МОРЕ ЭТЮД Я не люблю море. Не то, что здесь какая-то неприязнь или недоразумение. Нет. Просто нет некой взаимной доверительности. Оно само по себе, я сам по себе. Возможно, здесь какое то онтологическое начало, сложившееся из наших отношений, некий фрейдистский комплекс. Но я вроде не боюсь воды ( чур меня, чур меня - я как и многие рефлектирующие интеллигенты в достаточной степени суеверен) за исключением тех случаев, когда мать принималась мыть мне голову и непременно с большим количеством мыльной пены, забивающей глаза и уши. Никакие увещевания, уговоры, запугивания и даже анекдоты о предстоящем приезде тети Сары не могли примирить меня с этим адским произволом. Первое ощущение большой воды у меня осталось с того времени, как мы семьей плыли из Дзержинска в Москву на большом санитарном транспорте по Волге, летом 1943 года после двухлетней эвакуации. Мне было тогда четыре года. В памяти остались не чайки за кормой и не волжская ширь, а запах карболки и грязных бинтов, длинные узкие проходы между палубами, красные спасательные круги с какими то белыми надписями по бортам и как ухало и куда-то уходило сердечко, когда я со страхом всматривался в бурлящий след за кормой где-то далеко внизу. Подобные ощущения возникали у меня позже на болконе большого «генеральского» дома, куда я иногда приезжал к бабке, бездельничая после уроков. Со страхом и упоением я смотрел вниз, прокручивая в воображнии картину возможного краткого безумного полета. В этом воображении было что-то ужасное и в то же время неудержимо заманчивое. Соединив полоски бумаги колечком, я пускал парашютики, которые стремительно вращаясь, планировали на землю или залетали на близлежащие крыши. Деловые отношения с пугающей высотой снимали все страхи. Следующий контакт с водной стихией не замедлил иметь место той же осенью в подмосковном Расторгуево, где мы тогда жили, по всей вероятности в бывшей усадьбе, потому что при доме был небольшой парк со старыми высокими деревьями и пруд. Вот около этого пруда я как то и застыл, глядя на шквальную зыбь под пронизывающем осенним сырым ветром, сдувающим с деревьев пожухлые листья, которые покрыли уже желтым ковром всю водную поверхность. От вида этих колышащихся ярких пятнышек на темной, почти черной воде мне становилось еще зябче. Во всей картине была какая-то неизбывная грусть и безнадежность, было очевидно, что этот нутряной холод будет расти и бог знает, чем кончится. Из оцепенения меня вывел только встревоженный голос матери. Мое изначальное утверждение не связано с боязнью утонуть или каким либо многозначительным предсказанием вездесущей цыганки. Вовсе нет. Плавать я научился рано и совершенно самостоятельно, ибо главным моим наставником в детстве была босяцкая улица. Не скажу, чть я от нее был в восторге, многое вызывало во мне тошнотворное чувство, но там била ключом настоящая жизнь, независимо от того, был ты еще несмышленый карапуз или обременненный немыслимыми знаниями ветеран подворотен. Из барачных задворков тароремонтного завода, что боком притулился к Катуаровскому шоссе на окраине быстро расстраивающейся послевоенной Москвы, мы плотной босоногой оравой в жаркие дни перемещались в район ближайшего засиженного водоема. Это не были Патртаршие или Лефортовские пруды, но я не помню удовольствия большего в ту пору, чем окунуться в эту переполненную клоаку, наполовину покрытую ряской, с вязким глинистым дном и, не продвигаясь, не дай бог, никуда от берега, хлюпать в упоении ногами, перебирая в то же время руками по илистому дну, наполненному корягами, битым стеклом и еще черт знает чем склизким, на что лучше не смотреть. Какая – нибудь современная мать при виде своего сокровища, по большей части и единственного, погружаюшегося в такую антисанитарию, зашлась бы в истерике, но врядли ее чадо во вполне благоустроенном и с водяными аттракционами бассейне испытает ту полноту детского счастья, как мы в ту пору. Но впервые я оторвался от дна уже совсем в другом месте, в станционном поселке Чур, в удмуртском захолустье, куда завез нас отец, от греха подальше, спасая от начавшейся компании травли «космополитов». У нас был свой домик , с загаженным голубями большим и темным чердаком, на котором я как-то в течение нескольких недель в тайне от всех откармливал хлебом выпавшего из гнезда горластого и прожорливого вороненка. Речка, глубиной мне по колено, текла прямо за грядками, во дворе, я ловил там на вилку пескарей, которых скармливал потом нашему нашему сибирскому, мохнатому, черному, с белыми