Да вон тот чумазый тип в футбольных трусах сейчас будет здесь мыть. Не понимаю, зачем с таким усердием они моют это старое ржавое корыто. Мой, не мой, один хрен – кастрюля. Пора её в музей. Над рубкой гордо висел спасательный круг, наполовину красный, наполовину белый. Он был чуть сплющен и оплетён верёвками, за которые, по-видимому, полагалось хвататься утопающим. На вид он был тяжёлый, будто набитый речным песком. Казалось, брось его в воду, и он тут же пойдёт ко дну. Внизу, под окошками рубки, стояли в ряд узенькие, на конус, высокие вёдра, крашенные суриком, назначение которых мне было непонятно. На каждом из них была нетвёрдой рукой выведена белой краской буква. Все вместе они составляли название катера. Матрос, мывший палубу, согнал нас с кнехтов и окатил их из ведра водой, она потекла растекающимся гладким потоком к бортам и корме, сливаясь в реку. Мы, приподнимая на пятках ступни, чтобы не дать замочиться нашим рваным кедам, вернулись к трапу, ведущему вниз, спустились в кубрик, перекусили там отвратными остатками осклизлой брынзы с чёрствыми кусками хлеба и снова вылезли наверх. Я хотел захватить «балду», но почему-то в последний момент передумал. В рубке, за штурвалом стоял другой – молоденький белобрысый матрос в тельняшке. У него был очень гордый вид. Капитан сидел перед рубкой на табурете и глядел в большой морской бинокль. На обнажённой части руки его, высунувшейся из рукава бушлата, виднелась наколка – голубой якорь. - Вот кретин! – сказал Алик. – В войну играет. Мы сняли ковбойки, штаны и устроились загорать на палубе, успевшей высохнуть после мытья. Начал одолевать сон, как будто мы до этого целую неделю не спали. Я подложил сложенные ладони под лоб, чтобы спрятаться от яркого света, и закрыл глаза. Кто-то крикнул: - Трофимыч! Гля, какую муху поймал. Я приоткрыл глаза и поднял голову. Один из матросов держал двумя пальцами большую зелёную муху. Капитан рассматривал её в бинокль, переворачивая его то для увеличения, то, напротив, для уменьшения. - Ты только посмотри, как его занимает муха, - шепнул Алик. – Тащи сюда скорей свою «балду». Такие кадры пропадают. Если успеешь поймать момент, ручаюсь, получишь первую премию на фотовыставке, посвящённой жизни насекомых. - Не успею, - сказал я. – Да и тащиться неохота. Из машинного отделения доносился монотонный стук цилиндров. Катер едва заметно подрагивал. Капитану надоела муха. Ей оторвали лапки и отпустили. Пришли ещё два матроса, всем было интересно, как муха будет жить без лапок. Вскоре стало понятно, что ничего интересного в этом нет, потому что муха улетела. Капитан лёгким движением головы дал знать одному из матросов, что тот должен выполнить ответственное поручение. Матрос сразу понял, сбегал в кубрик и принёс замусоленную колоду игральных карт, вспухшую и растрепавшуюся от частого употребления. - Ступай к штурвалу! – приказал ему капитан. - Почему же опять я? – заканючил молодой парень. Капитан легонько треснул его по щеке. Легонько-то легонько, а голова, между тем, мотнулась заметно. Видно, природа-матушка этого капитана силушкою не обделила. Тот повиновался и обиженный поплёлся в рубку. Остальные, в том числе и тот матрос, который до этого стоял за штурвалом, уселись на возвышение перед рубкой играть в подкидного дурака. - Помнишь продавца из закусочной в Слободзее? – спросил Алик. – Вот второй такой же экземпляр, полюбуйся. - У этого тоже жена с плоской грудью и с венами, как верёвки, на