Приглашаем авторов принять участие в поэтическом Турнире Хит-19. Баннер Турнира см. в левой колонке. Ознакомьтесь с «Приглашением на Турнир...». Ждём всех желающих!
Поэтический турнир «Хит сезона» имени Татьяны Куниловой
Приглашение/Информация/Внеконкурсные работы
Произведения турнира
Поле Феникса
Положение о турнире











Главная    Новости и объявления    Круглый стол    Лента рецензий    Ленты форумов    Обзоры и итоги конкурсов    Диалоги, дискуссии, обсуждения    Презентации книг    Cправочник писателей    Наши писатели: информация к размышлению    Избранные произведения    Литобъединения и союзы писателей    Литературные салоны, гостинные, студии, кафе    Kонкурсы и премии    Проекты критики    Новости Литературной сети    Журналы    Издательские проекты    Издать книгу   
Мнение... Критические суждения об одном произведении
Андрей Мизиряев
Ты слышишь...
Читаем и обсуждаем
Буфет. Истории
за нашим столом
В ожидании зимы
Лучшие рассказчики
в нашем Буфете
Ольга Рогинская
Тополь
Мирмович Евгений
ВОСКРЕШЕНИЕ ЛАЗАРЕВА
Юлия Клейман
Женское счастье
Английский Клуб
Положение о Клубе
Зал Прозы
Зал Поэзии
Английская дуэль
Вход для авторов
Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Сделать стартовой
Добавить в избранное
Наши авторы
Знакомьтесь: нашего полку прибыло!
Первые шаги на портале
Правила портала
Размышления
о литературном труде
Новости и объявления
Блиц-конкурсы
Тема недели
Диалоги, дискуссии, обсуждения
С днем рождения!
Клуб мудрецов
Наши Бенефисы
Книга предложений
Писатели России
Центральный ФО
Москва и область
Рязанская область
Липецкая область
Тамбовская область
Белгородская область
Курская область
Ивановская область
Ярославская область
Калужская область
Воронежская область
Костромская область
Тверская область
Оровская область
Смоленская область
Тульская область
Северо-Западный ФО
Санкт-Петербург и Ленинградская область
Мурманская область
Архангельская область
Калининградская область
Республика Карелия
Вологодская область
Псковская область
Новгородская область
Приволжский ФО
Cаратовская область
Cамарская область
Республика Мордовия
Республика Татарстан
Республика Удмуртия
Нижегородская область
Ульяновская область
Республика Башкирия
Пермский Край
Оренбурская область
Южный ФО
Ростовская область
Краснодарский край
Волгоградская область
Республика Адыгея
Астраханская область
Город Севастополь
Республика Крым
Донецкая народная республика
Луганская народная республика
Северо-Кавказский ФО
Северная Осетия Алания
Республика Дагестан
Ставропольский край
Уральский ФО
Cвердловская область
Тюменская область
Челябинская область
Курганская область
Сибирский ФО
Республика Алтай
Алтайcкий край
Республика Хакассия
Красноярский край
Омская область
Кемеровская область
Иркутская область
Новосибирская область
Томская область
Дальневосточный ФО
Магаданская область
Приморский край
Cахалинская область
Писатели Зарубежья
Писатели Украины
Писатели Белоруссии
Писатели Азербайджана
Писатели Казахстана
Писатели Узбекистана
Писатели Германии
Писатели Франции
Писатели Болгарии
Писатели Испании
Писатели Литвы
Писатели Латвии
Писатели Эстонии
Писатели Финляндии
Писатели Израиля
Писатели США
Писатели Канады
Положение о баллах как условных расчетных единицах
Реклама

логотип оплаты
Визуальные новеллы
.

Просмотр произведения в рамках конкурса(проекта):

Литературный конкурс "Повесть о настоящих мужчинах"

Все произведения

Произведение
Жанр: Просто о жизниАвтор: Крокодил
Объем: [ строк ]
Биографии
Биографии
 
Почему-то принято считать, что стоит писать биографии только великих людей…А зря. Великие люди сызмальства позируют перед историей.
В. Левятов
 
 
 