подпалинами на голове и хвосте, коту. Но купаться мы с ребятней ходили в другое место, возле тихого, бездонного омута. Кое-кто с криками, чтобы отогнать охватившую робость, перемахивал его саженками, ожидая ежесекундно, что в пятку вцепится хозяин, стокилограммовый сом, непременный аттрибут таких мест. Но большинство держалось подальше, на песчанной отмели. Однажды, заигравшись, я вдруг почувствовал, что под руками у меня уже нет опоры и, осознав, что это значит, в отчаянии заколотил по воде руками и ногами. Через несколько страшно долгих секунд моя нога неожиданно коснулась дна - я был уже на противоположном берегу. И назад уже возвращался, не торопясь, выгребая «по собачьи», полный ощущением сделанного значительного шага - посвящение состоялось. А плавание подлинное, стилем я с восхищением наблюдал много позже, в фильме «Тарзан», и стиль не простой, а от Генри Вейсмюллера, который не мог не покорить. Мы до одури пытались его копировать в выгороженном летнем бассейне Воткинского пруда, я уже был студентом техникума и был рад, если меня брали в экипаж парусной шлюпки-восьмерки, очень модной в то время, в этом большом, раскинувшимся на несколько километров бассейне. Это было уже предчуствие моря. А знакомство с морем произошло как то само собой и очень уж буднично. В то лето после летней сессии я поехал знакомиться с родителями моей жены-сокурсницы в Город у Моря. Как всякий нормальный житель континентальной России я подспудно носил в себе мечту о такой встрече. Это несколько отвлеченное желание-мечта подогревалась уже и вполне конкретной направленностью - как то на загородном пикничке на даче у моего короткого приятеля c подготовительных курсов, объявилась неожиданно на столе азовская вяленая тарань и вмиг покорила мое невзыскательное сердце. Икряная рыбка, только что доставленная самолетом, лоснилась жиром и просвечивала насквозь. Она была наполнена щедрым южным солнцем и пахла морем. Это был совершенно откровенный намек судьбы, но я его тогда не понял. Мы с женой прибыли утренним поездом, проехали по пыльным, разморенным жаром улочкам прямо к застолью и только уже к вечеру, когда жара начала спадать, тесть повез нас на своем ухоженном «москвичке» на Верховую вдоль добротных, скроенных на века домов немецкой «Колонии», мимо обихоженных с исключительной, как в собственной квартире, украинской основательностью виноградников, и, наконец, за песчаными дюнами мелькнула полоска бирюзы. Но прежде в открытые окна ворвался и по хозяйски устроился стойкий и совершенно для меня неожиданный запах тухлых яиц. Я сначала даже не понял, что это такое, потом подумал, что так удобряют виноградники, но, наконец, тесть сообразил, что меня смущает, рассмеялся и объяснил - так пахнут лиманы, главное богатство и непреходящая привлекательность курортного города. Мечта оказалась с запашком. Так юнец, грезивший с детства кораблями, став моряком и выйдя в свое первое настоящее плавание, сразу убеждается, что море- это тяжкий труд, качка, морская болезнь, узкий душный кубрик, длительное отсутствие женщин, гнетущая атмосфера замкнутого пространства и многое, многое другое, все, кроме романтики. И все же...все же... Я еще не знал, что около этого моря мне предстоит провести почти три десятилетия. Привыкание к морю проходило тяжело. Моя чисто городская натура с трудом уживалась с почти деревенской размеренностью провинциальной Малороссии. Внутренняя суть того, что было берегом и ощущало себя как берег, как граница двух столь разных стихий мне далась не сразу. Я понимал, что эта особенность проявляется в каждом движении окружающего пространства, но не мог перевети ее на язык будничных отношений. Наверное, этот язык самое свое глубинное гнездовище имел в местном фольклоре, но и он воспринимался мной как испорченный русский вперемежку с малороссийским. Не происходило погружения в среду. Каждый день я проходил по узкой кромке обрыва над плещущимися внизу волнами свои пару километров по пути на работу. Это было время откровения. Между мной и морем не было ничего, кроме колышущегося марева. Но озарения не наступало. Иногда жара была чрезмерной, пот заливал глаза, но даже в такое время у меня не возникало нестерпимого желания спуститься вниз и погрузиться в соленую волну и я спешил домой чтобы тривиально залезть под душ. Витя Картофлицкий, внешне сильно напоминавший молодого Маслякова, шесть лет проведший в Казани, изучая математику в местном университете, будущий руководитель городского вычислительного центра, собравшего