тонких руках? - съязвил я. - Не остроумно… Ишь, подыскал непыльную работёнку. Шлёпай себе по реке – вверх, вниз. Чуть-что – матросу по харе. Никаких забот, целый день на свежем воздухе. Морда-то какая опухшая, будто ржавый двухпудовик. Типичный лодырь и прохиндей. - Это ещё почему такой категоричный вывод? – удивился я. - А вот увидишь… - Как ты думаешь: почему он так тепло одет? Жара, а он в бушлате. - А почему он муху рассматривал в бинокль? - Возможно, от скуки. - Ну, и бушлат от скуки. - По-моему, это не объяснение. Вечером мы всё ещё сидели на полубаке и бездумно молчали. Я так ни разу и не достал свой фотоаппарат. Вода в реке на вид стала густой, как моторное масло. Казалось, катер движется с трудом. «Какая она всё время разная, - подумал я, глядя на реку. – Совсем как люди». Капитан подошёл к нам, несколько минут молча смотрел на реку, словно прочитал мои мысли, потом сказал: - Скоро придём. - Сколько осталось? – поинтересовался Алик. - Часа два. Может, чуть больше. Задержались мы в Слободзее-то. Слышите? – спросил он вдруг, выставив возле своего уха палец, как будто это помогало ему слушать. Мы прислушались. С противоположного берега, издалека, сквозь пыхтенье катера, доносилась тонкая красивая мелодия, исполняемая на дудочке. Капитану хотелось поговорить, это было видно. - Кто это? – спросили мы. - Черненко Иван. Пастух из Пуркалы. Хорошо, правда? Всю душу вкладывает. Пьяница и алкоголик. И бабник и вор. А слышите, как поёт? За это самое ему всё и прощают. Другому – головы не сносить. - Не поёт, а играет на свирели, - сказал Алик. - Нет, поёт, - упрямо повторил капитан. – Это ваши музыканты там, в Москве, играют, а он - поёт. Я толкнул Алика кулаком в бок. - И это от скуки, - шепнул он мне. Когда мы проплыли мимо невидимого пастуха, и его игра уже не стала слышна, капитан сказал раздумчиво и грустно: - Разве человека до конца поймёшь? Много в нём всякого разного намешено. И плохого, и хорошего, и дряни, и сочувствия. - А главное есть? – спросил я. - Кто его знает? Должно быть. До него докопаться надо. А копаться лень. Да и некогда. Так и живут: главное глубоко спрятано, а остальное наружу выставлено. Поди – разберись. - Как это? – спросили мы, сделав вид, что не поняли. - А очень просто. Включился прожектор. Он длинным лучом высветил перед собой блёклую рябую дорожку, отчего вода за пределами этой дорожки сделалась чёрной и таинственной. Капитан помолчал, как бы раздумывая, стоит ли продолжать дальше, потом сказал: - Хотите, я вам расскажу одну забавную историю? - Конечно. Очень хотим. Расскажите. - Тогда слушайте. История необыкновенная. Прямо скажу: редкий случай. Один из всех. Иной раз мне кажется, что ничего такого на самом деле не было, просто мне почудилось в ту пору, той ночью. Или приснилось после, а я уж сам потом поверил в этот сон. – Капитан снова помолчал, будто припоминая что-то. – Случилось это со мной, не соврать, в войну, в начале октября сорок первого года. Наши тогда драпали от немцев по всему фронту. Да и фронт был не фронт, а сплошная чехарда. Сразу не разберёшь, где ещё наши, а где уже немцы. Служил я в то время на Черноморском флоте минёром на «малом охотнике». Эти малютки тогда «мошками» называли. Экипаж всего 22 человека. Немецкие подводные лодки шныряли у самых берегов Крыма. Нахальные такие, хищные – чистые волки. Часть Крыма уже была под немцами, а часть, где Севастополь, ещё держалась. Наши готовили десант на Керчь, а мы ходили