Опять она стала есть меня поедом…
Отчего все девушки такие хорошие, откуда берутся плохие жёны? – сказал, кажется, Толстой.
Да просто ни они плохие, ни мы хорошие, а это подвиг – прожить бок о бок несколько лет с одним и тем же человеком. Он тебе – вопрос и ответ, и ты ему – вопрос и ответ, а у вас в памяти – другие вопросы и ответы и всё, что случилось в подобной ситуации много лет назад. А ещё говорят – отшельничество!
Если, например, на твоё любимое: Мой последний, единственный друг! – слышатся ураганы слёз с именованием тебя пьяницей, садистом, безруким шпаной, и совершенно непосвящённому человеку это кажется неадекватной реакцией, то ты-то знаешь, у тебя – ключ в кармане, ты помнишь, что несколько лет назад в ответ на эти слова в тебя в припадке ревности была запущена бутылка, но не попала, а попала в вазу, якобы вывезенную из экзотической страны, или в пепельницу, из которой будто бы курил Эренбург, когда сказал: Хороший немец – мёртвый немец, - а к Германии в силу биографических причин – отношение ностальгическое, а ты не бросился тут же склеивать, а совершил экзекуцию, что способствовало потере престижа перед гостями, такими гостями, перед которыми и есть-то было стыдно, не то что пинки получать…
Мне очень понятно, когда парень, отсидевший шесть лет, рассказывал, что уголовники в ларьке никогда не спросят, сколько стоит эта, например, вафля, а будут выписывать вензеля: Сколько стоит это? – Что – это? – Ну вон, рядом с джемом!..
Или, как один бедокур сказал, что ему не нравится строка Пушкина:
Что в имени тебе моём? –
потому что ему при чтении представляется коровье вымя или скабрёзность про женщину…
Не мир Виндоуз, а мир ассоциаций простирается перед нами…
Короче говоря, она стала есть меня поедом, и я хлопнул дверью и испарился в озон родины, старую, добрую Пятницкую, предвкушая заранее, что если не возле метро, то уж во дворе встречу Пшика, и мы, по причине позднего времени, пойдём в Черниговский, и я, как теперь чужестранец, останусь ждать втуне, а Женька подымется на второй этаж и через три минуты вынесет пузырёк водки или же два портвейну, или же три сухих, и мы опять подымемся, теперь уже к нему, и я буду слушать его бубню или не буду слушать, а погружусь в размышления – в любом случае произойдёт целебнейшая терапия, и я буду дышать воздухом родины, как мёртвая вода затягивающим раны…
Но у метро его не было. Не было и во дворе. Пустынно было в бывшем моём дворе. Только отдалённые менты-лимитчики прошмыгивали в подворотню и из подворотни.
Дом давно расхватали, кроме двух корпусов, разные забубённые организмы, в одном корпусе жили эти самые лимитчики, а ещё в одном – Пшик, отказавшийся наотрез выехать.
Но сегодня Пшика не было, впервые за много лет. И это, повидимому, означало, что с сегодняшнего дня двор наш, в отличие от дома, скончался. Скончалась буйная, весёлая, жуткая жизнь, и можно было поставить точку. А так как из всего нашего двора в живых остались мы с Пшиком, а может быть, я один, а я ведь тоже – на пороге славного пятидесятилетия, то я встретил полузнакомого мента, купил у него с переплатой, позволившей ему покрыть свою переплату, бутылку, зашёл в Узкий и всю её постепенно вылакал. Потом кое как добрался до дому. Не помню, она попалась
на моём пути или не попалась. И на другой день проснулся, и больная с похмелья голова стала вспоминать, и всё, что она вспомнила, когда рука смогла держать ручку, я записал. Хотите читайте, хотите – нет, дело ваше.
 
Пафнутьич
 
Ещё в конце детства начертал на своём щите девиз и от него не отступил ни разу:
Никогда никого не бойся. Шанс быть убитым – невелик. Шанс прослыть неустрашимым – огромен. Любить тебя за это не будут. А уважать и трепетать будут. Даже если побьют тебя раз, побьют другой, в конце концов – они устанут и сдадутся, если не дрогнешь. Ну а если…это случится всего один раз, и ты уже об этом не узнаешь, а мёртвые сраму не имут…
А в электричке вышел де Голь покурить, а там три пса в фигуральном смысле к нему прищучились. Плохо его дело становилось. Толковища обещала перейти в побоище. И тут выходит заскучавший Пафнутьич. Маленький. От горшка – три вершка. И как будто псы-рыцари надели шапки-неведимки – не замечает их в упор. Обращается только к де Голю, уверенный, что, кроме него, в тамбуре никого в помине нету, а де Голь чего-то, дескать, замешкался, непутёвый, наверно, шнурок как всегда развязался:
–Деголюшка, ты чего, милый?
 
