День за днем перед взором мелькают годов вереницы, время словно застыло на млечном стоп-кадре Вселенной. Но когда я закрою глаза, этот мир растворится, ибо сколько я помню себя, я в нем был неизменно, и напротив, не помню ни мига, чтоб было иначе, то есть мир без себя самого совершенно не помню. Это значит, что не было «Декамерона» Боккаччо, и триеры ахейцев под Троей не пенили волны, Франсуа не писал завещания в форме баллады, крестоносцы за Гробом Господним не шли до Хеврона, не сдавали Гренады испанским войскам Альмохады, а историки врут хуже всяких старух возле дома. День и ночь над бумагой корпят, что ей будет, бумаге? Всяк историк мной выдуман, стало быть, мне и подобен. И сосед мой все врет, что стоял за «Зубровкой» в продмаге, когда я еще замыслом был в материнской утробе. Верно врет! Я ни замыслом отроду не был, ни плодом. Просто был. То есть, есть. И какое-то время пробуду. Это я, от того ли, что сызмальства был сумасбродом, взял и выдумал Бруно, соседа, Сафо и Иуду. И залитые лужами каждой весною аллеи, и обычай, что сам соблюдаю, ходить на работу, и слова, что придумал, потом приписал Галилею, и смешное названье для целых двух штатов – Дакота. Так что истины нету ни в завтрашнем, ни во вчерашнем, зыбки время, пространство и мысль. Лишь забвенье надежно. Что же делают боги, когда им становится страшно? Обращаются к людям с мольбой о молитве. И все же снова жахнет рассветом по спящему городу утро, выжигая напалмом зари тусклых окон глазницы, новый день мостовые и стены зальет перламутром… Но когда я закрою глаза, этот мир растворится. |