в дозорном охранении на коммуникации Севастопль-Новороссиск. Иногда сопровождали минные тральщики, или, как их ещё называли, «пахарей моря». Боевая задача наша состояла в том, чтобы не дать вражеским субмаринам приближаться к нашим десантным кораблям. Без толку всё это было, потому что неразбериха полная. В тот день, как сейчас помню, погода была что надо. Если бы не война - самый курортный сезон. Вода – как парное молоко. Солнышко греет, ласковое, как в мирное время. Море тихое, от силы два балла. Впору раздевайся и ложись, загорай. Впереди минный тральщик идёт на всякий случай, а уж за ним, в десяти кабельтах позади, мы топаем по-малому на юго-восток вдоль Крыма. От берега миль десять-двенадцать, не больше. Разморило всех – кемарить охота. А служба есть служба, все наготове, чуть-что – сразу за дело. Акустик, или по-нашему, по-флотскому, «слухач», каждые четверть часа докладывает, что там его приборы показывают. Я – рядом, мне слышно, как он по внутренней связи передаёт. А он заладил, как попугай: «Подозрительных шумов не обнаружено». Раз двадцать, наверное, повторил одно и то же. И вдруг часа в три пополудни как обухом по башке: «Слышу шум винтов вражеской подводной лодки!» Через пять минут вперёдсмотрящий с верха рубки кричит: «Прямо по курсу – перископ!» Ну, понятно, боевая тревога, все по местам. Моё место у бомбосбрасывателя, аккурат на самой корме. Глубинная бомба уже в канале лотка, всё наготове, жду команды. Идём самым полным. С лодки, видать, нас тоже засекли и перископ опустили. Командир наш, капитан-лейтенант Завилов, совсем ещё пацан, недавно училище закончил, приказывает: «Приготовиться к бомбометанию!» Капитан нашего катера, шлёпавшего по Днестру, умолк на минуту-другую, видно, воспоминания крепко волновали ему душу. Я машинально взглянул на реку. Она показалась мне необычайно глубокой, в ней отражались, дрожа, огромные, с кулак, яркие южные звёзды, колеблемые рябью. Капитан продолжил свой прерванный рассказ: - И так тогда у нас удачно вышло, прямо на удивление: всего три захода сделали по одному месту, как утюгом прошлись, - раздолбали лодку к чёртовой матери. Это сразу заметно. Смотрю, позади большой водоворот сделался, и здоровенный пузырь воздуха вышел. И солярка наверх попёрла. «Есть! - кричу, - такую мать! Кажись, попал ему куда надо, под самое ребро». «Молодец! – кричит Завилов. И тут же опять командует: - Следовать прежним курсом! Слушать и смотреть внимательно. Всем быть наготове». Думал, наверное, ещё какая-нибудь сволочь здесь рядом болтается, они по одной не ходят. Ну, и все мы, команда, понятное дело, в азарт вошли. Настроение у всех – боевое. Я тоже раздухорился, думаю, может, ещё повезёт. Вот вам, сволочам, за Родину, за Сталина! Не скрою, мысль даже такая шальная пришла: не иначе, думаю, орден дадут. А то вдруг и Героя… А пока мы с этой лодкой колупались и радовались сгоряча удаче, к нам незаметно подобрались два немецких стервятника. Юнкерсы восемьдесят седьмые. Сигнальщик кричит: «Воздух!». Смотрю, низко так пролетели прямо над нами. Ихние чёрно-жёлтые кресты на крыльях и хвосте и даже пилотов в кабине хорошо видно. Через минуту-другую возвращаются, уже на высоте, опасаются наших зенитных пулемётов. Наши зенитчики завертелись, тырь-пырь, а один «юнкерс» уже в пике с воем свалился, за ним другой следом. Вокруг бомбы рвутся, столбы воды вздымаются. Одна совсем рядом легла – как даст! Катеришко наш - у него осадка неглубокая - на