Очень панически действовала такая метода на противников. Но дело в том, что он почти и не играл даже – ну если играл, то самую малость – то есть видеть он их, конечно, видел, но это видение было настолько маловажным, что его можно было, как говорят химики, и не принимать в расчёт…
Всё в нём было мило и обаятельно и вызывало приятную улыбку. Даже наукообразный стиль речи.
Поехали они как-то по грибы в Михнево, на ночь глядя. И до восхода солнца, чтобы убить время, из чувства романтики и социального протеста пошли воровать картошку на колхозное поле. И выскочил вдруг на них как ни в чём не бывало в ночной темноте тщедушный, как потом оказалось, парнишка с мускулистой и злой деревенской собакой… Кулёк с кошёлкой бежал, а Пафнутьич сбоку присюсюкивал:
– Толик, отдай! Отдай, кому говорю! У тебя икры – бутылочной конфигурации, хороши для длинных дистанций, у меня же – комкообразные, незаменимы при финишном спурте, коротком рывке, я в детстве на велосипеде катался много, ты ж знаешь…
 
И пока декламировал о преимуществе комкообразных икр в данной ситуации, волкодав, не будь дурак, и вцепился в прекрасный комок.
Или хоть в той знаменитой драке в Хотькове, обошедшей потом все радиостанции мира. Он по ошибке огрел в темноте того же самого Кулька мотоциклетной цепочкой по шее… И вот идёт драка, и драка нешуточная, того и гляди они рисковали быть смятыми и растоптанными превосходящими силами противника, деревенской толпой, бессмысленной и беспощадной. В ход пошли арматурины, штакетники, того и гляди за колы готовы были взяться, а Пафнутьич трусит за Кульком, как лунь, и канючит:
– Толь,прости, Толь, прости ради всего дружеского!
И только после того, как Кулёк рыкнул на него, сверкнув взглядом:
– Да ладно, козёл, нашёл время! неуместно ты поступаешь, Пафнутьич, гад буду! – что в переводе значило: трубите в рог, Роланд, товарищ милый! – Пафнутьич, как разъярённая фурия, рванулся в гущу боя…
 
