Георг Альба ЦАРСТВЕННЫЙ УЗНИК. (Римейк романа Г. П. Данилевского «Мирович» 1875 год.) ПРОЛОГ-ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ В то время, когда Карл Х11 приближался к Малороссии, переяславский полковник Федор Мирович вместе с Мазепой перешел на его сторону. После поражения шведского короля успел он скрыться в Польше, бросив в Малороссии жену и двоих малолеток-сыновей, Якова и Петра. Дети переехали с матерью в Чернигов к двоюродному дяде, тамошнему полковнику Ивану Полуботку и жили у него до 1723 года. В том году полковник взял их с собой в Петербург, но его скоро посадили в крепость за какую-то провинность, и Мировичи лишились всякой поддержки. Правда, по указанию императрицы Екатерины 1-й их определили в Академию для науки, но по причине или под предлогом неполучения жалования, они перестали заниматься и продолжали прозябать в Петербурге кое-как. В 1728 году Петр Мирович, уже подросший, как и брат его, подал просьбу цесаревне Елизавете Петровне, чтобы быть ему при ее доме, и цесаревна определила его к себе в секретари. В следующем году Петр Мирович поехал с цесаревной в Москву, куда взял с собой и брата. Брат там определился в секретари к польскому посланнику графу Потоцкому и вместе с ним отправился в Польшу, а в 1731 году переехал опять в Москву, где женился на купчихе Акишевой. Но в 1732 году оба Мировича попали в Тайную канцелярию (за грехи отца), после чего были сосланы в Сибирь. Герой нашего повествования Василий, сын одного из братьев (а именно, Якова) стал подпоручиком Смоленского пехотного полка. Прошедшее тяжелым гнетом лежало на нем, и при случае всяк указывал ему на сомнительное происхождение. И хотя он считал себя человеком знатного рода, но вынужден был скрываться, дабы избегать укора в том, что внук изменника. Он также тяготился своим небольшим чином, который не давал ему никаких преимуществ перед другими. Старшие офицеры относились одинаково, как к обер-офицерам из разночинцев, так – и из дворян. Попытка поправить свои финансовые дела просьбой возвратить хотя бы часть отобранного у деда именья не удалась, а прошение назначить пенсию сестрам тоже получило отказ. Ища выхода своей душевной неустроенности, Василий Яковлевич подался к масонам… * * * В ночь на 25 ноября 1741 года Елизавета Петровна надела кирасу на платье, помолясь, села в сани и поехала в преображенские казармы. Там объявила себя императрицей, затем пошла с верными гренадерами в зимний дворец и арестовала всю спавшую брауншвейгскую фамилию: правительницу Анну Леопольдовну, ее мужа, генералиссимуса Антона Ульриха и их сына, младенца-императора Ивана Антоновича. Малютку объявили самодержцем двух месяцев отроду и в манифесте назвали Иоанном Третьим. В честь его выбили медаль, на которой поднимавшаяся к небу императрица Анна вручала ему корону. Когда императрица Елизавета Петровна привезла в своей шубе по морозу, низвергнутого малютку в собственный дворец, то залилась слезами и воскликнула: «Бедное дитя! Ты ни я чем неповинно. Виноваты твои родители…» Вскоре вышел манифест, в котором объявлялось, что брауншвейгскую фамилию государыня, предав все их поступки забвению, повелела с надлежащей честью отпустить навсегда обратно заграницу, в их отечество. И повезли их на родину в Германию. Едва стражники под надзором генерал-лейтенанта Салтыкова, пробираясь к Кенигсбергу, доехали до Риги, едва с бывшей правительницы взяли там присягу новой государыне, Елизавета Петровна по совету усердного своего лейб-медика Лестока, повелела им далее не двигаться. Причина в том, что в Петербург с великой надеждой и тревогой ждали другого генерала, действительного камергера барона Корфа, а с ним и родного племянника Елизаветы, принца Петра Федоровича. Государыне шепнули, как бы германские родичи низложенного императора в отместку ей не задержали на границе избранного ей наследника. Но он, несмотря на опасения, благополучно прибыл в Петербург. Приехала инкогнито и его невеста, Екатерина Алексеевна. Несчастного правнука царя Ивана Алексеевича с семьей стали держать в рижской цитадели, где протомили более года. А императрице, тем временем, доносили всякие слухи и сплетни о задержанных. Будто бы бывшая правительница пыталась бежать в мужицком наряде на корабле. Поэтому их из Риги перевели в другую крепость. У Анны Леопольдовны здесь родилась дочь Елизавета. В честь новой царицы так назвали бедную пленницу. Пошли слухи от одного камер-лакея, что вскоре снова грядут перемены, что быть царем Ивану Третьему, говорили, будто бы все в Питере за Ивана - перехвачено, будто бы, изобличающее письмо. Пришел донос и на самого генерала Салтыкова: плохо, мол, стережет и многое позволяет… Передавались тайно некие слова царевича такого содержания: нянька, будто бы, его спроси: «Кому де, батюшка, как вырастешь, голову отсечешь?» А он (отрок четырех лет), будто бы, и скажи: «Василию Федоровичу». Дошли до Елизаветы Петровны эти слухи, а тут и советы посыпались со всех сторон. «Сослать их подальше, в самую глубь России, – твердил лейб-медик. – Иначе без того трон новый непрочен». «Не худо, - писал и немецкий король, - сослать Иванушку и его родителей в такой угол, где б о них и память умерла. В вашей стране таковых мест немало, Ваше Величество. Иначе, ждите беды». Подумала-подумала, погадала царица, да и послала указ: «Известных персон тайно отвезти в город Ранибург Рязанской губернии». Исполнители малость перепутали, и вместо Ранибурга доставили их в Оренбург, к киргизам. На новом месте несчастным стало хуже прежнего. Поместили в ветхом и запущенном деревянном доме, где в былые годы содержался в ссылке царев любимец, князь Меншиков. Не было там ни годной провизии, ни прислуги, а вода гнилая, болотная. Принцесса в тягости и тоске – Иванушка в постоянной хвори. А тут в Питере снова пошли толки о возврате к правлению Ивана Антоновича. Учинялись допросы и казни, дознания в гвардейских полках – как, мол, настроение? За кого воинство? Пошла и новая молва. Будто к заключенным в Ранибург дошел для сборов на церковь некий раскольничий монах, и что он уговорился с принцессой и принцем тайно с их согласия похитить Иванушку, дабы его укрыть до возраста среди своих единоверцев. Беглецов якобы настигли в лесах под Смоленском. Монаха повезли на розыск в Питер, а Иванушку в Валдайский монастырь. После таких-то слухов и дел к заключенным как снег на голову прискакал барон Корф самолично. Ему велено трех арестантов отвезти под сильной стражей еще далее, а именно в Архангельск и далее, в Соловецкий монастырь. Они думали, их повезут в Сибирь, в тот город, где жил в ссылке Бирон. «Не видать мне боле сына! - вопила без памяти Анна. – Прощай, Ванечка, навеки!» Разлучили пленников и с любимыми слугами, отобрали многие вещи: баулы, часы, дорогие гребни, перстни. Последнюю атласную юбчонку с принцессы сняли и повезли в простом платье. Самого Иванушка под охраной повез с собой в коляске майор Миллер. Двинулись осенью, в бездорожье, в дождь, в снег и холода. Для сбережения Иванушки велено иметь при коляске нарочитого солдата, а ребенка велено звать, надо думать, в напоминание о Гришке Отрепьеве, Григорием. Коляска с закрытым верхом. Прискакали к Белому морю. И хотя в тайне от всех держали тот отъезд, слухи вскоре достигли Питера. Говорили, что поселили царевича на архиерейском подворье, в Холмогорах. Так что с Соловками вышла осечка – неправый слух. Присмотр поручили Миллеру (барона Корфа отозвали). Несмотря на тяжкие условия, Анна родила второго сына, Петра, а через год и третьего – Алексея. От тех родов и скончалась на двадцать восьмом году жизни. Тело ее по именному указу тайно, в спирте, привезено в Петербург и с церемонией погребено в Александровской лавре, рядом с ее матерью, царевной Катериной Ивановной. Императрица на похоронах много плакала. Пристав Миллер неотлучно находился при Иванушке, чтобы он в двери не ушел, либо от резвости в окно не выскочил. На десятом году Иванушка чуть не умер от повальной в тех местах хворобы, но Бог миловал; на двенадцатом – его разлучили с Миллером, коего наградили деревнями и переместили, дав полковника, в Казань; на семнадцатом – его самого перевезли в Шлиссельбургскую крепость. Там принцу Иоанну дали прозвище колодника Безымянного, а ближайшими приставами назначили прапорщика и сержанта. В инструкции приставам сказано: «кроме их в казарму принца никому не ходить и его не видеть; каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, никому не говорить, и в письмах своих не упоминать». Главным стражем над принцем назначили капитана гвардии, князя Чурмантеева. В то время наследник престола Петр Федорович враждовал со своей женой. А, разойдясь с ней, он чуть в конец не разругался с теткой-государыней. Императрица до глубины души возмущена этим поведением племянника. Примирить его с женой ей не удалось. Он же в своих поклонениях Пруссии до того дерзок, что не верит победам русских, и даже сообщал Фридриху тайные планы русской армии. Тогда канцлер Бестужев и дал Елизавете совет: выслать племянника обратно заграницу, а на его место, в наследники русского престола призвать из заточения Ивана Антоновича. Государыня изъявила желание тайно видеть принца. Его под предлогом совета с доктором доставили в столицу, в дом бывшего секретаря тайной экспедиции. Елизавета Петровна на это свидание явилась в мужском платье. Кроткий и важный вид несчастного юноши глубоко ее тронул. Но, когда она услышала его жалобный, раздирающий душу голос, то вздрогнула, залилась слезами и сказала: «Голубь! Подстреленный голубь! Не могу его видеть!» Уехала и более его не видела и о нем не спрашивала, а беднягу наутро опять отправили в Шлиссельбург. Высылка заграницу Петра Федоровича отменена, но великий князь дознался о секретной встречи тетки с Иваном Антоновичем и стал опасаться этого тайного своего соперника, хотя по природной доброте, ему сострадал и сочувствовал. По смерти императрицы, снова все забыли о принце. И не видит он, и не слышит никого, кроме своей стражи, томясь в застенке 22-й год… ГЛАВА ПЕРВАЯ Великий ученый. Офицер из Кенигсберга. Дом звездочета. Ломоносов вернулся в Россию в то самое время, когда на престоле был император Иоанн Антонович, которому тогда еще не минуло одного года, а государством правила мать его, Анна Леопольдовна, герцогиня Брауншвейг-Люнебургская. После арестования Бирона, сделавшегося было по смерти Анны Ивановны самовластным распорядителем России, герцогиня от страдательной роли матери царствующего государя перешла к полному господству над Россией. Принцесса мягкого характера, не любила крутых и крайних мер и вообще давала более простора России, которая так сурово была управляема в предшествующее правление. Михаил Васильевич сочинил оду ко дню рождения младенца-императора. Оду напечатали в примечаниях к «Петербургским ведомостям». Высоким слогом поэт выражал, как «веселящаяся Россия лобзает очи, ручки и ножки императора» и призывал народ: «В Петров и Аннин след вступите!» В виду того, что во время написания оды страшного Бирона низвергли, то и об этом намекалось в виршах: «Проклята злоба, гордость, дерзость в чудовище одно сраслись; высоко имя скрыло мерзость, слепой талант пустил взнестись!» 25 ноября 1741 года вступила на престол Елизавета. Таким образом, давно смутно предчувствуемый переворот (прежняя правительница, окруженная постоянно иноземцами, не была любима, и в народе толковали о предсказаниях, что на престоле быть цесаревне Елизавете) свершился, и младенец-император с матерью-правительницей, отцом-генаралиссимусом очутились в заточении. Теперь посвящения в книгах, их портреты и даже упоминания о них – все старательно и быстро уничтожается распорядителем судеб Академии, Шумахером. Он спешит представить доказательства приверженности и верноподданнических чувств к новой государыне. А в народе складывается убеждение, что новая царица – в пику старой – не благоволит к иноземцам. В связи с этим, написанную господином Штемлиным оду по-немецки ко дню рождения Елизаветы требуется перевести по-русски и притом стихом. Это ответственное поручение возлагается на Ломоносова. Вот, мол, прославлял прежнюю – теперь хоть так обеляйся пред новой! Михаил Васильевич с блеском справился с возложенным заданием и даже чуть переусердствовал, заклеймив предшественников двустишием: «Избавь, избавь российску кровь от злого скорбных дней начала!» От себя лично ученый подал прошение в связи с волновавшей его проблемой по созданию химической лаборатории. «… чтоб мне, нижайшему, на моем коште лабораторию иметь, и химические процессы в действии производить можно было…» Как, наверное, догадался читатель, великий ученый будет вторым героем нашего, никак не могущего начать развиваться сюжета. Как мы помним, первый наш и главный герой, Василий Мирович, подался к масонам. Так, что с ним? * * * В конце февраля 1762 года на курьерской тройке из Пруссии в Петербург выехал среднего роста, лет двадцати двух, сухощавый с черными строгими и всегда чем-то недовольными глазами, офицер из Кенигсберга. Доехал без приключений, и вот он у Калинкина моста, у здания коллегии. Десять дней пути в оттепель и грязь по Литве сильно утомили, но он крепился, – вез собственноручные бумаги графа Панина с предложением продолжать войну. Вошел в здание, одернул заметно поношенный зеленый кафтан и красный камзол, обмахнул снег с башмаков, оправил ненапудренные букли. Затем, спросив генерала, сдал пакеты и стал ждать. «Войско, - думал он, сидя в приемной, - рвется сражаться, а они тут что затевают… Себя не пожалею, всю правду докажу! Лишь бы Отечеству польза, лишь бы оценили смелость и неподкупность нашего командира». Белолицый, немалый ростом, дежурный генерал, прочитал привезенное письмо, пристально посмотрел на гонца и презрительно фыркнул: - Новости твои, сударь мой, вовсе неважны! А Петр Иваныч ваш, хоть и почтенный патриот… - Засмеялся, поворошил бумаги, словно вспоминая что-то, - Впрочем, это не твово ума дело! Тут перемирие, а они войну хотят – ишь какие лихие! Завтра, сударь мой, воскресенье, так что приходи послезавтра. «Ах ты, кукла плюгавая! Пузырь мыльный, - внутренне вспыхнул офицер. – Не тебе, крыса кабинетная, о патриотах судить!» Он молча вышел, только вздохнув глубоко. Постояв некоторое время на ветру с Невы – давно не ощущал этой свежести, - приказал ямщику гнать на Васильевский. Видя, знакомые, мелькавшие дома и улицы, почувствовал, как повеяло на душе отрадой. Тут и солнышко выглянуло и кокетливо улыбнулось гостю: радо, мол, вам, что приехали. Проезжая мимо шляхетского кадетского корпуса, снял шляпу и перекрестился, – здесь прошло ученье и отсюда, из кадетов, два года назад, он был послан в заграничную армию. На углу одной из дальних линий и набережной Невы показался почерневший забор и ветхая крыша домика, с давних пор принадлежавшего вдове лейб-компанца, Настасье Бавыкиной. Сердце офицера екнуло. Сюда по праздничным дням бездомный, круглый сирота, столько лет к ряду хаживал из корпуса в гости. Здесь приветливая, но твердая нравом, бездетная и сердобольная старуха Настасья Филаретовна ласкала и привечала его, находя в бедном кадете свое утешение. Дом ее теперь продан за долги, как знал офицер из писем, а хозяйка переехала куда-то на квартиру, не успев ему сообщить нового адреса. Приезжий остановил экипаж у знакомых ворот. - Вам кого? – спросил человек, сидевший у соседнего крыльца. Офицер назвал имя и спросил, куда переехала хозяйка. - У какого-то ученого, не то звездочета, не то у алхимика теперь снимает угол ваша Филаретовна. Их дом на Мойке и каменный. Спроси звездочета. Там его всяк знает! Офицер тронулся в указанном направлении. Вот и Синий мост. А потом вправо, берегом Мойки. Спросил у прохожих про дом «звездочета или алхимика». Указали. Выходя из кареты, подивился: что за звездочет такой? Астроном, что ли? Отпустив извозчика, с тощим чемоданом в руках вошел в нижние сени. Дом в два этажа с красной крышей, крытый голландской черепицей. - Настасья Филаретовна? – тихо позвал гость и легонько постучал в ближайшую дверь. - Ее сейчас нету, – отозвался чей-то мужской голос, и дверь распахнулась. Появился высокий господин в халате, лет пятидесяти, лысый, с веселым взором и плотным сложением. В одной руке он держал табакерку, в другой – гусиное перо. - Кто будете? – гостеприимно улыбаясь, спросил он и сделал приглашающий жест. – Входите, прошу вас! «Неужели сам звездочет и есть? – подумал офицер, переступая порог. – А почему не в колпаке?» - Я академик, ученый, - пояснил хозяин, но имя не назвал. - А я в заграничной армии курьер, адъютант прусского губернатора Панина, - ответил вошедший, тоже не назвавшись. - Из Пруссии? – глаза академика блеснули странным интересом, как показалось гостю. - Точно так-с! Нарвского пехотного полка поручик… - Слышал, слышал от нее о вас, - усталое, одутловатое лицо академика озарилось мальчишеской улыбкой. – Милости прошу ко мне, пока вашей Филаретовны нет. Они вошли в просторную гостиную, обставленную по господствующей моде, хотя мысленно офицер отметил, что хозяин вряд ли придает большое значение меблировке –заметно, он всецело поглощен более важными делами. - Голубчик, молодой человек, с дороги, поди, устал? – засуетился и по-отечески заворковал хозяин. – Садитесь отдохните… Лизхен, самоварчик бы нам! Умыться ему! Из соседней комнаты женский голос ответил по-немецки: - Bitte, bitte, gleich! - Ваша жилица, Настасья Филаретовна, моя благодетельница, - начал офицер, снимая васильковую шинель. – Где же она? - Знаю, знаю, - продолжал ворковать хозяин, помогая гостю раздеться. «А как же? – недоумевал офицер. – Академик и без прислуги?» - Мы с нею часто толкуем… К вечерне, должно быть, ушла… Идите сюда, в мой кабинет, - позвал хозяин на второй этаж, - но осторожней – здесь полно всякой всячины… не натолкнитесь. Электрические батареи, реторты, колбы и подзорные трубы были главными элементами обстановки. Гость удивленно оглядывался. В комнату вбежала с полотенцем и со свечей в руках тоненькая белокурая девочка лет тринадцати; из-под локонов глядели голубые глаза. - Дочь моя Елена, - представил отец. – Отпетая шалунья, вам скажу! Вслед за дочкой вошла мать с тазом и кувшином воды, приговаривая: «Bitte, bitte». Это была полная, еще красивая немка в белом фартуке и чепце с засученными по локоть рукавами. - Вот вам, голубчик вы мой, вода и мыло, - сказал хозяин, когда дамы вышли. – Так какие новости привезли? Делайте туалет без церемоний! – подбодрил академик, увидев некоторое замешательство гостя. (Чудак-звездочет! Умываться велит в кабинете… жену не представил, да и сам не назвался…) – Бьете немцев, али как? - Бить-то били, да теперь отступаем, - ответил гость, намыливая руки. Хозяин держал кувшин и поливал ему. – О перемирии все говорят… - Это как же-с? – плеснул чрезмерно хозяин и пролил на пол. – Это с чьей же стороны? Да вы не шутите? - С нашей. Панин хочет поправить дело, и прислал вот со мной рапорт, что жалко, мол, армию – она в бой рвется! - И что же? Есть надежда поправить дело? - Бог весть, как посудят. Союзников нынче, сказывают, у Пруссии немало и здесь. - Как же не быть, если засилье немцев всюду. Вот и в академии у нас одни они, да только и слышна, что немецкая речь. Эх… - Жил я между немцами, - сказал офицер, вытирая руки поданным полотенцем. – Хоть и враги наши, а у них хорошо – порядок да науки! - С науками – это да, дело поставлено… А вот к возрастанию родных наук ни чести по рангу, ни внимания к каторжному труду от них не дождешься – ненавидят они нас и презирают. Да, что и говорить… - Ученый глянул на дверь. – Где, мол, самовар? – И, нагнувшись к гостю, прошептал заговорщицки: - Дома, в горницах, беседовать по душам тесновато… Коль согласны, сударь, так поедем кой-куда, сыграем на бильярде, разопьем бутылочку другую, а? - Не по рангу мне, - сконфузился офицер. - Полно, полно, друг мой! – сделал ладонью академик. – Об этом не беспокойтесь. – И добавил, более громко, улыбнувшись: - Отведаем новоманерного напитка… Пунш называется, а? - Кто тут про пунш? – дверь раскрылась, и на пороге появилась седая, но еще румяная и бодрая старушка в теплой душегрейке и со связкой ключей у пояса. - Вася! Василек! Да ты ли это, голубчик мой! - Я, я, Настасья Филаретовна! – поднялся навстречу улыбающийся офицер. ГЛАВА ВТОРАЯ Филаретовна. Опекунша и кадет. Пастух и пастушка. Игра в карты. - Отчего ты, Филаретовна, темна, будто становишься? – спросила царица свою утешительницу. - Старею, матушка-государыня… запустила себя. Прежде пачкалась белилами, брови марала, румянилась… Ныне все бросила, - отвечала Настасья. - Румяниться не надо – то верно, - согласилась Елизавета Петровна, - а вот брови марай… Ну, сядь же, расскажи мне какую историйку. - Казни, всевластная – не в мочь! Вся душенька моя трепещет. - Отчего это? – притворно насторожилась царица. - Как иду к тебе, милостивая, будто на исповедь – точно у причастия была. – Настасья припала к постели и стала целовать ее ноги. Та отстранялась – мол, будет тебе. – Скажи-ка, в чем счастье человеческое? - В силе, матушка-государыня, в знатности да в деньгах. По деньгам и молебны служат. - Да про это я и сама знаю. Я думала, в чем ином… - Елизавета Петровна сделала недовольное лицо. – А горе в чем? - В безденежье, всемилостивая. - И это я знаю… А ты сама-то жадна? - Ох, жадна! – стала притворно каяться утешительница. – Что пожалуешь, пресветлая, все возьму. Деньга, она ведь и попа купит и Бога обманет. - Ох, и хитра ты, Филаретовна! – рассмеялась царица. – Ну, проси, что хочешь – все получишь… Так было в прежние времена, когда вдова Анисима Поликарповича, сержанта лейб-кампании, была неотступно при государыне. Фавориты даже ее побаивались, а сам канцлер Бестужев в праздники посылал ей подарки: то муки, то меду, то пудовых белуг да осетров. Не только светские, но и духовные ее уважали – поп церкви Андрея даже взял ее к себе кумой. И деньги водились у Филаретовны. Они-то и погубили. Погналась Бавыкина за большим кушем, ссудила не мало известному гвардейскому моту и все потеряла. Хотела извернуться – заложила свой участок банкиру, но не выдержала срочных платежей, и дом ее с двором были проданы с молотка. Вот и очутилась она в скромном закутке у известного на всю округу своей добротой ученого. - Не те времена, Вася! – сказала в сердцах Филаретовна. – Все ушло, как почила наша пресветлая благодетельница. Не сберегла я добра своего… Вот-с. - Ничего-ничего, даст Бог, поправитесь, - сказал участливо офицер. Они сидели в маленькой комнатке под лестницей. Поход с академиком для игры на бильярде не состоялся, чему офицер был даже тайно рад – какой игрок без копейки? - Поздно, друг сердешный, поправляться-то. Все прахом пошло, а я ведь мыслила о тебе и тебе сберегала… - Она тяжело вздохнула. Вздохнул и офицер, не зная, что и сказать. – В карты, Вася, поди, играешь? - Что вы, помилуйте! Такое жалованье, что уж, какие карты при этом, да походы, да контузия! - Ты ведь, сознайся, из-за Поликсены приехал? – озорно посмотрела Филаретовна. – Что я-то тебе, старуха? А? Офицер потупил взор и промолчал. - Знаю тебя. Молчишь от гордости, а сам бы спросил: здорова ли она, жива ль? Так ведь? Офицер кивнул. - Не закусишь ли с дороги? Молочка, сбитня, не согреть ли? Гость молча отказался: один уж предлагал самовар, затем – пунш… - Устал, знать, с дороги. Ладно. Уже поздно. Я тебе сейчас постелю, а о сердешных делах опосля поговорим. Офицер согласился, быстро разделся, улегся и захрапел мгновенно, – сильно устал человек. - Что, спать лег? – спросил тихо академик, столкнувшись с Филаретовной в сенях. - Спит! Еще бы. Намаялся за день. Скакал-то сколько – уму непостижимо. - А как, бишь, зовут? – смутился «звездочет». – Мы познакомиться толком и не успели. - Родом малороссиянин, а имя – Василий Яковлевич Мирович. - Мирович? Стало быть, с «миром» прибыл, - улыбнулся ученый, скрываясь в кабинете. - Настасья Филаретовна, - спросил наутро офицер. – А кто будет хозяин ваш? Он так вчера и не назвался. Мне говорили, что – звездочет или алхимик… - Не мудрено, что не познакомились, - игриво ответила старушка, подавая завтрак. – Не пара он тебе! Коллежский советник – почитай, что бригадир! - А зовут-то? - Михайло Василич зовут, - донеслось из чулана, где хранилась квашеная капуста и всякие соления. Вспомнилось офицеру далекое прошлое: как они с отцом были в гостях у императрицы, и сам всесильный Разумовский пекся об их деле. - А о хлопчике твоем и не думай, - успокаивал отца граф. – Государыня, до его великовозрастия возьмет под свою опеку и милость. Завтра же велю записать в кадеты, в шляхетский корпус – ибо он у тебя все-таки дворянин. Тогда Василий и познакомился с царицыной приближенной Бавыкиной, которая на своем сиротстве незаметно и крепко привязалась к мальчишке: брала миловидного кадетика к себе по праздникам, ласкала, журила и нянчила, как родного. Вскоре из кадетика вырос молодой офицер, а из тощего мальченки-заморыша – рослый, здоровый юноша. «И куда ты, Васенька, так лезешь? – говорила Бавыкина. – Скоро, пожалуй, не дотянусь до твово вихра». Сперва Вася лазил и скакал по крышам, гонял голубей да играл с соседскими мальчишками, но вот подрос и нашел свою Офелию, пленившую его сердце. А случилось сие таким образом: кадет старшего курса Мирович играл роль пастуха в пьесе, дававшейся на даче Разумовского (граф продолжал опекать юношу и привлекал его для игры в своем домашнем театре). Роль же пастушки исполняла одна из хорошеньких и веселых камер-медхен императрицы Елизаветы, Поликсена Ивановна Пчелкина, тоже сирота. Свою фамилию она получила так: государыня встретила в коридорах дворца кудрявую, златовласую девочку, игравшую сама с собой, и сказала: «Вот и кружит, точно пчела. Кто такая?» С тех пор и закрепилось это за девочкой. Влюбленный в неприступную и гордую пастушку на сцене, пастух поймал ее врасплох за кулисами, обнял за талию и, страстно припадая к ее розовым щечкам, нежно процитировал роль: «Когда же бедняжку-пастуха, когда полюбишь ты, пастушка?» Девица вырвалась, но ответила тоже словами роли: «Когда ты будешь богачом, вельможей, а не пастухом – чтоб не в убогой жить нам хате, а в раззолоченной палате». Всякое спокойствие с тех пор покинуло влюбленного. Все изучаемые предметы были заброшены; их заменили бессонные ночи, вздохи, писание страстных и нежных виршей, а в промежутках, с горя, – попойки и картежные баталии с друзьями. Опекунша Бавыкина заметила резкую перемену в своем подопечном и даже взывала к помощи самого Разумовского, но всесильный граф заметно охладел к молодому человеку и отделывался лишь отпусканием скабрезных шуточек в его адрес. Днем, увидев украдкой свою ненаглядную, юноша вписывал в свой дневник пылкие строки, а вечером, - словно человека подменяли, - резался с товарищами в фараон. Слова «когда ты будешь богачом» звучали в голове, он жаждал разбогатеть, хотя бы только через игру, и ему везло. Нередко вставал из-за стола с оттопыренными от серебра карманами. Выигранное приносил и отдавал опекунше. - Спрячьте! Это для моей Поликсенушки! Все ей, ей… Вот, как выйду в офицеры, так посватаюсь непременно! Бавыкина уже была посвящена в сердешные дела своего любимчика и, ничему не удивляясь, лишь качала головой. - Смотри, голубок, это добром не кончится. Молва о беспроигрышном кадете дошла и до начальника корпуса, богатого и знатного князя Юсупова. Но вместо того, чтобы пожурить, строгий во всем распорядитель, неожиданно пригласил юношу к себе домой, будучи тоже тайно азартным картежником. Василий, приняв предложение, усердно помолился об успешной игре, обещал себе поставить свечку у Исаакия в случае удачи и, вопреки отговорам товарищей, отправился к князю. Накануне он виделся с Поликсенушкой и сейчас, под впечатлением этого, был как в чаду. «Разбогатеть, разбогатеть!» – болезненно стучало в мозгу. Князь справился, во что умеет молодой человек. - Во что угодно-с! – с готовностью ответил гость. - А деньги-то при себе? –прищурился князь. Кадет показал дукаты, сели за ломберный стол. Князь поставил возле себя ларец. «Мать пресвятая, владычица, помоги, - шептал Мирович. – Если обыграю старика, а он богач, тогда Поликсена моя!» И он действительно стал выигрывать. Когда стемнело, и подали свечи, серебра, а потом и золота из ларца наполовину перешло в шляпу кадета. Руки князя дрожали, брови удивленно шевелились, старческое лицо, покрылось пятнами. - Ай да шельмец! – приговаривал он, поигрывая партию за партией. – Эй, несите вина! Венгерского! Выпьем, брат! - Не пью-с! – соврал бледный от счастья игрок. - Вздор! – возразил старик. – Никто не узнает. Подали бутылки и рюмки. Князь выпил, налил и партнеру, выпил и еще. Меж тем ларец окончательно опустел. Тогда князь встал, распахнул окно в оранжерею, запер дверь на ключ, достал из бюро горсть кораллов, несколько ювелирных изделий, и начал удваивать ставки. Игра разгорелась с новой силой, и к полуночи все вынутое вновь было проиграно. Глаза князя теперь лихорадочно засверкали, а в уголках рта даже выступила пена. - Ты, брат, маг и кудесник, - сказал он и по-отечески похлопал по спине молодого человека. – Ишь чему так научили у нас! Он достал платок и стал промокать вспотевший лоб. - Уходи теперь, как будто и не играмши… - Он странно улыбнулся и добавил тихо, но строго: - Я тебя за карточную игру под суд! - Ваше сиятельство, вы не шутите? – помертвел кадет. - Не шучу. Иди по добру, по здорову. – Князь встал из-за стола, поднялся и молодой человек. - Не то я тебя, каналья, сам выпровожу! Нечисто, знать, играешь, коль такой везунчик. А? - Как вы смеете? Вы забылись! – Хмель придал бесстрашия. – Мои предки не меньше ваших вельможами были! - Вон, молокосос, вон! – гневно закричал князь, указывая на дверь. – Я тебя, сударь, только испытывал, а ты и впрямь решил… Свет померк в глазах юноши. Все рушилось. Не помня себя, он рванулся к старику, опрокинув стол с вином и картами, и схватил его за руки, – не смейте, мол, забирать назад. Меж ними завязалась борьба. Тучный огромный старик и ловкий, юркий юноша сцепились не на шутку. Парик с князя слетел, обнажив блестевшую потную лысину, драгоценные часы оборвались с цепочки и печально похрустывали под ногами бойцов; трещали рукава и манжеты; лацкан с кафтана кадета отлетел, камзол лопнул по швам. Они метались по кабинету, круша все на пути. Старик изловчился и хряпнул чем-то тяжелым юнца по голове, кадет в ответ впился князю в жирное горло и стал с силой сжимать пальцы, приговаривая: «Молись, изверг! Теперь тебе конец!» Неизвестно чем бы дело кончилось, но слуги из прихожей стали отчаянно колотить в запертую дверь. Мирович опомнился и выпустил князя. Тот, потирая горло, указал противнику молча на открытое окно. Кадет схватил шляпу и выскочил в теплицу. После столь благородного окончания поединка, старик, придя в себя, оправив костюм и водрузив на место парик и мебель, закрыл окно, опустил гардину и, не отпирая дверь, крикнул слугам, что никого не звал и чтоб его оставили в покое. Крестясь и охая, он сел за стол и принялся немедленно писать письмо, адресованное фавориту государыни Ивану Ивановичу Шувалову. Из-под пера выходило: «… за леность, а также дерзостное и кутежное поведение отослать солдатом до окончания курса в пехоту, в заграничную армию…» Через неделю князя разбил паралич и вскоре он скончался, а наш герой оказался в Пруссии. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Посвящение в масоны. Портрет на стене. Разговор со старухой. Василий вновь перечел письмо из Москвы, полученное совсем недавно от верного человека. «Уведомляю тебя, мой друг, что благодаря Спасителю нашему, мы открыли тайную орденскую типографию, в которой нужные переведенные книги для братьев печататься будут. Брат Новиков посылает тебе при сем начатые в оной печататься книги…» Василий отложил послание, порылся в бауле. Вот, вот они – все нужное всегда возил с собой, тая от сослуживцев. Вот – «О молитве», а вот – «Дух масонства», а вот – «Божественная и истинная метафизика», а вот – и на французском – “Catechisme moral pourles vrais”. Пожалуй, что эти толстые и тяжелые тома, за исключением смены белья и предметов туалета, и составляли основной багаж молодого офицера. Он полистал, отложил. Неизвестно еще, как отнесутся Филаретовна да академик этот к подобной литературе, если случайно увидят – надо прятать надежней. Но, куда же, в такой тесноте и убогости, спрячешь? Офицер вновь сунул фолианты под сорочки, и вдруг вспомнил очень отчетливо, как все это было тогда – как его принимали в члены… Про масонов говорили, что в их обществе мужчины и женщины живут все безразлично одни с другими. Но это же вздор! Говорили, что они дурачат идиотов и обирают их, что они идолопоклонники и служения свои производят на высотах или в подвалах, причем исполняют многие магические обряды, чертя на земле фигуры, разводя огни, делая заклинания на мертвой голове, спят в гробах со скелетами в обнимку. Какая чушь! И чего только не наговорит обыватель. Были, конечно, и клятвенные обязательства (как же без этого?) да только все более благопристойно. Нужно было обещать: прилежное упражнение в страхе Божием и тщательное исполнение заповедей евангельских; непоколебимую верность и покорность своей государыне, с особливой обязанностью сохранять престол не только по долгу общей верноподданным присяге, но и всеми силами стремясь изобретать и употреблять всякие к тому благие и разумные средства и таким же образом стараясь отвращать и предупреждать все оному противное тайно и явно, наипаче в настоящие времена адского буйства и волнения против властей державных; рачительное и верное исполнение уставов и обрядов своей религии, тем более что только одни христиане и могли вступать в Братство. Что же в этом во всем непотребного? Злые языки способны все благое опоганить… Василий вспомнил, как проходил обряд «приуготовления», поежился, – страшно было. В комнате находилось три стола, покрытых один черным, другой белым, третий желтым; на первом лежала Библия, раскрытая на 6-й и 7-й главах книги премудрости Соломоновой, знак рыцаря, то есть крест в сердце, обнаженный меч, погашенный светильник, кость мертвой головы, над которой зажженная лампада, небольшой сосуд с чистой водой и дощечка с надписью: «Познай себя, обряшеши блаженство внутрь тебя сущее». На втором столе находилось изображение пламенной звезды, а на третьем – рукомойник с водой, белые перчатки и мастерская золотая лопатка. Василия ввели с завязанными глазами. Он был одет в мантию, на которой на левой стороне – обвитое змеем сердце, посреди сердца – малый свет, еще помраченный тенью. Брат-вводитель обратился к вводимому с вопросами: - Восчувствовал ли ты, что тьма тебя окружает? - Да, - ответил Василий. - Истинно ли желаешь искать премудрости? Василий снова сказал: «Да». На него надели знак рыцаря, – прикрепленный к шнурку, на котором пять узлов – в ознаменование, что он должен обуздать свои чувства. Затем ему предложили омыть свои глаза и тут же вручили меч для борьбы с царством тьмы и возожженный светильник для освещения пути к храму премудрости. После этого на него надели другую мантию, у которой левая сторона была белая, с изображением кровоточивого сердца, окруженного лучами света; правая же сторона мантии была темная. Василию предложили омыть руки и надеть белые перчатки. Но это был лишь обряд введения; далее следовал обряд принятия. Вводимому предложили постучать в дверь к председателю, что он и сделал. -- Кто там? – послышалось из залы. - Испытанный, омовенный, знамением избрания и ранами на добром подвиге полученными, украшенный желатель премудрости, - ответил заученно Василий. - Таковому не должно и не можно воспретить вход! – распахнулась дверь и кандидат, войдя, дал новые обещания: «… стараться всеми силами испрашивать премудрости от Бога, служить ему и кланяться духом и истиной; хранить душу и тело от осквернения и прилежно убегать всего, что может препятствовать наитию духа премудрости, ибо в злохудожную душу не внидет премудрость, ниже обитает в телесе, повиннем в грехе; любить ближних и служить желанием, мыслями, словами, делами, примером». После этого председатель надел на палец молодого офицера золотое кольцо с вырезанным внутри крестом и словами: «Помни смерть». Василий поднял руку к свету и посмотрел на колечко – обручен навек с ними. - Откуда, голубок, у тебя такая прелесть? – послышался сзади голос Филаретовны. «Вот незадача! Заметила». – Василий от неожиданности отдернул руку. – «Теперь пристанет с расспросами». - Кто подарил или как? - Потом расскажу, Настасья Филаретовна, - поспешно встал Василий. – Тороплюсь, тороплюсь! * * * Муж Настасьи Филаретовны, Бавыкин Анисим Поликарпыч, был одним из трехсот гренадеров, возведших Елизавету на трон. Последние годы он все более загуливал с приятелями и бывало, поднимал такое веселье, что канцлер Бестужев, слыша аж из своего дома через Неву, буйные песни и крики, посылал цидулки к генерал-полицеймейстеру о командировании пикетов для охраны спокойствия соседних улиц и домов. Мирович не застал уже Бавыкина в живых. Но власть и мочь покойника еще признавались памятью знавших его. Остался теперь от него лишь поясной портрет красками на стене. Он был в кафтане, шитом золотом, и в лейб-кампанской, с перьями, шапке, гордо и важно глядел из рамы, будто повторяя слова манифеста Елизаветы Петровны: "«... а особливо и наипаче лейб-гвардии нашей шквадрона по прошению престол наш восприят мы соизволили». Под портретом стоял старый, почернелый, дубовый комод. В комоде лежали когда-то кадетские рубашонки Василия, потертые в беготне чулки, книжки и тетрадки. Кругом пахло корицей, имбирем. Запах сей, исходил из березового, со стеклами, посудного поставца, стоявшего на комоде. К праздникам появлялись там и пряники с орехами. Эх, было время! Однажды Филаретовна, беря в стирку вещи Василия, натолкнулась на истрепанную тетрадку, на обложке которой красивым почерком было выведено: «Храм Апрантифский», а вокруг – рисунки: два столба, треугольник, отвес, молоток и другие знаки. - Это что у тебя, диплом, что ли на чин? - Да… нет… - смутился офицер, - артикул… товарищи дали. - Колечко тоже товарищи подарили? – съехидничала старуха. Василий промолчал, но заметно покраснел. - Ничего, ничего, - сказала она примирительно, - служи, служи, добивайся… Времена нынче тяжкие. - Вы мне так и не сказали, где Поликсенушка? – перевел он разговор. - Нешто сам не знаешь? – вздохнула старуха, сгребая белье. – Не списывался с ней? - На письма не отвечала уж четыре месяца. - Как померла на Рождество государыня, так и твоя, веришь ли, точно в воду канула. Порядки, сам ведаешь, пошли все иные. Двор покойной царицы распустили – все и разбежались кто куда. - Куда ж она могла? Ведь сирота… - Не то, что камер-медхены, но и гофмейстеры все переменились. Я вот что тебе скажу: твоя-то Поликсена – голь бесшабашная и только. Тебе, сударь, не такую нужно. Нет греха хуже бедности. Ну, посуди: ты молод, из себя красив, чин вон тоже уже офицерский, и всякая за тебя теперь писаная краля пойдет… Право, подумай, голубчик, не спеши. Василий молчал. Его божество, стройная, худенькая пастушка, с лукавым взором серых и загадочных глаз, не отходила от мысленного взора. - Да чем бы вы жили? – продолжала Филаретовна, стоя с охапкой белья. – Ну, отвечай! И каковы нынче цены? Офицер недовольно поморщился, - ну, завела теперь надолго свою песню. Тему надо снова сменить. - Вы спрашивали, что у меня за диплом такой, - указал Василий на тетрадь. – Так вот это не диплом, а мудрые слова. - Каки таки слова? – встрепенулась старушка. - Мир на трех основах сотворен, - начал просвещать Василий, открыв тетрадь, - на разуме, силе и красоте. - И то верно, - поддакнула Филаретовна. – Кто ж с этим поспорит? - Разум дан для предприятия, сила – для привидения в действо, а красота – для украшения. Жизнь наша есть храм Соломонов, и каждый камень в нем кладется без устали и ропоту… Впрочем, вы, наверное, не поймете… - Ну, теперь уж мудрено пошло… лучше пойду я, голубок, постираю. - Узнайте все же, куда от двора могли отправить Пчелкину, - попросил вдогонку Василий. Старушка вышла, ворча, а Василий принялся чистить свой сильно поношенный кафтан, шинель и башмаки – предстояло завтра идти в коллегию. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В коллегии. Беседа с ученым. Кругом толпились приказные, гвардейские и армейские офицеры. Из заграничного отряда ночью прискакал новый курьер. Все только и говорили об этом. К полудню приемная и лестница уже гудели ульем. Говорили в толпе, что Волконскому в пограничный корпус послано предписание, войти в переговоры о прекращении военных действий. Сенсация! На Мировича, ожидавшего своей очереди на прием и поджимавшего заштопанную коленку и рваный башмак, никто не обращал внимания. Вчера сердитый и надутый генерал Бехлешов, выйдя с озабоченным и, казалось, не выспавшимся лицом, в приемную, заметил Мировича и кивком позвал. Они вошли в кабинет. - Так ты от Панина? - Да, ваше… - начал Мирович, но генерал перебил его: - Отчего у тебя, сударь, кафтан старого образца? А? Да и галстук бабочкой, не по форме повязан… Разве вам не были посланы указы о новых мундирах? Вольнодумством, поди, только и занимались там: по театрам – ведь Европа – да пирушки! А-а-а? - Подобный афронт офицеру? – вспыхнул Мирович, не думая о последствиях. – Не заслужил, ваше… - Здесь столица, - снова перебил генерал. – Ступай, сударь, да берегись! Знаем мы вас, штабных любимчиков… а понадобишься, за тобой пришлют. - Я… вы… - горло перехватила судорога, Мирович откланялся и вышел. «Ах ты, крыса! – подумал он уже в коридоре. – Только приехал, и на тебе… Ну, Родина, угостила же с первого раза!» * * * Василий расстроенный вернулся в дом. Филаретовны не было, зато сверху, из хозяйских покоев, доносились какие-то звуки. «Так вот это кто, - посмотрел Василий наверх. – А не проведать ли мне академика? Вчера ведь не договорили…» - Он стал подниматься по скрипучим ступенькам. Михайло Васильевич стоял за простым круглым столом. Солнце ярко светило во все окна. Он курил небольшую пенковую трубку и, нагнувшись над картой Северного океана, чертил на ней предположенный им путь в обход Сибири, в Китай и в Индию. Теперь ученый был одет строже: в парике, в суконном кирпичного цвета кафтане, в белом шейном платке. - А! Господин офицер, - обрадовался он гостю. – Садитесь, батюшка. Давеча вы меня порядком смутили. Я дописывал новую оду, а, поговорив с вами, бросил ее в печку. Был сегодня в академии, – ваши слова подтверждаются – только и говору всюду, что о перемирии. Да лучше бы меня кнутом били, чем такое слышать! Погорячившись немного, ученый вдруг стал объяснять гостю выгоды от придуманного им обходного пути в Индию, попутно ругая, на чем свет стоит, окаянных немцев – во всем они палки в колеса вставляют. - А что, Михайло Василич, - спросил офицер, - не уступи наш новый государь, Петр Федорович, своему другу, решись по мысли Панина продолжать войну – ведь навек бы тогда немцев урезонили? - Плохо, - помрачнел ученый, - плохо дело… - Что же-с? Разве здоровьем слаб государь или как? – вновь спросил офицер. - Слушай, молодой человек, и сам суди, - ученый пригласил Василия сесть в кресло и уселся напротив, как бы располагаясь к длительному разговору. – Чай знаешь дела-то Великого Петра? - Как же не знать! - Так вот, впервые преемники были, куда не по нем. Хоть двор при Анне Ивановне и был на фасон немецкого, но и тогда русские в глубинке еще по-русски жили. И повального, брат, онемечивания еще у нас не было, несмотря на Биронов, Остерманов и Минихов… А вот при Анне Леопольдовне… Слыхал про ее тяжкую судьбу? - Мало слыхал… на службе не до того. Ученый стал бойко просвещать несведущего молодого офицера, говоря обстоятельно и подробно: - Бабье царство, говорили в народе. И в самом деле, – подряд две Анны, Елизавета, Екатерина, а теперь вот Петр да не первый! Эх, дожили. – Михайло Васильевич глубоко вздохнул и махнул рукой. – У нас теперь засилье не русских немцев, а немецких, настоящих и лютых… - Ну, разве уж все так плохо? – вставил вопрос офицер и сам же ответил: - При государыне Елизавете приостановили смертную казнь, ведь верно? - Верно, верно! Вы там, в своих заграницах, не так уж и отстали от жизни, молодой человек, - наконец улыбнулся ученый и зашелестел бумагами на столе, отыскивая нужный листок. – Вот! Я, помнится, писал тогда: «Приносится благодарение государыне милосердной: свидетельствует бесчисленное множество освобожденных от смерти, и данный ей от Бога меч на казнь повинных кровью еще не обагренный…» - Она и к власти, говорят, пришла как-то необычно? – спросил офицер. - Да, и об этом есть у меня, - ученый зашелестел новым листком, - Вот: «Богом предводимая героиня наша с малым числом верных сынов отечества презирает все препятства, без пролития крови торжествует, и к общей нашей радости приемлет наследство. Чудное и прекрасное видение в уме моем изображается, когда себе представляю, что предходит со крестом девица, последуют вооруженные воины…» - Мне Настасья Филаретовна говорила, что среди тех воинов и муж был ее покойный, - вставил снова словечко офицер. - Да, это верно. Тому и обязана моя жиличка, что царица ее к себе приблизила… но, что было, то прошло… Эх, как-то попросили меня перевести с немецкого одну надпись для иллюминаций. Их обычно академик Штелин составлял. Примерно вот так это выглядело: «Твоей короны здание, монархиня, пускай стоит Тебе к веселию и нам блаженству твердо, Как наша верность ожидать от неба нам того велит И ревность уповать всегда тебе усердно». Я и отписал им, что мол, «в немецких виршах нет ни складу, ни ладу; и таким переводом мне себя пристыдить не хочется и весьма досадно, чтоб такую глупость перевести на российский язык…» Ученый умолк, переводя дух. Офицер, начинавший понемногу уставать от говорливого академика, спросил робко: - И что же? - Обиделись! – торжествующе заявил Ломоносов и умильно сложил руки на своем не маленьком животе. – Так что, не скучно, братец, жилось мне при всех царицах, поверь. - А что слышно о государевой супруге, о Екатерине Алексеевне? - Вот, где сила воли, вот ума палата! Да разве средь заморских лиц, убережешь ли сердце свято? Слышь, как в рифму вышло! – Ученый вскочил, по-видимому, коснувшись волнующей темы. – Да только вот супруг молодой ею пренебрег и променял на компанию своих капралов и дочку злодея Бирона, вертушку Лопухину да девицу Карр… - Как?! – искренне удивился все же отставший от жизни офицер. - Да так, сударь мой! – торжествовал, радуясь произведенному эффекту, точно бурному фейерверку, академик. – Государыня-тетка даже хотела выслать непутевого племянника опять заграницу. Вот-с! - Кого же, в таком разе, объявили бы наследником? - Есть один такой, - помедлил академик и погрустнел лицом, - вернее был… На пурпурной бархатной подушечке дитятей еще его народу показывали, чеканили с его портретом монеты, присягали… - Что ж он? Умер? - Живой погребен… Царственный узник! И жив, и вместе – мертв. - Как узник? – офицер всерьез заинтересовался. Михайло Васильевич подробно рассказал о печальной судьбе бедного Иоанна Антоновича и закончил словами: - И спрашивать о том, и тем боле, рассказывать опасно. Ты, голубчик мой, об этом никому. – Ни-ни! Тс-с-с… - И выразительно приложил палец к губам. Маятник настенных часов, как показалось обоим, даже заметался как-то тревожно, точно испугался произнесенных слов. Оба молчали некоторое время, глядя в разные стороны, будто нашкодили и застыдились. - Вот вы там кровь проливали, - первым нарушил молчание Михайло Васильевич, - а тут пред портретом Фридриха поклоны били. - Может ли быть? - Богом клянусь! Не шучу. А бедная Екатерина Алексеевна совсем нынче брошена, и стоят вокруг доверчивого и слабого волей монарха не мудрые советники, а молодые вертопрахи… Ученый продолжал бубнить, а Василий уже погрузился в свои думы. Вспомнилось заседание ложи в Кенигсберге и слова одного каноника: «Бог отвернулся от вашей России. Она на распутье между Востоком и Западом, между Тьмой и Светом, - Свободой и рабством! Нужны великие жертвы и смелые мужи, иначе уйдет она в Азию и уж никогда не воротится». «Не допущу!» – поклялся в тот миг офицер в сердце своем. ГЛАВА ПЯТАЯ Дела ученые. Одописец и химик. Встреча друзей. Бильярд и карты. Еще летом 1748 года было приступлено к возведению химической лаборатории, которая строилась на деньги, отпущенные из императорского кабинета. На торгах, бывших по этому поводу, подрядчик взялся выстроить все здание за 1344 рубля. Работы проводились под непосредственным наблюдением Ломоносова. Все необходимые для этого учреждения вещи и материалы заготовлялись также по его требованиям, а иногда и чертежам. В октябре лаборатория приходила уже к окончанию, так что Ломоносов тогда уже требовал туда дров и угольев, а также сторожа. В ноябре он просил об отпуске туда же чугунных чаш, горшков и прочего. В том же году при Академии был учрежден сначала исторический департамент, а вскоре историческое собрание, заседания которого вместе с некоторыми из академиков обязан был посещать и Ломоносов. В том же ноябре Михайло Васильевич сочинил «Оду на день восшествия на престол Ея Величества государыни императрицы Елисаветы Петровны», которая и была напечатана 25-го числа. Между громких похвал мудрости являются намеки на дарование нового устава Академии наук и прежнее ее печальное положение: «И вам, возлюбленные музы, За горьки слезы и за страх, За грозно время и плачевно Да будет радость повседневно, При невских обновясь струях». Ученый сидел в своем кабинете за заваленным всякой всячиной столом и, пыхтя трубкой, что-то быстро и мелко писал. Парик предательски съехал с лысины, но заметить это было некому, – ученый сидел один. Его пальцы казались, выпачканы в чем-то черным; что-то черное было просыпано и на полу. Заглянем же через плечо ученому: о чем он так увлеченно пишет? «Крупный уголь либо толкут в ступке, либо посредством молотка, дробят в кожаном мешке. Мельчение производится до тех пор, пока не получится довольно мелкого порошка. Тогда берут мелкое металлическое сито и просеивают уголь во второй раз. От этой просветки получается зернистый уголь (grove Kohle, gros charbon), величиною немногим крупнее макового зернышка; остатки, особенно узловатые и крепкие куски, с очевидным признаком присутствия коры – отбрасываются…» Думаю, с вас достаточно, быстро утомляющийся от таких подробностей читатель, так что двинемся дальше и перескочим в более поздние времена. Петербург 1762-го года был все тот же, что и двадцать лет назад: в зимнее время – слякотный и грязный, а в летнее – пыльный и грязный не менее. К тому же, мало освещенный, до крайности разбросанный и на две трети бревенчатый, чухонско-немецкий городишко. Жителей набиралось едва тысяч сто, а то и того меньше – мерли охотно от всего. Воды Невы без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами. Ямы и ухабы на улицах порой столь глубоки, что пешеход проваливался по пояс. Вдоль линий Васильевского острова шли, как в Венеции, каналы с разводными мостами. Кучи навоза и всякого мусора загромождали тротуары и перекрестки прошпектов. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей убирали колодники. Бездомные одичавшие собаки бродили стаями и наводили страх. Если при Елизавете было видно в городе более штатских, то при Петре 111 Петербург стал наполняться военными. На дворцовом плацу чуть не ежедневно маршировали. Петровские широкие и длинные кафтаны гвардии и армии заменялись куцыми и узкими мундирами, на манер прусских. В начале великого поста Петр Федорович издал повеление: всем сановникам и вельможам, носившим титулы командиров, быть неотлучно на ученьях во главе своих частей. Это приказание привело всех в неописуемый конфуз. Перед Пасхой император писал своему другу королю Фридриху, что он, не остерегаясь ничего и никого, предает себя на волю Бога и без провожатых по Петербургу ходит пешим. * * * «Нет, Кенигсберг лучше и чище», - думал Василий, перепрыгнув огромную лужу и тут же чуть не угодив в яму. Он шел у Вознесенского моста, направляясь куда-то, а куда и сам не знал – просто бродил, пытаясь совладать с мыслями. «Я был раньше во тьме, а теперь вижу свет. На заседании Братства я клялся быть совершенным и справедливым. А как же мириться с несправедливостью по отношению к Иоанну Антоновичу? Вот, наверное, раз Мирович, то и мирись – так выходит? Я обновляюсь теперь и становлюсь иным… но, каким иным? Более не злиться и не проклинать попусту, а действовать. Любовь! Высокая любовь! Но кого я люблю боле всего? Ее, ее, Поликсену! Да, где же она? Где искать? Неужели никогда больше не увижу?» Он, наконец, угодил в лужу и выругался – старый башмак пропустил влагу. «Где искать Пчелкину? Разве спросить у Разумовского? Но он после той моей стычки с Юсуповым совсем от меня отказался…» - Василий! – услышал он вдруг за спиной и обернулся. – Ты ли это? Перед ним стоял тридцатилетний пехотный офицер, поручик Великолукского полка Илья Ушаков, тоже бывший в заграничной армии. - Я, я! – обнял сослуживца Василий. – А ты, как здесь? - Прислан по фуражным делам, да вот и торчу. А ты? Вкратце опишем этого нового героя: племянник знаменитого Андрея Ивановича Ушакова, грозы розыскной экспедиции прежних лет, Илья давно промотал отцовское состояние и жил аферами, дружбой с повесами и мотами всевозможных слоев и неизменным посещением трактиров и прочих питейных заведений. Он был невысокого роста, с красным веснушчатым лицом и манерами беспечного кутилы и щеголя. И сейчас был слегка навеселе. - Я был прислан с поручением, - продолжил разговор Василий, - да вот тоже застрял… - Ну, так и давай за встречу сокрушим по маленькой. Идет? – резво предложил искуситель. - Идет, - согласился Василий, забыв и о братьях-масонах и о Поликсенушке. Хлопнув по рукам, весело зашагали в ближайшее заведение под вывеской «Дрезден». Первое, что бросилось в глаза Василию, когда вошли в освещенную восковыми свечами нижнюю прокуренную и шумную залу, это лицо генерала Бехлешова. Но надутый и суровый вид на сей раз исчез. Он с расстегнутым камзолом и с веселым взором, сидя в углу, допивал свой пунш, то и дело, утирая потный лоб и жадно следя за бильярдной игрой по соседству. «Не сюда ли меня звал академик? – подумал Василий, уже начиная корить себя за уступчивость и малодушие. – Ведь и денег ни шиша!» - Ты, брат, не тушуйся, - казалось, прочитал мысль Ушаков, - я сегодня угощаю! Они заказали пирогов с сигом и севрюжью голову, гданской водки и пунша. Кругом слышались возбужденные голоса, щелканье бильярдных шаров и стеклянный звон смыкаемых бокалов. Василий не сводил глаз с генерала, дивясь случившейся перемене. - Ну, и люди, - в сердцах сказал он, - просителя считают за собаку, а сами… - Ты о ком? – поймал взгляд Василия Ушаков. – О генерале? Знакомец твой? - Нет. Это я так… Давай лучше выпьем! Вино - лекарство от всех бед. За здравие! Чокнулись, опорожнили и умолкли, закусывая. - Кутят гвардейцы! Эх, весело! – обвел рукой зал Илья. - Дьяволы и анафемы, - пробурчал Василий, жуя пирог. - Ты, что такой злой? Давай еще по одной. - Из-за чего такая несправедливость? – выпив,Василий положил голову на руки. Хмель быстро подействовал, но не в сторону веселья. – Ну, из-за чего? - Какая несправедливость? – сосед все более веселел. – Брось хандру, брат! - Да, как же? Посуди сам: человек по контрасту с обществом и государством может передать другим то, но что сам не имеет права – располагать своей жизнью, свободой, совестью… - Не знаю, брат, этих ваших новых откровений, хоть и слышал о вашей ложе. Но ничего особого в ней нет. А вот в нашей, в «Трех глобусах»… - Это все едино: что ваша, что наша святого Иоанна. – В глазах Василия появился фанатический огонь. – Горе в том, что все в темноте и смотрят врозь. А сколько силой воли одного человека можно сделать? А? После некоторой паузы (закусывал) Ушаков сказал: - Что по правде плохо у нас, так это, что нашего брата, мелку сошку, везде нынче считают за ничто… Ни нажиться, ни произойти в чины… Василий собирался что-то ответить, но взрыв хохота в бильярдной отвлек его. В раскрытой двери было видно, как молодцеватый и лихой, лет двадцати восьми, в подбитом соболями кафтане, огромного роста, с римским профилем артиллерист-гвардеец, обыграв старичка-маркера, с кием в одной руке и голландской трубкой в другой, до слез хохотал. А тучный, с кривыми ногами и желтым отекшим лицом, маркер, в который раз, кряхтя и охая, пролез под стол и пил там по уговору стакан холодной воды в наказание проигравшему. Толпа зрителей хваталась за живот и покатывалась со смеху. «Какая низость – издеваться над стариком, - подумал Василий, вспомнив, что всегда сам мастерски владел кием. – А еще гвардеец!» Илья знал об этой способности друга и, видя царящую несправедливость, сам надоумил его: - А ну-ка, Вась, покажи им, сукиным детям! Я одолжу тебе… Дважды приглашать и уговаривать не потребовалось. Василий вскочил и ринулся к столу. - Сударь, не угодно ли? - С охотой, - ответил сияющий офицер. – Тем более что никто не хочет со мной померяться. - В таком разе, с превеликим удовольствием, - стал намыливать кий Василий. - На деньги или тоже в шутку? – поинтересовался артиллерист. - Да, хоть на уговор! – решительно подошел Мирович, и игра началась. Первый же шар так ловко щелкнул противника, что гвардеец только изумленно присвистнул и стал целиться сам. - Может, все-таки, на деньги, - предложил он. – Что терять время даром? - А вот уж мы сперва по уговору! – крушил противника Василий. – Смажем этого… Раз! А теперь и этого… Два-с! Шары охотно заскакивали в лузы, отчего глаза артиллериста изумленно округлились. - Да вы, сударь, мастер! Игра закончилась блестящей победой Василия. - Лезьте, как вас там, под бильярд, - презрительно произнес Мирович, - испейте холодной водицы! Артиллерист скинул расшитый золотом гвардейский кафтан – делать нечего: уговор есть уговор – и, забравшись на четвереньках под стол, залпом выпил поданый хихикающем маркером стакан воды. Выбравшись, он тут же предложил другую партию, объясняя свой досадный проигрыш тем, что «три дня за медведями охотились, только что с Волхова прибыли – вот и промахнулась рука». - Оставь его, пойдем, - шептал на ухо Ушаков. – Он же катериновец! Как бы не отплатил чем тебе… Но азартного Василия удержать уже было невозможно. Игра возобновилась… И вот второй раз молодец-гвардеец полез под стол пить воду. Зрителей посмотреть на посрамление хвастуна собралось много: тут были и военные, и статские, и моряки. Последовала новая игра и новая неудача катериновца. - Да вы заговоренный! – восхищался он партнером. – Раз так, не угодно ли и в карты? «В карты? Может, снова поправлю свои денежные дела?» – мелькнуло в разгоряченном сознании Василия. – Отчего же-с, нет? - Так пойдемте наверх, - предложил проигравший, снова облачаясь в свой шикарный кафтан. Витой лестницей они взошли в верхние комнаты. - С кем имею честь? – смерил пехотинца взглядом гвардеец, когда они уселись за стол. Мирович назвался. Назвался и гвардеец, оказавшийся цальмейстером артиллерии Григорием Орловым. Орлов потребовал шампанского. Чокнулись и выпили за знакомство. Кругом за столами стоял дым коромыслом: все резались в карты, – силуэты множества игроков проглядывали сквозь клубы сигарного дыма. Где-то там, еще дальше, играл «Чардаш» венгерский оркестр. За ближайшим столом метал банк и брат Григория Орлова, Алексей – они вместе приехали недавно с медвежьей травли. Василий и не заметил, как исчез Илья – у кого же теперь деньги занять на игру? Ну, и черт с ним! Как-нибудь выкручусь… Григорий Орлов и Мирович подошли к соседям, привлеченные азартным поединком. Здесь дулись в фараон, и артиллерист неприминул, стоя за спинами игроков, давать советы. Василий, оперевшись рукой об стол – хмель сильно давал себя знать, – тоже наблюдал. В нем боролись противоречивые чувства: «С ними свяжешься, не рад будешь. Как бы не вышло, как тогда с Юсуповым… Великий Руссо, учитель мой, помоги! Силой воли все достигнешь… Нет, баста! Карты в руки не возьму…» - Что же, милостивый государь, - уставясь на него и продолжая метать карты, пробасил Алексей Орлов, - уважьте компанию, отведайте счастья! Тут откуда-то взялся рядом Ушаков и стал совать, незаметно для других, в руку Василия купюры – играй, мол, дурень! Не упускай свой шанс. «Поликсена, далекая и дорогая, помоги!» – взмолился в сердцах Василий и покрыл пятерку, данным Ильей, червонцем. Озноб пробежал с ног до головы, – страсть победила. Дух игрока воскрес в нем с прежней, а то и с еще большей силой. Глаза помутились, ноздри раздулись, дух захватило, – он выигрывал! Загибая пароли и ставя в угол не «пэ» (начальную букву имени и фамилии своей любимой), он выиграл еще несколько карт. - Экое дьявольское счастье… Да, кто это? Откуда взялся? – шептались за спиной. – Невзрачный, а ишь, как загребает! Василий вынул пятерку пик, загнул на ней четыре угла и пустил все, что было у него выиграно, а это уже была солидная куча денег. Карта снова, к общему изумлению, взяла. - Что вы делаете? – кто-то дернул за локоть Алексея Орлова. – Банк сорвет! Василий слышал, как послали за известным и непобедимым Баскаковым, но ему было все равно, с кем меряться силами – образ Поликсены царил над столом как икона. - Что ж, господа, если вы не против, я сам готов метать банк! – выпалил Василий, неловко рассовывая по карманам дукаты и рубли. Ушаков суетился рядом и помогал в этом занятии. Мирович чувствовал себя Юлием Цезарем, пришедшим, увидевшим и победившем. Хмель от вина смешался с хмелем от выигрыша. Непобедимый Баскаков почему-то не спешил на выручку, и Григорий Орлов, переглянувшись с приятелями, предложил: - Если продолжать, так не лучше ли у меня? Или доиграем у князя Чурмантеева, – он звал нас к себе прямо с охоты… - А вы? – наклонился Григорий к Василию. – Сани ждут. Я живу на Мойке, возле дворца. - Поехали, поехали, - шептал в другое ухо искуситель Илья, - соглашайся! Припомнил потом Василий, что по пути к Орлову вся эта развеселая и шумная ватага молодых повес, куда-то еще заезжала выпить, потом с кем-то дрались и кого-то преследовали, пели песни во все горло, нарушая патриархальную тишину ночного города. Но до цели, кажется, так и не добрались. Помнил Василий лишь бледную зарю, да заборы, дома и перекрестки, начинавшие проглядывать сквозь темную морозную мглу. Спасибо Ушакову, оказался другом, нанял сани и довез до дому. Далее, шатаясь, Василий вошел и, как был одет – в шляпе, шинели и башмаках – свалился на диван и забылся в хмельном сне. ГЛАВА ШЕСТАЯ Поликсена. Домогатель. Кончина императрицы. «Зернение цинка». Разговор об узнике. Два года назад, в начале зимы 1760-го года, после высылки Мировича в заграничную армию, Пчелкина обратила на себя внимание разом несколько придворных вздыхателей. Поликсене тогда исполнилось восемнадцать. Она подросла и стала совсем невестой на выданье. Ее серые, продолговатые глаза были насмешливо холодны и сводили с ума мужчин; золотистые волосы янтарными волнами ниспадали на плечи, и пленяли первого встречного. Столичные щеголи на холостых пирушках не раз бились об заклад, что Пчелкина будет ими побеждена, но проходили недели, и заклады проигрывались. Поликсену сердили эти преследования. Часто вспоминала она свое прошлое: бегание по коридорам и лестницам Зимнего, частые горькие слезы босоногой швейки, потом коверницы у статс-дамы Апраксиной и, наконец, кружевницы и камер-медхен самой государыни. По случаю одного из придворных спектаклей, когда заболела какая-то актриса, ее начали учить по-французски, а потом и по-немецки. Она показала большие способности, и Иван Иванович Шувалов задумал определить девицу в оперный хор. Прочла однажды Поликсена французскую драму и чуть не сошла с ума. Покорила ее судьба Орлеанской Девы, избранной провидением для свершения великого подвига. С той поры судьба Иоанны д,Арк не давала покоя. Грезились великие дела и мировая слава, и тогда все у нее валилось из рук – грезился вековой лес, мхи, скалы; сверкают латы, гремит оружие; гонимый король… и она с мечом. «Я спасу вас Сир, и возведу на престол!» - Пора Пчелкину замуж выдавать, - заявила как-то государыня своей статс-даме на одном из маскарадов. – Ишь, сам Петр Федорович как перед ней выкаблучивает! И действительно, наследник престола выказывал юной деве подчеркнутые знаки внимания. - А то и правда, матушка-государыня, - соглашалась Апраксина. – Никак она уж в девках-то и засиделась. - Выпишем ей молодца амуры наводить, - улыбнулась царица, - а к той поре, чай, и война к концу придет. В конце зимы подвернулся случай. Служивший в военной коллегии, женатый на богатой купеческой дочке, полковник Бехлешов, желая везти в чужие края на воды больную жену, вызывал для нее через «Ведомости», знающую иностранные языки компаньонку. Ухаживания Петра Федоровича не прекращались. Пусть проветрится, решила императрица и велела своей камер-медхен отправиться с Бехлешовым. «Откуда такое счастье? – была изумлена девица. – Удаляют от важного лица, – стало быть, я опасна…» Она получила отпуск до сентября и в мае через Дрезден и Вену уехала заграницу. Все занимало в чужих краях: невиданные нравы и обычаи, непохожие на российские; роскошество парков и садов, красота и чистота немецких городов и деревень. Полковник, привезя жену, думал пробыть на месте не более недели, а задержался на месяц. Он как-то невзначай начал дарить Поликсене подарки. «Что бы это значило? – насторожилась Пчелкина. – Уж не ухаживает ли за мной?» Больной же становилось хуже, и она перестала выходить из своей комнаты. Был теплый, послегрозовой вечер. Полковник встретил Поликсену в саду и попросил посидеть с ним на скамейке. Девушка подчинилась. - Волшебница, я от тебя без ума! – вдруг прорвало его, и он упал на колени. - Стыдитесь! У вас хворая супруга, а вы! – отстранилась Пчелкина и вскочила. - Милая лапушка, я все для тебя сделаю! Поликсена убежала к себе и хлопнула дверью. - Погоди же, рыжая гордячка, - ворчал он, поднимаясь и отряхиваясь, - я тебе отплачу… Жене неожиданно стало лучше, и чета начала собираться в Петербург. Домогания прекратились, и Пчелкина была рада, что так легко отвадила старого ловеласа. Со своей стороны она даже решила попросить полковника разузнать в коллегии о Мировиче, от которого перед выездом из России получила два нежных письма. Если спросит, не жених ли, то скажу: жених, и тем самым он будет знать, что место занято, и отстанет. Она сидела как-то у себя наверху, перечитывая в который раз письма от него. Была ночь. «Кто он такой, Мирович? Незнатный, безродный, как и я. Да, говорят, что склонен к мотовству и картам. Но, может быть, остепенится и в люди выйдет? Вот пишет, что в чине повысили. Что беден будет – ничего. Государыня в милости своей не оставит… Да о том ли я мечтала, того ли ждала? А как же великая судьба? Как же Орлеанская Дева?» Снизу по лестнице послышались тихие шаги, будто кто крался. Прислушалась, – да, так и есть. Кто это может быть? - Добрый вечер, Поликсена Ивановна! В дверях стоял завитой и напудренный полковник с пучком роз в руке. - Что это значит? – испуганно вскочила она. - Примите, волшебница! – он протянул букетик, масляно улыбаясь. – Сна нет. Страдаю, томлюсь… - Идите, сударь! Мне жаль вашу супругу! - Королева! Зорька моя! – Он снова бухнулся на пол и пошел к ней на коленях. – Бери все: алмазы, деньги! Осчастливь! Убежим… Слово только скажи… Озолочу… - Какой позор! Вон отсюда! Слышите? Вон! – Она топнула ножкой и кинулась к открытому окну. – Выброшусь! На вашей душе будет смерть… Полковник, очевидно, отрезвев от угрозы самоубийства, поднялся и, бросив к ее ногам цветы, поплелся к себе. - Будешь меня помнить, - пригрозил он, закрывая тихо за собой дверь. Поликсена утром явилась к больной, попросила жалованье, отперла сундук, взяла свой паспорт, узелок с вещами и сходила на почту. В тот же вечер уехала в Вену и далее – в Петербург. Осенью 1761-го года императрица сильно захворала, а в декабре скончалась. Пристроить Поликсену не успела – ни замуж, ни в оперу определить. К новому году Бехлешов был произведен в генералы, служебное значение его в военной коллегии, а с ним и его связи, повысились. Несмотря на возвращение из чужих краев супруги, он посылал Пчелкиной через ее подруг то словесные, то письменные поклоны и продолжал клясться в любви. Оставшись не у дел, Поликсена решила не ждать ничего – в месте при супруге государя ей было отказано – не просить более и не ходить ни к кому, а выехать из столицы и скрыться в глуши, где бы ее никто не нашел. В середине зимы 1762-го года после похорон императрицы, не простившись даже со знакомыми, она быстро оставила Петербург. * * * После бурной ночи спал тревожно, – снилось черт знает что: опять война, он будто бы ранен и брошен где-то в незнакомом городе… Собор залит огнями, пышные экипажи, разряженная публика. Кого-то венчают. Новобрачная сходит с паперти, - это Поликсена. Он же в рубище и на костылях пробирается сквозь толпу, хочет ее позвать, крикнуть и… просыпается в холодном поту. Да, перебрал вчера изрядно – голова как котел. Не хватило воли удержаться, а ведь зарекался. И дружок-искуситель подвернулся не к добру, – видно черт подослал. Эх, слаб, слаб я! А еще мечтаю о великих делах… Денег, так легко выигранных, при себе не обнаружил. Куда