левый борт круто положило, ещё бы чуть, совсем опрокинулся. Я на корме находился, ухватиться не успел и, понятное дело, слетел в воду. А плаваю я, надо прямо сказать, неважно: через речку и обратно. И то с роздыхом… Хотя в море оно, конечно, малость полегче. Вода-то солёная, хорошо держит, не даёт телу сразу на дно идти. Можно ещё малость поторговаться… Тут Трофимыч наш (я его имя через муху запомнил) от волнения сильно закашлялся, едва отдышался. Немного успокоился и дальше стал рассказывать. Мы уши навострили, интересно, что дальше будет. - Очутившись в воде, первым делом стянул с себя всё лишнее, в одних трусах и тельнике остался. Кстати, тот самый, что на мне сейчас. Думаю, продержусь, сколько смогу, может, спохватятся, подберут. Хорошо, вода тёплая, не даст замёрзнуть. Смотрю, катер наш от меня уже метров на пятьсот отвалился, идёт галсами, ведёт неравный бой с немецкими самолётами. Откуда-то ещё два прилетели. Навалились – так и долбают, так и долбают. А нашу «мошку» потопить трудно, у неё мореходные качества – на совесть. И тут на моих глазах проклятый немец-фашист угодил по нашему «малому охотнику» три раза прямым попаданием. Как он в такую кроху, которая всё время маневрировала, прицелил на лету, чёрт его знает! Но факт-фактом, попал-таки, сволочь, здорово попал… Все мои боевые дружки, командир наш капитан-лейтенант Завилов, - все тогда погибли, царствие им небесное, пусть черноморская вода, их схоронившая, будет им мягким пухом. Один я ещё пока живой. А до берега, знаю, нипочём не доплыть. Ну, и тонуть сразу тоже неохота. Ладно, думаю, пока на воде держусь, буду помаленьку в сторону крымского берега подгребать, может, подберёт кто. Потонуть всегда успею… Да-а… Плыву, значит, как умею, а сил, чую, совсем нету. Тоска смертная сердце моё сосёт до жути. Час назад были мы все вместе, все живые, молодые, здоровые, а тут на тебе – один я среди моря болтаюсь, как щепка в проруби, живой покойник. Тело не своё сделалось, тяжёлое, как якорь корабельный, на дно тянет. Сколько я так проплыл, сколько до смерти осталось, не знаю, не ведаю… Вдруг вижу, в стороне чуть, так справа от меня, может, сто метров, может, двести, вроде как – голова… И сейчас скрылась за волной. Видение это, думаю, мне перед смертью в пучине морской. А потом волна-то прошла, опять голова показалась – плывёт кто-то. Неужели, думаю, ещё кто-то из наших живой остался! Вот радость-то какая! Разволновался я, руками-ногами по воде зашлёпал. «Погоди! – кричу. – Постой!» Услыхал, повернулся в мою сторону, ждёт. Подплываю ближе, гляжу – незнакомый совсем для меня человек. Глаза такие злые, как угли из жаровни, прямо на меня уставился и молчит. «Эй!» - говорю. Больше и сказать ничего не в силах, не отдышусь никак, торопился очень. Молчит. Только харкает. Молчит и харкает. Чего уж он харкал, не знаю. Может, ему вода в зоб попала или ещё что. Противно так харкает. И на волнах как мяч качается. И тут на меня просветление нашло, понял я и весь похолодел изнутри. Немец ведь, думаю, собака… Видать, он из лодки, в которую я глубинной бомбой угодил, каким-то чудом выбрался. Этого, думаю, мне не хватало. Надо, думаю, ему что-нибудь по-немецкому сказать, на ихнем басурманском языке. А я знаю по-немецкому, ещё в школе учили, три-четыре слова и все на букву «х»: хер, хутен-морген, хальт, хенде-хох и Хитлер капут. Я ему для начала говорю: «Хутен-морг». Молчит, зараза. Или не понял или делает вид, что меня не понимает. А