Гор-рот Ни-ка-ла-ефф, фарь-фо-ровый за-вотт!..
При этом он так смехотворно гнусавил фальцетом, прищуривал или закатывал один глаз, что именно восхищение песнопением осенило де Голя обозвать его Пафнутьичем и внести свой вклад в копилку дворовой мудрости.
Хороший или плохой человек был Пафнутьич? Да как сказать? Хорошим или плохим человеком был Василий Васильевич Розанов или художник Зверев?
Вас можно любить только как целое, а отдельных черт в вас множество таких, за которые вас можно и должно презирать.
Если б рассказать, например, какому-нибудь писателю-матерщиннику, радетелю чистоты человеческих отношений, что Пафнутьич мог украсть деньги с журнального столика товарища, когда очень хотелось выпить, или пнуть ногой в живот своей сожительницы в припадке безумной ревности и устроить выкидыш, - вопрос о его моральной принадлежности был бы решён однозначно.
А кому вдомёк, что сам же он о своей покраже сообщал потерпевшему в тот же вечер, и пил потом неделю, не просыхая и бия себя в грудь, и что всю ночь у изголовья лишившейся плода любви подруги на коленях стоял, пока не простила. Что мы друг о друге знаем, чтобы судить? Да и то сказать - деньги со стола! А если безудержность желаний, тогда как? А деньги он потом отдавал. Ну, не деньги, а то, что на них можно было купить…
На заре туманной юности пили они весь субботний день, и захотелось ещё, утром дня воскресного. А денег уже совсем не было, и никакой возможности достать не представлялось, потому что, где можно было, там они уже достали, а в других источниках в воскресенье деньги появиться не могли.
И вот потыркались они, потыркались – везде – не проханже. Ну и стали потихоньку затихать, успокаиваться. Нет – так нет. Только не Пафнутьич. Он сидел, обхватив голову, как Чапаев, проигрывающий в шахматы, и казалось, не обращал на жизнь никакого внимания. Но мысль судорожно пульсировала и искала выхода. И ничто не выходило из её поля зрения. Абсолютно ничто, В том числе и колючий ёжик, пойманный где-то в Подмосковье и выпущенный на прогулку младшими товарищами-пионерами на разлом асфальта лишённого растительности двора.
Старший брат хозяина ёжика стоял между вчерашними собутыльниками и медленно освобождался от желания выпить, не догадываясь о надвигающейся классике…
Пафнутьич, молча, движением пальца, изъяснил задачу, и через несколько мгновений, не обращая внимания на стенания младшего младший брат человечества был принесён под светлые очи. Они познакомились. А ещё через несколько мгновений Пафнутьич, как сомнамбул, молча, держа ежа за шиворот и не обращая внимания на его колкости, отправился за ворота, а собутыльники за ним на почтительном расстоянии. Пафнутьич перебрался на другую сторону Пятницкой, проник в скверик и уселся к малышам, как равный среди равных, предтавив им своего юного друга и заставив каждого поздороваться с ним за руку.
–Малышки милые, - обратился он к ним, - смотрите, какая чудесная игрушка природы. Это ископаемый мамонт.. Если вы подойдёте к мамочке или папашке и попросите денюшку на покупку, то у вас появится настоящий незаменимый друг… А петух с колючим ёжиком режут сало острым ножиком. Вы будете водить его гулять на поводке. Мамочка будет насыпать ему крупу, а он за это отложит очень вкусные яйца у ней в сумке. А спать будет с вами в одной кроватке, намазывая на ночь свои иголки пластилином. Но если в комнату к вам постучится злой милиционер, то он рассердится и скажет ему строго:
«Если будешь заниматься грабежом, познакомишься со сторожем ежом!»…
И достиг цели. Купил кто-то из восторженных родителей этого самого сторожа после монотонного пятиминутного воя отпрыска за трёшник. Этого в те времена было вполне достаточно…
Выпив, Прафнутьич веселел, добрел, шутил и смеялся ему одному свойственным смехом. Он так судорожно, всласть вдыхал и выдыхал воздух, что начинал хрюкать, и это вызывало ответный смех окружающих, уже не над словами, а над самим их автором…
Ребятишки катались по асфальту, обдирая себе лбы, когда засунул он воблиную голову в окошко телефона-автомата, откуда монеты выскакивают. Люди заходили в кабину, смотрели на неё и уходили прочь, хотя звонить она никому не мешала. Один смельчак даже понажимал на рыбий нос, усмехнулся, но кончил тем же. Голова с удивлением смотрела на человеческую комедию, а ребятишки катались по асфальту…
Милый он был человек, и доставалось ему всегда и за всё по полной мере. Как будто бы все непристойности и хамства теории вероятности взял на себя.
Если шёл пить пиво в Кадашевскую баню, и если выкатывал работяга здоровенную бочку любознательного напитка, и если толкал для этого дверь ногой, и если оказывался при этом кто-нибудь под самой дверью, и если попадала бесшабашно летящая дверь кому-нибудь по лбу, то вся окрестность готова была поручиться за какие угодно деньги, чей это был лоб.
И он не обижался, привык, подходил к случившемуся с грустным понимаием умудрённого жизнью философа.
Политика – искусство возможного. Неприкосновенность лба уже не вернёшь, а компенсацию за причинённую неприятность получить можно.
Требовал пива вне очереди, хотя и, по благородству, за свой счёт. И получал просимое, не забывая о сопровождающем непострадавшем товарище. И шёл после заработанных таким способом внеочередных кружек красивый и гордый. Шишка выплёскивалась на лбу, как гриб после дождя, но ведь Париж стоит обедни… Даже залихватски как-то шёл, с шишкой набекрень, как говаривал бойкий на язык де Голь…
Если по присущей и всем нам лени решал он воспользоваться чердаком вместо туалета и облегчённый и обрадованный спускался вниз, то обязательно кто-нибудь в этот момент выходил из верхней предчердачной квартиры, всё понимал и стыдно и укоризненно смотрел на него, потому что был как назло лицом противоположного пола…
И если кому-нибудь суждено было схлопотать колом по шее в той самой драке, когда вдесятером отлупили посёлок, то можно уже и не говорить кому.
И ведь всё прошло как надо. Экзекуцию совершили. На другой день с чувством расслабленных победителей позагорали, поборолись, выпили и к вечеру только пошли на станцию, А они стоят. Двое с колами.
– Там вас ждут, говорят, на станции.
Ах, ждут на станции?! очень приятно. Пошли! Не с этими же двумя щенками отношения выяснять. А надо было выяснить.
Пафнутьич был замыкающим. И западло счёл оглянуться. Опять-таки зря. Никто бы его за это не осудил. Но – девиз. И он не оглянулся. И услышали хряс. И оглянулись: лежит и дёргается, те двое убегают, а из-за кустов ещё десятка полтора повыскакивало, кто – с топором, кто – с чем.
«Одного угрохали!» – кинули они на бегу, и все вместе в утёк повернули. За ними несколько прыжков сделали, потом махнули руками. Пафнутьич лежал и трепыхался, как рыба. Мимо медичка симпатичная на станцию проходила и склонилась над ним. Он матерился, она его изучала, а де Голь ничего лучшего не придумал, чем: Пафнутьич, не надо ругаться матом при женщинах, – сказать…
И если великолепно сходило красавцу Кульку пропитие всей получки за один пучочек цветочков милых, то Пафнутьичу не сходило нигде и никогда и получал он в короткий брачный период своей жизни огромным букетом по милой мордашке…
Он не такой был, как все. Он и женился по-своему, по-пафнутьичевски, чуть не на пляже. Родители будущей невесты уехали на Украину. А когда приехали – Пафнутьич в трусах сидел на постели одноутробной дочери.
– Александр Фёдорович, - прошамкал с грустным достоинством будущий тесть.
– А я Пафнутьич – дружелюбно отпарировал Пафнутьич и застенчиво, как Коломбина, похлопал глазами.
– А зовут как? – поинтересовался тесть.
– Да так и зовут. Это меня де Голь прозвал.
Час от часу не легче. Тесть удивился и замолчал. И весь этот непродолжительный брачный период пребывал в удивлённой обидчивости…
А Пафнутьич влюбчив был. Их с де Голем пригласил Палиба на непринуждённую попойку, самый грамотный во дворе и из двора один из первых улепетнувший в квартиру отдельную.
Выпито немало было. И остались прикорнуть.
А посреди ночи с пересохшим ртом открыл де Голь один глаз, открыл другой и видит: склонился Пафнутьич в тех же самых будущих трусах над ликом спящей Палибиной жены подружки, пившей по преимуществу мало и неизвестно за каким бесом оставшейся. Была она то ли зубной врачихой то ли учительницей, одним словом, англоманкой, нельзя сказать, чтобы красоты необыкновенной, но с челюстью и прыщавым лицом. Пафнутьич заботливо, как санитар, склонился над ней. Но не на ту напал – как рявкнет:
– Вон отсюда! Или я устрою гран- диозный скандал!
– Ну, ладно, – только и сказал Пафнутьич.
Но в этом ну ладно была такая гамма отенков, как разве что в матерной речи. Только один Пафнутьич мог выражаться так экономично и щедро (Всё – правда и всё – ложь,- сказал бы в таком случае Галилей). Было здесь и кроткое смирение, и лёгкая укоризна, и призыв не шуметь в чужой квартире, и едва уловимая собачья угроза, и напоминание опрометчивице, кого она теряет навсегда, и лермонтовское:
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что я провёл у ног твоих,
Я отрывал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?..
И после этого Пафнутьич женился и жену свою полюбил.
Поехали они за город, в тишину…
– Майка, я билет не взял. (Ведь был же у него безотказный способ. Контролёр подходил. Пафнутьич внимательно смотрел на него и бормотал: Ай эм э тоне. Ай вок эт э бик плант. Ауа плант из э бик плант... Ту ремембе фо интрестинк кис ми. Контролёр пожимал плечами и отходил. Забыл, что ли?)
– Пафнутьич! Но ты же всё-таки, мужчина! – строго проговорила жена и сразила его наповал.
До этого была лишь телесная близость, а уж тут пришло настоящее чувство.
Любовь помогает проникнуть в душу любимого и жить уже не только в своей душе, но и в его. Вот почему, будучи от природы совершенно безкорыстным , даже антикорыстным, человеком, после женитьбы он мог звонить от приятеля, когда загуливал, и успокоительно присюсюкивать:
– Майка, я – у де Голя!.. Да я – на дармовщинку, радость моя – на халяву то есть, не бойся, глупышка неуровновешенная…
Один из сохранившихся у де Голя Пафнутьических рассказов талантливо передаёт расцвет и угасание любви этой пары.
 