же делись? Стал мучительно припоминать, как компанию поил и угощал во всех местах, куда ни заезжали по пути к Орлову. Ну, неужели все пропили? Ведь много было… Может, потерял или выкрали? Но кто? Народ все солидный – гвардейцы, не чета ему. Решив больше не терзаться попусту, встал, прибрал и себя, и в комнате – Филаретовны опять почему-то не было, но это и к лучшему, чтобы не представать пред ней в таком непотребном виде. Услышав скрип половиц наверху, решил заглянуть к ученому – тошно было одному, да и голова разламывалась. - По измельчении порошок остужаем и просеиваем, - объяснял академик ничего не понимавшему офицеру, - а что недостаточно мелко, кладем обратно в тигель. В одной из комнат была оборудована домашняя лаборатория, куда ученый и пригласил подавленного на вид гостя. - Теперь зернение цинка, - колдовал Михайло Васильевич над приборами, - растапливаем его в тагане… Вот так, так… Затем снимаем с огня, и только он начинает остывать, как сливаем в фарфоровую ступку и ударяем широким пестиком. Василий смотрел очумело. Невидимый пестик больно стучал в голове. Хотелось поговорить, излить душу, а не вдыхать ядовитые пары. - Цинк разлетается на множество зерен, которые просеиваем сквозь два сита. Вот-с… А слишком крупные зерна снова растапливаем. Вот так-с! - Михайло Василич, - начал робко офицер. - Да, голубчик мой. Сейчас, сейчас… более двух раз плавление чистого цинка не удается: он до того окислится, что необходима примесь… Слушаю тебя, дорогой мой… Надо поглотить избыток кислорода… Да на тебе лица нет. Перебрал, небось, вчера, ась?.. К цинку прибавляем угольный порошок… Ну, говори, о чем хотел… Мешаем вот этой железной ложечкой… Ага! Случилось что, али просто тоска?.. Вот теперь, раз он расплавился, выливаем в ступку… И Василий поведал о своем печальном неоконченном сердечном романе. - Значит, говоришь, писал, и перестала отвечать, - оторвался от реторты ученый. – А может, только специально прячется, испытывает? Будешь ли верен ей, проверяет… - Можно-с к вам? – сияющая Филаретовна стояла на пороге. - Заходи, заходи, матушка! - Ну, и дух тут у вас, хоть святых выноси! Чем так начадили? - Да опыты все проводим, - смутился ученый. – С чем пожаловали, Настасья Филаретовна? - Да вот удальцу моему добру весточку принесла, - игриво улыбнулась старушка. - Каку весточку? – встрепенулся Василий. - Искомая твоя отроковица Пчелкина, говорят, отъехала в генваре в город Шлиссельбург и живет ныне там, в крепости, бонною, сиречь гувернеркою, при детях вдового капитана гвардии, князя Чурмантеева. «Чурмантеев, Чурмантеев, - больно забилось в голове Василия. – Где я слышал это имя?» - Числится же тот Чурмантеев, - продолжала благовестница, - с сего года главным приставом при тамошней статс-тюрьме. - При тюрьме? – удивился Михайло Васильевич. – Тайная государственная тюрьма! «Чурмантеев! – вспыхнуло в голове Василия. – Да это же к нему хотели ехать играть в карты. Вспомнил!» - В той-то тюрьме известно кто сидит, - сказал, загадочно глянув на офицера, ученый, но вдруг, точно спохватившись, произнес нежно: - Да вы, матушка, уж идите, оставьте нас. - Пойду, пойду, не буду вашим ученым делам мешать, - закрыла за собой дверь Филаретовна. Дождавшись, пока скрип ступенек затих, академик сказал полушепотом, почти на ухо Василию: - Царственный узник… Помнишь, я тебе рассказывал? - Помню, помню, как же-с не помнить, - на миг забыл про головную боль офицер. - Богом назначенный, а людьми свергнутый российский император, - заговорил более громче и уверенней Ломоносов. – Иоанн Третий, по отчеству Антонович. - Ах, вон кто! – наконец окончательно понял офицер. - Мне дорого это имя! Я посвятил ему лучшие хвалебные оды и писал от сердца, вот послушай: «Нагреты нежным воды югом Ликуют светло друг пред другом - Златой начался снова век… - Поэт споткнулся (забывать стал), но продолжил: Природы царской ветвь прекрасна, Моя надежда, радость, свет. Счастливых дней Аврора ясна, Монарх – младенец, райский цвет!» - Так, что же сейчас с царевичем? – проникнувшись чужой болью и на миг, забыв о собственной, спросил Василий. - Изволь, расскажу. – Михайло Васильевич отодвинул склянки, подложил полено в камин и уселся поудобнее. – Как сблизился я с фаворитом покойной государыни, с Иваном Ивановичем Шуваловым, стал он наезжать ко мне на беседы о пользе наук и на уроки стихосложения. Тут он иной раз мне сказывал доверительно и о том, что слышал о младенце-императоре. «Где он теперь?» – спросил я раз. «На твоей родине, - отвечает, – в Холмогорах, на архиерейском подворье». Так у меня, друг мой, сердце и замерло. «А разве не в Соловках?» Михайло Васильевич до темна рассказывал, и только, когда первые звезды стали заглядывать в морозное окно, собеседники поднялись. - Я поеду в Шлиссельбург к приставу Чурмантееву. Что бы ни случилось, а я проникну туда; авось что-нибудь проведаю и о бедном затворнике. – Василий дрожал, в голове прояснилось, и даже боль отступила. – Была, ни была! - У тебя выходит двойной интерес, - улыбнулся Ломоносов, - и любовный тоже. Эх, стар становлюсь, а то бы тебе в помощники увязался! ГЛАВА СЕДЬМАЯ Тайная цель. Письмо к коменданту. Визит к князю. Гувернерка. Шахматы. Чтение «Робинзона». Явление Пятницы. Картежно-биллиардные баталии Василия продолжились, и он неоднократно встречался с братьями Орловыми и их дружками. Правда, все проходило уже менее бурно, так как Мирович поставил пред собой тайную цель и сумел-таки разуму подчинить свои чувства – братья по ложе могли ликовать – пил в меру, что было нелегко, и выигрывал, но и проигрывая, в равной мере. Дурацкая фамилия Чурмантеев не выходила из головы. И, наконец, все выяснилось. Этот князь (к нему все-таки наведались, и не раз) оказался не только виртуозом-картежником, но и отцом пристава Шлиссельбургской тюрьмы. Василий добыл от него через Орлова, письмо к его сыну Юрию Андреевичу, справил себе на выигранные деньги полное обмундирование по новому прусскому образцу, нанял чухонскую тройку и с легкой душой покатил в Шлиссельбург. Приятель Ушаков оказал тоже услугу – достал рекомендацию к коменданту крепости Бердникову, с племянником которого оба служили в Пруссии. - Боюсь я за тебя, боюсь, - проливала слезы, провожая, Филаретовна. - Бог с вами, что вы, не бойтесь! Вернусь с успехом, свадебку сыграем! Была суббота. Отлучка из Петербурга разрешалась Мировичу только до Пасхи, на первый день которой император собирался перейти в новый, только что оконченный дворец, и всем находившимся в столице офицерам был объявлен приказ, явиться в тот день к дворцу на вахтпарад. Шестьдесят верст берегом Невы, а потом лесными, глухими пролесками отмахал Василий. Прибыв на место, отпустил чухонца-возницу, переночевал на постоялом дворе, наутро побродил по городу и по берегу Ладожского озера, а когда стало смеркаться и в крепостной церкви зазвонили, прошел по льду к стенам бастионов. - Я привез письма к коменданту и приставу Чурмантееву, - объявил часовым, и его впустили. Вечерня кончилась, и богомольцы стали выходить из храма. Василий подошел к священнику. - Письмо к Юрию Андреичу? – ласково спросил плотный, с темно-русой бородой священнослужитель. – От родителя изволили доставить? - Точно так-с! От отца. Лично велено вручить. Священник пожевал губами, погладил окладистую бороду. - Видите ли, как бы вам… то есть… князь ваш болен теперь и живет он не здесь, не с нами со всеми, а в отдельном доме, за той – вон видите (он указал рукой) – за мостом, что стена… в башенке особой. - Как же быть? – занервничал Василий. - Да вам очень, тово… нужно? – спросил сонно батюшка. - Еще бы! Столько ехал издалека… дело не терпящее… - Из Питера? - Да. - Обождите, попробую, снесусь цидулочкой с князем. Его гувернерка… (Василий вздрогнул) и моих подросточков в бурсу таперича готовит… Пойдемте пока ко мне. Он отворил дверь в боковую внутреннюю горницу. Мирович вошел. Там, лицом к окну в свете заходящей зари стояла девушка. Она обернулась на шум шагов. Это была Поликсена. Офицер и девушка на мгновение смутились, но, опомнившись, протянули друг другу руки и несколько мгновений молча смотрели друг на друга. «Ага, вот оно что! – подумал священник и, отступив за порог, притворил за собой дверь. – Влюбленные пташки… тайная встреча… роман… Чего не бывает!» - Какими судьбами? Вот нежданно! – всплеснула руками она, узнавая в мужественном воине черты, когда-то застенчивого кадета. – Откуда Бог принес? - Из армии. Вас видеть жаждал. – Василий не сводил с нее умиленных глаз. - Нет больше вашей пастушки, - шутливо нахмурила брови Поликсена. – Не та стала, да? Едва узнаете? - Полноте, все в вас тоже! Еще больше похорошели… - Офицер захлебывался от счастья и с трудом подбирал слова: - Отчего вы не писали?… Я вот только не стал знатней пока, ни… но вас не забыл. - Сколько событий со дня нашего расставания, сколько перемен, - лепетала она, не отпуская его пальцев. - Уже отчаялся вас отыскать, и вот… Вы так исчезли, скрылись! - Из-за меня ехать сюда, бросать службу… Василий объяснил, что приехал, как бы с целью передать письма, и поездка его легальна. Она все изумлялась: - И как же вас пропустили? Ведь… - Если бы даже на дне моря… я бы… даже в могилу к вам бросился! - Здесь могила и есть… А знаете, кто здесь еще томится? - Знаю, знаю. - Навеки ведь, с детства, - она понизила голос. – Вы, наверное, хотите к Юрию Андреичу? - Нет. Только вас хочу видеть! – воспылал Василий. – Князь – только предлог! - Давайте, я передам письма. Князь болен, а я навещаю его, - спокойно сказала Поликсена. – Приходите завтра. Сегодня уже поздно. Будьте осторожней… Есть особая причина. - Какая? - Открою вам, так и быть, - она покосилась на дверь, за которой скрылся батюшка, и прошептала: - Князь перевел принца в свое помещение на время ремонта в его камере. - Как? И он теперь у Чурмантеева? - Да. Князь другим не доверяет. Только, ради Бога, никому ни слова. Умоляю. - И вы видели принца? – задрожал Василий. - Видела. То есть нет… Видеть нельзя, но… - она подыскивала слова. – Комендант строгий-престрогий, и он часто не ладит с князем… Есть предписание: буде кто бы отважился освобождать арестанта, то живого в руки не велено отдавать! - Да-а-а?! А где же содержится у князя принц? - Нашего дома отсюда не видно. Он в два этажа, в том вон дворе, за стеной, - Поликсена указала рукой в окно. – Вверху мы живем, внизу – караульные. Принц… ах нет… нельзя об этом. - Клянусь, что никому! – взял ее за руку Василий. - Ну, уж так и быть, только не подведите, - он заперт в дальней угловой комнате, там окно зарешечено. Один ход от арестанта к нам, а другой – наружу, на кухню, где часовой сидит. Ключи от дверей у князя. - Кто же ему еду носит? - Сам князь. - Да он же болен. Девушка осеклась и покраснела, не умея врать. - Я, я ношу! – созналась она и совсем стал пунцовой. – Все! Теперь уходите! Нас могут подслушать, а я вам выбалтываю… Офицер припал к протянутой руке. - Да вот еще: не забудьте попросить о разрешении нам и впредь видеться, - сказала на прощанье. «Целуются, поди, - снова подошел к двери священник. – Вот они новые времена – не успел приехать и уже…» Василий выскочил из комнаты, чуть не столкнувшись, нос к носу, с батюшкой. На утро Мирович посетил князя. Больной, хоть и лежал в постели (сломал ногу на ледяной горке, устроенной на масленицу для детей), но принял гостя отменно ласково - Пчелкина подготовила визит - благодарил офицера за вести об отце, долго расспрашивал о племяннике коменданта, о делах в столице. - Она наша опекунша и утешительница, - похвалил Юрий Андреевич Пчелкину. – Сирот, моих девочек, досматривает да и меня, вот теперь больного… Так вы, знать, жених? Она мне сказывала… Это хорошо-с! Василий попросил о дозволении видеться с невестой. - Знать улетит сера утушка за сизым селезнем, - подмигнул князь и потер переносицу. – Я то разрешу, да вот комендант… Впрочем, сударь, если вы играете в шахматы, то дело, надеюсь, уладится. - Каким образом, ваше сиятельство? - Наш старик великий охотник до них. Вы поспешите к нему. Не снимет, чай, с вас головы за то, что жених. Передайте, что я прошу за вас, ведь любовные резоны извинительны. Василий почтительно распрощался, но успел с Поликсенушкой обменяться многозначащими рукопожатиями. Придя к коменданту, передав приветы от племянника, Мирович представился как искатель руки гувернерши князя. Комендант принял гостя более суше и строже, но, узнав, что сам князь хлопочет за жениха, смягчился и сразу же спросил, не играет ли гость в шахматы? Василий утвердительно кивнул, и откуда-то сразу же возникла доска и фигуры. Проиграв хозяину специально несколько новеньких, с портретом Петра Третьего, рублей, он превратился чуть ли не в друга коменданта, и дело о встречах с невестой тут же устроилось. - Раз Юрий Андреич просит за вас, то пусть, в случае чего, сам за вас и отвечает, - сказал Бердников на прощанье и многозначительно улыбнулся. – Приходите еще играть! Василий довольный распрощался с комендантом. Он был окрылен, – все складывается как нельзя лучше. Теперь, уже не таясь, можно было видеться с любимой, и он зачастил к ней. Гарнизону вскоре стал своим, и часовые везде пропускали его беспрепятственно. Но в частых разговорах с Поликсеной и князем с невольным трепетом приглядывался к стенам, прислушивался, – не раздастся ли какой звук из той потаенной комнаты, где томился узник. Но стены были немы, а тишина лишь нарушалась смехом и беготней неугомонных дочерей Чурмантеева, комнаты которых, как постепенно вычислил Василий, были по соседству с временной обителью несчастного принца. Он даже разглядел в глубине детских покоев перегородку с наглухо запертой дверью. Поликсена в хорошую погоду брала своих питомцев и в сопровождении Василия выходила с ними в церковный сад, либо за стены крепости. Мирович без умолку рассказывал о прошлом, о своем пребывании в армии, о походах, строил планы, просил о помолвке, назначал сроки свадьбы. Было решено, как только Чурмантеев выздоровит и переведет затворника в прежнее помещение, Поликсена с Василием уедут в Петербург, а оттуда, подыскав, пришлют князю другую няню. Невеста часто меняла свое настроение: то соглашалась на свадьбу, то вдруг упрямилась и говорила, что «от нас она не уйдет». Это нервировало Василия, и он спрашивал в сердцах: - Да в чем же причина? – Испытать вас хочу, что вы за человек. - Испытывайте, я готов, да только поскорее. («И что у нее на уме?») – терялся в догадках. – («Почему тянет?») Как-то раз (шла уже вторая неделя пребывания Василия в крепости) пришел он по просьбе князя к нему под вечер. Поликсена напоила больного и гостя сбитнем, взяла из-под подушки князя связку ключей, куда-то понесла закрытый поднос, щелкнула в дальней комнате ключом, и через некоторое время возвратилась, положив ключи на место, и ушла затем с девочками в церковь. Там после всенощной, они и их старушка-нянька должны были в тот вечер исповедываться. Василия Поликсена попросила побыть с больным, что он уже раз делал, и стал как бы сиделкой у князя, отлучаясь лишь к коменданту на частные шахматные баталии. Князь привязался к молодому офицеру и просил его даже читать себе. Вот и сейчас, Василий, держа в руках немецкий перевод «Робинзона», читал очередную главу. Раздался тихий, а потом и явственный храп – больной уснул. «Ну, и пусть поспит», - подумал Василий и, закрыв книгу и, взяв в руки свечку, перебрался подальше от кровати, и, усевшись в уютном кресле, стал и сам подремывать. Вдруг ему явственно послышался из дальних комнат скрип перегородки и легкий шорох, – точно кто-то двинул мебелью, шел и остановился. Василий замер, и весь обратился в слух. Может померещилось? Шаги возобновились. Нет, не померещилось. Может, няня? Постлала детям постели и уходит… Но она же с Поликсеной отправилась ко всенощной… Дверь из ближайшей комнаты медленно и беззвучно приоткрылась и в проеме обозначилась фигура. Боже, кто это? Василий похолодел. В дверях со свечой в исхудалой руке стоял сухощавый молодой человек. На лице его впечатляли длинный прямой нос и выдающаяся нижняя челюсть. Его большие глаза, казалось, светились голубым светом, длинные до плеч белокурые волосы придавали ему сходство с монахом, каштановая бородка клином довершала картину. Одет он был престранно: в старую заношенную, нараспашку, матросскую куртку, грубую посконную рубаху, синие холщовые полосатые шаровары и на босу ногу башмаки. Поражал белый цвет лица, никогда не видавшего солнца. Блуждающий, робкий и в то же время пытливый, как у дикаря, взгляд был напряженно устремлен вперед. Бесцветные губы шевелились, словно шептали. «То ли Пятница, то ли сам Робинзон предо мной», - мелькнуло в голове Василия. Завидя незнакомого офицера, вошедший боязливо отступил обратно в соседнюю комнату, продолжая пристально смотреть. «Неужели он? Тот, кто под замком двадцать лет. И как он вышел? Непостижимо… или Поликсена впопыхах забыла запереть». - Господин офицер, подойдите, - раздался леденящий душу голос из загробного царства. «Поликсене-то придется отвечать за это, - в страхе подумал Василий, и взглянул на похрапывающего князя. – Лишь бы не проснулся». Василий быстро встал и шагнул в раскрытую дверь. - Я принц Иоанн… м-меня в-в-взаперти, - заикалось привидение. – О спасите! Где т-та д-д-девушка? - Какая девушка? («Бредит или рехнулся – не мудрено…») - З-золотые волосы… н-няня при детях этого… Позови ее, б-батюшка, офицер. - Ее нет. Что вам угодно-с? («Это он о Поликсене. Неужели тоже влюбился?») - Она к-книжку обещала, - узник замялся. - Какую книжку? Может, и я знаю? Не бойтесь меня. - Родословие ц-царей, краткая л-летопись, - арестант боязливо поглядывал на офицера, - про ц-царей Петра и его брата, моего п-прадеда… Из бесед с академиком Мирович знал, что у того имеется подобный труд. «Неужели книга Ломоносова? Вот Михайло Василич удивится!» - Как п-погубили к-крестителя Иоанна… Я ведь, сударь, тоже Иоанн, и меня Иродиада с Фридрихом здесь с-сгноили… «Нет, о чем-то другом речь… Что за бред?» – недоумевал Василий. – Какая Иродиада, какой Фридрих? - А, правда, что р-рыжей уже нет на с-свете? – помедлив, спросил узник. - Кого, кого? - Ну, Петровны, с-сударь! Царицы Лизаветы… Вот она и есть Иродиада п-проклятая! - Государыня скончалась. - Так нет б-более Иродиады? – лицо его просветлело, и он порывисто задышал. – Кто же нынче п-правит? - Петр Федорыч. - Добрый он или к-как? – Узник переложил свечку в другую руку, обжегшись воском. – Какой он из с-себя? Молод иль стар? Василий достал новый рубль с портретом императора и протянул Иоанну. Тот долго рассматривал, поднеся к глазам свечку, потом спросил: - Ваше б-благородие, вы не з-здешний? Я вас р-раньше не видел даже сквозь р-решетку в окне. Помогите мне в-вырваться отсюда, б-бежать. - Сударь, мне вас жаль, но я присягал императору Петру Федорочу, - сам собой заговорил язык Василия (ведь, как хотел спасти царевича, а сейчас и растерялся, не ожидав такой скорой встречи). Вы напишите вашему дяде, а я доставлю, чего бы мне это ни стоило. - С-спасибо, - прошептал принц и робко тронул Василия за плечо. – Но где же ч-чернила, б-бумага? Мирович достал записной блокнот и карандаш, вырвал лист. - Вот вам бумага. Выбросите цидулку сквозь решетку наружу, а я потом… - Он не договорил, так как послышались шаги, и вот уже Поликсена пред ним. - Безумцы! – воскликнула тихо она, косясь на все еще спящего князя. – Что вы наделали? Скорей, скорей назад, ваше высочество. Там уже дети поднимаются, и сейчас будут здесь. Прячьтесь! Через мгновенье дверь за узником была замкнута. - Я забыла запереть его впопыхах, - оправдывалась Поликсена, выводя Василия на крыльцо. – Раньше со мной такого не приключалось… Хорошо, хоть князь не проснулся. - Это я его усыпил своим чтением, - похвалился Василий и подумал, ревнуя: «Какая же причина заставила ее утаить от меня, что она ходит к нему? Или судьба несчастного так ее тронула, что она стала… Известно, что жены и дочери тюремщиков влюблялись в узников, отдавались им и совершали совместный побег. Неужели и она?» - Ну, и что из того? – как бы ответила на мысли Василия Поликсена. – Надо было помочь князю. - Почему же скрыли от меня? Ужели не доверяли? - Ах, полноте! Что за ревность? Знаете, что вам может грозить, раз вы военный? Шутить с огнем опасно… Не знали, и ладно! - А все-таки утаили от меня. Обидно. Чем я заслужил? - У нас с вами все впереди, - улыбнулась она, взяв офицера за руку, - а он здесь как в могиле ведь, так и останется. Кто к нему придет на помощь? - А что, если я? – кровь взыграла в Василии. - Что вы, что вы! – замахала он руками. – Что вы такое говорите? Да вы знаете, чем это может кончиться? Он умолк. Они нежно расстались. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Физические открытия. Гибель Рихмана. Ломоносов пишет труд и вспоминает былое. Еще в 1750-м году петербургский физик Георг Вильгельм Рихман установил на опыте, что если смешать равные количества воды, имеющие различную температуру, то температура смеси будет равна среднему арифметическому температур обеих частей, тогда как при смешении различных количеств воды это не имеет места. В этом случае конечная температура равна среднему, взвешенному температур обеих частей. Опыты Рихмана были повторены Иоганном Карлом Вильке, но на двадцать лет позже, который ввел единицу измерения тепла, получившую в дальнейшем название «калория». В возрасте сорока лет Бенджамин Франклин занялся исследованиями электрических явлений. Он писал о поразившем его факте: «… удивительное свойство остроконечных тел как притягивать, так и отталкивать электрический огонь». Качественное сходство между электрической искрой и молнией было замечено сразу же при первых экспериментах. А применение лейденских банок позволило установить дополнительные сходства: электрический флюид притягивается острием, тогда как для молнии это не установлено. Вскоре и в Петербург дошло известие об открытии Франклином воздушного электричества, и Рихман вместе с Ломоносовым начали производить опыты над этим явлением, и результаты тотчас же сообщались в «Санкт-Петербургских ведомостях». Михайло Васильевич уведомлял Шувалова в письме: «… что до электрической силы надлежит, то изысканы здесь два особливые опыты весьма недавно, один господином Рихманом чрез машину, а другой – мною в туче. Первый опыт с сильным ударом можно переносить с места на место, отделяя от машины в знатное расстояние около целой версты; второе приметил у своей громовой машины, что без грому и молнии нитка от железного прута отходила и за рукой гонялась. Недавно при прохождении дождевого облака без всякого чувствительного грому и молнии происходили от громовой машины сильные удары с ясными искрами и с треском, издалека слышным; что еще нигде не примечено, и с моею давнею теориею о теплоте и с нынешнею - об электрической силе весьма согласно, и мне к будущему публичному акту весьма прилично. Оный акт буду я отправлять с господином профессором Рихманом». Наступил роковой день 26 июля 1758 года. В первом часу пополудни поднялась грозовая туча с севера, гром был силен, а дождя ни капли. Ученые выставили громовую свою машину, но признаков электрической силы не было. Жена, тем временем, в столовой ставила кушанья и звала к обеду. Но вот долгожданные искры появились из проволоки и стали достигать подвешенного железного прута. Михайло Васиьевич кликнул домочадцев, чтобы были свидетели появившихся разноцветных огней. Рихман и Ломоносов колдовали возле приборов и записывали результаты. Внезапно грянул гром в то самое время, как Михайло Васильевич держал руку возле железа – искры, так и затрещали. Свидетели кинулись в рассыпную со страха. Жена схватила Ломоносова за руку и со словами: «Щи совсем простынут», потащила в столовую. Рихман сказал: «Сейчас, сейчас» и продолжал орудовать возле громовой машины. Только Михайло Васильевич пододвинул к себе дымящуюся тарелку и взял в руку ложку, как чудовищный громовой раскат, казалось, сотряс вселенную. Все невольно пригнулись. Наступила тишина, которую нарушил крик ассистента из лаборатории: «Беда, беда! Профессора громом зашибло!» Михайло Васильевич быстро писал мелким почерком, – сроки поджимали, – заканчивая свой «Краткий Российский летописец! Теперь читатели смогут ясно себе представить последовательность русских великих князей от Рюрика до Петра Великого в хронологическом порядке, а также и по предполагаемому в конце родословному списку, - происхождение русских властителей и их родство с другими европейскими королями и князьями. Сам Штелин обещал сделать перевод, а издания намечались в Копенгагене и Лейпциге. «Кому, как не мне, человеку, составившему российскую грамматику, создавать и произведение по российской истории, - думал ученый, поправляя свечной нагар. – Успеть бы лишь… стар становлюсь, болезни донимают, и силы уже не те… вряд ли бы меня сейчас в рекруты надумали взять?» Прервал писание, - передохнуть не грех, - вспомнив забавный случай из младых лет. Все встало перед глазами, как наяву. Вспомнил и предысторию, почему так получилось… Пребывая тогда в Марбурге, женился он тайно на дочери пивовара, хозяина того дома, где снимал комнату. Академия, по прошению его, позволила ему побывать на Гессенских рудниках, что в Гарце. Там познакомился со славным горным советником и металлургом господином Крамером, имевшим тогда уже в готовности к напечатанию прекрасное свое сочинение об искусстве разделения металлов. У сего ученого и искусного мужа он был довольное время и много успел в практической металлургии. В осматривании плавильных и разбивных заводов провел целое лето; зимою возвратился в Марбург и остался там до весны 1741 года. От неуемных издержек на содержание скрываемого им семейства своего и от непорядочного, может быть, хозяйства впал в нищету и долги; дошел, наконец, почти до отчаянного состояния, так что непрестанно угрожаем был тюрьмою от должников, коих удовольствовать не имел силы. Принужденным себя увидел уйти из сего города, питаясь милостынею по дороге. Из полученного им незадолго пред тем жалованья не оставалось ни копейки. Расположился идти в Любек, или Голландию и после отправиться морем в Петербург. Не простившись ни в кем, даже с женой, одним вечером вышел со двора, и пустился прямо по дороге в Голландию. Шел всю ночь. На третий день, миновав Дюссельдорф, ночевал поблизости от сего города, в небольшом селении на постоялом дворе. Там встретился прусский офицер с солдатами, вербовавший рекрутов. Пруссаки обратили внимание на крепкого молодого человека. Офицер очень учтиво пригласил его отужинать и выпить круговую рюмку. Михайло, не подозревая подвоха, согласился. В продолжение всего стола офицер все расхваливал королевскую прусскую службу. Помнится, я так наклюкался, что и не помню дальнейшего. Только, проснувшись утром, увидел на себе новый кафтан с красным воротником, а в карманах несколько прусских монет. - Вы храбрый солдат, - сказал офицер, - и обретете счастье, служа у нас. - Ты наш брат, – загалдели солдаты. - Как, я ваш брат? Я россиянин, следовательно, вам не родня. - Как?! – вскричал прусак. – Ты не совсем выспался или забыл, что вчера при всех нас вступил в королевскую прусскую службу; бил по рукам, побратался с нами. - Ничего не помню… Вы меня напоили! - Не унывай и не думай ни о чем! Тебе у нас полюбится. Ты детина добрый и на лошадь годишься! Через два дня был я, помнится, отведен в крепость Вессель с прочими рекрутами, набранными по окрестностям. Вот до чего хмель доводит! Как же теперь? Надо как-то выбираться, хотя, кажется, за мной присматривали больше, чем за другими. Стал я притворяться веселым и полюбившим солдатскую жизнь, тогда как внутри негодовал. К счастью, не определили меня на постой в городе, а держали в караульне, где пришлось спать на нарах. Помещение то находилось вблизи вала, задним окном к скату. Надо бежать, но когда… Каждый вечер приходилось ложиться весьма рано и высыпался тоже рано, когда другие соседи по нарам были еще в крепком сне. Как-то пробудясь около полуночи и приметив, что кругом дружный храп, вылез тихо через заднее окно и под покровом ночи пополз по валу на четвереньках. Часовые на валу не дремали, но я незаметно для них переплыл главный ров, миновал равелины и увидел себя, наконец, в поле. Бежал со всей силы целую милю, аж платье просохло, а сторону границы. Стало меж тем рассветать. Услышал пушечный выстрел из крепости, обычный знак погони за ушедшим рекрутом. Овладевший мною страх придавал силы - снова бежал еще быстрее. Оглядывался, и завидел вдали всадника, скачущего во весь опор. Но успел все-таки перебежать Вестфальскую границу, и был таков. Преследователь утерся… Обошел из предосторожности епископское селение лесом, остановился отдохнуть, проспал до полудня. Восстановив силы, снова пустился в путь и прибыл через Арнгейм и Утрехт в Амстердам, назвавшись бедным саксонским студентом. В последнем городе российский императорский поверенный в делах господин Олдекоп, изрядно меня принял и отправил в Гаагу к российскому же послу Головкину на шлюпке. Сей граф довольствовал меня всем нужным и, дав на дорогу деньжат, отослал обратно в Амстердам, где скоро сыскался удобный случай отправиться морем в Петербург… Михайло Васильевич вернулся к рукописи, перелистал ее: что было вначале, снова прочел. Первые шесть страниц содержали краткие сведения до Рюрика. «Эх, жаль, что мало известно о том периоде! Но славяне – это точно потомки сарматов, и никто меня в этом не переубедит! А финские народности объединяются мною со скифами, хотя, уверен, многие с этим не согласятся. Вот и народ, составленный из россов и аланов, тоже мой домысел. Не люблю я пруссаков – вот и произвожу их от «поросе», то есть как бы последыши после россов и руссов. Ух, и передерутся за это, чует мое сердце!» Погрыз кончик пера, отложил писанину, мысль снова метнулась в сторону, к тому, с приключениями, возвращению в Россию. … Помнится, что еще до отъезда из Гааги уведомил оставленную в Марбурге жену через письмо о приезде своем в Голландию к российскому императорскому послу и чтобы не писала к нему прежде, пока не дам ей знать о будущем своем состоянии и о месте пребывания. После не мог более года переписываться с ней, потому что по приезде в Петербург скоро пожаловали адъюнктом, а обстоятельства не позволяли объявить, что женат… Жену с дочерью по дороговизне петербургской жизни не в состоянии был содержать своим жалованьем. Ах, опять отвлекся! Ну-ка, ну-ка, вернемся к рукописи, проверим, много ли ошибок. «Прежде избрания и приходу Рюриков обитали в пределах российских славянские народы. Во-первых, новгородцы славянами по отменности именовались, и город исстари слыл Славенск. Потом поляне около Киева, северяне, кривичи, – где Смоленск, древляне между реками Днепром и Припятью, половчане на Южной Двине, у реки Полоты…» Снова мысль куда-то ускользнула: вспомнился вещий сон, когда плыл тогда в Петербург из-за границы… Будто видит выброшенного, по разбитии корабля, отца своего на необитаемый остров в Ледяном море, к которому в молодости своей бывал некогда с ним принесен бурей. Прибыв в Петербург, сразу справился об отце у архангелогородцев. Родной брат сообщил, что отец их того же года по первом вскрытии вод отправился по обыкновению своему в море на рыбный промысел; что минуло тому четыре месяца, и ни он, ниже кто другой из его артели, поехавших с ним, еще не воротились. Сон и братние слова наполнили крайним беспокойством. Надо просить отпуск и ехать искать отца на тот самый остров, что приснился, чтоб похоронить его с достодолжную честью, если подлинно найдется тело. Но обстоятельства не позволили ехать самому. Послал брата, дав денег на дорогу в Холмогоры и письмо к тамошней артели рыбаков, усильно их во оном прося, чтобы при первом выезде на промысел, заехали к острову, коего положение и вид берегов, точно и подробно описал. Рыбаки исполнили просьбу, и в ту же осень нашли тело Василия Ломоносова точно на том пустом острове и, предав земле, возложили на могилу большой камень. Эх, эх… Скупая слеза сорвалась с носа и упала на страницу, отчего заглавная буква очередной строки расплылась. «… Владетели и создатели городов в пределах российских известны по Нестору: в полянах – Кий, Щек, Хорив и Рус. И хотя в оном летописце сначала много есть известий невероятных, однако, всего откинуть невозможно». Перевел взгляд на окно. Тьма непроглядная за стеклом, только звездная россыпь ее прорезывает – знать, безоблачно небо. «А где же мой знакомец-то обретается? Как уехал, так и ни слуху, ни духу. Неужто он и вправду на такое решится? Бесшабашный, видно, молодой человек. Но от мота и картежника и не того, пожалуй, ожидать можно…» ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Просьба Поликсены. Высокие гости. Каменный мешок. «Я не тот, за кого… Брат, помоги!» К концу пятой недели поста камера Иоанна Антоновича была отремонтирована. Нога князя тоже настолько зажила, что он мог уже передвигаться без костылей. В одну из ночей узника снова водрузили на место, в каземат среднего этажа Светличной башни. Василий торопил Поликсену с отъездом, а сам все ходил под окнами башни, – не вылетит ли оттуда клочок бумаги. Но все форточки были наглухо задраены. Отъезд молодых намечался на конец страстной недели, но ясности в их отношениях, по-прежнему, не было. - Скажу вам откровенно, – говорила Пчелкина, - я упустила из виду главное, а именно: свои собственные к вам обязанности. Что я принесу вам? Я бедна. Притом… - Что притом? – содрогнулся Василий. - У меня несдержанный и строптивый нрав, вот-с! – топнула она ножкой. - Это не важно! Скажите лишь слово… Будьте моей и больше ничего! - Нет, не говорите так… Я от вас требую того же, что и от себя. Жизнь – это тернистый путь… Слушайте, что я вам скажу! – Она подсела к нему поближе и заговорила, чуть ли не в ухо: - Поезжайте в Петербург немедленно. Завтра и даже сегодня. И опустите в ящик, что у дворца, вот это письмо. - Она вынула из-под лифа запечатанный пакет. – Государь сам отмыкает тот ящик и лично прочтет письмо. Выполните мою просьбу, и я ваша… Я прошу о пособии. - Да зачем об этом просить? Мы и так не пропадем! Я сумею сделать, чтобы… - он стал прятать письмо. – А если ответа не будет? - Не ответят к Пасхе, тогда, даю слово, вместе уедем отсюда позже. Василий сердечно попрощался и поспешил немедленно выполнять поручение. * * * Была середина марта, и уже заметно тянуло теплом. С крыш срывалась капель, а снег на солнце стыдливо таял и исчезал. Лед вокруг крепости потемнел и взбух, пророчя скорое вскрытие Невы. И вот оно наступило. Вокруг крепости плыл сплошными белыми грудами лед. Лодочники уже перевозили с берега к крепости и обратно рабочий и