Что такое «малая родина»? Это городок, где родился, или старый дом, ступени которого еще помнят поступь прадеда, или, может быть, это нечто абстрактное, как, например, дружба, любовь, тоска… Я думала об этом каждый раз, когда автобус, тяжело кряхтя, втаскивал меня на холм, под которым лежала наша деревня ***. Думала и не находила ответа. В автобусные окна влетал пыльный тополиный пух, противно прилипал к лицу. Рядом со мной сидел дед в соломенной шляпе, придерживая ногой корзину. Она подпрыгивала на ухабах, и из нее раздавался жалобный писк. - Обождите, милые, Цыплят вот везу. Видишь, какое дело, - и вздыхал. На остановке люди вЫсыпались, наконец, наружу и быстро разбрелись, кто к магазину, кто к почте, а некоторые и просто, кто, подпрыгивая, кто, неловко переваливаясь с сумками и ведрами, побрели по улице. Я поставила на землю чемоданчик, поправила сбившийся платок и вдохнула – воздух как воздух. Только какой-то привкус костровой гари и дорожная пыль. Дом, где я родилась, стоит на околице, на возвышенности, как раз вон там, где шумят высокие сосны, тянутся колючими пальцами к бесконечному небу. Никогда наш двор не был обнесен забором, только два корявых кола, вместо калитки, да крутая тропинка, поросшая седоватым от пыли спорышом. Возле самой избы, под окном, рос тополь. Вот и всё. Теперь двор совсем кажется заброшенным, как и дом с заколоченными окнами. Вечером, когда я вынесла на улицу стол и разогрела самовар, запел соловей. Его дрожащий силуэт рисовался на сизом закатном небе, и дрожала в безветрии тополиная ветка, как будто не столько от птичьего движения, как от соловьиных трелей, что были не просто звуком, но, казалось, падающими нотами, роняемыми на восковые листья. Я слушала и старалась не шевелиться, чтобы не вспугнуть то ли птицу, то ли свои воспоминания. Когда заболела мать, мне говорили, что родительский дом без родителей пуст, и советовали продать избу. А я не согласилась. Я привыкла приезжать сюда в отпуск, на волжские разливы и в туманные дали. Мне нравилось сбегать по крутому обрыву вниз к реке, навстречу рассвету, а вечером слушать закатный плеск рыбы и шелест насекомых в высокой траве. После смерти мамы наш дом не стал пуст, нет. Просто казалось, как будто в комнате стоял рояль, а потом его вынесли, стало просторно, но музыка никогда больше не зазвучит. Так и в доме стало не пусто, но как-то очень просторно и тихо. Всё было вроде бы и по-прежнему, но не так. Это – моё первое лето в доме без родителей. Уже почти стемнело, в небе робко дрожали первые звезды, и дымок самовара тонкой ниточкой поднимался вверх. Где-то в щелях высохшего сруба трещал сверчок, а в деревне лаяли собаки. Обычный июньский вечер, как тогда, больше десяти лет назад. Тогда уже тоже блестели звезды, и бледная луна висела в тополиных ветках. Мне семнадцать. Сижу на лавочке, прислонившись спиной к тёплому сосновому срубу, жду Серёжку. Матери в тот вечер дома не было: она уехала в город к сестре. Помню, соловей пел. И тоже безветрие. А Серёжки всё не было. Ближе к полуночи зашелестела трава, и из темноты появилась сначала его белая рубашка, а потом – блестящие глаза. Помню твердые руки, жар поцелуя, неровное дыхание… Мой робкий шёпот, перебиваемый трелями соловья и Серёжкиными неумелыми ласками. А потом – крик деревенских петухов и волжский рассвет, когда, кажется, нет грани между облаками, сизо-голубым туманом и тихой водой. Это память первой любви. Ещё помню утро. Сеется въедливый осенний дождик. Я на причале. Люди столпились на берегу в ожидании теплохода. Мама в пестром платке вглядывается в даль, по её лицу стекают холодные капли. Старый Прохор, паромщик, мнет рыжими пальцами табак и пошлепывает галошами по размокшей земле. Подходит теплоход, на причале начинается движение: снуют бабки с корзинами, парень в синей куртке нетерпеливо трясет спортивной сумкой, ожидая, пока женщина с девочкой перенесут свои узлы и чемоданчик на палубу. Я тоже уезжаю, в город, учиться. Мать перекрестила меня и ещё раз прижала исхудавшими руками к отсыревшей от дождя телогрейке. Гудок. Отходим. Остается наш берег, почерневшие огороды с редкими пятнами желтых листьев, изба под тополем; остается Серёжка. Это память прощания. Как теперь понимаю, прощания с юностью. Ночь. Приходится зажечь керосиновую лампу. Стекло запотело, и свет мутно дрожит, поблескивая отражением в темных окнах дома. В деревне только два огонька. Один из них – в избе Серёжки. Неужели он там до сих пор живёт? Конечно, не пойду к нему. У него есть жена, наверное, как и он, деревенская. Так что нет, не пойду. Городская… Да и много воды утекло. Пью чай. В стекло бьются мотыльки и, обжигаясь, падают на стол. Сверчка не слышно. Тихо. В его окне огонек еще горит. Осторожно спускаюсь по тропинке вниз, иду огородами. Собаки молчат. Над Волгой повисает рваными клочьями туман. Платье липнет к ногам, отяжелев от росы. Знаю, что скоро рассвет. Подходя к избе, цепляюсь за куст шиповник, и меня обдает душистыми брызгами. В окнах темно, на подоконнике – потухшая керосиновая лампа. Стараюсь отдышаться, сердце гулко стучит. Подождала. В доме – никого. Возвращаюсь той же дорогой. Гаснут звезды. В деревне пропел первый петух. Река тихая, спокойные воды качают облака. Подхожу к дому. Рядом с самоваром лежит букет сирени. Думаю, через много лет это станет для нас памятью возвращения. |