Неунывающий муж
Не сказать, что мы с женой живём дружно, но, по-моему, весело. Я просто яростный противник скуки, а то, что в безоблачной семейной жизни скука всегда тут как тут – это факт. Нечто подобное и у нас могло произойти. Поженились мы, и давай щебетать друг другу: «ах ты, птичка моя», «ах ты рыбка моя» и прочие парнокопытные и насекомые. Надоело мне всё это. Так, думаю, недолго и обмещаниться, в обывателей натуральных превратиться. Взял и побил жену – посмотреть: что получится? А она зачем-то убежала из дома. К родителям ушла на целую неделю. Потом вернулась. Я снова побил её, а она снова убежала.
Бегала так, бегала и вдруг говорит:
– Всё, никуда не пойду больше!
– Правильно,- сказал я, наконец ты поняла толк в жизни! – и отвесил ей затрещину со спокойной душой.
А она как двинет меня ногой в живот. Я сразу успокоился.
Теперь, думаю, если мы вдвоём будем разнообразить наше времяпрепровождение, дело пойдёт.
Дня четыре с интересом глядели мы друг на друга и разом решили – пора. Сцепились на совесть. Всё-таки б я её придушил, не грохни она меня кувшином по голове.
Короче, отправили нас обоих на «скорой помощи» в больницу, вернее, на двух машинах «скорой помощи», потому что когда засунули в одну, мы пытались продолжить поединок.
И с тех пор, скажу я вам, такая жизнь интересная у нас пошла, просто ненарадуешься. Я ей нос сверну, она мне ухо откусит. Я ей роговицу на глазу пробью, она мне перелом руки утюгом сделает.
А потом портиться моя подруга начала. Только я за старое принялся, а она – в милицию. Посадили меня на пятнадцать суток. По второму разу пятьдесят рублей штрафу заплатил.
«Если третий раз будет, - заявила жена, - упрячу, куда следует!»
Решил я её не трогать больше. А у самого на душе кошки скребут. Каково человеку, когда смысл жизни потерян, когда он из колеи своей выбит?
Но всё-таки решил спасать семью, не дать ей погибнуть. Как чувствую, что нас мещанство одолевать начинает, я сразу что-нибудь придумаю. Ну, например, закрою в ванной, она рвётся оттуда, а выйти не может. И в милицию не пойдёт – побоев-то нету. Правда, сперва я её на балконе закрывал, но когда (дело было в ноябре) она воспаление лёгких схватила, я стал ванную предпочитать.
Много я разных штук изобретал, да, видимо, бесполезно.
«Подам на развод!» – кричит. Замучила меня этим разводом. Я и то думаю (вот опять про развод крикнула. Она сейчас разоряется, она ногой в силок для зайцев попала; я его на выходе из кухни здорово приспособил): к чему такая жизнь? Не хочет жить по-человечески, и совсем не надо.
Подумаешь, развод! Я сам за развод. Клавочка, моя новая знакомая, с удовольствием за меня пойдёт.
Ничего не потеряю. По крайней мере, всё сначала повторить смогу.
 