сам на месте топчется, ни взад, ни вперёд. Я тоже от него держусь на всякий случай на расстоянии. Как тут быть? Он-то, видно, тоже меня побаивается, зверем смотрит. Понял, видно, что ежели мы сойдёмся, я в него зубами вцеплюсь, и мы вместе на дно пойдём. Мне терять нечего. Так мы друг против дружки на волнах качаемся: то он наверху окажется, а я в яме, то меня волна подымет, а он в яму опускается, и друг друга мы караулим. И тоска смертная нас обоих берёт за горло. Тихо вокруг, только он харкает и харкает. Тут я ему говорю: «Хальт! Хенде-хох!» Он обратно молчит. Потом смотрю, немец этот поганый тихонько так забирает от меня задним ходом, всё дальше, дальше, повернулся и подался в сторону берега. Да так ходко поплыл. Видать, возомнил он до нашей крымской земли добраться без меня, понял, что пловец я никудышный и вреда от меня ему не будет. Я ему вдогонку опять кричу: «Хальт! Хенде-хох! Хитлер капут!» А он – ноль внимания и шибко плывёт то «кроликом», то «барсом», и от меня уж далеко уходит. А может быть, думаю, он не немец вовсе, а румын или какой-нибудь мадьяр, они с немцами тоже заодно. Вспомнил я тут по-международному и кричу ему: «Эй, хер, рот-фронт!» Смотрю, он остановился, повернулся ко мне, рукой мне помахал, оскалился и кричит: «Рус! Сдавайся!» И поплыл дальше без останову. Уже почти не видно. Обида жгучая во мне заговорила. Чем же я, думаю, здоровый русский мужик, хуже проклятого немца или паршивого румына, или того же мадьяра, шило им в бок? С какой это стати я обязан непременно тонуть в родном Чёрном море, а они будут нашу землю поганить, наших девчат портить, продолжать наших людей убивать? Не бывать этому, пока во мне злость кипит и ярость благородная. Мне бы, думаю, его, суку, из виду не потерять, за ним и я от обиды до берега дотянусь. А там ещё неизвестно кто кого, не зря я боксом в школе занимался. Сверну ему челюсть набок. И началось тут у нас вроде, ну как бы это сказать, соревнования международного на дальний заплыв по Чёрному морю. Я уж и на спинке, и на боку, и по-собачьи – по-всякому, уходит он от меня, хоть криком кричи, хоть слезами плачь. Вечер наступил. Потерял я немца совсем. Лёг на спину, руки-ноги раскинул, решил малость отдохнуть. Волна меня тихонько качает, в небе над головой звёзды наши, черноморские. Вот как теперь здесь, над Днестром. Мерцают, будто знают меня, подмигивают, велят мне бодрость духа не терять, бороться до конца и не сдаваться. Так всю ночь и протелепался к берегу, то плыву едва, то на спинке отдыхаю. Светать уж стало. Смотрю, тёмная гора виднеется. Там гора такая есть, Карадаг называется, издаля видна. Кажется, до берега рукой подать, а до него ещё чёрт его знает сколько осталось. И сил у меня вовсе нету. Слабость на меня навалилась, ноги и руки свинцом налились. Неохота дальше плыть. Безразлично всё стало, в мозгах смущение началось. Не разберу: то ли я живой ещё, то ли уже покойник на дне морском. Потому тело моё всякую чувствительность потеряло. Вот, думаю, и всё, кончилась моя жизнь. Пора якорь бросать на вечную стоянку. Как раз это западнее Феодосии было. Берег там скалистый, завсегда пустынный. Где, думаю, теперь мой немец? Интересно: доплыл он или не доплыл. Может, уже у своих сидит в блиндаже, шнапс пьёт и шоколадом закусывает. Вспомнил про немца, и будто кто мне сил прибавил. Зубы стиснул, руками-ногами шевелю и глаза закрыл. Так, поди, ещё час-полтора промаялся. Чую, меня прибоем стало подхватывать. Глаза