служивый люд. Комендант и пристав стояли на крепостной стене и о чем-то беседовали. Бердников держал в руках подзорную трубу и изредка поглядывал на противоположный берег. К берегу подъехали две повозки и встали, ожидая переправы. - Кто бы это мог быть? – подумал вслух комендант и передал трубу Чурмантееву. Тот приложился к ней. - Уж не ревизия ли? Все может быть. - Может, новенького кого привезли? – предположил лучшее комендант. Меж тем катер и шлюпка, наполненные людьми, уже двигались по воде. Лодочники расталкивали баграми льдины и смачно ругались. Комендант всматривался, в ужасе восклицая: - Вы только поглядите, какие высокие гости пожаловали! Барон Унгерн-Штернберг, императорский генерал-адъютант; петербургский генерал-полицеймейстер Корф; обер-шпалмейстер Нарышкин; генерал Мельгунов… и еще кто-то с ними: среднего роста, сутулый, в прусском мундире и треуголке… Кто это? - Ну-ка, вы, Юрий Андреич, гляньте! – протянул подзорную трубу приставу. Тот припал к ней, наводя резкость. - Да это же сам император! – В голосе Чурмантеева послышалась дрожь, и труба чуть не выпала из рук. - Что вы говорите? Не может быть! – Теперь и комендант дрожащими руками наводил резкость. – Зачем же пожаловали? Вон с ними еще и тайный государев секретарь Волков собственной персоной. Вот беда… Тем временем на катере между императором и его госсекретарем произошел любопытный разговор. - Говорят, ты, батюшка, с этим… как его? Со звездочетом Ломоносовым, кажись, - спросил Волкова император, коварно улыбаясь, - прожектец составил – всех немцев из России выгнать… Правда ли? Отвечай! - То, ваше величество, сугубая напраслина, - покраснел госсекретарь, а остальные вельможи дружно засмеялись. – Я с этим вольнодумцем и не дружен вовсе. - А что ж покраснел-то? – скривил оспенное лицо император. – А еще ты попроворил в газетном артикуле про кончину государыни, мою жену императрицей назвал. Каково! Вы слышали, господа? - Никогда того не было, ваше величество. Вот крест святой! - Но может, ты, Василич, - не унимался подшучивать Петр Федорович, - теперь моей жене все перескажешь? Так уж и быть, я помню твои прежние заслуги, прощаю… - А сама эта поездка, – шептал соседу Унгерну Нарышкин, стоя в сторонке. – Собрался как на пожар – петух ему в одно место, верно, клюнул… - Да уж и не говорите, - покачал головой сосед. – Сумасброден, их величество… - Говорят, их величество получили из крепости какое-то письмецо, – шепнул Корф Мельгунову, - вот и решили лично разобраться, а за одно и жене еще насолить. Катер и шлюпка причалили к острову, знатные гости высыпали на берег и пошли вверх к воротам. Здесь их встретил комендант, на котором лица не было от страха. Сам Петр Федорович вручил Бердникову бумагу. Тот читал прыгающие перед глазами буквы и дивился. «Имеете тотчас допустить нашего генерал-адъютанта Унгерна и прочих с ним, когда он прикажет, высоких подателей сего монаршего повеления к осмотру государственной Шлиссельбургской тюрьмы, а буде они того пожелают, то и к свиданию, даже без свидетелей, с известною, тамо заключенной персоной. И если Унгерн прикажет приставу Чурмантееву с арестантом и его командою из крепости в другое какое место по нашему соизволению выехать, то того не воспрещать». - Где арестант Безыменный? – спросил император. – Ведите нас к нему. На дворе у церкви комендант представил высоким посетителям и пристава, который все еще прихрамывал и ходил с палкой. - Хромаете? Поди, в войне с Пруссией ранены? – нахмурился государь. - Никак нет-с, - перепугался князь. – Здесь, здесь упал и ногу сломал, ваше величество. - Веди же нас, сударь, хоть и хромаешь! – Оспенное лицо осветилось улыбкой. Посетители обогнули церковь. Влево, по двору, вдоль крепостной куртины шли в два яруса с открытой галереей, каменные казармы внутренней стражи. Дом коменданта особняком стоял правее, у церкви. В глубине двора, за внутренним каналом, посетителям предстала другая, мрачная, обросшая мхом стена. Через канал вел подъемный мост. Против моста были ворота, и возле них стоял часовой. За стеною, как объяснил комендант, находился другой внутренний двор и там был дом старшего пристава, а рядом – отдельная, в два решетчатых окна, двухъярусная башня с казематом известной персоны. Башня называлась Светличной, но никто не помнил почему? - Каков нравом принц? – спросил император, пристально глядя в глаза Чурмантееву. – Только правду говори. - Временами робок, даже стыдлив, нрава все более тихого, - отвечал пристав, стараясь не моргать, - евангелие читает постоянно… - Что же меня уверяли, что он слабоумен и выглядит точно зверь? – покосился на свиту Петр Федорович, и все опустили глаза. - Правда, бывает у него, - вспомнил Чурмантеев, не зная, что лучше: выгораживать или ругать, - вскипит, если, то зовет всех еретиками и сам плачет; потом весело и кротко смеется; бывает даже, что и рожи веселые строит… - Кому же строит? – икнул государь и, поспешно достав карамельку, взял в рот – давало знать вчерашнее пиршество. - Охране, да и мне тоже… Иногда начинает доказывать, какая он важная персона и что его незаслуженно держат здесь недруги. - И что же ты ему на это? - Говорю, полноте, сударь: лучше вам так не думать… А он даже чернеет от гнева – звери, говорит, вы все, мучители! Господь вас покарает за меня. «Так, значит, в письме-то истина поведана», - подумал государь и, завидев Поликсену с детьми, воскликнул: - Ба, а это что? Юные милые создания и с ними фея… и в таком ужасном месте. - Мои дети и их бонна, - пояснил князь. Петр Федорович, посмотрев повнимательнее, узнал Пчелкину и поклонился ей. Та ответила. «Как она здесь оказалась?» - подумал государь, но тут же отвлекся. По стоптанным белокаменным ступеням внутренней лестницы гости вошли в мрачные и тесные покои. Чурмантеев вынул из кармана ключ и отомкнул низенькую, окованную железом, дверь. Из помещения пахнуло затхлостью. Нагнувшись, первым в каземат вошел Унгерн, а за ним и остальные. Последним – государь. Помещение было аршинов десять длины и пять – ширины. Мрачные своды, казалось, давили на плечи. Узкое с толстыми решетками окно выходило в галерею. Много места занимала кафельная печь. За ней помещалась постель. Возле окна – стол со скамьей. Дрова лежали тут же, создавая еще большую тесноту. Узника не было видно, но за ширмой кто-то шевелился. - Какой ужас! – воскликнул Петр Федорович. – Гроб, а не жилье. И темно, и душно – настоящий каменный мешок… Но где же сам-то? - За ширму спрятался, - пояснил пристав. – Наверное, думает, что пришли к нему убирать, а ему запрещено видеть даже слуг. - Иван Антонович, - позвал Чурмантеев, и тут же из-за ширмы вышел Он, но словно, испугавшись яркого света, попятился назад, закрываясь рукой – видно, блестящая царская свита ослепила его. - Не бойтесь, сударь, - сказал Петр Федорович дрогнувшим голосом («Так вот он, оказывается, каков мой соперник!») – я к вам послом… от… самого государя. Император лукаво посмотрел на свиту, – какой, мол, я находчивый. - Скажите мне, что вам здесь недостает, - продолжил ласково Петр Федорович, - какие, может, жалобы? Узник стал с интересом рассматривать гостя – невзрачный офицер, а с такой свитой. Губы его шевелились. Он протянул руки и упал на колени. - Вставайте, вставайте, принц, - похлопал лосиной перчаткой по плечу узника император. – Я попрошу государя облегчить вашу участь. Узник поднялся еще более бледный, губы исказились от усилий вымолвить что-то. - Просите, просите милостей, - зашептала свита. - Я не тот, за кого… - заговорил Иоанн Антонович, придерживая рукой дрожавший подбородок, и тут же умолк. - Кто вы? – спросил Петр Федорович. – Как вы сюда попали? - Я… император, - вдруг посерьезнел арестант. – Божьей милостью, Иоанн Третий… царь… - Кто тебе это сказал? – нахмурился Петр Федорович. – Кто тебя уверил, что ты государь? - Кто сказал? – переспросил узник и задумался. - … Вот вспомнил: караульный сказал. - Немедленно найти того караульного, - бросил в сторону император и снова обратился к узнику: - Цари не сидят в таком месте, и теперь не носят бород (несчастный сильно зарос). - Меня заперли злюки, еретики, - арестант начал нервничать и размахивать руками. – Но я лучше их… Я… - Что вы помните о детстве, о прошлом? – снова спросил император, подпустив теплоту в голосе. – Поведайте нам. - Разлучили вороги с отцом с матерью… давно это было. И живы ли они, не знаю. Стали называть меня Гришкой Отрепьевым… говорили, что я колодник… - Он умолк, и в глазах блеснули слезы. - Ну-ну, вспоминайте, - подбодрил император. - Один старик в Холмогорах выучил меня письму и молитвам, - утер слезы арестант, - другой помоложе, увозил меня от матери и все жалел да сокрушался… - Имена-то помните? - Первого – нет, а второго… постойте… звали как-то на «ка»… Карф или Курф… - Может, Корф, - подсказал император и покосился на преклонных лет генерал полицеймейстера. Тот покраснел, – было дело. - Да, да! Корф, Корф… вспомнил, - обрадовался узник. - Николай Андреич, признали вас, - толкнул Корфа в бок Унгерн, сдерживая усмешку. Генерал полицеймейстер тоже готов был прослезиться и полез за платком. Обычно беспечный Нарышкин стоял сердитый, Мельгунов и Волков угрюмо смотрели под ноги. - Бедный, жаль мне тебя, - тихо сказал Петр Федорович, и повернулся, гремя шпорами и палашом. - Государь! О, государь! – кинулся вдруг вдогонку Иван Антонович, обо всем догадавшись. - Как знаешь, что я государь? – остановился Петр Федорович. – Измена! Предупредили его? – Он гневно покосился на свиту. - По портрету… вот, вот, - узник извлек из кармана монету. – Это ты! Мы одной, значит, крови! Ты дядя мне и брат по престолу… Брат, помоги! Освободи… Император опешил и заколебался: был момент, что он чуть ли сам не бросился в объятья узника и с трудом сдерживал себя. - Я подумаю, - искренне воскликнул Петр Федорович. – Истину не спрячешь: сквозь щели, тюрьмы, сквозь крышку гроба, а пробьется. – Он быстро и решительно вышел, а вслед за ним – и остальные. Узник бросился на колени перед иконой, висевшей за ширмой, возле постели. Суровый, старого письма, образ Спаса смотрел на него с доски. Длинные светло-русые волосы царевича падали на холодные плиты пола при каждом поклоне. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Оранжевый воротник. Персональное поручение. Бравый прожект. Проход в Ост-Индию. «Что, если отпереть ему дверь?» Государев указ. Государь неспешно подошел к воротам. Унгерн накинул на него снятую до того шинель. Петр Федорович глянул на башню, где остался принц. На опустевшей площадке прохаживался часовой. «Чем порешил он судьбу несчастного? – подумал Мирович, стоявший поодаль в своем новом наряде в толпе прочих зевак. – Ужели ничем? А что ж приехал? Кто же ему знать дал – ведь царевич так сам и не написал ничего…» Царь оглядел толпу и его взгляд задержался на Василии, по-видимому, потому, что тот выделялся среди большинства статских своей прусской формой. - Эй, оранжевый воротник! – кликнул император и указал на Василия – Вы, вы! Подойдите сюда. - Вас зовут, вас! – зашептались вокруг и стали выталкивать его из толпы. – Иди, иди! Вот счастливчик… Василий пошел навстречу судьбе, отбивая шаг на прусский лад, с рукой приложенной к треуголке. Подойдя, вытянулся во фрунт и замер. - Так точно, ваше величество! - Фамилия? Василий назвался. Император наморщил лоб, как бы вспоминая, но, так и не вспомнив, далее спросил: - В командировке или отпуск? - В отпуску! – отчеканил офицер. - Жених, - шепнул Чурмантеев. – Посватался за мою бонну, ваше величество. Глаза государя весело блеснули. - А! Очень рад! Невесту я, кажись, уже встретил… При покойной тетке служила… Мы вместе танцами забавлялись… А ты при каком штабе будешь? - Генераль-с-адьютанта Панина. Государь поморщился и обернулся к гарнизонным властям. - Перемирие, господа, подписано… Собираясь сюда, я в печать отдал полученные кондиции того мира; скоро в «Ведомостях» явятся… Довольно из-за пустяков кровь проливать. А тебя, господин подпоручик, - он снова повернулся к Мировичу, - за добропорядочный вид и молодецкую выправку, даже вне фронта, жалую, не в пример прочим, - опять покосился на окружение, - персональным поручением: отчисляю от Панина в столичный гарнизон! Все вокруг ахнули от такой щедрой милости, а Василию кровь бросилась в голову. («Вот она, фортуна! Боги!») Он опустился пред государем на колено. - Побудь пока с невестой, - продолжал император, - а послезавтра курьером поедешь с дальнейшими негоциями о мире к Бутурлину; а как вернешься, – зови, батюшка, на пир, на свадьбу! Василий стоял ошеломленный, а присутствующие в восхищении шептались: «Вот он, какой добрый нонешний государь-то». На обратном пути с Петром Федоровичем в карете ехали Корф и Волков. Первый усердно беседовал с государем, второй – дремал. - У меня, барон, один бравый прожект есть, - доверительно шептал государь Корфу. – Свет изумится! Даешь слово молчать? - Клянусь, ваше величество. - В мае-июне возьму Иванушку из крепости в Петербург, обвенчаю его с дочкой моего дяди, принца Гольштейнбекского, и назначу его своим наследником. А? Каково? - А государыня? – Корф помертвел. – А ваш сын? - Постригу в монахини, как сделал мой дед Великий Петр с первой женой – пусть молится и кается! Посажу их с сыном в Шлиссельбург, в тот же каземат, где Иван томится… - Чтоб с того не вышла гибель для государства, а то и для вас самих. - Пустяки! Сдумано-сделано! Таков мой девиз. А ты трусишь, барон? - Что моей роли касается, ваше величество, можете быть спокойны! Моя преданность к вам из мрамора и гранита. На другой день, по приезде в Петербург, Корф был уже на Мойке, и был черной лестницей введен в апартаменты царицы, и обо всем, услышанном от императора, доложил. А еще ранее Волков успел побывать там же (в карете он искусно изображал спящего), и сообщил Екатерине Алексеевне не только то, что говорил государь, но и то, что отвечал Корф. * * * «Благополучие, слава и цветущее состояние государства от трех источников происходит, - писал Михайло Васильевич, низко склонясь над рукописью. Все-таки, закончил сочинение «О различных мореплаваниях, предпринятых для сыскания проходу в Ост-Индию западно-северными морями». Теперь писал предисловие. «Первое – от внутренного покоя, второе – от победоносных действий против неприятеля, с заключением прибыточного и славного мира, третье – от взаимного сообщения внутренних избытков». Ученый почесал за ухом – никак не мог избавиться от этой простонародной привычке – корил себя: «А еще академик!» Стал шарить по столу в поисках трубки. Нашел. Раскурил. Пустил клубы ароматного зелья. - Опять дымишь? – раздался сварливый голос жены из соседней комнаты. – Тебе же лекарь запретил? - Ну, что твой лекарь понимает! – огрызнулся Михайло Васильевич и снова взялся за перо. «Российская империя внутренним изобильным состоянием и громкими победами с лучшими европейскими статами равняется, многие превосходит. Внешнее купечество на Востоке и на Западе, хотя в нынешним веку приросло чувствительно, однако, рассудив некоторых европейских держав пространное и сильное сообщение разными торгами со всеми частьми света и малость оных против российского владения, не можем отрешись, что мы весьма далече от них остались…» Но оставим умудренного ученого за его сизифовым трудом и вновь вернемся к нашим молодым героям. Как они там? Что нового свершилось? * * * Нежданное посещение императором шлиссельбургской тюрьмы и посылка Мировича с бумагами в заграничную армию возбудили немало толков и подозрений в высшей столичной среде. Голштинская партия еще более приободрилась. В крепости тоже засуетились. Комендант и старший пристав готовились приступить к чему-то, что волновало и смущало всех. Василий написал из Петербурга своей ненаглядной, что его снарядили заграницу, дав щедрое пособие, и скоро он будет к Бутурлину. Поликсена старалась собраться с мыслями. Так быстро все завертелось вокруг, и было таким неожиданным и странным. Она вспомнила свой приезд в Шлиссельбург, перебрала в уме малейшие подробности первых дней пребывания в семье князя Чурмантеева. Здесь она надеялась найти укрытие от треволнений недавней дворцовой жизни. Узнав же некоторые подробности о таинственном арестанте, сразу же потеряла покой. Несчастный колодник полностью приковал к себе ее внимание. Дни и ночи она думала о нем, жадно прислушиваясь к любым недомолвкам и проговоркам, как князя, так и других гарнизонных служак. Сама расспрашивать боялась. Она чувствовала, что и князь в душе тоже искренне жалел несчастного, но по долгу службы виду не подавал. Что, если отпереть ему дверь и сказать: «Ты свободен, иди!» Кто на это решится? И, что будет делать узник, так давно изгнанный из мира? Эти вопросы томили и мучили. Может, когда-нибудь смогу быть его Орлеанской Девой-освободительницей, а он – моим королем. Я ему скажу: «Сир, вы свободны!» Можно бежать в ближайшие финские леса, а оттуда – и в Швецию… Но вот – ремонт в камере арестанта, и князь перевел его к себе. О, счастье! Он так близко… Пристав хотел сам носить еду узнику, но этот перелом ноги, - не было бы счастья, да несчастье помогло! Он сам меня попросил: «Вот, сударыня, одного колодника перевел я сюда… Ему бы снести пищу нужно, да сам-то теперь не могу… Может ты, но тайно, чтобы никто… понимаешь?» Она была на седьмом небе – сбылось! «Так молод и уже арестант», - подумала Поликсена, бережно ставя воду и завтрак на грубый, дощатый стол. Заключенный проснулся, вскочил, присел на кровати; его явно испугало невиданное явление, эти его кроткие глаза и бледное, не знавшее солнца, лицо. Она тоже окаменела… Арестант протянул вперед руки, протер глаза и зашевелил губами, что-то бормоча. Она совладала с собой, рванулась с места и скрылась, заперев, как и полагалось, дверь на ключ. С того дня она стала беспрепятственно навещать арестанта. Князь, хоть и сознавал нежелательность этих свиданий, но не в силах был им помешать. В Петербург о его болезни вести не дошли, да и не надобно, чтобы они туда доходили. «Бог мне послал помощницу разумную и скромную, - радовался больной, - да и сдержана – лишнего слова не скажет, такой можно доверять». Она строго следила, чтобы принц не выходил из-за ширмы, когда гарнизонные солдаты приходили мести, мыть полы и проветривать помещение. Днем Поликсена приносила пищу, питье и книги (в частности, и не безызвестный труд Ломоносова) – в доме пристава была отличная библиотека, а то, что кто-то берет из нее тома, он не замечал. Ночью снова приходила и читала ему, учила писать, чертила виды крепости, озера и окрестных мест, рассказывала о столице. Заметив его заиканье и даже косноязычие, исправляла речь, заставляя медленно произносить за ней. Затворник оказался способным и делал большие успехи… Единственно, чего боялась Поликсена, что ремонтные работы скоро закончатся и ее посещения прекратятся. Она видела, как через двор выносили из башни мусор, кирпич; как ходил туда с ведерком и кистью посадский маляр. Как-то раз под вечер – князь дремал, – она вошла к узнику, замкнула за собой дверь, надвинула оконный ставень, зажгла свечку и раскрыла очередную книгу. То была история французского короля Карла У11 и его избавительницы, крестьянской девушки из Орлеана. Иван Антонович слушал, затаив дыхание. Когда чтение закончилось, он схватил чтицу за руку и взмолился: - И меня спаси от гонителей! - Что вы, что вы? – вырвала она руку. – Это так только в книгах, да и было давно! - Как тебя звать? – с мольбой в голосе спросил он. - Зачем вам? Зовите – другом… - Она быстро ушла от него. Весь следующий день Поликсена не находила себе места. Он сам просил спасти его. Но как? Вечером, как снег на голову, явился этот офицер, а она уж и думать о нем забыла. Тут вспомнились старые чувства и симпатии. Но мысль о помощи не оставляла ее. А что, если через офицера? Мировичу я нравлюсь, он все сделает для меня. Дверь в тот вечер специально не заперла: пускай Василий с принцем познакомится. Познакомились они, но этого мало. Придумала написать письмо безымянное, побудив государя к посещению тюрьмы. Мирович отвез послание, и план удался, но таких последствий, как отсылка жениха заграницу, она не ожидала. Князя тоже последствия коснулись, – пришел государев указ, где говорилось, что к Пасхе Чурмантеев заменяется другим и переводится в уважение к его заслугам на покой, в одну из пограничных крепостей, за Волгу. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Охотничьи рога. Старушка и ученый. Новый пристав. В отряде Бутурлина. Чуть что, сразу карты… Новый Зимний дворец. Скандал в царском семействе. Фонвизин. - И как это мне тогда такое в голову-то пришло: усовершенствовать грубую и весьма неприятную охотничью музыку? – Михайло Васильевич откинулся в кресле, бросив писать, и стал припоминать, как было дело… Русские охотники исстари не знали другого музыкального инструмента, кроме первобытной медной валторны в виде прямого или несколько согнутого в дугу конуса. Все эти охотничьи рога делались по одной мерке и одинакового размера, стало быть, имели один звук, и когда на охоте десять и более охотников, бывало, затрубят в свои рога, то такой усугубленный, ревущий звук был, конечно, довольно силен, чтобы произвести потрясающий эффект в лесу и целой стороне, и тем поднять или спугнуть дичь. Михайло Васильевич снова почесал за ухом. Тьфу ты! Опять эта простонародная привычка. Хорошо, что еще женушки рядом нет, а то бы распекла, на чем свет… Правда, еще и до меня одному обер-егермейстеру удалось уничтожить неприятное впечатление такой музыки при содействии одного очень даровитого придворного валторниста и скрипача Мареча, родом чеха. Достигли этого отчасти сохранением прежних рогов, отчасти же увеличением или уменьшением размера их. Мареч велел изготовить тридцать семь рогов различной величины и ширины, отчего составилось три полных октавы. Я же добавил еще, и рогов стало сорок девять, следовательно, получилось четыре полных октавы. Каждый такой рог имел свой собственный звук, но музыкант, на нем трубивший, не мог производить никакого другого кроме этого звука. Михайло Васильевич поднялся, прошелся по комнате и продудел губами, словно на роге, незатейливый мотивчик. Покосился на дверь, – не слышат ли подобного удальства? Вспомнил далее, снова усаживаясь, что при исполнении музыкальной пьесы, состоявшей из нераздельных звуков, трубач только выжидал мгновения, когда в дошедшую до него очередь ему следовало протрубить из рога свойственный ему звук. Сложил руки рупором и протрубил, в конце пустив петуха, и снова покосился на дверь – никак кто-то по лестнице поднимается или послышалось? Каждый музыкант по предписанию, означенному на листке, считал прочие звуки, пока не доходил до него черед трубить. Когда каждый считал точно и вовремя издавал звук, то выходили предписанные и разделенные между разными исполнителями звуки пьесы последовательно, и, стало быть, сама пьеса со свойственной ей мелодией. Первое обучение требовало много усилий, но они были вознаграждены превосходным, совершенно особенным и неожиданным впечатлением, которого не производили никакие другие инструменты. В дверь легонько постучали. - Кто там? - Можно-с к вам? На пороге стояла сияющая Филаретовна. - Сокол мой, батюшка, на побывку приезжает из Шлиссельбурга. Вот цидулку прислал. Старушка протянула ученому письмецо. - Накось, батюшка, взгляни сам. У тебя глазки-то помоложе… Может быть, чего и не поняла старая. Михайло Васильевичвзял бумажку и приставил к ней увеличительное стекло – зрением тоже похвастаться не мог. - Да вы и впрямь не поняли! Он пишет вам из Нарвы, что едет опять заграницу в отряд Бутурлина. - Заграницу, батюшка? – осела огорченная бабушка. – А знать-то, нас и не повидает? Ах, ах! А я-то обрадовалась… - Да не горюйте, Настасья Филаретовна. Что с них взять? Дело молодое… Вот лучше стишок мой послушайте. - Прочти, прочти, батюшка! Ломоносов поднялся и встал в позу, выпятив грудь. «Ловцов и пастухов меж селами отрада, Одни ловят зверей, другие смотрят стада. Охотник в рог ревет, пастух свистит в свирель, Тревожит оный Нимф; приятна тиха трель. Там шумный песий рев; а здесь у тихой речки Молоденьки блеют по матери овечки. Здесь нежность и покой, здесь царствует любовь, Охотнический шум, как Марсов, движет кровь». - Ну, как? - Искусник вы наш, батюшка. Ишь, как это у вас гладко получается: «любовь и кровь». - Что рифма не нравится? - Отчего же-с? Рифмы хороши… вот и раньше: «отрада – стада». «А наблюдательная бабка», - насторожился поэт. - Ну, пойду восвояси, батюшка. Уж поздно. * * * На смену Чурмантееву заступил премьер-майор Жихарев с помощниками в капитанском чине Батюшковым и Уваровым. С новым приставом прибыло и новое указание коменданту от самого Унгерна: «Арестант после учиненного ему посещения легко может получить какие-либо новые неподходящие мысли; а потому всячески удерживайте его от новых пагубных врак, о здоровье ж и воздухе заботьтесь». В содержании появились и новые послабления: теперь арестанта под конвоем разрешалось раз в день выгуливать на свежем воздухе, на галерее, но не более и не далее того. Говорили, что эти милости исходили от самого государя. Пчелкину с отъездом Чурмантеева тоже выпроводили из крепости, и она перебралась в шлиссельбургский посад. На последнем свидании с узником она сказала ему: «Сейчас мы расстаемся, но помните, где бы ни были, - я вас не покину. Найду!" После этого арестант впал в отчаянье, перестал спать, стал раздражителен, а то и буен. То и дело из каземата доносились то стоны, то крики, то плач, то истерический смех. Он без умолку бранился, стучал в железную дверь, кидал мебель, рвал на себе платье. - Бес обуял, испортили сердешного, - шептались часовые, - раньше был тише воды, а теперь… * * * «Женюсь, все брошу, - думал Василий, миновав границу, - выйду вчистую и подамся на родину хлопотать о своих правах на наследство. Может, на сей раз дело сдвинется с места. Что нам столица, фанфары и суета? Поликсена согласится, а что ей останется…» Переговоры с Пруссией о заключении окончательного мира начались еще до приезда Мировича в отряд Бутурлина. Когда же он прибыл, то в составе одной из экспедиций, в числе других офицеров, снова побывал в Берлине. Все складывалось хорошо и у него даже нашлось время на свои личные дела. Дела опять же сердешные – к концу мая он прислал из-за границы презенты невесте: серое тафтяное платье, бархатный алый камзол, черепаховые подвески, браслеты и модную, из белой шали накидку. Все это доставили с оказией на имя Бавыкиной, – такой у него был уговор с невестой. Настасья Филаретовна похвастала посылкой. - Хороший вкус у него, - причмокивал Михайло Васильевич, рассматривая вещи. Позвал на совет жену и дочь. Те тоже одобрили. - Где только деньги на все это достал? – недоумевала Бавыкина. – Ужли в карты вновь резаться начал? Как думаете, ваше высокородие? - Да уж вы, чуть что, сразу карты, - возразил ученый. – Будто других путей нет. В гору, знать, пошел – молодец! Глядишь, еще и с орденом воротится. - Ишь, куда вы хватили – с орденом! Да за что орден-то ему? - Там, Настасья Фираретовна, знают за что давать… Не нашего ума дело, голубушка. -Мне-то только, бездольной, что делать, - заворчала старушка, собирая присланные презенты – куда деться? Ужли все торговлей по улицам на старости лет маяться? - Да чем вам плохо у меня? Живите и не тужите, - улыбнулся ученый. * * * На пасху император Петр Федорович переехал в новый зимний дворец. Строитель его Растрелли получил за то голштинскую Аннинскую звезду. Императрицу государь поместил в самом дальнем конце дворца; ближе к себе – восьмилетнего сына Павла с наставником Никитой Ионычем Паниным. На антресолях было отведено помещение Елизавете Романовне Воронцовой, своей фаворитке; а в особом флигеле государь назначил апартаменты предполагаемой невесте заключенного принца Иоанна Антоновича, несовершеннолетней дочери своего дяди, генерал-губернатора Петербурга, принцессе Екатерине Петровне Голштейн-Бекской с ее гувернанткой. На 10 июня назначено огромное празднество в честь русско-англо-прусского союза. Для этого заказаны в Бельгии скульптуры, изображающие богинь мира, написана специальная драма с музыкой. Гирлянды цветов обвивают золотые щиты с именами Фридриха и Петра, готовится грандиозный фейерверк. И Михайло Васильевич руку приложил к созданию этого пира пиротехники. С крепости, с адмиралтейства и судов, стоявших на Неве, до поздней ночи раздавалась непрерывная пушечная стрельба. Было выпущено более тысячи выстрелов из орудий. В особой зале Зимнего был дан пышно изготовленный обед. Стол накрыли на пятьсот персон. Все высшие русские сановники, все иностранные дипломаты, сливки дворянства и генералитета налицо. Екатерина сидит посередине стола, Петр – в конце, подле русского посла. - Дамы и господа, предлагаю три тоста, - поднимается Петр Федорович с бокалом в руках. – За здоровье царской семьи, за вечный союз между Россией, Англией и Пруссией, и за здоровье прусского короля. Все встают, чокаются и выпивают. Одна Екатерина не двигается с места и продолжает сидеть точно в оцепенении. Петр замечает это неуважительное отношение и посылает к ней своего адъютанта, графа Гудовича: - Иди спроси, почему она не встала? Граф получает на свой вопрос следующий ответ: «Так как царская семья состоит только из меня, супруга и сына, то и не следовало вставать». Адъютант приносит ответ. Петр Федорович в гневе, и снова посылает к ней графа: - Иди скажи ей, что она дура! Гудович отправляется выполнять и, подойдя, шепчет что-то царице. Но по ее лицу не видно, что адъютант передал именно то, и Петр, перегнувшись через стол, сам кричит троекратно: - Дура, дура, дура! В одно мгновенье в огромном зале воцаряется гробовая тишина. Все присутствующие понимают, что произошло нечто небывалое, непоправимое, хотя давно ни от кого не было секретом, что в царской семье творится что-то неладное. Взоры всех устремлены на Екатерину, – как она отреагирует? Она побледнела, глаза наполнились слезами, но, быстро придя в себя, царица просит своего камергера графа Строганова, стоящего позади ее, рассказать что-нибудь веселое. Он тут же в полголоса поведал свежий анекдот, отчего лицо Екатерины просветлело и озарилось подобием улыбки. Петр негодует и шепчет своему адъютанту: - Приказываю сегодня же сослать Строганова в его поместье! Но полтыщи человек были свидетелями безобразной сцены. Они испытали возмущение от несдержанности царя, сострадание к царице и восторг от ее достойного поведения. Все упреки, раздававшиеся когда-либо в ее адрес по поводу амурных дел (Салтыков, Понятовский, Орлов), исчезли бесследно пред этим актом разнузданной, непозволительной для царской особы грубости. В один миг все симпатии склонились на сторону Екатерины. Впоследствии она напишет в дневнике, что только с того вечера стала прислушиваться к наущениям врагов Петра, а до того она все колебалась, сомневалась и выжидала. * * * Получил, наконец, Михайло Васильевич письмо от Мировича, где последний писал: «Высокочтимый и истинный мой защитник, и покровитель, прости за докуку сей соей цидулки. Со мной приключились дивные, прискорбные дела. Первое: мир давно заключен, а меня, временного посланного с комиссией от царского полка, задержали при возврате, якобы для охраны раненых…» Далее Василий писал, как ему тяжело и тоскливо, что кругом зависть, злоба, вечные ссоры, кутежи и картежные поединки; - бросил бы все да бежал. Но ведь засудят как дезертира. В заключении просил: «Господа Бога ради, побывайте у кого-либо из сильных голштинцев, попросите их или кого из немцев вашей Академии, чтоб меня выпустили отсель». Задумался Михайло Васильевич. Как помочь ему? К голштинцам идти, эка напасть Божья! Что же делать, что предпринять? С улицы донесся шум подъехавшего экипажа. Пассажир стал расспрашивать игравшую поодаль детвору. Ломоносов послал дочку: - Узнай, кого нам Бог принес? Она вернулась с криком: - Виссен, Виссен, фон Виссен, студент из Москвы, говорит, – вам писал… - А! Вспомнил, зови! – запахнул халат, поправил парик. Негоже в таком виде принимать гостей. («Это тот, что в иностранную коллегию просится… Стихи намедни прислал на прочтенье».) Глянул в зеркало, снова поправил парик – теперь ничего, можно и принять. - Лейб-гвардии семеновского полка сержант и московский студент, - представился гость, угловато раскланиваясь. - Да, да… Как же-с, помню. Добро пожаловать, господин Фонвизин. Письмо ваше получил и план задуманной комедии одобряю. Как название-то, бишь, забыл? - «Бригадир» называется. Только вот начал да дело не спорится. - Что же так? Помехи или как? - Развлечений премного-с в Москве… - Пишите, государь мой, не ленитесь! Обличайте злые и глупые нравы, – начал припоминать сюжет Михайло Васильевич. – Уязвите притом и наше гонянье за модами с их бестолочью, развратом и всякой пустошью… Зовут вас как, запамятовал? - Денис Иваныч. - Талант Господь Бог дал вам несомненный. - Стишки-то, Михайло Василич, изволили пробежать те, что я послал вам? - Просто прелесть отменная, - озарился улыбкой академик. – Хотел отвечать вам да был в деревне… Поздравляю, государь мой! - А как вам вот это, - гость начал читать: «Ты хочешь дураков в России поубавить, И хочешь убавлять ты их в такие дни, Когда со всех сторон стекаются они?» - Как вам это кажется? - Благодушие и острая издевка сатирствуют! Талант, батюшка, у вас несомненный! - И далее: «Когда бы с дураков здесь пошлина сходила, Одна бы Франция казну обогатила». - Превосходно, друг мой! Именно так. Ну, мило, да и все тут. Гость не знал, куда деться от стольких похвал. Лицо одновременно выражало растерянность и восторг. Хозяин взял в охапку гостя и, не дав ему опомниться, стал угощать всем, что в доме было; позвал на помощь жену и дочь. Те накрыли на стол. Посидев некоторое время и, отведав любимого хозяйского блюда – моченой ягоды морошки с сахаром, Фонвизин запросился восвояси. Хозяин сам вызвался проводить гостя, и они вышли на воздух. - Так вам, сударь, угодно, чтоб я замолвил о вас словцо канцлеру? – прощаясь, спросил Ломоносов. - Век Бога заставили бы молить. Канцлер чтит вас и не откажет. Служба мне даст положение в свете, средства к жизни, тогда и писать можно будет в охотку… - Долго ли погостите в Питере? - С неделю, а коли нужно, долее. Отпущен родителями на месяц. - А остановились-то где? - У дяди в Измайловском полку. Вот вам мой адрес. – Молодой человек протянул заранее заготовленный листок. - Отлично. В воскресенье вечеринка в Измайловском тоже полку, у соседа моего по имению, коли, слышали, у барона Фитингофа. Канцлера давно я не посещал – никуда не езжу, – совсем дома засиделся. Я справлюсь, а если граф Михайло Ларионыч будут там, то поеду и о вас поговорю… - Не нахожу слов благодарности, - поклонился юноша и поспешно удалился. «Давно не вылезал из своей норы», - подумал академик и поплелся домой. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Пир у барона. Разговор в беседке. Встречи на балу. Пятна ревности. Государь беседует с ученым. Барон Иван Андреевич Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала, графине Анне Сергеевне Миних, квартировал в большом доме, выходившем окнами к Фонтанке, у Измайловского моста. Воскресный тот вечер привлек к дому большую толпу зевак. Вся набережная была загромождена экипажами. Раззолоченные и расписные амурами и цветами кареты, и коляски проезжали вглубь обширного двора, где двумя рядами огней светились настежь распахнутые окна. Вот подъехала зеркальная, всем известная карета шталмейстера Нарышкина; за ним – ландо прусского посланника Гольца; за ним – еще кто-то и еще, и еще… Итак, это длилось долго, пока все гости не собрались. Оркестр придворной музыки гремел, веселя всю округу. Оркестр был в доме, а во дворе с ним спорил хор певчих. Цветники и дорожки сада были красочно иллюминированы, а на пруду, возле главной аллеи, готовился фейерверк. «Ишь, аспиды, супостаты! Траур по государыне не кончился, а они пир закатили», - шептались и ворчали наружные зрители, собравшиеся у забора в большом обилии. С улицы было хорошо видно, как разряженные, в цветах и в легких бальных платьях, красавицы, выпорхнув из экипажей, взбегали по красному сукну крыльца. «Глянь, графиня Брюсова, а вон – Гагарина княгиня, а вот – гетманша с дочками!» – раздавалось то и дело из толпы. У освещенных люстрами окон появлялись, в звездах и лентах, известные в городе голштинские и русские сановники, мелькали напудренные головы с косами военных и штатских, толпились желтые и красные, нового покроя, гвардейские мундиры. Шел девятый час вечера. В комнатах становилось душно, и многие выходили в сад. Лакеи сновали, разнося вина, ликеры и лимонад. Толстый и важный, краснорожий швейцар, в большом напудренном парике, с длинными и тоненькими гусарскими косичками на висках, в алом кафтане с позументом, в белых чулках и желтых башмаках, стоял с булавой у порога главной гостиной и басом, в свое жабо, возглашал по новой моде имена входивших важных особ. - Господа, кто желает курить, пожалуйте в кабинет или в китайскую беседку, - приглашал по-немецки и по-французски сам хозяин, барон Иван Андреевич Фитингоф. - Где канцлер? – спросил Ломоносов, встретившись со своим коллегой академиком Штелиным. – Не видели его? - Зачем тебе? -Перемолвить надо об одном молодом человеке. - Ищи в саду, в буфете. Никогда ранее Михайло Ларионыч не курил, а теперь, представь, и он не хочет отставать от моды. Тут Ломоносов вспомнил о Мировиче и спросил Штелина: - А обер-кригс-комиссара Цейца не видел ли тоже? Каков он из себя? Я не знаком… - Вон, видишь, высокий у двери, с плюмажем… Не поэму ли в честь голштинцев соизволил, а? - Вздор городишь! – отошел от него Ломоносов. Подойдя к Цейцу и представившись, ученый заговорил о Мировиче по-немецки. Грубый и чопорный вояка внимательно выслушал знаменитого просителя и ответил на ломаном русском: - Вы долг слушебна не знать, вы диссиплин, извинить, не понимать… потому не обишайтесь… Отказ! Он щелкнул шпорами и отошел к группе генералов, активно обсуждавших что-то. «Немецкая гнусная тварь! – сплюнул Ломоносов. – Еще наставляет меня…» Михайло Васильевич, раздосадованный таким с собой обхождением, направился к беседке в глубине сада. Под липой, на скамьях, возле простого некрашеного стола, сидели трое из гостей. Их трубки вспыхивали в темноте, точно глаза хищников в ночи. Четвертый, разговаривая, медленно прохаживался рядом, играя табакеркой. - Государь очень супругой недоволен, - сказал по-французски Воронцов, остановившись у стола. - Куда идем? Чего ждать? – зароптали остальные. – И зачем только государь войну с Данией затевает. Всюду недовольство… - За Екатерину Алексевну и гвардия и народ, - снова сказал Воронцов. – Шутка ли? Опасно. - Постричь в монастырь, - прошамкал, не выпуская трубки из зубов, былой пособник императрицы Елизаветы, Бирон. - Жаль бедную, - сказал Миних. – Она так деликатна и умна. Плутарха читает и Вольтера… - Капризна и лукава, - проговорил недовольно Бирон. – С бабой свяжешься, сам бабой будешь! - Но, что же делать? – продолжал прохаживаться Воронцов. - Арест и каземат, - раздался чей-то совет. - Но из тюрьмы ведь тоже выходят, – возразил другой голос. - Ну, тогда плаха и топор! – топнул ногой Бирон. Из-за ближних кустов послышались шаги. Все тревожно обернулись, – не подслушивают ли? По аллее к беседке неспешно шел Ломоносов. Канцлер, завидев ученого, стал нервно вертеть в пальцах табакерку. Что ему надо? «Уж не пройти ли мимо? – подумал академик. – Может, тут секретный какой консилиум?» - Но все-таки подошел, поприветствовал собравшихся и кратко передал канцлеру просьбу о Фонвизине. - Все так же хлопочешь за других? – спросил Воронцов. – Время ли, батенька, согласись, здесь на балу решать такие вопросы – сам посуди… - Я, ваше сиятельство, домосед и редко хожу, куда с просьбами, вот поэтому теперича… Но вакансий в коллегии нонче нету. Куда же я заткну твоего протеже? Чай, вдобавок, он еще и московский лоботряс, да маменькин сынок. - Не лоботряс, государь мой, - возразил ученый. – За подобных я бы и просить не стал. Место переводчика, граф, ему прошу… Он басни Гольдберга уже перевел. Издано в Москве. Такими людьми, особенно русскими, брезговать бы не следовало… В темноте, по-прежнему, вспыхивали трубки, и за столом царило напряженное молчание, – скоро ли этот субъект отвяжется? - Ну, стоит ли так печься о каком-то мальчишке? Разве сверх штата и без жалованья, да и то прежде – выдержит ли экзамен… - Князь отправил в нос щепотку, и отчаянно чихнул. - Милостивый государь, - стал нервничать академик, - где видано, чтобы студента философского факультета и…? А немцев всюду принимают… Речь ученого была прервана грохотом взметнувшихся над прудом ракет. Фейерверк начался. Оркестр грянул марш, и сквозь искры шутих было видно, как впереди блестящей военной свиты, на крыльце в белом голштинском мундире с аксельбантом и эполетом на одном плече, показался сам император. - Так, как же, граф? – сквозь шум спросил Ломоносов. - Ах, батенька! – Воронцов двинулся по аллее. – Коли согласны, то экзамен и сверх штата. Первая часть фейерверка окончилась. Танцы в доме возобновились. Освежившись на воздухе, дамы и кавалеры веселыми группами возвращались в комнаты. Бал продолжился с еще большей силой. В оркестре, со скрипкой в руке, находился и сам император. Бедный дирижер вынужден был примириться с этим царским капризом, нисколько звучавшую музыку не улучшавшим. Из оркестра хорошо были видны все танцующие: вот Нарышкин отплясывает, вот толстая, краснолицая хозяйка дома Лизавета Романовна Воронцова, а вот и еще известные все лица, и еще, и еще… В глубине залы Петр Федорович обратил внимание на стройную девушку, танцевавшую с польским гусаром – где-то он ее уже видел и, кажется, не раз… Государь отложил скрипку – лицо капельмейстера просветлело – и направился к танцующим. Танец кончился, и государь подошел к девушке. - Ваше величество, - сказала она, склоняясь перед ним, - я Пчелкина. Уделите минуту несчастной. Петр Федорович узнал ее: недавно видел в Шлиссельбурге, а теперь вот она и здесь. Какими судьбами? - В чем ваша просьба? - Я невеста, - робко, почти зашептала она, - в моего жениха по вашему повелению услали в армию… - Жениха? – государь недовольно сморщился. – Хотите поскорей его видеть? Это того, что я тогда отметил за выправку в Шлиссельбурге? - Да, да! – сердце бедняжки радостно запрыгало. – Его, его! - Но ведь теперь пост и свадьбы нельзя – сказал Петр Федорович с интонациями кота, играющего с мышкой. – Подождите конец месяца, моих именин… Я ведь просил меня пригласить. Согласны? - Слышно о новом походе, - осмелела Поликсена. – Вы уедете… Я еще об одном лице хочу просить. Его вновь все забыли… - О ком еще просите? - Вы, государь, обещали освободить принца Иоанна. Простите, ваше величество, мою дерзость. Я жила у тамошнего пристава; его сменили за некое письмо, наверное… Но не он вам его писал. Казните, – я решилась на это. Государь оглянулся, – слова просительницы встревожили его. Рядом уже была гневная Воронцова. Багровые пятна ревности выступили на ее щеках. - На пару слов, ваше величество, - сказала она, увлекая императора. - Через минуту к вашим услугам, - кивнул Поликсене государь, удаляясь с фавориткой. - С кем это вы говорили? – в бешенстве бросила Воронцова. - Одна девушка просит о женихе. Всего лишь… - Ах, о женихе? А вы не видите и не слышите, что вокруг? Спросите моего дядю - он верен вам! - В чем дело, дорогая? - Вы уедете на войну, а меня заточат! - Почему? Кто? – Петр Федорович был в искренней растерянности. - Ваша супруга. - Моя супруга? - Да! Она что-то готовит. Говорят, что роли уже все розданы. Если не верите, поговорите с Минихом, с Бироном… Все скажут. - Какие роли? О чем ты? Вот уедем в Ораниенбаум – там и поговорим спокойно… - К народу она является монашкой, - перебила Воронцова, - угождает и духовенству, и черни, да и вся молодежь за нее. Все на ее стороне – даже и поэты! - Что же, ты к ней ревнуешь? – улыбнулся Петр Федорович. – Стыдно… Погоди, перед походом венец устроим, и регентшей тебя оставлю… Снова из сада раздались залпы фейерверков. - Пойдем, огни посмотрим, - потащил он за собой фаворитку на воздух. За прудом, причудливо отражаясь в воде, пылало и вертелось, рассыпая искры, хитроумное устройство. А над ним, в дыму, как на облаках, обозначился щит с буквами «П» и «Е». - Это что же? – раздраженно взвыла Воронцова. – Петр и Екатерина? - Петр и Елизавета, - успокоил государь. Последний сноп ракет протрещал и угас в черном небе. В доме снова раздался призыв к танцам. Государь и Воронцова вернулись к гостям. Очаровательной просительницы нигде не было, как ни искал ее глазами Петр Федорович. Поликсена же, в ожидании государя, чуть ли нос к носу столкнулась с противным генералом Бехлешовым и, сославшись на усталость, немедленно покинула залу во избежание новых приставаний. Не найдя Пчелкину, государь увидел Ломоносова и, решив поговорить со знаменитым ученым, подозвал его. Они прошли вглубь сада, под липы, и государь сказал: - Давно тебя не видно, Михайло Василич. Тетку в одах воспевал, а меня, как вижу, меньше любишь, а? Вот прошел слух, будто ты составил прожект всех немцев из России выгнать. Правда ли то? - Сущая клевета и несообразность, ваше величество. – Ученому стало немного не по себе («Кто же донес? Да, мало ли кто!»). – Я таким ребячеством не занимаюсь. Бываю резок на слово, то - правда. Хорошие иностранцы – наши учителя! Сам на их родине свет истины познал. - Слушай, Михайло Василич! Я, как и мой дед великий, имею много неприятелей. Мне предсказывают разные беды. Одни советуют одно, другие – другое… Не знаю, кому и верить. Дай ты мне свой совет и проси, что хочешь. Ломоносов призадумался, – правда это или шутит государь? Воцарилась тишина, нарушаемая лишь отдаленными звуками бала. - Изволь совет, государь, - начал ученый, - только не прогневайся. Ты мягкий душой, прямой и добрый человек. Все про то знают. Но страна, данная тебе, не немецкое княжество. Она – Великая Россия. - Это я знаю. В чем совет-то? - Совет в том, что помирись со своей супругой. Вот-с! Лучшего советника тебе, чем она, не найти. - То мне и Фридрих советует… Что же в этом нового? – разочарованно протянул государь. – Нет, нет и нет! Она непослушна, упорна и дерзка: не уважает лучших и верных моих хранителей, голштинцев. Все клерикалы на ее стороне, вся гвардейская молодежь любит ее… - И я, государь, прости, один из ее приверженцев, - признался академик. - Вы точно все сговорились – все об одном! - Ты ее обижаешь, теснишь, - продолжал Ломоносов. – Загладь тяжкую ошибку, государь, твоей тетки – это второй мой совет. - Какую такую ошибку? Не понимаю. – Освободи несчастного узника, бывшего императора Иоанна Антоновича. Двадцать лет вопиют! Не приближай к трону, отпусти в чужие края. - Унгерн и дядя мой то же говорят, да возможно ли сие? - Возможно. В том и будет твое величие. Дай ему кончить жизнь по-человечески, а не как зверю в клетке. Искупи прошлый грех, иначе суд Божий и людской… - Да, как же-с? – воскликнул царь в растерянности. - Отошли заграницу, к родным, - наступал академик. - Тут уже одна просила о том же, - как бы подумал вслух Петр Федорович. – Опять совпадение. Я и сам ведь прежде думал об этом… Ну, спасибо, Михайло Василич! Но ничего что-то взамен не просишь… Совет дал, – проси теперь! Ломоносов собрался с духом и попросил о Мировиче и Фонвизине. - За офицера тоже не один просишь, - улыбнулся государь, – сплошные совпадения! Так уж и быть, будет для обоих радость! Окрыленный успехом, Ломоносов откланялся. Проходя мимо беседовавших канцлера и Миниха, услышал обрывок разговора: - … самый опасный из них – Григорий Орлов; надо приставить, за ним наблюдать. - Да и над Дашковой тоже нужно учинить… На утро император призвал адъютанта Гудовича и долго с ним беседовал. В тот же день был послан в Шлиссельбург секретный гонец с особым поручением. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Дезертир. Визит к Орлову. Снова карты. У Ломоносова. Дача Гудовича. Ночная отлучка. Свидание. Поимка беглеца. Спустя пару дней, Ломоносов в коллегии узнал, что приказ с разрешением Мировичу возвратиться, подписан накануне и уже послан в армию. Вернувшись домой, решил тем обрадовать свою жиличку и зашел в ее закуток. Бавыкина, прикрытая старенькой кацавейкой, лежала под образами на сундуке. - Что с вами, матушка? Здоровы ли? - В гроб давно мне пора… а так здорова. - А я к вам с доброй вестью. Вашему Василию выхлопотал апробацию, чтобы вернули его. Бавыкина подняла голову с подушки. Глаза как-то странно покосились на ситцевую занавеску, делившую комнатку пополам. Занавеска сама отдернулась: у печи в забрызганной грязью шинели и высоких дорожных сапогах сидел понурый Мирович. - Боже праведный! – опешил Ломоносов. – Ты ли это? - Без отпуска, самоходом, - указала на него Настасья Филаретовна. – Полюбуйтесь! - Но ведь это дезертирство! Как вы могли решиться? – всполошился ученый. - Не стерпел, ну, и все тут – была причина, - пробурчал Василий. - Когда приехали? - Ночью сегодня. - Что же теперь? Ведь военный суд… Я то за вас похлопотал, а вы и не дождались. - Пропадать, так пропадать… Все ложь и обман, все кругом подлецы! Одна на свете истина – любовь. Вот, впрочем, если и она… Да наплевать! - Успокойтесь, мой государь. Объясните лучше, как это случилось… А с предметом своей любви теперь увидитесь – она здесь, говорят, на балу видели. - Как?! – воскликнул дезертир. * * * - Как дела с фараоном и с бильярдом? – сразу же спросил Григорий Орлов. Василий и Илья Ушаков встретились вновь и, вспомнив старое, наведались в дом к цальмейстеру гвардейской артиллерии, чтобы снова испытать счастье в игре или попросить о помощи. - Плохо. Весь, как есть, прогорел, - понуро ответил Мирович. - Что же, денег надо? – участливо спросил гвардеец. – Можно поиграть и по уговору. - Денег не надо… Раз вы мне уже помогли, за что по гроб благодарен, так вот и еще пособите, а я отслужу. - В чем дело? Мирович рассказал о своем побеге из армии. - Плохо, брат, плохо, - покачал головой Орлов. – Ты масон? Да говори, не бойся – я тоже… - Василий согласно кивнул. - Как же так? Вольный каменщик и охотник до карт в одном лице… Впрочем, я тоже грешен. Коллеги мы, брат! Орлов помог Мировичу – ссудил деньгами и, чтобы избавить его от ответа в самовольной отлучке, устроил так, что рапорт об этом спрятали, а в нарвский полк дали знать, что Мирович временно назначен по артиллерии. В этом помогли и масоны, одной с Орловым ложи. Василию удалось и украдкой увидеться с Поликсеной на квартире ее знакомых, на Каменном острове, где она остановилась. Встреча была странная. Поликсена будто обрадовалась, даже как-то порывисто, нервно расплакалась. Василий же почувствовал все равно некий холодок. Его угрюмое настроение не проходило – и разговор у них не клеился, да и нежных объятий не было. - Сущий волчонок твой суженый, - заметила потом хозяйка по уходу гостя. – Глаза-то у него острые как ножи. Не страшно тебе с ним? - Да, что вы! Он не всегда такой, - возразила Пчелкина. – Это сейчас он в неприятности попал. Вот и угрюм, а так очень приветлив. О свадьбе и помолвке как-то разговор не зашел, и молодые расстались весьма неопределенно… Устроитель же гвардейских веселостей, Орлов, не дремал и свел Мировича с неким Перфильевым, тоже масоном и тоже картежником. Новые знакомые, как засели за стол, так уж и не вставали. Дни и ночи напролет шла игра. Неизвестно сколько времени прошло, пока Мирович, исхудалый, с впалыми щеками и блуждающим, потухшим взором, не вырвался из этого болота, в пух проигравшись, и не пришел вновь к Поликсене. То, что он увидел, гуляя вдоль Невки с ней, заставило его немедленно отправиться к Ломоносову. Так поспешим и мы за ним. * * * - Я только что с Каменного, Михайло Василич, - начал нервно Василий. – Мы гуляли в рощице с Поликсеной, и вдруг навстречу нам идут двое. И кто же, думаете, это были? Угадайте! - Почем знать мне? - Принц Иоанн Антонович и с ним, должно быть, новый пристав. - Что ты, Василий! Быть не может, - настал черед удивляться академику. – Откуда он здесь? Может, ошиблись… - Он! Поликсена узнала, – ей приходилось и ранее изредка его видеть там. Ломоносов перекрестился. - Но есть и другое, - Василий таинственно посмотрел на ученого, - то, о чем я сведал тоже случайно, играя в карты в одной честной кампании. - Опять карты? - Куда же мне от них! Так вот, там поговаривали спьяну, что ожидаются смуты и волнения. Будто бы близкие к монарху люди передаются к его врагам. - Полно, мало ли, что спьяну болтают. Упаси Боже от такого, – будет дым коромыслом! - Не верите? – в глазах Василия блеснул дикий огонь. – Все, как есть, открою! Я покажу им! Я так долго терпел бедность и нужду, а приятели мои были богаты и знатны. Пора и мне выбиться! Мой час, час сатисфакции, настал! Он стремительно выбежал, оставив в полном недоумении растерянного ученого. * * * Июньский день был жаркий и душный, но ночь его сменила прохладная и тихая, залитая голубым светом луны. Воздух неподвижен. Душистая мгла раскинулась над деревьями, кустарниками и травой. Запах елей мешался с запахом травы и папоротников. Летучие мыши изредка разрезали темноту. Дача Гудовича находилась на берегу безымянной речонки, отделявшей Каменный остров от Крестовского. Высокий, досчатый забор окружал двор и сад. Главный, со стекольчатой теплицей дом, где летом проживала семья любимого государева слуги, выходила на большую дорогу. Запасный, новый флигель находился в глубине двора. Вторую неделю Гудович неотлучно находился при государе в Ораниенбауме. Старуха-мать и сестры-девицы поджидали его с часу на час и допоздна не ложились спать. Долго светились огни в большом доме. Дворня поглядывала на окна и двери флигеля и качала головой, видя, как шепчется барыня с барышнями. Во флигель носили кушанье, чай, кофе и десерт; ходили в него цирюльник, сапожник и портной. Принесли туда два-три дня тому назад, кому-то новый голштинский кафтан, зеленый с серебряным шитьем и красным воротником. Из флигеля вела особая балконная дверь в сад, на калитках которого висели замки. Было далеко за полночь. В большой, обшитой новым тесом комнате стояли две кровати. На одной спал прикрытый шинелью усталый, плотный, пожилой человек; на другой – длинноволосый, с небольшой каштановой бородкой юноша. Белье и платье, разбросанные по стульям и софе, раскрытые чемоданы, показывали, что жильцы не успели еще устроиться. Они с вечера долго гуляли по саду, выходили особой калиткой в лес, к взморью и на луга, ловили удочкой рыбу и собирали грибы. Юноша внезапно проснулся. «Где она? Я ее видел на прогулке здесь невдалеке. А что, если… место вспомню». Он вскочил, подошел к окну, взглянул в залитый луной сад. Его сопровождающий сильно храпел. Не услышит. Иванушка нашел задвижку, аккуратно открыл окно, но рама все равно заскрипела, хотя звук этот и был покрыт мощным храпом пристава. Арестант быстро оделся и вылез. Свежий, напоенный смолой и близостью реки воздух, наполнил грудь. Луна, казалось, звала: иди, не бойся! Я укажу путь… И он пошел, минуя спящих сторожей, и выбрался из сада. «Боже, какое приволье!» Темные стены лесов идут по обе стороны. Он все более удалялся от дачи, пробираясь сквозь чащу. Ни кочки, ни вереск, ни мхи не остановили его, хотя ветви цеплялись за мундир и сбивали с головы треуголку. Но он шел и шел… * * * Поликсена спала в верхней комнате, выходившей окнами в лес. С вечера были городские гости. Легли спать поздно. Едва забылась первым крепким сном, услышала, что ее будят. Открыв глаза, увидела перед собой испуганную дочку ключницы. - Тебе что? - Там, барыня, ой страшно, кто-то ходит, - указала босая девчонка на окно. – Из лесу вышел… - Где? Кто? – Поликсена глянула в окно и обмерла. У опушки стоял он, бледный призрак. Откуда? Здесь? Она перекрестилась и успокоила девочку: - Тебе пригрезилось, голубушка. Нет никого. Иди ложись и не бойся. Уложив девочку, Поликсена оделась и вышла на крыльцо. - Вы ли это, сударь? Какими судьбами? – Поликсена сама подошла к царевичу. - Я, я… вот видишь, нашел тебя, - он смущенно лепетал, теребя в руках треуголку. – Пойдем, пойдем со мной! – схватил Поликсену за руку. - Да куда же? Нас услышат, люди набегут. - Жизнь моя, бросим все, уйдем, - задыхался царевич, сжимая ее руку. – Снова увидел тебя! Теперь воля… - Какая воля? Вы не простой смертный, - трезвость вернулась к Поликсене. – Вас найдут на дне моря и под землей! «Ужели мне суждено совершить святой подвиг, коль судьба послала его? – пробудилась вновь в Пчелкиной Орлеанская Дева. – Спрятать его, а утром отвезти ко двору. Государя ждут из Ораниенбаума, - будет развод». - Не бойтесь, сударь! Теперь вас не отнимут от меня! Я вас спасу и возвращу вам свободу. Иванушка вдруг обхватил ее и стал осыпать жаркими поцелуями. Руки, и весь он, дрожали. Она попыталась вырваться; он же тянул в лес. - Что вы, куда? – упиралась Поликсена. – «Что с ним? Понимает ли, слышит ли?» - Скоро утро – вас спохватятся, поднимут шум. Здесь не укроетесь. Надо в город, к государю. Его ждали с вечера. В нем одном спасение. Со мной же вас тотчас узнают. Вам надо одному. Сумеете? Принц молча сжимал ей руки, не переставая дрожать. - Вот тропинка. Она ведет к реке. Там мост, но нет, лучше в лодке… Согласны? Я вас провожу. Доедете в город, и прямо к крепости; там опять в лодку и ко дворцу. Да идите же! Вот вам и монеты на перевоз. Она провела Иванушку к окраине Каменного острова. С берега, через Невку, в утренней мгле, уже виднелись ближайшие предместья. От пристани отваливал челн. - Слушайте внимательно: первой улицей и все прямо; и ни слова, ни с кем, помните – ни слова! - Буду помнить, буду, - хмыкнул принц. Они расстались. - Не подвезти ли, сударь? – окликнул Иванушку с берега старый и седой лодочник. Беглец кивнул. Добравшись до Петербургской стороны, принц от церкви Спаса вышел к Сытному рынку у крепости. Странный, долговязый, в новом голштинском кафтане нараспашку, он обращал на себя внимание ранних торговок. «Ишь немец из дворцовых, видно, - говорила одна баба другой. - У красоток, должно быть, развлекался». Они дружно захихикали. Тем временем на берегу Каменного острова, где была переправа, появился человек в синей гарнизонной форме верхом на лошади. Он спросил лодочника, не проходил ли здесь в зеленом кафтане господин? Лодочник указал на противоположный берег: «К царю, сказывал, пошел во дворец». Всадник помчался к понтонному мосту, находившемуся повыше, между Каменным и Аптекарским островами. Иоанн Антонович уже входил в крепость. Слепая нищая старуха, низко кланяясь, отворила двери собора: - Войди, батюшка, войди, свет, помолись. Никого еще нетути, один дьячок. Рано. Чуть слышно войдя под темные своды, он постоял у свежего, еще не отделанного склепа Елизаветы Петровны. «Ах, Иродиада! Вот теперь ты сама у моих ног. Сама теперь прах». Взглянув на пышную с вензелем гробницу Петра Великого, опустился на колени пред могилой тетки. Анны Иоановны. «Вот он я! Мучили меня, обижали, звали Гришкой Отрепьевым… Вот он твой племянник Иванушка пред тобой…» Мысли смешались и он, распластавшись на голых, холодных плитах, стал нервно молиться. Дьячок загремел ключами – мол, пора, сударь, благоволите. «Эх, если бы в этой церкви, хоть сторожем быть»,- подумал принц, вставая. Вышел на паперть, дал слепой нищенке монету. Широкая, синяя, залитая солнцем Нева с плывущими по ней большими и малыми судами, открылась перед ним. На том берегу горел рядами окон в утренних лучах, с множеством статуй на крыше, новый Зимний дворец. Беглец спустился к пристани. - Туда, туда! К самому царю, - сказал он бородатому лодочнику, давая монету. У дворцовой пристани собралась куча зевак. Их внимание привлекли двое верховых на взмыленных конях, поджидавших кого-то. С берега был ясно виден приближающийся ялик и высокий господин в зеленом с серебряным шитьем мундире в нем. - Ваше высочество, куда же вы ушли? – встретил царевича пристав Жихарев, на котором лица не было. – Можно ли так? Государь вас ждет к себе. Вот и коляска. - А где государь? – тревожно спросил принц. - Его величество на даче. Вас ожидают. Пожалуйте, сударь! Коляска действительно была припасена поблизости, – ее сначала не было видно из-за большого скопления зевак. Все перешептывались. «Неужели они знают, кто я и собрались ради этого? – подумал царевич. – Куда меня повезут? Может, назад в тюрьму? Может, крикнуть и начать сопротивляться?» Он неловко поднялся на ступеньку и уселся, шепча: - Да уж скорей бы… - Кого повезли? – спрашивали в толпе. - Беглеца какого-то изловили. - А кого? - А хто его знает… ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Государь и Дашкова. Визит к императрице. Государь «пилит сук». Орден «Святой Екатерины». Приказ об аресте. Записка от Поликсены. Дом Брессана. Письмо. Заговор, Отъезд Екатерины. Присяга и шествие по Гороховой. Сестра графини Воронцовой, княгиня Екатерина Романовна Дашкова, встретилась однажды утром у сестры с государем. Тот приходился ей крестным. - Ах, та изменница! Знаю все о вас… -Что же вы знаете, государь? – смутилась и вспыхнула крестница. - Все ваши альянсы с моими противниками мне известны. Скажите, чем они приколдовали вас? Тем, что на медведя с рогатиной ходят да ночи напролет играют в карты и кутят? Это ли идеалы, которые вы с моей женой у Дидро и Руссо вычитали? - Клевета, ваше величество! Не могу слушать такой напраслины, - заткнула уши Дашкова, вставая. - Подождите, – удержал ее Петр Федорович. – Ваша преданность моей жене понятна. Кого только она не очарует… Но дорожите больше сестрой, ее ожидает большое будущее! - Да, в чем же дело? - Все знаю, все! Советую остепениться, чтобы после не пришлось каяться… «Что же он узнал? – нервно думала Дашкова. – Неужели о заговоре? Успею ли предупредить? Дашкова помчалась в Петергоф. «Императрица, наверное, уже оделась или кончает туалет». Красная, с гербами, карета поднималась от взморья на лесистый косогор. Повеяло смолистой прохладой. Вот карета остановилась. Дашкова вышла из экипажа и пошла в тени развесистых, густых сосен и лип. На холме виднелись очертания старого петергофского дворца. «Панин стоит за легальный переход, - думала она, приближаясь к Монплезиру, - за регентство… Я в этом смыслю мало, но время идет… Что с Екатериной? Она как бы устраняется. Зарылась с головой в свои книги и, словно, выжидает. Нерешительная… Ведь они замышляют что-то». Невысокий павильон Монплезира передними комнатами выходил к взморью, а внутренними примыкал к березам и липам сада. Небольшая светлая горенка служила и кабинетом и спальной императрицы. Высокие деревья за окнами ничуть не мешали врываться щедрым утренним лучам. Дашкова постучалась в дверь кабинета, миновав спящую в столовой камер-фрау и дремавшего гардеробмейстера. Екатерина было в утреннем белом, пикейном корсете и кружевном простеньком чепце; русые волосы выбивались из-под него. Румяное, полное, с прямым носом и круглым крепким подбородком лицо дышало свежестью и здоровьем. Императрица вопросительно взглянула. - Государь что-то узнал, - нервно заговорила вошедшая, - намекает и не на шутку грозит. - Вы отчасти правы, - медленно, с немецким акцентом, ответила царица. – Муж действительно мог проведать немало промахов с нашей стороны. Но больше толков и пустых разговоров. - Вы не дарите нас своими указаниями. - Надо надеяться на Провидение. - Но ведь дело не ждет. Мы на вулкане, на пороховой бочке. Один миг и взрыв! - Я, русская в душе, искренне полюбила свою вторую родину и, чтобы не случилось, без борьбы не уступлю этой любви. - Но надо как-то действовать, - нервничала Дашкова. - Да, конечно, - согласилась царица, - но осторожно… - Ваша нерешительность всех нас погубит и, прежде всего, - вас самих. – Дашкова заплакала. Царица сказала в утешение: - Вы ждете помощи от друзей, а я считаю, что она придет свыше. - И вы готовы покориться судьбе? Вынести насильственное пострижение или, что того хуже, отдать себя голштинцам и позволить себя заточить, вместо принца Иоанна? - Ну, до того вряд ли дойдет, - продолжала хладнокровно царица. – Терпение, милая тезка, терпение и осторожность. Дашкова раскланялась реверансом, а царица вернулась к своим мыслям. Вспомнила, как она когда-то, приглашенная императрицей Елизаветой, впервые въехала через Ригу и Псков в Россию, и как ей тогда грезилось, что она когда-нибудь будет править в этой огромной и бедной стране. Неужели это время приближается? * * * Петр Федорович старательно и методично «подвиливал сук», на котором сидел. Нанесенное им Екатерине оскорбление возымело обратное действие, он осрамил себя и, чувствуя это, еще больше возненавидел ее. Самое существование жены и облик бесили императора. Он и так уж сослал ее в Петергоф в то время, как сам живет с Воронцовой в Ораниенбауме в окружении военных и придворных дам. Под воздействием выпитого его язык развязывается и он обещает, что, как только избавится от ненавистной супруги, то немедленно расторгнет и браки всех прочих придворных и позволит дамам выбрать себе новых мужей по собственному вкусу. Прелестные дамы, нравственные устои которых под влиянием царского примера и обильных ежедневных возлияний не отличаются особой прочностью, с удовольствием внимают этим словам. Но от Ораниенбаума рукой подать до Петербурга, и то, что говорится там вечером, становится известно здесь утром. Мужья придворных дам, занимающие в столице соответственные посты, сжимают злобно кулаки. Распространился и слух, что Петр устроил в Ораниенбаумском дворце протестантскую часовню для своих гольштинцев и будто бы сам справляет обедню по –лютерански. Вот Петром устраивается очередное большое празднество, на котором должна присутствовать Екатерина. Как назло, накануне у ее ордена «Святой Екатерины» отламывается ушко. Она отдает орден придворному ювелиру для починки. Ювелир ей советует отложить это поручение, так как он привез в Ораниенбаум на бал такой же орден, изготовленный им по просьбе государя для Воронцовой. И если Екатерина явится без ордена, то не сочтет ли государь это как вызов и провокацию? (Орден сей, жалуется только членам царской фамилии, и жалование его любовнице есть намерение включить ее в состав царской семьи). Придворные видят, что Екатерина явилась без ордена, в то время как Петр демонстративно прикрепляет «Святую Екатерину» своей фаворитке. Все шепчутся и отводят глаза в смущении. К концу бала Петр, еще добавив и окончательно опьянев, приказывает своему адъютанту арестовать Екатерину – надо же ее хоть чем-нибудь пронять и вывести из себя. - Послезавтра мой праздник, день Петра и Павла! – кричит еле держащийся на ногах государь. – Он надолго будет памятен! Все готово: и Лизавета Романовна согласна и принц Иоанн под рукой. Покажу принца народу, провозглашу наследником и обвенчаюсь. Жену и сына запру в Шлиссельбург, устрою временное регентство… и в поход! С трудом удается дяде царя, принцу Голштинскому, образумить распаявшегося племянника и отменить приказ об аресте. Но слова произнесены и все их слышали. Весть о том, что государь собирался арестовать Екатерину, молниеносно проникает в столицу, доходит до всех ее сторонников, до гвардии, до солдат. Растет и недовольство по поводу предстоящей, никчемной войны с Данией – чаша терпения переполняется. * * * Василий вторую неделю дулся в карты у Перфельева. Ему на, сей раз, везло, но он уж устал, стал раздражителен и груб. Григорий Орлов на некоторое время отлучился, но вновь вернулся и высыпал на стол груду золотых. Игра пошла с новой силой, сдобряемая винами и прохладительными напитками. Шел второй час ночи. Мировича вдруг срочно позвали, – какой-то мужик принес ему записку. То было письмо Поликсены. «Что вы думаете? – читал Василий. – Вы забыли всех. Узнав, где вы скрываетесь столько дней, спешу сообщить то, что сейчас узнала. Город в опасности. Каждое мгновение ждут переворота. Враги государя готовы действовать. Вас просил заехать к нему Ушаков». «Подлый я, гнусный, тряпка! – корил себя Василий, скомкав послание. – Кто есть свободный каменщик?» Он бросился в переднюю, схватил и шпагу и, не простившись, кликнул извозчика. Поехал к Смольному, где в переулке квартировал Ушаков. «Где решимость? Где мой долг совести? – продолжал корить себя. – Все забыл, а ведь у меня была возможность предупредить государя. Картежник я и последний мот!» На квартире приятеля не оказалось. Сказали, что он с вечера нанял ямских и уехал за город. Куда же теперь? С кем посоветоваться? Да тут неподалеку дом Брессана, камергер парикмахера государя; они знали друг друга еще по корпусу… К нему, к нему! Окно в верхнем этаже было освещено, а дверь на улицу отворена. Отпустив извозчика, Василий взбежал по узкой деревянной лестнице наверх. Сперва взволнованный до крайности и растерянный француз гостя не признал, но потом, узнав, облобызал со слезами на глазах. - Сторонники Екатерины собираются на сходки и приготовления. Там Панин, гетман, измайловские и преображенцы – и офицеры и солдаты. - Как? Заговор? – воскликнул Василий («Я то в карты дуюсь, а здесь такое!») - Я писал государю, - трясся парикмахер, - но оттуда ни слуху, нм духу. То ли не дошло, то ли не читал, то ли перехватили… - Ссудите ваших лошадей – не все еще потеряно! – Василия озарила какая-то мысль. - Нет лошадей, - жалобно промычал француз. – Всех разослал. Остался лишь один расхожий водовоз. - Давай водовоз! Черт с ним. А еще перо и бумагу. Брессан предоставил и то и другое. Василий что-то начертал на листе, спрятал за пазуху, оседлал клячу и понесся вдоль Фонтанки. В то же время в Петергоф на собственной лихой тройка скакал брат Григория Орлова, Алексей. * * * Предутренняя тишина накрывала петергофский сад, дворец и парк. Туман от взморья еще стлался по садовым низинам, но солнце уже проклевывалось сквозь низкие, сизые тучи у горизонта. К опушке парка подъехала взмыленная тройка. С телеги встал присланный Дашковой великан, великорослый офицер в преображенском кафтане. Правая сторона его лица, правый профиль был ангельски прекрасен, но левый, – похож был на дьявольскую рожу – во время одной дуэли он получил сабельный удар в левую сторону лица. Шрам плохо зажил, и верхняя губа стала поднята кверху, искажая лицо вечной дьявольской усмешкой. Ну, настоящий Квазимодо! Но это уродство далеко не обескураживало его. А напротив – подзадоривало к тому, чтобы превосходить мужеством, смелостью и отчаянностью всех своих братьев, в том числе и любимчика царицы, красавца писаного Григория. Пока Алексей здесь в Петергофе, Григорий, проиграв специально Перфильеву (шпиону, представленному за ним) три тысячи рублей и. на радостях, напоив последнего до беспамятства, спешит в казармы Измайловского полка. Эти казармы находятся на краю города и являются первыми на пути Екатерины из Петергофа. 