Перед тем, как написать этот рассказ, в Усове, в непосредственной близости от высадившихся на берег Хрущёва и Микояна, идут они и зубоскалят:
– Пафнутьич, ты не прав.
– Нишкни, Егорушка, закрой варежку!
– А пошто-ста?
– Урослив больно, сука.
А девчонка на них удивлённо заслушалась. Лифчик возьми да и опустись, а она не замечает даже от удивления. А парень, полюбивший её, и крикнуть боится, чтоб не привлечь всеобщего внимания, он только её внимание обратить хочет на возникший неприятный инцидент.
– Оксана! – шепчет посиневшими смущёнными губами, чуть не плача, и руками выводит знаки, обозначающие две полусферы, и глазами сверлит, как народный целитель.
А они, четыре молодых здоровых идиота – идут и ржут… И прошли уже и успокоились, только Пафнутьич один никак спешиться не мог, шёл, обернув голову назад на полтора оборота.
Очень его как писателя заинтересовала психологическая ситуация. Всё ждал мгновения , когда Оксана обнаружит свою оплошность, да так и не дождался, а свалился в воду и чуть не захлебнулся от неожиданности. Опасно это –спиной падать. Одна Синяя Борода умертвляла так своих жён, дёргая их за ноги в ванной. И тут уж смех пошёл совсем другой. Смеялись все, и смеялась Оксана, вышедшая таким образом из затруднительного положения и очень за это Пафнутьичу благодарная…
И вот после этого пошёл он с рассказами своими в «Юность», в «Пылесос», прихватив для авторитета Прокурора с судимостями четырьмя. Там Арканов тогда верховодил. Заходят – смотрят – они всей кодлой собрались: Арканов, Горин, Славкин, кажется. Прокурор тонким чутьём уголовника унюхал, как надо держать себя с этой компанией.
Юный Маяковский это тоже хорошо понимал.
 Юмор любите? – строго спросил Прокурор писателей.
– Естественно, - несколько озадаченно отпарировал Аркадий.
– Вот, почитайте, не пожалеете, - и жестом коммивояжёра указал на запыхавшегося Пафнутьича.
Пафнутьич достал свою папочку и дрожащими руками, будто кур воровал, стал перебирать рассказы.
 Пафнутьич, «Юность» – журнал неплохой, не «Новый мир», конечно, но – выбери кое- что погундосистей.
Юмористы насупились, но промолчали. Наконец руками врастряску выдернул Пафнутьич рассказишков пять или шесть, выписанных разборчивым почерком, что в контексте предыдущего можно было принять за новую вольтижировку, и протянул их, как застенчивый интеллигент – милостыню.
– Парень работает грузчиком, - не унимался Прокурор, - ищет чего полегче, мышца устала – или писателем или вахтёром, но я ему советую – лучше писателем…
– Позвоните где-нибудь через несколько дней, - грустно пророкотал Арканов и протянул Пафнутьичу номер телефона, старательно избегая Прокурорской руки. Они откланялись.
–• Талейран! – взвизгнул Пафнутьич Прокурору в лицо и купил бутылку. Затем вторую, третью…
Через несколько дней он и правда Арканову позвонил, и тот велел приезжать.
– Ну, ваш приятель! – с места пробубнил Аркадий. – Наверное, за «Спартак» болеет (как в воду глядел инженер человеческих душ). И по-моему, не в ладах с законом. Но не в нём дело. Только что вы ушли, как мы набросились на рассказы, что твоя стая волков. Не скрою, хотелось проучить мальчишек. Но читали очень внимательно, боясь оказаться необъективными, а прочитав, не смогли не воздать должного… В другой раз, кровь из носу, извольте отпечатывать на машинке…
Короче говоря, два рассказа с интервалом в несколько месяцев появились в «Юности».
Арканов свёл его с кой-какими юмористами, и Пафнутьич заварился в этом котле, став неузнаваем.
– Когда русские писатели достигали славы, они начинали пасти народы,- любила повторять Ахматова.
Пафнутьич раскрывал рот, поднимал указательный палец и вещал как Цицерон. Малейшая критика шедевров вызывала реакцию отторжения. Даже де Голя, лучшего друга своего, которого до этого величал:
– Мой френт, ты мой задумчивый учитель! - обозвал теперь всего лишь соратником. Так и написал в дарственной надписи:
Другу и соратнику по перу де Голю в честь величайшего события двадцатого века – меня впервые напечатали. Пафнутьич.
Этого соратника де Голь поставил ему в счёт…
И так Пафнутьич завозвышался, завозвышался, пока не плюхнулся в грязь. И вышел из неё прежним чистым, застенчивым, неуверенным в себе Пафнутьичем. Чем и подтвердил мнение о вреде всякой человеческой похвалы, не говоря уже – славы.
Выпили они как-то крепко, и товарищ по работе, будучи потрезвее, его раскровянил. При пафнутьичевском отношении к всякому нерыцарству это уже было верхом подлости – избить пьяного человека. Всё равно, что ребёнка избить. И не снимало вины, что обидчик был лишь слегка потрезвее. Во всяком случае, способность к анализу уже потерял.
На другое утро встретил Пафнутьич его у входа в цех и вместо крепкого мужского рукопожатия перебил мужику переносицу. Страдальца отправили в больницу, а Пафнутьич лёг в другую, чтоб избежать срока.
После больницы половина человеческой деятельности стала для него закрыта. В «Юности» его больше не печатали – даже его безобидные, просто смешные рассказики казались в то время злобной сатирой. И жена от него ушла, на этот раз окончательно. Уходы супруги были во дворе притчей во языцех. Переиначив с лёгкой руки всё того же де Голя строчки Евтушенко, все от мала до велика повторяли навстречу входящему во двор Пафнутьичу хором или вразброд:
Ушла жена Пафнутьича из дому!
Не знаем, почему ушла из дому!
Не знаем мы, зачем ушла из дому!
Не знаем мы, к кому ушла из дому!
А знаем только, что ушла она!
Но на этот раз она ушла окончательно…
 