под своей крышей весь цвет местной компьютерной инженерии, смотрел в корень. Он говаривал мне: «Ты не понимаешь, это лучший город в мире». Да, Вите было очень здесь уютно, это чувствовалось в каждом его жесте, в каждом слове. Через несколько лет мне в руки попалась книга ростовского писатела Сергея Званцева «Таганрогские были», в которой он утверждал, что Чехов страдал болезненной привязанностью к этому городку и при всякой возможности туда убегал. Как то, по дороге в Ростов, я специально подправил маршрут и заглянул в Таганрог, чтобы понять причину такой привязаности. Я как будто ступил на улицу все того же Города у Моря. Единственно, что нарушало знакомую идиллию, был старый расхлябанный дребезжащий трамвайчик, явно чеховского возраста, который как то странно смотрелся на тех, почти деревенских улицах. Видимо прав был Генри Миллер, утверждавший, что каждый в состоянии создать вокруг себя «необитаемый остров» и быть на нем счастливым, как Робинзон Крузо. Я осваивал местные технологии, брал резиновую лодку и выходил на ней в море, запасшись полудюжиной удочек-закидушек и коробкой вонючих лиманских червей. Ловить было не интересно. Было такое ощущение, что бычки лезут на крючки даже без наживки. Они обсаживали закидушку гроздьями, только успевай снимать, за час можно было набрать с ведро. Говорят, что сейчас все совсем, совсем не так, но я еще застал то обильное время. Многие начинали общение с морем с самого раннего утра, устраивали пробежки и купания до завтрака и ухода на работу. Я тоже, удлиннив свое утро, спускался иногда на Лиски, это занимало не более семи минут, но бегать как то не хотелось и я усаживался, прислонясь спиной к какому-нибудь баркасу и опустив ноги в лениво плещущуюся волну. Монотонность процесса вытесняла из головы всякое присутствие мысли. Покой был слишком совершенен, чтобы его чем-нибудь нарушать. Как то уже в заматерелые годы мой приятель, использовав все свое влияние главного городского газовщика, раздобыл пару аллюминиевых подвесных баков на соседнем аэродроме. Баки представляли из себя длинные серебристые сигары из аллюминия. Соединив их перекладинами и установив сверху сварной каркас, мы получили прекрасное плавсредство типа катамаран с игривым названием: «Полный пиздецъ». Это сооружение базировалось у знакомых на огороде в районе Средней Косы. На пике лета, на зорьке, едва небо начинало светлеть, мы отплывали на этом соружении в поисках клева и часов через пять возвращались, нагруженные серебристой снедью. При хорошем раскладе здесь были и тарань и бычки, а иногда и добротные судачки. К тому времени женщины уже ждали нас со всей приправой для ухи. Теплый спирт под горячую уху при температуре под 30, а то и под 40 погружал в нирванну. Эти летние дни быои особыми, в эти дни обо мне вспоминали все родственники и близкие и дальние знакомые в разных концах тогда еще необъятной страны. И это умиляло. Будней уже не было. Они отменялись. Летние дни представлялись одним большим многомесячным приемом, рстянувшимся на весь курортный сезон, а он в Городе у Моря, слава богу, длился едва ли не полгода. Гости сменялись с каледоскопической быстротой. Главное, было быстро их пристроить на какой-либо береговой точке. Однажды, выйдя на «Полном Пиздеце» в море, мы пересеклись с встречной баржей, направлявшейся на Дальнюю Косу, полную людей в самой немыслимой одежде. Это снимали фильм «Остров погибших кораблей», по Беляеву. На острове со звонким названием Дзензик, где гнездилась бесчисленная колония чаек, собрали весь обветшалый корабельный хлам и с утра до вечера вели съемки. Любопытство взяло верх и на следующее утро я плыл на этой барже рядом с К.Райкиным, сосредоточенным и молчаливым. В этот день снимали кадры зажигательной пиратской джигги. Меня нарядили в безразмерные парусиновые штаны и именно эти пляшущие грязноватые штаны, как бы оторвавшиеся от остального туловища и головы, я увидел при просмотре фильма через несколько месяцев. Непременный аттрибут дальних походов и открытий - матросские клеши, отплясывающие бешенный пиратский танец, они возникали, как призрак того, что мы всегда втайне ждали от моря- наш личный «остров сокровищ», который слившись в бесконечности с необитаемым островом Робинзона Крузо и есть Земля Обетованная. Обволакивающее очарование Средней Косы - Песчаный Брег с редкими посадками кустарника, плавно, но решительно уходящий в теплую, ласковую слегка соленую бирюзовую воду, которая по ночам бывает теплее воздуха, а в темные августовские ночи фосфоресцирует