30 июня Петр должен был выступить во главе войск в поход против Дании. Но вечером 27 июня арестовывают поручика Пассека. Его арест вызывает в первый момент смятение в кругу заговорщиков. Григорий Орлов сообщает об этом Дашковой в то время, когда у нее находится Панин. - Завтра все может быть разоблачено, а после завтра – потеряно! – кричит Орлов. Перед лицом опасности прекратите ваши разногласия! - Они, несомненно, найдут способ заставить Пассека сознаться, - сокрушенно качает Панин головой, - но в этом уже и нет надобности, так как приверженцы царя и без того, должно быть, знают достаточно. - Завтра всех начнут по очереди арестовывать! – визжит Дашкова. – Рубить головы и ссылать в Сибирь. Но та, из-за которой все происходит, ей ведь первой суждено погибнуть. Петр уже давно изыскивает пути избавиться от нее. Офицер постучал в окно, но, видя, что его не слышат, вошел с черной лестницы в сени и в небольшой полуосвещенный коридор. Дверь направо вела в помещение гардеробмейстера; налево – в комнаты камер-фрау государыни. - Что вы Алексей Григорьевич? – испуганно спросила заспанная женщина. Он объяснил. Она стремглав бросилась в опочивальню императрицы. - В чем дело? – спросила из-за двери Екатерина. - Не медлите, ваше величество, ни минуты. Надо ехать, - сказал офицер. - Но, ради Бога, что случилось? - Вам грозит Шлиссельбургская крепость или, как жене Петра Великого – монастырь. Царица больше не отвечала, но через минуту вышла в простом темном платье, в ленте и звезде под мантильей. Лицо ее было бледно, но спокойно. - Готова. Но под каким видом мы пройдем мимо сторожей и часовых? Ага, придумала! Под видом вашей жены… Она взяла зонтик, вуаль и подала руку офицеру. Они вышли из павильона. Нижний сад благополучно прошли. По берегу стлался туман. Море тихо плескалось. За оградой, на улице, начиналось движение, – шли бабы на рынок, садовники с тачками. Отставной елизаветинский солдат-сторож у ворот парка, вытянулся и отдал честь офицеру. Екатерина спокойно села в коляску. Орлов сел к кучеру на козлы. Все имело вид утренней прогулка. Лошади бежали легкой рысью. Рощи и долины, там и здесь разбросанные дома и мосты мелькали по сторонам. Густая пыль столбом взвивалась от колес. Но вот карета миновала ближние роты Измайловского полка и остановилась на пустыре. Под сигнальным колоколом, у моста через ров, ограждавший полковой двор, с ружьем на плече, стоял часовой. Екатерина вышла из кареты и в сопровождении Орлова направилась к часовому. «Пропустят ли? – тревожно подумала она. – Что, как преградит путь да подаст сигнал к тревоге?» Часовой не шелохнулся. Только грудь его высоко поднималась. Екатерина беспрепятственно перешла ров, Орлов следовал за ней. Они подошли к казарме. Алексей вошел внутрь. Вслед за этим где-то глухо загремел барабан. В смежных ротных дворах, вторя ему, уже веселее зарокотали и другие барабаны. Справа и слева сбегались старые и молодые солдаты. Орлов привел под руку бледного и растерянного священника с крестом. Вынесли из полковой церкви и поставили посреди двора аналой. - Присягать, присягать! – командовал Орлов. - Ура! – отвечали солдаты. - Услышала нас матушка-царица! Взвод за взводом и рота за ротой, сбрасывая по пути узкие, нового образца кафтаны, сбегались в гудевший, подобно улью, двор. Началось целование креста. - Я к вам явилась за помощью! – обратилась к военным Екатерина. – Опасность вынудила меня искать среди вас спасения. Советники государя, моего мужа, решили без промедления заточить меня и моего единственного сына в Шлиссельбургскую крепость… - Смерть! Смерть голштинцам! – загудело воинство. - От врагов было одно спасение – бегство, - продолжала царица, чуть не плача. – И бежать могла я не инако, как к вам. На вас надеюсь и вам верю. Окажете ли помощь сыну и мне? - Жизнь положим, а не выдадим! – заорали сотни голосов. – Смерть супостатам! Смерть! - Никого не трогайте, - предостерегла она, - слушайте командиров. Бог за нас! Солдаты и офицеры бросились перед ней на колени, целовали руки, платье; вынесли полковое знамя. Под напором толпы, императрица снова села в карету. Священник с крестом в руке двинулся впереди. Полк последовал за ней. Шествие двинулось по Гороховой, свернуло на Мещанскую и стало приближаться к Казанскому собору. Окна и двери домов открывались настежь. Горожане присоединялись к шествию и так же кричали «виват» и «ура». ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Фонвизин и Ломоносов. Две Екатерины. Новая ода. Важное дело к государю. Царская кавалькада. Известия о восстании. В Кронштадт! Талызин поднимает крепость. «Нет у нас больше императора!» Назад в Ораниенбаум. Унесенный волнами народа, Михайло Васильевич очутился у фонарного столба на углу Морской. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семеновцев и конной гвардии; направо – измайловцы, артиллерия и армейские полки. Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся. Перед ним стоял Фонвизин. - Я похлопотал за вас, мой друг! Скоро ждите результата, – сразу выпалил ученый. - Благодарствую нижайше, Михайло Василич, - Денис Иванович склонился в поклоне, потом, указав рукой на скопление народа, сказал восторженно: - Каковы события, а? - Смуты и всякой сутолочи не мало! – не разделил восторга академик. – Все это больно уж скоро. - Не понимаю вас, Михайло Василич, - удивился Фонвизин столь прохладной реакции. - Не понимаете? А как, если же спохватятся и пойдут сюда с войском. Каково будет? Резня, братец, ты мой, да и только! - Да кому идти-то? – усмехнулся молодой человек. - Как кому? У Петра Федорыча, чай, с голштинцами, тысяч пять будет! - Отстоим. Михайло Василич! Город оцеплен, и к государыне то и дело являются с покорностью. В Кронштадт послан адмирал, чтобы привести к присяге и флот. Дворцовая площадь, как по мановению волшебного жезла, затихла. Взоры всех обратились к крытому парадному подъезду, выходившему на Морскую. Шел девятый час вечера, но было светло. Из подъезда, в сопровождении генералов и сенаторов, показались два невысоких офицера, в лентах и светло-зеленых гвардейских кафтанах. - Батюшки, да это же государыня и Дашкова с ней! – воскликнул Фонвизин, теребя за рукав Ломоносова. Екатерина была одета в преображенский, старого образца мундир, Дашкова – в такой же. Придворные подвели к крыльцу коней: одного белого, в темных яблоках, другого – гнедого. - Что за маскарад. Не пойму, - буркнул академик. – Садится верхом… - Куда же это они? В поход, что ли собрались, - не переставал восторгаться Фонвизин. Екатерина села на белого, Дашкова – на гнедого. Проехали несколько шагов по Невскому и остановились. - Слушай, караул! – пронеслись слова команды над головами. Ружья звякнули, и войска отдали честь государыне. Теперь Екатерина уже не казалось жалкой и гонимой женщиной. Это была величавая и гордая орлица, готовая взмахнуть крыльями и подняться в недосягаемую высь. - Вот бы, Михайло Василич, вам воспеть нашу новую радость, нашу Богиню, - защебетал на ухо молодой человек. - Воспеть? Да, пожалуй, стоит! Громкой одой… Все это точно сон! Ученый поспешно распрощался с Фонвизиным и стал протискиваться сквозь толпу. Придя домой, и, не отвечая на расспросы домочадцев – почему такой возбужденный? – прошел к себе и сел за стол. Обмакнув перо, задумался, затем застрочил бойко, точно все уже созрело в голове. Наконец вывел последние строчки и откинулся в кресле. Всех больше красит сей Екатерина край: При ней здесь век златой и расцветает рай. Она все красоты присутством оживляет, Как свет добротами и славой восхищает. * * * Василий оставил взмыленного коня под Петергофом и на попутной подводе, с каким-то садовником, доехал до Ораниенбаума. Было семь утра, и дворец еще спал. Худощавый голштинский офицер, дежуривший у входа, окликнул пришедшего. - У меня, сударь, важное дело, - ответил Мирович. Офицер, казалось, не понял и кликнул караул. Прибежало несколько солдат и преградило дорогу. Напрасно Василий доказывал, клялся и грозил. Ему указали на внутренний двор, где помещалась канцелярия генерал-адъютанта. Он покорился и присел у запертой двери в канцелярию в ожидании пока дворцовый мир начнет пробуждаться. Вот у кухонного флигеля показался повар в белом колпаке. Где-то скрипнула дверь и процокала подковами лошадь. Из казармы вышел в халате и в башмаках на босу ногу какой-то вояка, умылся у бочки, утерся и, позевывая, начал молиться. «Спящее царство, - подумал Василий. – И не подозревают, что кругом творится. Что ж, государь, проснется уже в другой стране». Наконец пробуждение пошло быстрее. Засуетились на конюшенном дворе: привели с водопоя лошадей, выкатили экипаж, принесли сбрую. - Неужели государь куда-то собрался? – спросил мимо проходившего конюха (Как бы не упустить его!). - В Петергоф поедут к обеду, - отозвался дворовый. Мирович возвратился к главным дворцовым воротам. Здесь уже сменился караул, и стояли другие люди. На этот раз долго ждать не пришлось. Послышался конский топот и показался верхом в седле сам Гудович. За ним следовало открытое государево ландо. Выход императора ожидался с минуту на минуту. Василий подошел к всаднику и с поклоном протянул заранее заготовленный рапорт. Гудович мельком взглянул на бумагу, счел ее за обычное прошение, опустил в карман и, подобрав поводья, с легким кивком поскакал прочь. «Что я наделал? Надо было самому государю. Растяпа!» Но вот и государь появился на крыльце в сопровождении Миниха. Он беспечно улыбался. Вслед за ним вышли Воронцова и другие дамы. Государь, поддерживаемый Унгерном, сел в экипаж, дамы – с ним, и они покатили. Караул вытянулся, заклубилась пыль. - Эх, так и не пустили, собаки, к нему! – злобно выругался Василий и пошел прочь. Царская кавалькада прибыла в Петергоф, но ни малейших приготовлений к приему его величества там не обнаружилось. Не обнаружилась и Екатерина. - Государыня исчезла с раннего утра, - смущенно лепетали лакеи, а фрейлины прятали глаза. Петр Федорович сначала не хочет верить в исчезновение жены. Он сам бегает по комнатам, раскрывает шкафы, заглядывает под кровати и зовет, но тщетно. - Не говорил ли я вам, что эта женщина способна на все? – обращается он к окружающим. Появляется канцлер и смущенно заявляет: - Сейчас приехавшие крестьяне сообщили, что вся столица в восстании, народ и войско стали за государыню и с ней направились к дворцу. - Отпустите меня, ваше величество, в Петербург, - просит Воронцова. – Я постараюсь уговорить вашу супругу и привезу ее к вам обратно. - И мне дозвольте, - просит Шувалов. - И мне, - присоединяется Трубецкой. Государь разрешает. Все трое уезжают и не возвращаются. - Верные слуги вашего величества остались, – говорит фельдмаршал Миних. – Мужайтесь! Станьте в их главе и идите тоже на Петербург. У вас там еще нимало друзей. Столица одумается. Я первый положу седую голову за вас! Дамы начинают шептаться, мужчины – переглядываться. Все почувствовали, что нечто привычное, покойное и приятное уходило от них и заменялось неизвестным и грозным. Пришла новая тревожная весть: государыня и с ней больше пятнадцати тысяч войска выступили из столицы, и двинулись на Петергоф. - Ваше мнение, фельдмаршал? – спросил Петр Федорович Миниха. - В Кронштадт! Он еще в вашей власти. Комендант Ливерс надежен. Если мы вовремя туда поспеем, то наши корабли и пушки заставят остепениться вашу ослушную супругу и иже с ней. Послали в Ораниенбаум за яхтой и галерой. Пока их доставили, стало смеркаться. На государеву яхту в помощь матросам попросились и некоторые из гвардейских и армейских офицеров. Между ними затесался и пришедший с голштинским полком Мирович. * * * Снабженный инструкцией сената, вице-адмирал Талызин прибыл в Кронштадт под вечер. Он пошел к коменданту Ливерсу и сообщил, что в Петербурге не ладно. Затем отправился в казармы и там рассказал о падении голштинцев и о присяге Петербурга, предложил флоту стать на сторону императрицы. Все крикнули «виват» и отправились с гостем к коменданту. - Что за шум? – спросил Ливерс. - А вот что, государь мой, – ответил Талызин. – Вы не догадались меня арестовать. Так теперь, извините, я арестую вас! И комендант, и его помощники были взяты под стражу. Талызин привел всю команду к присяге, к входам в гавань отрядил надежные караулы, пушки батарей велел зарядить ядрами и вышел на пристань. Наведя подзорную трубу на горизонт, он тревожно вглядывался, – не плывет ли кто? Мгла над морем не расходилась. Небо было безлунным. Но вот в сумраке обрисовались контуры двух мачт медленно подплывавших судов. Восьмивесельная, а за нею четырехвесельная шлюпки выделялись из мглы и беззвучно стали подплывать в песчаной косе. С ближней шлюпки на берег бросили трап, и две фигуры ступили на землю. - Кто идет? – окликнул часовой. - Император, - ответил Гудович. - Нет у нас боле императора! - Вот я сам, ваш государь, - промямлил из-за спины Гудовича Петр Федорович. – Приказываю пропустить меня и мою свиту! - У нас государыня-матушка ныне, Катерина Алексевна, - ответил часовой. - Вперед, ваше величество, – зароптал за спиной царя, ступивший на берег Миних. – Гарнизон увидит вас, и никто не посмеет противиться! - Если вы, господа ахвицеры, отсюдова не уйдете, то щас начнут по вам бонбы пущать! – Часовой дунул в сигнальный свисток, и наверху, у каланчи, раздалась артиллерийская команда. На ближайшей батарее в руках канонира сверкнул зажженный фитиль. - Нет, - сказал свите государь. – Ядра не разберут, кому гибель, кому пощаду! Вернемся на берег. Шлюпки вновь отчалили. Было два часа пополуночи. Яхта и галера ретировались в море, в панической спешке не подняв якорей, а просто обрубив канаты. Государь стоял в одиночестве на палубе, глядя в сторону удалявшейся крепости. Свита отдельными кучками перешептывалась в стороне. Лица были сумрачны и печальны. - Куда прикажете? – нарушил оцепенение Гудович. – В Петергоф или Ораниенбаум? - Ну, фельдмаршал, - обратился Петр к Миниху, - научите, как выйти из положения. - В верный Ревель! К эскадре, - буркнул седовласый. – Войско встретит вас, гонимого, с восторгом. И я вам ручаюсь, Петербург и все государство снова будут ваши. - Но ветра нет, - вмешался капитан. – Неужели на веслах? Гребцы не выдержат… До Ревеля ужас, как далеко! - Э, пустяки, – возразил Миних. – Сами возьмемся за весла в случае чего. «О, если б я ему мог бы быть полезен в это время», - думал Василий, наблюдая из укрытия на корме за военным советом на палубе. - Давай назад, в Ораниенбаум! – принял решение государь, вспомнив о шипящей в масле бараньей котлетке, о крылышке цыпленка с горошком, о старом бургундском, о трубке и сигарах. Пропади все пропадом! Сейчас он был готов отдать власть лишь за то, чтобы насытить свой желудок, выпить и покурить. «Правильно ли поступает государь, возвращаясь, - терзался Василий, – но их величеству видней. Не моего ума это дело…» ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Отречение. План Василия. Встречная карета. Купчик. На даче у Гудочича. Новый пристав. Никита Панин. Доклад Паниниа. Снова об узнике. Петр Федорович подписал формальное отречение и, в сопровождении свиты, выехал в Петергоф. Там в отдельном павильоне дворца, окруженного тремястами гренадеров, он отобедал и много шутил. После десерта написал и отослал Екатерине письмо, где просил уступить ему для жилища дворец в Ропше. Весть об отъезде и отречении императора быстро разнеслась по Ораниенбауму. Высшие сановники спешили втихомолку так же перебраться в Петергоф или окольными дорогами в Петербург. Василий видел всеобщий переполох, беготню слуг, бледные лица военных и гражданских чинов. Голштинский офицер, тот, что день назад не пускал Мировича к царю, теперь сидел у ворот на чьем-то сундуке, приготовленном к отправке, обхватив голову, и причитал по-немецки. Кто-то принес слух о предстоящей атаке казаков, и все трепетали в ожидании. «Почему не видно Унгерна, - подумал Василий. – Неужели он тоже сбежал? Зато, я здесь… Однако, коль мне не удалось предупредить государя – может, удастся послужить ему как-то по-иному?» Василий ходил взад-вперед, напрягая мысль, и, наконец, остановившись, сказал вслух: - Принц Иоанн на Крестовском. Отобью его у слабой стражи, выставлю в тылу бунтовщиков, а тогда и посмотрим! Он вспомнил о коне, на котором прискакал сюда – конь отдохнул. «До ночи еще поспею в Петербург». Василий вскочил в седло и помчался. Пот градом, не столь от жары, сколь от волненья, катил с лица. Он углубился в лес, в обход Петергофа, переполненного и шумевшего людьми и войском. Ноги путались и вязли в высокой цепкой траве, но всадник мчался и мчался вперед. Наконец слева проглянула полоска взморья. До поселка оставалось верст две-три, как вдруг повстречалась карета. Вид ее был необычен. Зеленые шторки в открытых окнах опущены. На козлах, на запятках и даже на откинутых подножках стояли с мушкетами гренадеры. По бокам и несколько поодаль, впереди и сзади, вперемежку с гусарским конвоем, ехали верхом несколько гвардейских офицеров. Из-под качнувшейся гардины, Василий распознал в карете лицо Алексея Орлова, которого по его шраму ни с кем нельзя было спутать. Что бы это значило? Уж, не на медведя ли отправились? Мирович остался незамеченным, так как наблюдал за кавалькадой из чащи. Карета и конвой скрылись. Но вот из-за деревьев послышался снова стук колес. На дороге показалась рогожная кибитка, – видать кто-то ехал. Кибитка поравнялась с всадником. - Видели? – первым обратился возница. – Видели, кого повезли-то? - Кого? - насторожился Мирович, предчувствуя недоброе. - Да государя нашего, спаса и милостивца, - перекрестился купчик. - Быть не может, - побелел всадник. - Занавесочка-то колыхнулась, когда они меня обгоняли, – я и узрел. В уголочку забился и глядит жалобно. Вот какое окаянство, батюшка! - Могу ли вас просить об одолжении? – обратился Василий. - Меня-то, барин? Проси, проси, голубок. - Мой конь совсем плох, а мне надо скорей в Питер. Где тут можно достать смену? - Ну, ваше благородие, про коня забудь. Нигде здесь не достать. Лучше садись ко мне – прямо в Питер и подвезу – я тоже туда по своим негоциям… Мирович согласился, и к ночи они, с остановками, по взморью и в объезд почтового тракта, – чтобы не встретить, кого не надо – достигли Петербурга и направились к галерной гавани, где и жил купчик. Город же не спал, а праздновал. Двери церквей всюду были настежь. Колокольный звон сливался со звуками победных маршей и с криками бежавшей за войском толпы. Перед ярко освещенными алтарями, в полном облачении, стояло духовенство, служа молебны за победителей. * * * Столичные события, казалось, не коснулись обитателей дачи Гудовича. О них, по-видимому, забыли. «Ужели не знают, где принц? – рассуждал пристав Жихарев. – Что мудреного в таком переполохе и суете?» Он вернул беглеца назад и расставил караульных у всех ходов и выходов, и строго наказал страже – быть наготове и глядеть в оба. Смеркалось. Жихарев прошелся по уснувшему саду и, возвратясь во флигель, присел к столу. А не написать ли рапорт генерал полицеймейстеру, попросить об инструкции касательно принца да этим и напомнить о себе? До слуха долетел звук подъехавшего экипажа. Кто бы так поздно? На крыльце послышался звон шпор и торопливые шаги. Вбежала растерянная горничная. - Какой-то господин приехал. Караул снимают, вас спрашивают… - Кто приехал? - Гусары верхом, незнамо кто! Жихарев схватил шпагу и бросился в приемную. Там уже стоял рябой, похожий на киргиза, кавалерист в генеральской форме. - Вы майор Жихарев? - Так точно-с… А вы, позвольте? - Генерал-майор Силин. Где арестант Безымянный? - Вам он зачем, ваше превосходительство? - Именем ныне царствующей государыни, нашей императрицы, спрашиваю: где вверенный вам секретный колодник? - Указ, государь мой, письменный указ, - побледнел пристав, сжимая шпагу дрожащей рукой. – Мало ли в свете колебаний? Я, как главный здесь пристав, прошу вашу милость удалиться! - Эка вы, батенька, горазды! Читайте, - генерал подал бумагу. – Отныне буду я здесь главный пристав. Жигарев прочел и пошатнулся, вынул из кармана ключ и положил на стол. Силин прошел в смежную комнату, отпер дверь к узнику. Было слышно, как он что-то говорил принцу, слышны были и возгласы заключенного. Затем Силин кликнул солдат, послышался стук падавшей мебели, звон разбиваемых стекол. С кем-то в комнате боролись, кого-то унимали угрозами и бранью, кого-то связанного поволокли к карете. Генерал-майор и арестанта, и бывшего его охранника увез с собой. Горничная опомнилась, бросилась во двор, за ворота. По лесной, темневшей просеке, поднимая пыль, мчалась большая ямская карета. За ней скакал кавалерийский отряд. * * * На шестой день своего царствования Екатерина назначила вне очереди особый доклад воспитателю своего сына Никите Ивановичу Панину, ведавшему теперь, в числе прочих важных дел, и секретными. В ожидании его, царица умыла примаранные чернилами руки, покормила бисквитами собачек и села к столу. Сорокалетний, флегматичный и ленивый от природы блондин Панин несколько лет провел на дипломатическом поприще в Дании и Швеции, а теперь второй год состоял блюстителем воспитания. Чином генерал-поручик и Александровский кавалер, Никита Иванович, редко пудрил свои густые, русые волосы, нося их в небрежно сбитых и путавшихся на висках буклях. Ступал он на мягких, полных ногах тихо, слегка покачиваясь, словно ныряя; носил голубой с блестками, бархатный кафтан, говорил неохотно, скрашивая медленную и подчас рассеянную речь ласковой улыбкой наблюдательных глаз. При покойной царице-тетке Екатерина, ценя ум и сердце пестуна своего сына, уважала его, но не особенно любила, а скорее боялась. Теперь, видя его в числе опытнейших помощников, она ему высказывала отменное внимание, хотя внутренне стеснялась сознанием громадной услуги, оказанной Паниным ей. В городе упорно ходили слухи, что Екатерина приняла престол лишь до совершеннолетия сына, и что Панин оказал ей поддержку с условием введения в России шведской формы правления. «Шведская форма» была теперь модным предметом обсуждений вне дворцовой среды. При дворе о ней помалкивали. Было без четверти двенадцать. В приемной зале толпилось несколько вельмож. У окна переговаривалась группа гвардейских офицеров. Все обернулись на входившего слегка бледного Панина с портфелем. Он поздоровался и, тяжело морщась точно от усталости, опустился в кресло. Часы зашипели и громко прозвонили двенадцать. В кабинете послышался серебристый колокольчик. Панин, торжествующим взором окинув присутствующих, с гордо поднятой головой, уверенно и спокойно прошел к государыне. Екатерина сидела спиной к входу в обитом большим штофом кресле, у стоявшего возле окна письменного стола. - Ну, Никита Иваныч, как дела? Садись, голубчик. Вошедший, нахмурясь, силился отпереть хитрый замок пухлого портфеля. - Да вы не трудитесь! Бумагами займемся позже… Знаешь ли, каковы дела мне достались в наследство? - Не знаю, государыня. Екатерина раскрыла крошечную табакерку, взяла щепотку и снова заговорила: - Сухопутная армия в Пруссии… Победители, а не получали жалования больше, чем за полгода. Хорошо ли это? Да еще на виду недругов в чужих краях. Панин шевельнул бровями и опять принялся за неподатливый замок. - А внутри империи что? Заводские и монастырские крестьяне все почти в бунте. Ты скажешь, пожалуй, что помещичьи тихи? И они местами порой уже сближаются с первыми. - В последнее время сенат, - робко начал Панин. - Опять сенат! – перебила монархиня. – Эх, Бог мой! Сам ты, хоть и сенатор, но правду сказать, ты больше с моим сыном возился… То плохо, что сенаторы лишь междоусобствуют, вражду и ненависть питают друг к другу – от того и дела в руках канцелярии. Не диво же, что ваших решений и указов нигде не выполняют! Панин отер лоб и, огорченно крякнув, заметил: - Тяжело править провинциями из столицы. Ошибка, впрочем, в том не наша… - Петра Великого будем за то винить? – засмеялась императрица. – Слыхано ли, чтобы сенат определял воевод в города? - Матушка-государыня, учи нас, будем слушать. - Забыли мы про дубинушку Великого Петра, - снова понюхала табаку Екатерина. – Всем нам надо еще учиться. - Цепь великих дел, нет сомненья, ожидает увековечить ваше царствование, монархиня! – склонился Панин перед императрицей и, наконец, осилив замок, раскрыл портфель. - Ну, какие теперь дела на очереди? – спросила царица, видя, что визитер достает бумаги. - Дела секретной комиссии, - понизил голос Панин. – О принце Иоанне. - А ну, что же? – заинтересовалась Екатерина, оставив табакерку. – Куда поместили Иванушку? - Снова в Шлиссельбург. - Ах, бедный! В каком же он расположении духа? - Неспокоен был всю дорогу: грозил, бранился, буйствовал и даже в драку лез. Дважды Силин его вязал. И теперь пристав доносит, что он неспокоен, – плачет, всех клянет, призывает святых в помощь, тоскует и просит дозволить, ему носить подаренное бывшим государем парадное платье. - Дозволь. - Книг тоже просит. - Книг? Разве он грамотен? - Да. - Дозволь и книги… Уж очень его теснили. - Просит и о прогулках, - неуверенно добавил Панин, - но инструкция крепости не разрешает. - Пусть выходит, разреши… Ах, Никита Иваныч, сердце разрывается! – нервно снова схватилась за табакерку Екатерина. – Чем могу быть полезна бедному? Вот что… Отцу его думаю предложить вольный возврат заграницу. Как считаешь, а? - Соблазну будет много, ваше величество, - хитро посмотрел Никита Иванович. – Из того могут выйти потрясения… - Так, не пускать? - Боже вас упаси о том и думать. Трон ваш еще не прочен, требует укреплений. Катерина быстро достала из ларчика распечатанный конверт и показала Панину. - Батюшка Алексей Петрович Бестужев вот тоже советует подумать о давнем нашем узнике. Заботы рекомендует положить к его воспитанию, к смягчению одичалости нрава, а затем, приведя его в разумный образ, показать двору и народу. - Это зачем? – вздрогнул Панин. – Какие тут могут быть высшей политики виды? - Граф предвидит возможность, примирить и как бы слить в принце две ветви одной семьи – потомков Петра Первого с потомками его брата, царя Ивана. - Но какое же тут может быть примирение и, тем более, слитие? - Отрекшийся государь, как известно, просится в Голштинию. Не в Шлиссельбург же его сажать? – Екатерина вопросительно посмотрела на Панина. – Надо будет разрешить отъезд, состоится при этой оказии и развод… А у меня всего один сын. Для блага страны… - Гибельное ослепление! – вспыхнул Панин. – Прости, матушка-государыня! Разве Иванушка принц крови? То ли советует граф? Юноша заброшенный, одичалый, почитай, зверь… Бог мой, монархиня! Уж ли вы решитесь пожертвовать благами своей семьи? Приношение себя в жертву ошибкам других пагубно и для вас и для государства… Екатерина, помолчав, протянула Никите Ивановичу свою полную короткопалую руку. - Спасибо тебе за чувства ко мне и сыну! О том, что здесь говорено, чур, никому ни слова. Я сейчас пошлю приглашение графу Бестужеву – возвратиться и украсить наш престол своим гением и опытом. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Враги становятся друзьями. Коронация в Москве. Унынье Василия. Сцена у Филаретовны. Заступничество Орлова. Участь Петра предрешена. Происшествие в Ропше. Похороны. Дорога на Гатчину. Новую государыню теперь осаждали просьбами о чинах, орденах и других наградах. Последние сторонники и защитники бывшего императора один за другим передавались Екатерине. Сам Петр Федорович допустил себя свергнуть с престола, подобно ребенку, которого отсылают спать. Даже заведомые, недавние враги стремились добиться расположения и места при дворе. - Теперь мой долг сражаться, божественная, за вас! – с такими словами перешел на ее сторону и почтеннейший Миних. Хвалебная ода Ломоносова была принята прохладно. Ее нашли слишком откровенной и смелой, и почти о ней не говорили. Предметом общих разговоров стал отъезд императрицы и двора на коронацию в Москву. 13 сентября 1762 года состоялся торжественный въезд государыни. Улицы Москвы были убраны шпалерами из подрезанных елок, на углах улиц и площадях стояли арки, сделанные из зелени с разными фигурами. Дома были украшены разноцветными материями и коврами. Для торжественного въезда устроили несколько триумфальных ворот: на Тверской улице, в Земляном и Белом городе, в Китай-городе – ворота Воскресенские, в Кремле – Никольские. У последних ворот встретил Екатерину московский митрополит Тимофей с духовенством и сказал ей поздравительную речь. Въезд государыни был необыкновенно торжественен. Она ехала в золотой карете, за ней следовала залитая золотом свита. Клики народные не смолкали. Чин коронования происходил в воскресенье: стечение народа в Кремль началось еще накануне, хотя в тот день шел проливной дождь. В день же коронования утро было пасмурно, но к вечеру погода разгулялась. По первому сигналу из 21-й пушки в 5 часов утра все назначенные к церемонии персоны начали съезжаться в Кремлевский дворец, а войска построились в 8-м часу около соборной церкви и всей Ивановской площади. В 10-м часу затрубили трубы и забили в литавры, и поэтому сигналу двинулась процессия в церковь. Государыня между тем, во внутренних своих покоях приготовившаяся к священным таинствам – миропомазанию и причащению, вошла в большую аудиенц-камеру, куда уже все регалии из сенатской камеры принесены были и положены на столах по обе стороны трона. Когда все государственные чины собрались, императрица села под балдахин в кресла свои. В это время духовник государыни, Благовещенского собора протопоп Феодор, стал кропить святой водой путь государыни. Как только она из дворца вышла на Красное Крыльцо, начался звон во все колокола и военная салютация. При приближении к соборным дверям государыню встретил весь церковный синклит, до 20-ти архиереев и более четырех архимандритов во главе с архиепископом Новгородским, который поднес государыне для целования крест. Митрополит Московский окропил святой водой. Государыня села на приготовленный ей престол. В это время она надела на себя порфиру и орден Андрея Первозванного, а кода возложила на себя корону, то на Красной площади произведена была стрельба. После этого все чины двора принесли ей поздравление, а новгородский архиепископ Дмитрий сказал поздравительное слово. Выход из храма был не менее торжественен, – все войска при виде государыни в короне и порфире производили салютацию. Государыня пошла в Архангельский собор и там приложилась к святым мощам и затем возвратилась во дворец. Императрица в своей аудиенц-камере села под балдахин и жаловала многих различными милостями. Потом царица отправилась в Грановитую палату, где состоялся обед. * * * Василий был ошеломлен и раздавлен. Все так нежданно-негаданно произошло вокруг него и с ним, что все планы и надежды были разбиты вдребезги. Ему не удалось, как он задумывал, предупредить печальную участь бывшего императора; не удалось освободить принца Иоанна, - он бешено клял себя за свою нерасторопность. И с Поликсеной он давно уже не виделся – как она там? Приятель Ушаков сообщил, что зашевелились столичные масоны, и что в Петербурге затевается общее собрание многих разрозненных членов братства. Он узнал, у кого и где это будет, и дал себе слово явиться туда. «Свободные мыслители, борцы и мученики за правду… я им открою все и расскажу, - надеялся он, - сольемся, сплотимся для общего блага!» В течение двух дней после заезда на Каменный Остров, он не решался явиться к Поликсене. Сознавал и то, что ему скорей надо побывать и у Настасьи Филаретовны – совсем позабыл. Приютился Василий в доме того купчика, что подвез его в Петербург. Побаиваясь, что при смене власти вспомнят и об его дезертирстве, совсем не выходил из дому. Но, наконец, решился выйти, и нанес первый визит Бавыкиной. На крыльце Василий остановился, услышав быстрый оживленный разговор. Кто-то спорил, смолкал и опять вскрикивал со слезой в голосе, топал ногой. Он переждал, прислушался и обомлел – то была Поликсена. Да, да, это был ее звонкий голос, а второй, более низкий, конечно, - Настасья Филаретовна. Но о чем спор? Он взялся за скобу дверей, голоса в доме мигом смолкли. Филаретовна без чепца, вся красная, с растерянным видом, с середины комнаты смотрела в соседнюю дверь. При входе Василия, она двинулась, было туда, но только развела, замахала руками. Что-то гневное, как буря, вырвалось в то же время из дверей. Поликсена молча схватила со стола шляпу, какой-то узелок и кинулось мимо Василия к выходу. Он преградил ей дорогу. - Как? – вспылила Пчелкина. – Он еще с объяснениями… Уйдите, позор! - Ну, ну, помиритесь! Уладьте промеж собой дела, – миролюбиво заговорила старушка. - Поликсена Ивановна, я ли не старался, - начал Василий. – Клянусь вам… Она вырвалась. - Да послушайте спокойно, - он взял ее за руку. – Сейчас все объясню, выслушайте! Поликсена швырнула узел, выпрямилась и с расширенными от гнева ноздрями холодно смотрела на офицера. - Пять дней! О теперь я все узнала… Пять дней сряду, без устали. Вы – ничтожный картежник и вертопрах играли… Вы все погубили! Она перевела дыхание. Он не выпускал ее руки. - Единой услуги, если помните, я ждала от вас. Как вы ее исполнили? Были у дворца, видели государя, и не отдали ему письма… Его нашли у Гудовича, и вас теперь неумелого ждет расправа. - Нашли у Гудовича? Да, я ему передал, так как… - Василий смутился и выпустил ее руку. - Слабый и ничтожный, ни к чему непригодный! – крикнула ему в лицо Поликсена. – Мне бы самой надо было… Это все карты ваши! А меня вы и не любили никогда. Так разве любят? – Давясь слезами, она отвернулась к окну. - Казните, клеймите, но терзаюсь сам! Ну, дайте совет! Вместе обдумаем. Зачем же так сразу? Ведь вы знаете мою преданность к вам. Клянусь, что я… - Что мне ваши чувства? – перебила она. – Глупо и смешно. Жалкий вы, тряпка! Мирович вздрогнул и выпрямился. - Это лишнее. Слышите? – он возвысил голос и налился краской. – Мои чувства не карты, ими не играют… Замолчите! - Ах, он бедный! – схватилась снова за узелок Поликсена. – Обиделся… Ни в чем-то он и невиновен. Прощайте! – Она толкнула дверь и ступила за порог. – Не пара вы мне, Василий Яковлевич. Вы искали отрады в семейной жизни, да? Мира и покоя? А я хочу и ищу бури! «О чем это она? – не понял Василий. – Какая связь между письмом царю и брачными узами?» - Вам люб покой, а его нет на свете. Есть расплата за зло! Мы бедны и бессильны, а любовь все может, - забормотала она уже как бы сама себе. – Могла же, хоть бы Дашкова… Поликсена выскочила, хлопнув дверью. - Что это с ней? Свят, свят, - крестилась тихо Настасья Филаретовна, сжавшись в комочек со страху. - Упомянула о Дашковой… - вслух подумал Василий. – Понимаю, при чем тут она. Ты ею быть хотела… да я-то не Орлов! - Тебе повестка, - вдруг спохватилась Бавыкина и зашуршала доставаемой из шкатулки бумажкой. – Вот! Василий взял, прочел, нахмурился. В тот же вечер он явился в ордонанс-гауз, а наутро под караулом был отослан в талызинскую комиссию в Кронштадт. Немного помучив, его освободили по личному заступничеству Григория Орлова (Приятель Ушаков, узнав о случившемся от Бавыкиной, тут же известил об оказии и братьев-картежников). О дезертирстве не было и помину. Отпущенный, он добрался до Ораниенбаума, а оттуда хотел нанять подводу в Петербург, но, похлопав себя по карманам, – денег не было – пошел пешим ходом. Мучили голод и жажда, а ноги отказывались служить. Каждый встречный сообщал все новые сведения о печальной судьбе бывшего императора. * * * Петра на протяжении восьми дней держат в Ропше, хотя еще 29 июня, то есть во время переворота, отправлен был курьер в Шлиссельбург, чтобы привести там в порядок комнаты для сверженного императора. Вслед первому курьеру был отправлен 30 июня второй, который должен был озаботиться обустройством этих комнат, и 1 июля в Шлиссельбург были действительно доставлены некоторые предметы обстановки. Но потом прошло шесть дней, в течение которых ничего не было сделано в этом направлении. Все говорят о плохом местоположении Шлиссельбурга, находящегося в слишком непосредственном соседстве со столицей, о том, что Шлиссельбург не может противостоять штурму небольшого количества вооруженных людей. Говорят о той нелепости, что в одной и той же крепости будут содержаться в заключении два русских императора (подросший Иоанн тоже, ведь там опять), в то время как престол занят чужой по крови немецкой принцессой. Поговаривают также о лучшем из «всех возможных решений» – естественной скорейшей смерти Петра. Основания для таких разговоров имеются, потому что Петр начинает страдать коликами и сильными головными болями. Он никогда не отличался богатырским здоровьем, волнения последних дней на него очень повлияли. По дороге из Кронштадта в Ораниенбаум и во время краткого пребывания в Петергофе он неоднократно падал в обморок – разве нельзя допустить, что его слабый, подорванный выпивками организм, окажется не в силах справиться со страхом и болезнью? Он потребовал своего голштинского врача Людерса. И голштинец не имеет ни малейшего желания разделять неопределенное время заключения со своим сверженным повелителем, он заявляет, что болезнь носит совершенно невинный характер и прописывает Петру слабительное. К вечеру 6 июля из Ропши прибывает запыхавшийся гонец и вручает императрице письмо Алексея Орлова. Оно написано неуклюжей рукой солдата, находящегося к тому же, очевидно, под хмельком, на грязном сером клочке бумаги. «Матушка, милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось? Не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, сам не знаю, как эта беда случилась. Матушка, его нет на свете! Но никто сего не думал. И как нам задумать поднять руки на Государя. Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Барятинским. Не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали. Но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принести и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил. Прогневили тебя и погубили души на век». Более чем тридцать лет спустя ее сын Павел найдет среди бумаг это письмо и воскликнет: «Слава Богу, наконец-то разъяснены все мои сомнения – моя мать не была убийцей моего отца!» Народу сообщили, что Петр Федорович волею Божией скончался от припадка геморроидальных колик. Тело его перевезли в Александро-Невскую лавру и выставили, дабы народ мог проститься с бывшим царем. Наблюдательные и недоверчивые свидетели утверждали, что лицо покойника было черно, как при апоплексическом ударе. Они обратили также внимание, что руки его, сложенные крестом на груди, - в больших перчатках с отворотами, а шея укутана широкой повязкой. По бокам черного с серебром, открытого гроба, горели четыре светильника и бессменно стояли на часах гвардейские офицеры. Покойный был одет в голубой голштинский мундир, в белые лосинные панталоны и большие с раструбами ботфорты. - Сказывают, не государя хоронят, а простого офицера, - буркнул, стоявший в траурной толпе офицер соседу. – Государь будто бы жив… - Да, неужто такое? – ужаснулся и съежился со страха сосед. – Ну, и времена!… Для Екатерины и для России это было наилучшим исходом. * * * - Ваше благородие, а ваше благородие, - стал чей-то голос будить заснувшего под деревом у перекрестка петергофской и гатчинской дорог Мировича. Он открыл глаза. Перед ним, в сумерках, перегнувшись с коня, стоял без шапки чернобородый казак; другой был поодаль. - Это ли дорога на Гатчину? – спросил казак. - Она самая. – Василий протер глаза («Надо же, так сладко заснул»). - Спасибо, ваше благородие, - казаки пришпорили коней. - Стойте, вы из Питера? – крикнул вслед Василий. - Точно-с, оттуда, - притормозил казак. - Какие вести? - Да вот, государя схоронили! – казаки помчались во весь опор. - Как? Постойте! – воскликнул Василий. – Не может быть! Казаков уже и след простыл. Мирович вскочил. «Как схоронили? Когда же он умер и отчего? Пока я здесь прохлаждаюсь, там такие дела творятся!» Он схватил шляпу, отряхнул мундир и зашагал в ночь. «Боже! Да где же твоя, правда? И там наклеветали. Никакого заговора не было. Все безбожники» А если для них нет Бога, то и нет природного государя, Петра Третьего… Но где же Бог и где счастье на земле? Надо сходить к братьям-масонам, посоветоваться, как жить дальше. Истина – в сердце их, они – светильники и вожди!» ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ На берегах Днепра. Болезнь Василия. Встречи в помещичьем саду. Визит к Орлову и Разумовскому. Снова о принце. Граф Воронцов. Осень и часть зимы 1762 года Василий провел с полком в окрестностях Москвы, а к началу нового года полк выступил на стоянку к границам Польши, в раскольничьи слободы Черниговской губернии. В полку ему не везло. Молва о прошлом, о самовольной отлучке и о передрягах с его арестом и допросом в Кронштадте, от которых он спасся лишь протекцией важных патронов, сильно вредила службе. Начальство косилось, товарищи, от кутежной компании которых он теперь держался в стороне, относились к нему и враждебно. Он замкнулся в себе и тянул лямку караулов, пеших переходов, учений, снова караулов и новых переходов. Середина февраля застала его в черниговском наместничестве, в раскольничей слободе Добрянке. Полк расположился на зимние квартиры, а Мировича с командой послали к Днепру, в другую слободу. Там, принимая фураж, он провалился в полынью, схватил горячку и пролежал у мельника-слабожанина до начала апреля. Встал от болезни страшно исхудалый, раздражительный и злой на весь мир. Выздоровление совпало с приходом весны и тепла. Стал гулять в окрестностях, любуясь диковинной здешней природой. Однажды забрел в чей-то помещичий сад на берегу Днепра. Сад был свеж и зелен. Вишни и яблони пышно цвели. Говорили, что сия вотчина принадлежит одному опальному вельможе, никуда не выезжавшему и целые дни с книгой или газетой лежащему на диване в своем кабинете. Василий прошел одну аллею, другую. Было по-майски тепло, несмотря на апрель. Под деревом на скамье в старой треуголке со звездой на епанче сидел, сгорбившись, с книгой в руках человек. Василий приподнял шляпу, хотел пройти мимо, но вдруг чуть не упал – перед ним был генерал-адъютант покойного императора, сам Андрей Васильевич Гудович. Казалось, и он признал Мировича. - Так вы тот самый, что тогда… письмо? - Да. Это я. - Садитесь, сударь, со мной. Какими судьбами? Разговорились. От нового знакомого Василий узнал много интересного для себя касательно судьбы императора и всего, связанного с заговором против него. - Надлежало бы быть на престоле не государыне, а принцу Иоанну, - сказал Гудович и огляделся по сторонам, – не подслушивает ли кто? – Государыня не природная и в вере не тверда. Мирович не верил своим ушам, а Гудович продолжал: - Могли бы в России править и два юноши: Павел, ее сын, да Иоанн… Или уж, лучше бы, государыне вступить в брак с Иоанном Антоновичем… - Но он же младше! – воскликнул Василий. Мороз шел по коже от той крамолы, что впускали уши. - Подумаешь, разница всего в десять лет! – продолжал изумлять вельможа. – Она с ним не в близком родстве, в шестом колене… Не сменять же царского отпрыска на картежника и мота Григория Орлова? - Как на Орлова? – обомлел Мирович. - Поедешь вот и все сам узнаешь, - снова, оглядываясь, сказал на прощанье вельможа. Мирович рассказал Гудовичу, что его скоро отправят по фуражному делу к гетману, бывшему с двором в Москве. Далее вельможа, уже попрощавшись, сообщил Василию, что затея устроить замужество государыни с Григорием Орловым принадлежит «седому лису» Бестужеву, возвращенному недавно из опалы в столицу Екатериной. Но есть и недовольные таким поворотом дел. Первый помощник и недавний друг Орлова, Федор Хитрово, как верный патриот, собрал даже целую партию. Союзниками его стали, чуть ли не все, включая Пассека и Барятинского, участники недавнего переворота. - Григорий Орлов глуп, а брат его Алексей – дубина, вот старый черт Бестужев ими и хороводит! – сказал в заключении Гудович и помахал ручкой уходившему по аллее Мировичу. «И откуда он, сидя здесь в глуши, так хорошо знает все, что творится там? – думал Василий, покидая сад. – Я с этим Орловым был близок, обыгрывал его на бильярде, а он помог мне с армией… Разве попробовать, попытаться снова?» * * * Пышный, хлебосольный и всюду уже гремевший дом графа Григория Григорьевича был на фронтоне украшен лепным гербом. Над улицей и садом кружились стаи дорогих турманов: с подпалиной и без, носатые, мохнатые и всякие. Голубиная потеха графа сменялась медвежьей, либо волчьей травлей, травля – кулачным боем, а бой – чтением древних писателей о сельском хозяйстве или исполнением во дворце нежных менуэтов и гавотов. Василий застал Орлова за бритьем в халате. Доложив о себе, Мирович вошел сурово, поклонился с достоинством. - А победная пятерка! – воскликнул хозяин, напомнив о картах. – Вот не ожидал! Извини, братец, что так принимаю. Сам люблю бриться… Садись. Тороплюсь на прием. Не говори – просьба, чай какая или денег? Ты чтой-то похудел. Никак болен был? Василий немедленно приступил к делу: кратко рассказал о своем прошлом, о случае с предком, и с низким поклоном стал просить графа о содействии к возврату ему и сестрам, хотя бы части конфискованного имения бабки. - Ты меня извини, - покончив со щекой, приступил к подбородку брившийся. – Это другим, братец, пой, а не мне. Я – стреляный волк. Что тут плетешь о предках и какой такой резон, скажи, вернуть, когда отписаны еще при Павле Первом? Ведь поместья тогда, чай, еще пожалованы в другие руки, а там перешли и в третьи… Ищи свищи! - Верно, говорите, ваше сиятельство, - с досадой согласился проситель. – Но все же, во власти монархини узнать корень истины и возвратить внукам неправильно отнятое, а нынешних владельцев ублаготворить, чем иным. - Для каждой милости нужны причины, - Орлов отвел бритву и залюбовался в зеркало. – Согласись, так ведь? А у тебя что, какие такие заслуги? «Вот он любимец фортуны, - зло подумал Василий, - сидит сытый, холеный, выбритый! Ишь ты, как поглядывает бесстыжими глазами-то…» - Услуги мои, ваше графское сиятельство, видно не примечены, а жаль. - Какие услуги? – спросил, опрыскиваясь духами, Орлов. - Известно, граф, что в те последние дни с Перфильевым я в карты играл по вашему указу. Извольте вспомнить! - Ах ты, потешный! – улыбнулся граф, снова любуясь в зеркале. – Одним махом заграбастал, чуть не сорвал весь банк. - Была тогда и другая, более важная причина. - Говори, братец, слушаю. - Я же был спасителем государыни в числе прочих. Я главную ей услугу оказал… облегчил престол… - Как? Что? – поперхнулся граф. - Я же обыгрывал этого шпиона Перфильева, приставленного за вами, - горячился Мирович. - Ты, батенька, убежал в неподходящий момент, тебя же запиской вызвали, - начал сердиться граф, - а окончательно споил Перфильева я! Зачем же приписывать себе чужие заслуги? Да и какая же заслуга перед государством обыгрывать человека в карты? Ну, и герой ты, брат! - Я, я…. – пытался что-то сказать Василий. - Скажи спасибо, братец, что я вызволил тебя из талызинской комиссии в Кронштадте. Ты хотел письмом предупредить императора о заговоре, так ведь? - Это было не мое письмо, - побледнел Василий. – Его написал камергер-парикмахер Брессан. - Но, все равно, брат, предательство, - граф стал прохаживаться по комнате. – Скажи и на том спасибо, что я не дал делу хода, спасая тебя, как хорошего биллиярдиста и картежника… А ты вон, чего захотел? Спаситель императрицы! – Он сухо рассмеялся и, снова подобрев, добавил: - Хорошо, увижу гетмана, – замолвлю за тебя. Прощай! * * * Срок командировки истекал. Надо было возвращаться в полк. В Москве подул холодный ветер и пошел дождь, – весна заметно портилась. Настроение Василия тоже подпортилось визитом к Орлову – на него надежда слабая, укоряет грехами… Ну, его к бесу! Не податься ли к старику Разумовскому, все же земляк, да и при покойной царице благоволил ко мне. В воскресный день и пошел Василий к Алексею Григорьевичу. Погода снова была пасмурная. На душе тоже было не весело. Граф жил в своем доме на Покровке, рядом с церковью Воскресения. Мирович приоделся, даже завился в цирюльне и пошел к обедне. Он надеялся подойти к Алексею Григорьевичу прямо в церкви, где его личный хор пел, а сам он звонким голосом частенько читал апостол. На сей раз, графа не было. Мировичу сообщили, что он простудился на придворной охоте и около недели не выходит из дому. Василий пришел в особняк и велел о себе доложить. - Пожалуйте, - пригласил степенный, неслышно двигавшийся по ковру камердинер. Гость стал подниматься вверх по украшенной цветами лестнице. Сильно похудевший и осунувшийся, но все еще привлекательный старец не сразу узнал Мировича. Граф сидел с книгой у камина. Он был в белом, вязаном колпаке поверх серебрившихся, не напудренных волос и в бархатном светло-голубом халате со звездой на груди. - А земляк, постой, постой!.. Мирович, кажется? Так? Не ожидал, - он вглядывался в гостя и улыбался своими карими, не хотевшими стареть, глазами. – Откуда Бог принес? - Удостойте, ваше графское сиятельство, выслушать партикулярно, - начал Василий дрогнувшим голосом. – Коли дозволите, персональное, к вашей чести… - Не верю, убей Бог, ужель до меня… Я забыт и вовсе обойден, отписан в инвалиды. Кому и чем я могу быть нынче полезен? - Не откажите, век Бога заставите молить! Вы же первый когда-то нам помогли, – определили меня в корпус, открыли жизни путь… - Да изволь, изволь, охотно! В чем дело? – старик подвинул кресло. – Сюда поближе садись, к камину. Я все зябну, да видишь, вот чем душу отвожу в одиночестве. – Граф указал на толстый кожаный переплет. – Видишь? «Краткий Российский летописец». Какова книжица, а? - Ломоносова? – переспросил гость, припоминая. - А что, и ты до книг охотник? - Я видел ее… в одном месте. - Где же? Это большая редкость! - В Шлиссельбургской крепости, - окончательно вспомнил Василий. – Заключенный принц Иоанн ее читал, кажется. - Принц Иоанн? В крепости? – колпак на голове графа съехал на бок. – Как же ты мог его видеть? - Неожиданным случаем, мимолетно… - Своими глазами видел? - Своими, вот как вас. - Расскажи, голубчик, расскажи! – глаза старика совсем помолодели. – Любопытно! -Василий рассказал о той случайной встрече с узником, когда Поликсена то ли по оплошности, то ли нарочно не заперла его. Разумовский, все внимательно выслушав, задумался, снял колпак, перекрестился и сказал: - Не привелось мне видеть несчастного, а ты знаешь, в каком я был почете… - Извините, ваше сиятельство, я с просьбой, - вспомнил Василий главное, зачем пришел. - Чай, все о том же предковом деле? – догадался граф. – Уж ли не забыл? - Как забыть? Помогите, ваше сиятельство, явите Божескую милость. Совсем без средств. Ох, тяжела нищета! - Да, что же я, брат, поделаю? Сам видишь – не у дел. Хлопочи теперь у новых. Они в силе. - Помилуйте, граф! Одно ваше слово, намек и … - Миновало то, миновало, говорю тебе. Были у Мокея лакеи, а ныне Мокей – сам себе лакей! - У кого же просить? - Иди к главному, к Григорию Орлову. - Был уж у него. - И что же он? Мирович поведал о своем безуспешном визите, рассказал о своей «услуге» государыне. - Теперь все толкуют о сверх обычных почестях, кои его ожидают, - закончил Василий. – Теперь к нему и вообще не подъедешь. - Какие, сударь, такие еще почести? - Да о браке! Ужели не слышали? По примеру, извините, вашего сиятельства с Елизаветой… - О браке? В этот момент торопливо вошел камердинер. - Его сиятельство, господин канцлер, граф Михайло Ларионыч Воронцов. - Странно… столько времени не вспоминал, - напялил вновь колпак Разумовский. – Проси, да извинись, что по хворобе в халате. Слуга повернулся. - Нет, стой! А ты, голубчик, - сказал граф Василию. – Присядь вон там… или лучше у моего мажордома, на антресолях – там спокойней. Я пока канцлера приму. Не откажи! - Охотно-с! – Василий вскочил. Слуга проводил его в приемную. Разумовский помешал в камине. В смежной комнате послышались тяжелые, грузные шаги. Вошел Воронцов в полной форме, при орденах и с портфелем под мышкой. - Чему обязан я, Михайло Ларионыч? – чуть приподнялся в кресле Разумовский. – Извините, ваше сиятельство, - недомогаю: старость, недуги… - Э, батюшка, Алексей Григорич, - склонил курчавую с большим покатым лбом голову вошедший. – Всем бы нам быть столь немощными как вы! - Милости просим, - указал на кресло Разумовский. - Никого нет поблизости? – оглянулся Воронцов, садясь. – Могу говорить по тайности. - Можете. В чем дело? - Негоция первой важности. Государыня, всемилостивейшая наша монархиня, приказать мне соизволила изготовить и вам по тайности показать вот этот прожект указа. – Он вытащил из портфеля бумагу. – В указе, государь мой, изображено, что, в память и в дань почивающей в бозе, благодетельницы тетке своей, императрице Елизавете Петровне, гласно и всенародно вам, хотя бы и в тайне венчанному супругу покойной монархини, дать титул «высочества»… - Что вы, что вы! – в притворном ужасе замахал руками Разумовский. – Да ужели не нашлось, кто бы решился в том поперечить ее величеству? - Я первый, коли, простите, возражал, - склонил голову канцлер. - А еще кто, еще? - И Никита Иваныч за мной излагал резоны. - Благодарение Богу и вам с Никитой Иванычем! – приподнял колпак и смиренно перекрестился Разумовский. – Спасибо. Доподлинно вы угадали мои чувства и мысли. - Но всемилостивейшая государыня наша через меня, неуклонно к тому же, решила передать еще одну нарочитой важности просьбу. - Какую? -В секретных отписках резидентов давно пущены ведомости, будто бы у вас, граф, хранятся доподлинные документы о браке вашем с покойной императрицей. А посему, ее величество поручила вам сообщить, чтобы вы не отказали вручить мне те отменной важности свидетельства для начертания на сообщенный вам обжект, законного и для всех очевидного о том высоком титуле указа. - Не откажите прежде и мне самому просмотреть набросок указа, - протянул к бумаге руку Разумовский. Воронцов почтительно подал документ. Разумовский просмотрел, возвратил, затем подошел к шкафу, достал окованный серебром, черного дерева ларец, снял с шеи ключ и вынул сверток розовых атласных бумаг. Развернул сверток, подойдя к окну, стал читать. Воронцов не спускал с него глаз. Просмотрев бумаги, Разумовский их поцеловал, взглянул на образ, – глаза его были влажны от слез, – он с минуту постоял, глядя на огонь, вздохнул и, перекрестившись, молча бросил сверток в камин. - Я, ваше сиятельство, - сказал он, садясь, - завсегда был ни более чем только верным рабом покойной нашей государыни, осыпавшей меня своими благодеяниями превыше заслуг. Канцлер поклонился. - И верьте, батюшка Михайло Ларионыч, - смахнув слезу, продолжал Разумовский. – Горе великое мелким случайным людям в слепом, преходящем фаворе, посягать на столь смелые и гибельные мечты. - Понимаю вас, граф, и, дивясь вам, душевно поздравляю! – сказал канцлер, вставая. - Доложите же ее величеству, что нет у меня никаких документов… Воронцов откланялся, в душе ликуя – теперь от ворот по ворот выйдет этому выскочке Гришке Орлову. Ишь чего захотел – жениться на государыне… ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Совет Разумовского. Отъезд Василия. Письмо к Пчелкиной и ответ. Снова в Петербург. Челобитная царице. Переход в Смоленский полк. В гостях у Панина. Снова трактиры и встреча с Ушаковым. Дерзкий план. Посещение Бавыкиной и Ломоносова. Панихида в храме. Ушаков уклоняется. Алексей Григорьевич встал, отер глаза, спрятал ларец и тут только вспомнил об офицере. Он позвонил слуге. Мирович снова вошел. - Так ждешь помощи, совета? – спросил граф. - Не откажите, ваше сиятельство, замолвить слово своему братцу, гетману. - Брату? Не туда метишь. Не той теперь мы оба силы. Миновало наше время. Вот что тебе скажу: поезжай на родину, да чем скорее, тем лучше. Бери отпуск, а то и вовсе… Есть у тебя на родине приятели? - Есть. - Кто? - В харьковском наместничестве товарищ по корпусу, помещик… - Ну, и езжай пока хоть к нему. - Но для какого же резону ехать, не кончив дела? - Твоему отцу я когда-то говорил, и тебе повторю: похлопочи там, на месте, а не здесь. Авось найдешь, хоть какие-нибудь письменные документы о поместьях твоей бабки. Отыщешь, тогда можно будет и похлопотать, и я, в таком разе, первый твой слуга. Василий последовал совету графа. Снабженный щедрым его пособием, он взял от коллегии полугодовой отпуск и в половине июня 1763 года, по домашним делам уехал к приятелю помещику в Переяславский уезд. Перед отъездом получил письмо из Петербурга от Ушакова, где тот, между прочими новостями, извещал, что Поликсена оказалась в Оренбурге, где проживала при детях высланного туда князя Чурмантеева. * * * Прошел август, кончился сентябрь. Леса из зеленых становились красными и золотыми. Собирались в дорогу, далеко на юг, большими стаями речные и лесные птицы. И уже в голубой выси тянулись к морю крылатые полчища. Леса и долины смолкали. Слышалось только шуршание желтеющих стеблей камыша да падающих листьев. Василий старался забыться, не думая ни о чем, но ряд дорогих, дразнивших воспоминаний вставал перед глазами… Первое объяснение, писание мадригалов, встречи у знакомых, разлука, переписка из заграничного похода и новая встреча в Шлиссельбурге. Он пытался думать о своем деле, как найдет нужные бумаги, как получит следующее ему по праву, станет богат и даст знать Поликсене, что теперь он без стеснения может предложить ей руку и сердце. В половине сентября Василий отослал письмо к Пчелкиной, где сообщал, где и почему он теперь находится, умолял отозваться хоть словом и прибавил, что если она оставит это письмо без внимания, он сочтет, что между ними все кончено. Ответа не приходило. Однажды, в начале октября, когда неожиданно стояли превосходные теплые дни и по лесу тянулись нити налетевшей с полей бродячей паутины, Василию пришел от нее ответ. «Жизнь ваша сноснее моей, - писала Пчелкина, - вы на родине, среди ближних: у вас хоть это есть, а у меня и того нет. Я на границе света, среди дикарей, хищников, извергов. Грубые, злые киргизы и казацкие раскольники бунтуют, грабят и даже режут посланных им начальников. Того и гляди, вспыхнет восстание. Князь Чурмантеев просится отсюда, но его не пускают. Ни человеческой речи, ни книг, ни малейшей надежды на выход отселева. Но я не падаю духом! Одна дочь князя умерла от оспы. Я живу при другой, хворой и слабой. А вы? Верю в доброту вашу, преданность, но, простите, не верю, чтоб у вас хватило духа на то, чтобы остаться навек скромным селянином». Эти последние строки почему-то разозлили Василия. Бессердечная, себялюбивая злючка! Так я способен только говорить, а не делать? Что же, я мошка, что ли? Ничтожный, подлый муравей? А она – и впрямь, что ли Дашкова? Дудки, сударыня! Не добился я почестей и богатства, так вы меня все в спину, в спину… Ну, тебя к дьяволу с твоей красой! Не хочу я знать тебя… плюю… тьфу! Он топнул ногой, скомкал и отбросил письмо. Улегся в горенке и, глядя на потолок, прислушивался, не жужжит ли муха или комар. И снова, чуть закрывал глаза, перед ним было темное взморье, барка с опущенными парусами, испуганные лица путников и часовой на белом песчаном мысе… Грохот барабанов, колокольный звон и крики «ура», стрельба из пушек. Радостная толпа несет на руках отбитого из тюрьмы узника. Принц Иоанн, бледный, с кроткой сияющей улыбкой сидит на носилках. Голова его в короне. За криками не слышно его слов. «Вот он, вот он твой избавитель!» – кричат принцу люди, указывая на Мировича. Василий в страхе очнулся, – зуб не попадал на зуб, лихорадка била его. «Ты мечтала о славе Дашковой, но тебе не удалось, - вспомнил о Поликсене. – А что, коли мне, удастся стать Орловым?» Сладкий ужас разлился по всему телу, сердце скакало как гнедой жеребец. "Боюсь себе признаться в этом?" Вскочил с лежанки, вышел на воздух. Где-то в лесной чаще послышался то ли возглас, то ли стон ночной птицы или зверя. Его голос! «Он меня зовет… Принц Иоанн! Как я на время забыл о нем, а он, наверное, вспоминает. Ведь тогда просил спасти его, а я смалодушничал. Явиться к нему, положить за него голову – вот в чем моя слава! Слава! Слава!» Наутро хозяин и его молодая жена были удивлены переменой, происшедшей с их гостем – он был как одержимый, метался, и места себе не находил… На исходе декабря Василий уже примчался в Петербург, имея на руках письменную челобитную за себя и за сестер. В челобитной, что и двадцать лет назад, их бабка, полковница Пелагея Захаровна Мирович, урожденная Голубина, с детьми и внуками, в последний раз просила покойную государыню Елизавету Петровну о возврате ей отписанного у нее за проступок ее деверя, жалованных ее отцу и ею лично купленных в переяславском полку деревень, и что сенат, рассмотрев то ходатайство, определил, - купленные угодья отдать ей обратно, а о пожалованных особо доложить государыне, - но токмо это дело их и поныне еще не решено». В начале февраля на челобитную последовала резолюция: «Отослать на рассмотрение сенату». Сенат вновь решил: «Отдачи не чинить». Позже, уже в апреле, Екатерина на докладе о том подписала конфирмацию: «По прописанному здесь просители никакого права не имеют, и для того надлежит сенату им отказать». Василий был в бешенстве – вот, как добра ко мне оказалась матушка-царица! Единственным его утешением был неожиданный перевод тем же чином из нарвского пехотного полка в смоленский, стоявший в то время в Шлиссельбурге. Вот он шанс, казалось, судьба говорила ему. * * * С возвращением из Малороссии был Василий постоянно то возбужден, то подавлен. Неуспех хлопот по делу сильно его раздражал. Движения стали угловаты, резки, голос – отрывист и груб, в глазах не угасал странный огонь. Он вяло отвечал на вопросы сослуживцев, что с ним. Говорил порывисто и вдруг, схватив шляпу, резко вскакивал и уходил. Перешел в смоленский полк благодаря протекции бывшего своего начальника Петра Ивановича Панина, который стал теперь сенатором, и весьма сочувственно отнесся к делу Василия. Мирович не раз захаживал в гости к Петру Ивановичу в Гатчине, где Панин, в ожидании отделки пожалованного ему петербургского дома, жил все лето со своей племянницей Дашковой. Однажды Василий, будучи у Панина, услышал конец разговора последнего с племянницей. - Безграмотные ныне жалуются в умники, - язвительно сказала Дашкова. - Ну, что ж, матушка, делать, - ответил Панин. – Злые скареды и срамцы сидят по норам, да знай, пишут страшные рапорты – тем и держатся. - Вот бы на них Иванушку выпустить… - Куда там! Опять инструкция дана коменданту: буде дерзнет сильная рука – арестанта велено живым не выпускать. Монашеский чин ему предложили принять, не хочет, страшится Святого Духа… Голоса смолкли. Дашкова ушла. По совету Панина Василий подал второе прошение на имя императрицы, но и на него получил отказ. После этого несколько дней ходил как потерянный – нет в жизни правды! С горя снова стал посещать трактиры. Оказался вновь в «Дрездене». Встретил там продувшегося в пух и прах Ушакова. После очередной попойки поехали к нему домой. Илья решил, наконец, выйти в отставку и уехать куда-нибудь за Москву, где ему купчиха-кума обещала сосватать богатую невесту. Полк, в котором он служил, стоял в Петербурге, и сам он, кое-как перебиваясь, проживал в той же квартире под Смольным, где два года назад его искал Мирович, в памятный вечер накануне переворота. - Так ты в отставку? – спросил Василий. - А что делать, жить нечем! – ответил Илья, доставая из закромов пузатые бутылки. – Пива хочешь? - Отчего же, нет? Ставь на стол! Зря уходишь… Наши дела скоро поднимутся, расцветут. - С чего бы это? – откупорил первую бутылку Ушаков. – Какие такие кудесники тебе нагадали? - Отчего гвардейским молодчикам доступ всюду? – хлопнул по столу Василий, разбрызгав пиво из стаканов. – И во дворец, и в Эрмитаж, и в оперный театр… а нас, армейцев, туда не пускают! Отчего по службе, в полках, офицеров из природных дворян равняют с разночинцами? А? Отчего мне на челобитную опять отказ? - Что ты хочешь тем сказать? - А то, что надо теперь приняться с иного конца. - С какого? – насмешливо спросил Ушаков («Уж, не с ума ли он спятил или столь пьян?»). - Молчи, скотина, и слушай! – придвинулся вплотную к собутыльнику Василий и задышал на него всем выпитым за день. – Освобожу… Возведу! Я решился… покончим разом одним махом – и все! - С кем покончим? - Я перешел в смоленский полк для чего? - Знаю, что перешел и что? - А то, чтобы быть тут, понимаешь, по самой близости от него. - От кого? - Дурак! Никак не поймешь… - Василий стучал зубами по краешку стакана. «Да, что это с ним?» – подумал Илья. Василий поднялся из-за стола и, размахивая бокалом и, расплескивая пиво, заходил по комнате. - Мушкет уже заряжен, искра и сам выпалит! - Какой мушкет? («И впрямь рехнулся или белая горячка начинается?») – холодок нехорошего предчувствия пробежал по спине Ушакова. – Ты, наверное, в карты перетрудился? Да? - Ах, ты трус! Подлый трус! – схватил за грудки товарища Василий. – Ну, догадался? Душа в пятки ушла? - Да говори толком, в чем дело? – стал высвобождаться Илья из цепких рук друга. - Так согласен? – вдруг подобрел Василий и отпустил жертву. – Отвечай мигом, не то убью! - Да кончай свои экивоки! – вспылил Илья. – Не тяни жилы, говори без обиняков. Василий снова прошелся по комнате, прислушался, заглянул за двери. - Я решился! Коли ты выдашь или донесешь, то порешу как собаку… - Ты, что спятил? – Ушаков опять не мог понять, куда он клонит. – Я изменником и доносчиком сроду не бывал! - Так не выдашь? – подступил снова близко Василий. - Клянусь честью! Можешь быть уверен. - Еду в Шлиссельбург. Добьюсь вне очереди в крепость на караул… А ты достань штаб-офицерский мундир, припаси катер или шлюпку, оденься и с флагом, под именем ордонанса ее величества явишься ко мне в крепость, будто к незнакомому и предъявишь заранее нами составленные бумаги. - Какие же бумаги? - Составим манифест сената к принцу Иоанну. Это одно… И другое – якобы от государыни указ: взять коменданта под арест, заковать в кандалы и вместе с принцем доставить без промедления в сенат. - Так, так! Ловко, - начал Ушаков понимать, в чем состоит суть. – Ну, а дальше? - Дальше? – Василий помедлил. – Надо браться за дело, а дальше видно будет! Он снова прошелся по комнате, взглянул в раскрытое окно. Там торчала тощая рябина. В ее ветвях порхали воробьи. Солнце било косыми лучами. В воздухе чувствовалась предгрозовая влажность. - Приказываю дальше, - оторвался от окна Василий. – Чтоб была крепостная шлюпка и барабанщик для битья тревоги. А дальше возьмем и доставим принца прямо к артиллерийскому пикету у моста на Литейной. Офицеры того корпуса ведь лучшие, правда? - Лучшие, - согласился на всякий случай Ушаков. - Других сообщников не надо – чем больше народу, тем меньше шансов на успех… Совершим все вдвоем. - И как ты себе это представляешь? - Барабанщик ударит тревогу, - говорил, чеканя слова, Василий, - солдаты и народ сбегутся… «Вот ваш природный российский государь Иоанн Третий Антонович, - скажу я, - тот, коему все в его детстве присягали». Прочту манифест и останусь охранять принца, а ты с офицерством отправишься отбирать присягу от сената, синода, коллегий и от всей резиденции! - А государыня? – забеспокоился Ушаков. - В Лифляндию едет через месяц, - с торжествующим видом Василий уселся в кресло, закинув ногу на ногу. – За нее сватается бывший тут при польском посольстве Понятовский. В Варшаву шлют войско, чтоб поляки сперва выбрали его королем, и ему будет аудиенция в Риге. С Орловым ведь не вышло… Слышал, поди? - Как не слышать! Есть и подтверждение: нашему полку велено двигаться туда же. Я объявляюсь больным и останусь, чтоб быть наготове. Мирович встал, собираясь уходить, и мечтательно добавил: - Арестантов сошлем в Соловки, либо спрячем туда же, на царевичево место, куда думали и Петра Третьего заточить, в Шлиссельбург! Так что, обдумай все хорошенько и готовься. Ждать осталось недолго. * * * На следующее утро