На зыбкой границе детства и юности поклялись они с де Голем на Болотном скверу жизнь отдать за свободу народа и погибнуть в хрущёвских застенках. Потом снизошли до литературы и решили того же самого добиться литературным пером. В семнадцать лет де Голь поверил в Бога, а Пафнутьич не поверил. Но давнишняя привязанность и привычка друг к другу оказались сильнее разногласий и разницы семейного положения, и когда не решившая ещё уйти окончательно жена Майка закатывала, прищурившись, альтернативы:
– Или я или де Голь!
– Де Голь ничто же сумняшеся, отвечал Пафнутьич и застенчиво хлопал глазами…
 
После того, как Пафнутьич под ударами судьбы похорошел, в тридцать пафнутьичевских лет, стояли они: одноимённый Пафнутьич, де Голь, Кулёк – на чердаке. Де Голь и Кулёк были пьяны, а Пафнутьич – ещё пьянее. И как всегда в подобных случаях, де Голь с Кульком заспорили о бытии Божием и бессмертии души, а Пафнутьич раскачивался взад и вперёд, как еврей на молитве, и вдруг рванулся на крышу.
– Вот я вам сейчас покажу – есть Бог или нету! Я покажу!!
Хорошо, Кулёк успел его за штанину ухватить, и Пафнутьич отделался только разбитием носа, но всё клокотал, размазывая кровь:
– Я сказал – покажу! Прочь с дороги!! как ты смеешь, подлец, в Бога не верить?
А незадолго перед тем он прочёл наконец «Карамазовых».
Если Ты Сын Божий, бросься вниз.
И он решил спьяну, что к нему это тоже относится:
Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих.
На руках возмут тя, да никогда преткнеши о камень ногу твою…
 
Де Голь с Кульком всё фанфаронили:
– Толик, давай до тридцати!
– Вестимо – до тридцати, а дальше сам понимаешь, как поступают благородные люди.
А Пафнутьич не фанфаронил. Он заранее знал, что мало отпущено, и жизнь ценил…
 
Проорав в очередной раз на том же пресловутом чердаке:
Ковыряй, ковыряй, мой милый,
Суй туда палец весь!! –
де Голь всхлипнул, как мало Есенин прожил, русский гений, дескать, изрядно венчает тех, которые мало живут.
А Пафнутьич серьёзно-серьёзно ответил:
– Дай Бог до тридцати дожить. Это ж целая жизнь.
 