отворил – суша вот она, метров двести осталось. Ни рук, ни ног не чую, будто меня морозом долбануло. Спать охота. А всё не тону. Пробую под ногами – дна нету. Не принимает, значит, меня вода. Подносит меня прибоем ближе к берегу, уже слышно как галька шуршит, и вижу я: стоит мой немец в одних подштанниках, по колено в воде, в руках две здоровенных каменюки держит. Дрожит, зуб на зуб не попадает. Собрался я с последними силами и сразу говорю все слова, какие знал по-немецкому: «Хутен-морг, - говорю, - Хальт, Хенде-хох и Хитлер капут». А он в глаза мне смотрит и молчит, собака. Потом вдруг осклабился и говорит: «Рус, сдавайся!» Обмяк я совсем. Слёзы из глаз текут ручьём. Хотел ему крикнуть: «Накося выкуси!», а из глотки вместо крика один сип выходит. Ну, что же, говорю, в воду пузыри пуская, хер моржовый, убей, сволочь, убей меня как кошку, твою мать. Спокойно так говорю, а сам свой голос уже не слышу. Тут силы мои закончились, и начал я тонуть по своей воле, чтобы в плен к немцу живым не сдаваться. Как я тонул, сколько времени прошло, не знаю. Очнулся на камнях среди скал. Всё тело болит, даже лежать больно. Башка горит ярким пламенем. Язык шершавый, как рашпиль. Ничего не понимаю, где я, что и почему. Потом вспомнил. Неужели, думаю, в нём совесть человеческая заговорила, неужели это он меня из воды вытащил, великодушие своё подлое проявил. Не поднялась, значит, у него рука убить меня каменьями, как кошку… Про то, как я потом к своим пробирался, рассказывать не стану, это уже другой разговор, не такой интересный. Да и времени нет. Вот, значит, какая эта самая моя история. Многие не верят, да я и сам иногда сомневаюсь. - А если бы наоборот получилось, вы бы его убили? – спросил Алик. - Не знаю, - немного помедлив, ответил Трофимыч. – Тогда, может, и убил бы. Тогда всюду звучало только одно: убей немца! - А сейчас? - Сейчас – нет. Время другое. - А дальше что было? – не утерпел спросить я. - А что дальше? Дальше ничего. Всё то же. Болезни на меня навалились. Видно, застудил я сильно внутренность себе. Как ни говорите, а не меньше тринадцати часов я в прохладной воде болтался, да ещё нагишом в мокрой тельняшке на холодных камнях провалялся, поди, часа три, а то и все четыре. А может, даже пять, считать-то я не мог в беспамятстве. Два месяца в госпитале двухсторонним крупозным воспалением лёгких отслужил. Малость подлечился, только вышел, не успел до части доехать – наш дивизион тогда уже в морскую пехоту переформировался, - как бац – бронхит, гнойный плеврит. Сначала меня сильно в туберкулёзе подозревали, какие-то затемнения в снимках нашли. А потом обошлось. Видно, всё же здоровье у меня было могучее, до заплыва-то в Чёрном море. На фронт я, правда, больше не попал по причине инвалидности, чуть сквознячок – и я готов. А сколько пришлось доказывать, что я не верблюд! Почему это из всего экипажа нашей «мошки» я один в живых остался? Под следствием в КПЗ три месяца отсидел, там тоже здоровья не прибавилось. Потом всё же выпустили, ничего против меня не нашли. Про немца я им рассказывать не стал, сказал, сам выбрался. Направили меня в Волжскую флотилию, ближе к Каспию, шкипером на дебаркадер. Года два я там отслужил. А после, уж к концу войны, открылась у меня хроническая бронхоэктатическая болезнь. Это значит, коли простыл малость, не миновать месяц на больничной койке валяться. Я уж теперь все эти мудрёные названия медицинские выучил, а раньше их язык выговаривать