Василий решил навестить Настасью Филаретовну, а заодно и академика. - Меня совсем забыл, бесстыжий, - напустилась старушка, - совсем носа не кажишь. Баклуши, поди, бьешь? Где шляешься? - Эк расходились вы! Погодите, все наверстаю, - сказал Василий, выслушав упреки. – А как ученый-то ваш поживает? Здоров? - Да дома, у себя он. Все трудится. Сходи сам посмотри. «А не открыться ли ему? – думал Василий, поднимаясь по скрипучей лесенке. – Вот удивится. Да стоит ли? Станет отговаривать…» - Не оценили по достоинству моей хвалебной оды, - заявил в сердцах гостю ученый. – Сумароковской дали аттестацию, а не моей! А у вас-то, как дела, сударь мой? Василий не решился открыться, рассказывал лишь о том, что переведен в другой полк, а в основном, все по-старому. Михайло Васильевич покрякивал, шелестя бумагами, и явно не терпел заговорить о своем. Он стал жаловаться, что Шумахер натравливает молодых профессоров на стариков и доставляет много других бед. - Когда конференция избрала меня в профессора и покойная императрица утвердила, - жаловался ученый, - Шумахер затеял… Василий слушал, но ничего не слышал, думая о другом– предстоящий замысел одновременно восхищал и пугал. - Я получил из Кабинета сумму, чтобы устроить при Академии лабораторию… - доносилось откуда-то издалека - … я сделал прекрасные опыты в мозаике… они подхватили случай, когда я по указу должен был писать историю… Василий заспешил, сославшись на дела. Михайло Васильевич не стал его удерживать. - Во всем у меня отказ, посетовал Мирович, прощаясь, - с невестой не лады и с сенатом не сложилось. Еду в новый полк. А услышите о неудаче, молитесь о рабе Божьем Василии. Прощайте! «Рехнулся малый, жаль, - подумал вслед академик, - ясное дело: в иске вновь отказано. В новый полк уехал, а куда, и словом не упомянул». * * * В последних числах мая Мирович снова зашел к Ушакову. - Ну, брат, собирайся! - Куда? – опешил Илья. - А вот увидишь. Они пошли пешком, не взяв извозчика. Странная, умиротворенная улыбка освещала, на сей раз, лицо Василия. - Куда мы? – не терпелось Ушакову. – Почему молчишь? - Потерпи, - таинственно улыбался Василий, - скоро узнаешь. Перешли Аничков мост, повернули к гостиному ряду. На Невском было мало прохожих. Зной, пыль и духота не способствовали гулянью. Изредка погромыхивали кареты. Приятели вошли в ограду Казанской церкви. Из сторожки выглянул привратник. Василий подозвал его и шепнул что-то. Тот ушел в смежный двор. Явился нарядный дьячок, а за ним и полный, добродушный священник. Двери собора растворили. - Пожалуйте, - пропустил офицеров вперед себя священник. Храм, сумрачный и тихий, пахнул прохладой. Зажгли свечи. Дьячок вынес и поставил аналой. Священник надел ризу и, склонясь в сторону, спросил: - По ком панихида? - По убиенным рабам Василию и Илье, - тихо, все с той же улыбкой, ответил Мирович. Ушаков удивленно выпучил глаза – и впрямь рехнулся друг! - Они вам родичи или товарищи будут? В сражении? – поинтересовался батюшка, размахивая кадилом. - В сражении, - так же тихо сказал Василий, - … однополчане-с. - Что ты несешь, безумный? – зашептал Ушаков. Мирович, не отвечая, опустился на колени, крестясь и кланяясь, и погрузился в молитву. Ушакову ничего не оставалось, как последовать его примеру, думая про себя: « Панихида? Вот ужас-то! Зачем же накликать на себя смерть?» Священнослужители запели «со святыми упокой». Мирович всхлипнул и упал головой на плиты. «Да, что это с ним? Вот чудак!» – подумал Ушаков, не желая верить в реальность происходящего. Панихида закончилась. Василий поднялся, отряхнулся, расплатился и сказал на выходе: - Смотри же, Илья! Теперь нас нет уже в живых… Понимаешь, мы обречены… - Да, что ж все это значит? – не захотел считать себя мертвым Илья. – Кто тебя уполномочил? - Это на случай, если придется умереть без покаяния. Ты же клялся пред алтарем… Клянешься ли еще раз Казанской Божьей Матерью? - Клянусь! – не стал злить друга Илья. - И Николаем угодником! – потребовал Василий. - Клянусь и им! - Нет, постой! – Василий вынул заранее заготовленные кресты и надел на себя и на Илью. Затем снял с пальца перстень с адамовой головой и надел на палец друга, а его кольцо с аметистом надел на свой палец. – Теперь мы побратались! Если нет у них Бога, - погрозил кому-то, - и нет истинного царя, Петра Третьего, то… мертвеца им, замогильную тень надобно! Они расстались, но не надолго. Следующим утром Ушаков сам прибежал к товарищу. Тот укладывал чемоданы для отъезда на службу в Шлиссельбург. - Меня неожиданно призвали в коллегию и, за недостатком фельдъегерей, объявили приказ – ехать завтра в Смоленск с казной и бумагами, к генерал-аншефу, князю Волконскому. - Да, что ты? – весть как громом поразила Василия. Он подозрительно взглянул на приятеля и вспыхнул: - Неужто придумал? Подстроил с начальством? Вон, изменник, вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Ушаков показал письменный приказ. Мирович прочитал и смягчился. - Ну, ничего, ничего… Можно и без тебя. Смотри, однако, не опоздай! Ведь ты в заговоре со мной… В случае чего, не отвертишься. - Да, убей Бог, клянусь, что верен тебе. Я съезжу и мигом вернусь. Что мне там долго делать? - Смотри! – пригрозил Василий. – Наше рандеву двадцать четвертого июня, вечером на закате, как раз в Иванов день, понял? День тезоименитства спасаемого нами высочества или, вернее, - будущего его величества. Ушаков молча качал головой, точно слушая приказ высшего начальства. - А государыня в Ригу едет двадцатого, - продолжал Василий. – И это тоже не забудь… Слушай-ка, Илья! Если в этой затее кто вздумает тебе помешать, то помни: прожду день, прожду два, даже неделю… не долее. Впрочем, до первого июля. Если тебя не будет, тогда я один… И тогда уж, не прогневайся, весь успех, слава и почет мои! ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Вторая неделя дежурства. Раздумья на крепостной стене. Утро 4 июля. Угощение табачком. Капитан и подпоручик. Разговор с капралами. Тягостное ожидание. Утопленник. Манифесты и указы. Назойливый сверчок. «Сдавайтесь, изменники!» Убийство спящего. Где государь? Конец. Назначенный срок настал и прошел, а Ушакова не было. Прошла и первая неделя дежурства Мировича в крепости. Началась вторая. «В чем дело? Где же он? – терзался Василий. – И вестей не подает. Наверное, заробел… Ведь Илья мелочен и слаб. Ну, погоди же ты, трус! Одному-то сложновато. Ехать разве в Петербург, узнавать о нем. А вдруг разминемся? Как потом снова попасть в крепость? Отказаться от затеи?.. Нет, ни за что!» Офицер смоленского полка, сменивший Василия, заболел на гауптвахте. Сообщили командиру. Мирович узнал об этом через канцелярию и явился, будто невзначай, к полковнику, предложив себя за товарища. И вот 2 июля он снова вне очереди заступил на недельное дежурство. План крепости у него был заранее срисован и над казематом принца на плане стоял особый знак. На следующий день выдалась жара, и было безветренно. Духотища и мухи делали пребывание в казарме невыносимым. Дежурный Мирович почти все время находился на крепостной стене. Оттуда он любовался городом и уходящей вдаль Невой. Время для раздумий было предостаточно, и Василий до мельчайших подробностей представлял все детали задуманного, многократно проигрывая в уме все, подобно захватывающей пьесе. Только вот недоставало одного актера, Ушакова, а без него действие как-то не ладилось, концы с концами не сходились. Ну и что, успокаивал себя главный исполнитель и автор, бывает же так, что актеры болеют – ведь тоже люди! Так разве из-за этого надо отменить спектакль? Нет, нет и нет! Надо, во что бы то ни стало, доиграть пьесу до конца и сорвать бурные аплодисменты благодарных зрителей. Играл же я кадетом в театре у Разумовского, и никогда мы спектакли не отменяли, чтобы с кем не происходило. Эх, пастушка, пастушка, где ты? «Когда ты будешь богачам, вельможей, а не пастухом…» А я так пастухом и остался. Пастушка упорхнула. Что с ней сейчас? «Господин офицер, сюда, помогите!» – казалось, ясно прозвучал снова голос того узника. Да, тогда я не пришел вам на помощь, ваше императорское высочество, - приду сейчас… подождите, надейтесь! Обязательно приду! «Эй, оранжевый воротник! – доносится другой голос. – На свадьбу пригласите…» Эх, не сбылось! Ни свадьба не состоялась, ни императора больше нет. Говорят, удушили его те гвардейцы, приближенные Екатерины, а потом обставили, будто сам помер. И оба Орлова к тому причастны… Утром 4 июля Василий проснулся с трудом. Помолился, достал свою потайную тетрадь, вписал в нее клятву Николаю-Угоднику, что отныне зарекается играть в карты, пить вино и курить табак. Спрятал тетрадь, оделся и вышел во двор. Проверил караул, отдал честь коменданту, делавшему обычный утренний обход и затем сел за стакан со сбитнем, даже насвистывая какую-то песенку, – настроение было бодрым. До обеда, пока стояла жара, он прогуливался между гауптвахтой и церковным садом. После обеда сладко заснул у себя в караульной. Проснулся в пятом часу, когда зной немного стал спадать. Небо было в перистых облачках, – погода менялась, потянуло свежестью с Невы. «Как крепко уснул-то. Знать, нервы мои спокойны», - подумал Василий и взошел на стену, где было обычное его место для прогулок и размышлений. Там, заложа руки за спину, уже прохаживался главный теперешний пристав, рябой и грубый солдафон, капитан Власьев. Он был коротконог, с большой, втиснутой в костлявые плечи, головой. «Не чета Чурмантееву», - подумал Василий и спросил: - Гуляете, Данило Василич? - Да-с… а вам, подпоручик, не мешало бы быть по артикулу, - ответил строго Власьев, - а не гулять. - А у меня славный табачок, – в ответ неожиданно предложил Василий, зная, что пристав большой охотник до курения. – Первейший сорт! Желаете отведать? Пристав что-то буркнул, а Василий, быстро набив трубку, подал ее капитану, приговаривая: - Согласитесь, ведь лучше быть в довольстве, даже с капитальцем, да жить вволю и покуривать, чем здесь-то, в этой каторге. - Эх, дока ты брехать, - потянув из чубука, пробурчал пристав и задумался. - Первый нумер, первый! – похваливал табачок Василий, вдыхая дым, пускаемый Власьевым. - Да, хорош, – согласился, охочий до чужого, капитан. - А знаете, новости? – замурлыкал подпоручик, стараясь расположить к себе начальника. - Какие? – пыхнул трубкой Власьев. - Играет на днях ее величество в карты… Панин, гетман и Бецкий с ней… И вдруг! – И тут Мировича словно прорвало – ранее не замечал за собой такого дара красноречия и буйства фантазии –сыпал рассказами и историями: и о контузии своей под Берлином, и о Ломоносове и его трудах, и о своих делах сердечных… Василий не умолкал, а Власьев все слушал, покуривая как загипнотизированный, пока не явился младший пристав Чекин и не поднес в котелке что-то дымившееся и прикрытое полотенцем. - Ему, что ли? – спросил пристав и подал Чекину длинный почерневший ключ. – Неси! На том беседа закончилась, и Василий с приставом расстался. Уже начало темнеть. Было около девяти. Мирович велел пробить зарю, поставил солдат на молитву и отпустил их на ночлег. Дождавшись смены часовых, пошел в казарму. У крыльца сидели два капрала и о чем-то толковали. - Ну, что ребята? Ожидается ведь от сената и от ее величества указ арестовать здешнего коменданта и всех офицеров, а узника освободить. - Не могим знать, - испугались капралы. - Здесь арестант особой важности, - продолжал Василий торжественно, - готовы ли выполнять, буде пришлют такой указ? - Как все, так и мы. Воля начальства – закон! «Эх, трусы и канальи!» – подумал презрительно и прошел в караульную. - «Если Ушаков ждал такой погоды, то лучше и не придумаешь. В такой мгле и не спохватятся. Где же он, сукин сын? Бросил меня…» Посидел там и снова поднялся на стену. Прошел час, затем – другой. Опять полезли в голову воспоминанья: прощание с Поликсеной, оставившее горький осадок, беседа в саду Гудовича над Днепром, вселившее надежду; и еще о чем-то, и еще – Настасья Филаретовна мелькнула и Михайло Васильевич в парике, сползшем с потной лысины, и граф Разумовский в дурацком колпаке – все смешалось как тасуемая колода. «Однако время уходит, - встревожился Василий. – Уж ли начинать одному?» Окна у коменданта и в караульной погасли, – был первый час. Слышалось только привычное шарканье ног часовых, их вздохи и сладкое позевывание. Над Невой стлался туман. Василий тупо смотрел вдаль, не решаясь сдвинуться с места. Ноги налились чугуном. Вдруг ему почудился будто бы отдаленный то ли вздох, то ли крик. Василий вздрогнул. «Это он зовет меня? Нет, вздор! Померещилось…» Ноги точно приросли к плитам стены. Но вот, сделав над собой невероятное усилие, рванулся с места, вбежал в караульную и зажег свечу. * * * 29 мая Ушаков по пути к Смоленску, подъехал к реке Шелони близ села Опоки. Его сопровождал солдат. Паром на противоположном берегу задерживался. Был полдень, и стояла жара. - А не выкупаться ли, ваше благородие? – соскочил с повозки весь в испарине солдат. - И то верно, - согласился Илья. – Ну, только сначала я, а ты постереги суму. - Как изволите, - покорился служивый. Ушаков вмиг разделся и пошел по зеленой траве к песчаному берегу. - Ух, холодновата водица, несмотря на жару, - ступив в воду, сообщил Илья. – Кусается! В голове вдруг ясно представилась дурацкая сцена в соборе – эта панихида по живым. «Я молод и статен, силен – так зачем же мне раньше времени себя отпевать? Ну, и дурной, этот Мирович!» Он ступал все дальше и дальше по ровному песчаному дну, постепенно привыкая к казавшейся ледяной воде. «В таком холоде недалеко и до судороги. А что, если вернуться? Но что солдат-то скажет? Ну, и трус барин, ну, и трус… Надо было его вперед пропустить, но теперь уже поздно – конфуз будет». Сделал над собой усилие, бросился, подняв фонтан брызг, и поплыл. Эх, вот теперь хорошо! И уже не холодно… На берегу, в ожидании парома, постепенно скапливался народ – кто пеший, кто верхом. Все наблюдали за пловцом. - Барин, держи в сторону, - крикнул один из зрителей, - там омут! Пловец достиг уже середины. Течение было бурным, и его понесло. - Барин, барин, назад! – кричали с берега. – Там водоворот! Опасно! Солдат-денщик метался возле повозки, не зная, то ли бросаться в воду самому, то ли продолжать сторожить сумку с документами. Голова пловца, тем временем, скрылась из виду. Возглас ужаса пронесся над головами зрителей. Паром, меж тем, отчалил от берега. Находившиеся на нем люди, тоже наблюдавшие за рискованным купанием, показывали руками на середину реки, где еще совсем недавно мелькала голова отчаянного пловца. * * * Василий взял шинель, распорол подкладку, достал помятый манифест, сунул его в карман и принялся за написание указа. «От имени Иоанна Антоновича командиру смоленского полка, - начал он выводить корявые буквы, - предписывается немедленно привести полк к присяге и следовать с ним в Петербург, к Летнему дворцу, куда и я вслед за сим шествую». Василий откинулся, прочел. Похоже? Убедительно ли? Впрочем, уже не важно! Продолжил. Остановился. Достал манифест, ища в нем вдохновения. Прочел. «… оставляю эту дикую, варварскую, не оценившую меня страну и столь же безвестная, как явилась, удаляюсь, передавая государство тому, кому оно следует по рождению, правнуку Петра Первого, принцу Иоанну. Екатерина». Хорошо, убедительно! Что еще-то в указе написать? Дверь скрипнула. Василий обернулся, прикрыв рукой бумаги. - Что тебе? - От коменданта, - сказал вошедший капрал, - велите, ваше благородие, пропустить в крепость гребцов. - Каких гребцов? («Что же, комендант-то не спит?») - А хто их зна – может, в тумане заблудились. На душе Василия полегчало. Он кликнул вестового и велел пропустить. Капрал ушел. Перо вновь заскрипело, выводя воззвание к народу и к высшим чинам. На пороге вновь появился капрал. «Вот черт!» Василий прикрыл написанное. «Что ему теперь?» - Их высокоблагородие просит ваше благородие пропустить канцеляриста. «Канцеляриста? Уж не донос ли на кого привезли?» Отдал приказ. Канцеляриста пропустили. «Может Власьев на меня… и отсылает курьера в Питер? Но успеет ли? Я его опережу». Перо снова заработало, выводя приказ по армии. Свечка торопила, догорая. Капрал явился в третий раз. - Гребцов прикажете выпустить из ворот. («Так и есть, не иначе как донос».) Выпустить разрешил. Свечка погасла, но дописать успел. Разделся, нащупал подушку, лег, укрылся шинелью. «Вот сейчас войдут и арестуют». Прислушивался к малейшему звуку, но кроме запечного сверчка никого не было слышно. Мысли вернулись к Поликсене: «Ты мне не верила? Так я не способен? А возьму и стану Орловым! Тогда как, поверишь? Я всех удивлю! Ахнет Россия!» Сон не шел. Несколько раз вскакивал, силясь штиблетом утихомирить назойливого сверчка. Но где уж сыскать его в темноте… да и не в насекомом дело! В голове пурга! Глянул в окошко. Небо занималось зарей. Вот и ночь пролетела как миг. Вскочил, схватил кафтан, шпагу и шляпу. Кинулся на гауптвахту и скомандовал: «К ружью!» - Беги! – приказал старшему капралу. – Собирай всю команду! Разбуженные солдаты стали сбегаться. - Зачем зовут? – спрашивали одни. - Кажись, какой-то манифест привезли, - отвечали другие. Василий построил солдат в три шеренги, выступил перед фронтом и велел заряжать ружья боевыми патронами. Сам, подняв мушкет, крикнул страже у главных ворот: - Никого в крепость не пропускать, окромя шлюпок. («Авось таки подъедет Ушаков».) В комендантском окне вспыхнул свет. Показался в халате сам Бердников. - Что за тревога? С какой стати собрали людей? - Ты здесь держишь невинного государя! – грозно крикнул Василий. – О тебе есть особый указ! Он схватил за ворот коменданта и отдал под караул. Неслыханная дерзость всех покорила. - Смирно, стройтесь! – скомандовал Василий и повел отряд к мосту, через канал. - Кто идет? – окликнул часовой. - К государю идем, - ответил Василий. Блеснули огни в тумане, и хлопнули, один за другим, три выстрела. Пули просвистели, никого не задев, но солдаты остановились. - Коль стреляют, то мы ответим! Мирович приказал, и весь фронт пальнул по караульным. Ворота затворились. - Сдавайтесь, изменники! – сложа руки рупором, крикнул Василий. – Покоритесь настоящему государю! Гарнизонная стража снова дала залп. Смоленцы ответили. Ружья защелкали, пули засвистели, запахло порохом. Но никто не был ранен ни с какой стороны, точно это была стрельба на сцене, а не в жизни. Мирович отступил. Послышалось в рядах ворчанье: - Что же мы, душегубы или убивцы? Каки таки резоны? Требуем вида, ваше благородие. Как на своих наступать? - А! Вам вида? – вскипел Василий. – Извольте! Разве без того стал бы я действовать? Он достал бумаги и начал зачитывать, как можно громче, чтобы и противник мог слышать. Закончив, заорал: - Сдавайтесь, не то будет хуже! - Сам сдавайся! – ответили из-за рва. - Пушку, - скомандовал Василий, - и заряды из погреба. - Нет ключей. - К коменданту! В кабинете висят. Стащили с бастиона шестифунтовое орудие и поставили против ворот. Зарядив пушку, Мирович снова крикнул непокорным, чтобы клали оружие, иначе начнет ядрами палить. Во дворе под тройной охраной, где находилось помещение принца и жили два его пристава, все потеряли головы. Окна засветились, хлопали двери, бегали солдаты. Начальники метались, отдавали и тут же отменяли приказания, спорили и бранились. - Что же делать? Они выкатили пушку, - кричал один пристав другому. - А вы, как полагаете? - Сила-то на их стороне… - Значит, ты забыл инструкцию, а она ведь не отменена. - Но нельзя ли как иначе? Он, поди, себе спит и ничего не подозревает! - Ты уже забыл, как он тебе грозил вчера, когда ты ему носил ужин, что отсечет голову, став царем. Забыл? - Да, было дело. Но на то он и государь, хоть и узник… - Пойдем к нему, а то опоздаем! Оба пристава торопливым шагом направились к казарме арестанта. Небо было совсем светлым, но солнце еще ленилось встать и все еще пряталось за алевшим горизонтом. У сеней каземата ходил часовой. - Что, арестант спит? – спросил первый пристав. - Должно быть, ваше благородие! – вытянулся солдат. Второй пристав быстро отпер дверь. В душной комнатке уже было достаточно светло – рассвет пробивался сквозь зарешеченное окно. Узник тихо спал за перегородкой. На скамье покоилось простое платье – матросская куртка и шаровары; поодаль стояли стоптанные башмаки; у изголовья висело полотенце. - Ну, что ж, - обнажив шпагу, сказал первый пристав, - именем статута приказываю… Второй тоже обнажил шпагу. Они шагнули за перегородку и склонились над спящим. - Где государь? Где? – крикнул Василий, подбегая к каземату. Он задыхался. Солдаты бежали за ним. - У нас императрица, а не государь, - ответил первый пристав, держа шпагу обнаженной. - Иди, негодяй, отмыкай дверь! – вырвал из его рук шпагу Мирович. – Вы окружены. Все кончено! Кажи нам государя. Пристава скрутили и бросились к дверям каземата. Они были настежь. На пороге стоял второй пристав и оттирал конец шпаги от крови. - Огня сюда! – скомандовал Василий и обезоружил второго. – Что ты, злодей, здесь делал впотьмах? - Инструкцию выполнял, - ответил дерзко офицер. Принесли фонари, и увидели печальную картину: на полу навзничь лежало окровавленное бездыханное тело. По-видимому, несчастный, будучи смертельно раненым, вскочил с постели. - Ах вы, злодеи окаянные! – завопил Василий, замахиваясь шпагой. – Убили спящего? Боитесь ли Бога? Пролили кровь невиновного! Он бросился к телу, перевернул его, заглянул в остекленевшие глаза. - Император! Наш император! Вот наш государь Иоанн Антонович! Ему быть бы на престоле, стоять во главе войска! - В штыки извергов! В клочья разорвать! – раздались голоса солдат. - Мы поступили по указу, - оправдывались связанные, получая зуботычины и удары прикладами. Тело покойного прикрыли знаменем и вынесли во двор, где уже было совсем светло и солнце, наконец, глянуло на убогий мир. Все заглядывали в бледное, будто озабоченное, лицо убиенного и отходили, глотая слезы. Василий приказал барабанщику бить утренний побудок, выстроил отряд шеренгами, положил к ногам принца свою шпагу и скомандовал на караул. - Прощайте, братцы, не поминайте лихом, - говорил Мирович, обходя ряды и обнимая солдат. – Теперь они правы, а я виноват! С этими словами он велел освободить из-под стражи Власьева, и сам сдался ему. Пришедший в себя комендант подал знак, – старший капрал и несколько рядовых окружили Мировича и увели его. Бывшие с ним пытались сопротивляться, но их быстро скрутили подоспевшие, свежие силы. ЭПИЛОГ (ПОСЛЕСЛОВИЕ) Государыня в это время с большой пышностью совершала поездку в Остзейский край. Надежды немцев окрепли. Носился слух, что возобновится союз с Фридрихом. Екатерина торжественно въехала в Ригу. Салют пушек, колокольный звон и крики «виват» встретили ее. Она вышла из кареты по цветам, которые бросали ей под ноги горожане. Осмотрев войско и посетив загородный дворец Петра Первого и русскую церковь, она приняла обед от рыцарства. Вечером в посольском доме намечался бал в честь высокой гостьи. Императрица уже собиралась ехать. У подъезда стояла запряженная цугом, в страусовых перьях, с егерями и скороходами, парадная карета. Как вдруг на подносе подали пакет. - Что там? – спросила царица. - Фельдъегерь из Петербурга. Екатерина вскрыла пакет, прочла первые строчки и чуть не выронила бумагу. То было подробное донесение Панина о покушении Мировича и об убийстве принца Иоанна. -Уйдите все, - приказала императрица окружению. – Позвать графа Строганова! Строганов явился. Дверь за ним заперли на ключ. - Ну-ка, Александр Сергеич, сослужи службу, - обратилась к нему императрица, - поезжай за меня на этот бал. - Как за вас? Шутить изволите. - Ничуть! Садись. Вот мои уборы. Примерь. - Но, государыня, за что же такая издевка? В чужом месте, незнакомая публика… угадают, осудят. - Не о себе, а обо мне подумай. Отказ мой сочтут за афронт, а ехать туда не могу. Я только что получила важную бумагу из Питера. Нужно отвечать, писать немедленно резолюцию. Не до удовольствий, пойми! Политика и высшие резоны требуют скрыть от всех любой намек, почему я уклонилась… Ты же со мной, кстати, одного роста, и голос мой не раз искусно изображал. Представь и на сей раз мою особу да утешь немцев. - Только не в карете, ваше величество, - покорился граф. – Пешком дозвольте. Иначе лакеи, подсаживая, как бы не признали и не разболтали. - Как хочешь, лишь только исполни. Спустя четверть часа Строганов в домино и наряде императрицы, окруженный депутатами города и чинами двора, через гудевшую народом улицу прошел в посольский дом. Императрица, меж тем, заперлась в кабинете, вновь прочла донесение и, повздыхав, велела вызвать с бала Орловых и гетмана. - Страшное, бесчеловечное дело, - сказала она им, - и тем досаднее, что принц уже почти совсем согласился в монахи. Трудно теперь будет рассеять превратные толки злых языков, а что хуже – этот позорящий нас злодей был, очевидно, не без пособников. - Кто же пособники? – вспыхнул гетман. – Надеюсь, не земляки Мировича? - Дашкову называют, - тихо сказала Екатерина, – но верить в это дико… Орловы и гетман переглянулись. - Прилагаются документы: манифест, письмо от имени покойного принца, указ… - Екатерина показала бумаги, - Кто же все это составил? -Розыск с пристрастием! В хомут его и на дыбу, - сказал Алексей Орлов. - Да и солдаты без подговора свыше не пошли бы, - добавил Григорий. - Дело столь важное не может остаться в секрете, - сказала государыня, - особенно, когда около сотни человек в нем с оружием участвовали. Строгое, без послаблений, следствие, а по возврате в столицу – подробный, для всего света, манифест. * * * - Покайся, признавайся, - говорили Мировичу в суде, - назови своих единомышленников, подстрекателей, пособников и попустителей. Облегчи душу покаянием. - Вы ищете моих пособников? Напрасно! Я действовал один. - Но как ты мог дерзнуть? - Я предпринял лишь то, что удалось вам самим, и что вас поставило моими судьями, а меня – подсудимым. Я шел по вашим стопам: удайся мое дело, и вы все говорили бы иным языком. Преступника содержали в Петропавловской крепости, закованного в цепи, лишенного чинов. В сентябре суд подписал сентенцию: «Капралов и солдат, участников бунта, прогнать сквозь строй и сослать в каторгу, Мировича четвертовать и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь». Казнь Василия была назначена на 15 сентября на Сытном рынке Петербургской стороны, против крепости. Екатерина на предложение суда отказаться от права помилования ответила резолюцией: «Моих прав не касаться никому», и заменила четвертование отсечением головы. Приставов, убийц Иоанна, выслали с наградой по семи тысяч рублей в дальние губернии с воспрещением появляться вместе и вообще посещать многолюдные компании, и о происшедшем никогда и никому не говорить. * * * В один из вторников начала сентября в дворцовой церкви Царского Села по случаю праздника Воздвижения, для государыни служилась заутреня, затем обедня. Из церкви императрица прошла в кабинет, где ее ожидали кофе и привезенные с утренним курьером доклады. Бывший гардеробмейстер Василий Григорьевич Шкурин, ныне бригадир и камергер, в праздничные дни по старой памяти любил обметать пыль с мебели императрицы. Так и сейчас он, войдя в кабинет, обмахнул пучком перьев часы на камине и, занявшись книгами на полке, стал по обычаю мурлыкать церковный кант. Он помахивал пучком, а императрица не отрывалась от бумаг, сидя за столом, и, казалось, не замечала старика. - Имеешь что-нибудь сказать? – вдруг обернулась она, приняв стариковское сопенье за желание обратить на себя царское внимание. - Как, матушка, не иметь? - Говори. - Просительница одна ждет тебя, милостивая. - Кто она и по какому делу? - Она издалека. На перекладных домчалась. Все по тому же, завтрашнему случаю… Девушка из прежних, видно, дворских. Плачет. Ох, прими ты ее, всемилостивая. - Что же? Я могу. – Екатерина позвонила. Лакей ввел красивую, с янтарно-золотистыми волосами девушку. Она опустилась на колени. - Встаньте, милая. За кого просите? - За Мировича. - Монархи не властны в таких делах. Не я его судила и выносила приговор… Но, кто вы и почему за него просите? - Я невеста его, - плечи девушки вздрагивали, бледные руки безжизненно висели. - Невеста? Что вы говорите! - Вижу, что не видать пощады, - зарыдала Поликсена. – Молю об одном: дайте с ним проститься! - Сядьте, милая, сядьте на софу… Так невеста? Значит, вы лучше всех знали его. Скажите тогда откровенно: что побудило его? Поликсена медлила с ответом, изредка всхлипывая и утирая платком слезы. - Государыня, можете обещать? – наконец выдавила девушка. - Все, что в моих силах. -Даже помилование? – вспыхнула надежда во взоре Пчелкиной. - Посмотрим… В зависимости от вашей искренности, - медленно произнесла Екатерина. – Были сообщники или подстрекатели у него? - Есть… одно лицо. - Вы его знаете? - Знаю. - Обещаю даже помилование, если назовете! – Екатерина нетерпеливо встала. – Кто же он? - Я, государыня. - Вы? – Екатерина снова села. – Вы шутите, бедная! Желание спасти близкого ослепляет вас. Но, простите меня, - верить не могу…читала его записки, стихи, - это безумец, фанатик, и у него должны быть подстрекатели еще более безумные, чем он. - Я одна виновница, ваше величество. Он лишь выполнял то, чего желала я и требовала. - Как? Требовали? Вы? Но вам-то, зачем это было нужно? Поликсена рассказала о тайных встречах с узником, о своей жалости к нему и желанию хоть чем-то помочь. - Я хотела прежде облегчить участь принца и затем выйти замуж, - закончила Поликсена свое признание. – Государыня, казните меня, а не его. Я всему виной! «Вот она, новая Жанна д, Арк! – подумала Екатерина. – Что скажут на это Дидро и Вольтер? - Вы были откровенны, и я сдержу обещание, - сказала царица. – Указ о помиловании будет доставлен с фельдъегерем завтра утром прямо к эшафоту. Поликсена упала к ногам императрицы. * * * В утро 15 сентября народ повалил на Сытный рынок, где возвышался окрашенный в черное эшафот. Лавки были заперты. Ожидали обер-полицеймейстера и войско. К десяти часам площадь, мост через Кронверкский канал, заборы и крыши домов заполнились людьми. Прибыло войско. Незадолго перед тем прошел дождь, и воздух был влажен и мглист. Слышались толки, что казнь отменят, - в острастку только выведут, положат голову на плаху и простят. «Едут, едут!» – послышалось в толпе. Началась давка. Загремел барабан. Раздалась команда: «Смирно, стройсь!» Из крепости показались верховые. В телеге под конвоем с непокрытой головой сидел бледный офицер в армейской голубой шинели. Рядом сидел с крестом в руках священник. Возле телеги шли вооруженные солдаты. Подъехав к эшафоту, остановились. Барабан смолк. На эшафот взошел палач. Его помощники ввели по лестнице и осужденного. «Молодой-то какой, глянь-ка! А бел как бумага!» – раздавалось в толпе. Но вот явился в зеленом кафтане аудитор, и площадь смолкла. Он снял треуголку. Развернул бумагу. Солдаты взяли на караул. Аудитор, невнятно и путаясь в словах, стал зачитывать приговор. Аудитор закончил. Толпа молчала в ожидании начала самого главного. Две сильных руки схватили беднягу и повели к плахе. С него сняли шинель и кафтан. Верхняя часть камзола распахнулась, обнажив бледное тело. Помощники палача рылись в корзинке, стоявшей поодаль. - Ну, брат! Ты ведь во Христе мне брат, - сказал осужденный палачу и снял с пальца кольцо. – Возьми этот перстень! Дорогая особа подарила. Не мучь - уж разом! Секунды летели, но казнь не начиналась. «Чего-то ждут. Может, простят», - шептались в толпе. Но вот снова по команде загремели барабаны, и те же грубые руки поволокли несчастного к плахе. - Пустите, я сам! – кричал офицер. – Да здравствует невинный мученик Иоанн Третий Антонович! Тем временем подъехала придворная карета. Все замерли в ожидании. Может, новый указ? Занавеска на окне открылась и высунулась подзорная труба. Кто же это мог быть? «Дашкова, Дашкова…» – снова зашептались в толпе. Но никакого нового указа привезено не было, и сверкающий топор поднялся над плахой, и с глухим хрустом опустился вниз. В толпе ахнули. Палач медленно, чтобы все видели, за длинные русые волосы поднял окровавленную голову. Девушка с янтарными волосами, стоявшая в толпе, бухнулась в обморок. Тут же снова послышалось: «Везут, везут!» Подъехала другая карета, – привезли указ о помиловании, опоздав всего на несколько минут. «Это они нарочно, - ворчали в толпе, – вроде, чтобы государыню обелить: добра, мол, да вот исполнители нерасторопны…» * * * Императрица переехала из Царского в Петербург. При дворе заговорили о решении отменить гетманское звание в Малороссии. Государыня занималась театром и литературой. Стало известно, что поступивший на государственную службу некто Фонвизин читал для государыни в петергофском Эрмитаже свою комедию «Бригадир» Императрица осталась довольна и выразила автору свое благоволение. - Кто подвигнул вас на сей труд? - Знаменитый наш ученый и поэт, Ломоносов, - ответил Фонвизин. - А наш-то Михайло Василич, - сказала Екатерина Дашковой, всегда присутствовавший при литературных чтениях, - слышали? Сильно хворал и совсем закручинился. Поедем-ка к нему, навестим старика. Придворная карета остановилась на Мойке, у дома, известного на всю округу. Лакей в плюмаже и в шитой золотом ливрее вошел во двор. За ним – две дамы. На синей бархатной, подбитой соболем, шубейки одной из них красовалась андреевская звезда. Ломоносов, по обычаю, сидел у письменного стола, заваленного и заставленного всем, чем только можно – начиная с химических приборов и кончая книгами. В камине полыхал огонь, и было тепло. - Как поживаете, дорогой вы наш? – ласково начала Екатерина. – Вот ехали мимо и завернули навестить вас. Чем занят ваш пытливый гений? - «Полдневный света край обшел отважный Гама, И солнцева достиг, что мнила древность храма», - процитировала известные строки Дашкова. - Милостивая! – вскочил Михайло Васильевич и слезы навернулись в его глазах. - Ну, полноте хандрить, - сказала Екатерина. – Нездоровы? Пришлю медиков. Напала грусть? Развеселю! - Да вот на днях скончалась моя жиличка. Да и я что-то занемог, - пожаловался ученый. – Грустит и болит душа. - Вас ли слышу, неутомимый, непобедимый в предначертаниях и трудах? Отзовитесь-ка мощным словом! Соотечественники ждут. Ломоносов хотел ответить, – на языке вертелось имя казненного и его невесты, – но промолчал и, с трудом справившись с волнением, прочел вслух только недавно написанное: «Великому Петру во след Екатерина Величеством своим нисходит до наук И славы праведной усугубляет звук… Коль счастлив, что могу быть в вечности свидетель, Богиня, коль твоя велика добродетель». КОНЕЦ 21 июня 2003, 22 июля – 20 августа 2004 Георг Альба. |