мириадами разлагающихся микроорганизмов, закончивших свой сезонный жизненный путь и оставляющими яркий огненный след за каждым движением рук и ног. И ночной браконьерский лов в сговоре со сторожем и его сетью, когда с одного стремительного пиратского захода вытаскивался полновесный улов серебристой, сверкающей в лунном свете, трепыхающейся в последних пароксизмах рыбы и креветок и редкие незванные свидетели из отдыхающих- полуночников, невольно разделяющие с тобой эту краткую запретную радость. Но море всегда на чеку. Однажды я заснул на песке у кромки воды, глядя прямо на опрокинутое небо, чистое, без единого облачка, усеянное звездными блестками, словно кем то намеренно декорированное. Жена и дочь копошились в десятке метров в освещенном проеме двери, выгоняя на ночь комаров и мошек из очередной пансионатной клетушки. Проснулся я уже глубокой ночью от какого- то странного щекотания, словно кто-то глубоко внутри провел перышком. Краткая ночь наедине с морем была, как интимная встреча с глубоко порочной женщиной и стоила многих лет упорного выкорабкивания из хронического недуга, потребовавшего углубления во все тонкости нетрадиционной медицины. Это была хорошая школа, школа лечения духа,не тела. Мне предстояло увидеть еще всякие разные моря, вернее берега, ибо Море – одно. На Балтике, рукотворные пляжи Куржской косы, тянущиеся на добрую сотню километров-широкая, ровная полоса дисперсных, «поющих» песков- подпираются скосами, засаженными хвойными деревьями, которые за полторы сотни лет превратили эти насыпные дамбы в дремучий лес. Вода же здесь стылая, не приветливая, сродни суровым витязям, прокладывавшим дорогу своим боевым стругам из этих мест в Испанию и даже, скрытно, в Америку, а дно сплошь каменисто. В Афинах море лениво ворочалось- густо синее, аквамариновое с золотом от разбегающихся по поверхности солнечных бликов, словно отвергнутый, забытый языческий бог, пережевывающий время, медленно и тягуче стекающее с холмов, от развалин Парфенона и Акрополя. Его алчный язык периодически набегал на берег, слизывая мгновения. Рядом, совершенно неожиданно и как то очень по-домашнему примостилась полянка, сплошь усеянная знакомыми, непритязательными ромашками. В Тель-Авиве, куда я впервые попал с группой энтузиастов сионизма, Средиземное море встретило нас привычным волнением. Мы приехали под вечер и пока разместились в гостиннице на знаменитой улице Дизенгоф, наступила ночь. Но избежать визита на пляж после раскаленного дня, было не возможно. Особо отчаянные заходили в море, держась за натянутые вдоль мостков канаты-иначе сразу сбивало с ног. Рев пенящейся воды стоял неумолчный. В кабинах для раздевания спали бездомные. Все было неожиданно и непривычно. А в Ашкелоне по пляжу разъезжала шумная молодежь на каких-то громко рычащих монстрах, поставленных на высокие, тракторные колеса. Они стремительно, с гиком носились вдоль кромки воды, спугивая редкие парочки, без стеснения предающиеся любви прямо под открытым небом. Вода плескалась как расплавленный свинец, темная и пресыщенно соленая. В глубине скрывались опасные ребристые валуны – в этом месте сбрасывали суда балласт во времена Птолемеев и римских легионов. За несколько недель до исхода из страны, я принимал гостью из Киева, официального сохнутовского функционера с ревизией. Перед отъездом она попросила показать что-нибудь запоминающееся, пригодное для камеры. У нее была машина с личным шофером и рано утром, еще не всходило солнце, я повез их на Косу. Была зима и необычно холодная, так что море местами замерзло. Но то, что мы увидели, потрясало своим величием. Солнце только- только показало свой край из-за окоема, как будто выплывало прямо из жерла, из центра безбрежного морского пространства. Оно осветило своими первыми, еще тусклыми лучами песчаный берег, по краю которого, сколько было видно, тянулись ледяные торосы, нагромождения льдин, которые сдвинула, сбросила с себя, как ненужное покрывало, норовистая вода, не привыкшая к ледяному плену. Это было незабываемо - желтый песок, сгрудившиеся на берегу льдины, достигавшие кое-где метровой высоты и неудержимо поднимающееся и поднимающееся солнце, в лучах которого берег со всеми его земными заботами становился все меньше и меньше. Как далека ты сегодня от меня, песчаная Бердянская Коса, столь уютная и ласковая, с таким длинным, жарким, насыщенным, пьяным летом, окруженная со всех сторон соленой морской водой, состав которой почти такой же, как состав моей собственной крови. 02.01.07 |