отказывался. Демобилизовался я, получил инвалидность второй группы. Велели мне врачи тепло одеваться и запретили служить на флоте. Поезжайте, говорят, Пётр Трофимович, куда-нибудь в Среднюю Азию, где климат сухой, кумыс попейте. А я вот без воды не могу. Люблю я простор и воздух морской. Специальность моя такая. Всю жизнь на флоте. Отец балтийским моряком в кронштадской заварухе погиб ещё во время Гражданской войны. Сунулся я было во флот – не взяли. А на катер вот взяли. Да и то я скрыл свою инвалидность. Потом узнали, да так и оставили без последствий. Вот и плаваю потихоньку вверх да вниз. Поначалу меня сильная тоска заела по простору. Берега да берега, всё одно и то же. Скука нестерпимая. А потом привык, куда денешься. Человек ко всему привыкает. А река, ведь она тоже свой характер имеет. Где глубина, завтра может мель оказаться. Но я её изучил досконально, мне никакая лоция не требуется. Всё вижу на три метра в глубину. Вот ребят маленько мореходному делу обучаю, к дисциплине приучаю. Без дисциплины на корабле нельзя. Иной раз свалишься, не без того. Месяц в больнице тираспольской отлежишь на койке, всю задницу исколют, капельницами замучают, бронхоскопию сделают, откачают мокроту – ох, и противная процедура! – и снова в строй. Ничего, привык. Когда не простываешь, то ничего, жить можно. - Капитан помолчал в очередной раз, потом завершил свой рассказ: - Вот, значит, немец-то ко мне какой стороной обернулся. Кто бы мог подумать! Вот так. – Он поднялся с кнехта, на котором сидел, и пошёл вразвалку к рубке. Через четверть часа мы были в Олонештах. Катер прогудел что-то на своём речном языке, с дебаркадера ему ответили. Мы спустились в кубрик, забрали свои мешки и подошли к капитану прощаться. Он смотрел на нас с какой-то непонятной грустью. - Прощайте, Пётр Трофимович! Спасибо. - Доброго здоровьица. Не стоит. Мы повернулись, чтобы сойти на дебаркадер, а с него на берег. Капитан тронул меня за плечо, я обернулся. - А деньги кто платить будет? - Какие деньги? – с удивлением спроси я. - Да ведь вы ехали, спали, матрас мяли… Понятно? Я покраснел. Хорошо, что было темно, и никто этого не заметил. Торопливо развязал мешок, достал бумажник, вытащил мятую бумажку, кажется, двадцатипятирублёвку, неловко сунул ёё в ладонь капитана… Мы сошли осторожно на берег и отправились искать гостиницу. - Ну, что я говорил, - сказал Алик. – Я ничуть не удивился, когда он завёл разговор о деньгах. Сколько ты ему дал? - Знаешь что! – вдруг вскипел я. – Пошёл ты к чёрту со своим дурацким знанием жизни! И вообще ты мне надоел. Скоро мы были уже в задрипанной гостинице. В регистратуре нас спросили паспорта. Мы достали из мешков свои затёртые зачётные книжки и протянули их в окошко. - Это ещё что такое? Я, кажется, русским языком сказала: паспорта. - Только до утра. Мы студенты из Москвы, - жалобно протянул Алик. Регистраторша посмотрела на нас строго поверх очков. - Ладно уж. Мы москвичам всегда рады. Поселю вас в общежитии. В большой комнате подвального помещения, кроме нас, было ещё человека четыре-пять. Они сопели и похрапывали на разные лады. Мы, не зажигая света, улеглись на своих скрипучих кроватях. - Завтра к вечеру мы будем в Аккермане, если повезёт с попутной машиной, - примирительно прошептал Алик. - Заткнись! – сказал я, поворачиваясь к нему спиной. Я завёл часы прямо на руке и подумал: «Да, завтра я буду в Аккермане. Может быть, там я достану, наконец, свою «балду». __________ |