И Бог дал ему дожить до тридцати.
К тому времени де Голь женился. Жена ему поставила точно такую же альтернативу. Но в отличие от неверующего Пафнутьича, верующий де Голь на это ей ничего не ответил и фактически его предал.
Скучно стало Пафнутьичу. Поехал он к себе на предприятие во внеурочное время, будучи на самом деле выходной. Там сгадали они что-то токсичное. Выпили, побеседовали, и Пафнутьич пошёл зачем-то в раздевалку. А когда сослуживцы отработали – он лежал на полу, распластавшись, ещё тёпленький. Здоровье сказалось нешибкое, и весь принятый за время многочисленных алкобросаний тетурам-антабус.
Мать и жена де факто, которой ударом ноги он тогда выкидыш устроил, ждали его, ждали, костерили-костерили, а этого делать никогда нельзя, потому что когда они устали и улеглись по постелям, приехал пьяный Осёл с работы и объявил, осклабясь, что Пафнутьича в природе больше не существует, приказал дескать, долго жить. И они заплакали…
У нас с тобой не как в жизни, - писал он де Голю в армию, - мы кладём свои души на ковёр, не боясь, что другой наступит. И мы уходим с тобой в свою страну, знакомую ещё с детства – страну сказочных грёз… Грустно. Хочется плакать. Милый де Голь, где ты теперь?…
И кто виноват – коммунисты или он сам – что ничего вобщем-то по большому счёту не получилось?
 
 
 
Вячеслав
Желтоволосый юноша Вячеславчик с крючковатым прищуренным носом выжимал одной рукой семидесятикилограммовую штангу и стукал лбами в минуты рассерженности тридцатилетних подвыпивших, не один срок оттянувших дворовых мужичков.
А те только похрюкивали в восторге:
– Ну, славно, славно! Вячеславчик, прости, сделай милость – ведь расшибёшь ты наши головушки, как что твои банки с повидлом.
Отличник он был. Но погодите, погодите! – какой отличник?! Не ботаник-домосед, нет – а во всех дворовых играх заводила и коновод. Во всём первый. И в учёбе и в труде. В отмерного с места прыгал дальше, чем другие – с разбега и с двумя. В колдунчики один выручал всех своих компаньонов. В футбол на узком дворовом пятачке колодца, где и развернуться-то, даже и пешему человеку, было трудно, мотал пятерых.
Про кражи его знаменитые ничего слышно не было, а про геройские драки с какой-нибудь залихватской окраиной Большой Деревушки нашей ходили упорные слухи…
Огромный, в обычное время пустынный двор дом-двенадцать, в котором ещё до этого квартировал великий русский писатель и граф Лев Николаевич Толстой. Две армии до отказа заполнили его. Два свирепых войска. Впереди нос к носу, остервеняясь и подстёгивая друг друга матерной руганью  двенадцатилетние. В затылок им дышали шестнадцатилетние. А там, дальше, и двадцатипятилетки, как мухоморы бросались в глаза. Между двумя армиями  небольшое пространство, на котором стояли друг перед другом и жестикулировали, как Тосканини с Мравинским, два всамделишных вора  Толик Ландыш, красивый, как кларнетист Окуджавы, и тоже достаточно хорошо известный Хабар. А сбоку от них бесстрастными изваяниями Будды Вячеслав с противником ожидали решения своей участи.
Наконец то ли Ландышу удалось убедить Хабара, то ли авторитет у него оказался посолидней, но только подошли они к бойцам, объяснили ситуацию, и Вячеслав ударил, и у того поструилась кровь, но отвечать он прав не имел. И тогда солдаты стали брататься, тем более, что большинство училось в одной школе, многие  в одном классе, а некоторые сидели за одной партой. Но если б решено было  быть сражению то дрались бы свирепо. Дворовые геополитические отношения были важней школьных…
Одевался Вячеслав по последней моде. Мода эта и вправду оказалась последней. Дальше произошла революция  и воровская атрибутика уступила место подражанию Западу. Но в это время, в школьный период своей биографии, носил Вячеслав синий плащ, впоследствии воспетый Блоком, сапоги, белое кашне, салатовую кепку с разрезом, из-под которой выпархивала и закрывала правую половину лба рыжеватая косенькая чёлка. Ничего себе отличник! Такого встретишь в темноте и не обрадуешься, если, конечно, сам  не того же поля ягода...
Был у Вячеслава только один соперник во дворе…
Писал Гончаров, что самые непростые люди  так называемые простые.
Уж куда проще  дядя Миша-запивоха и вечно им битая дворничиха тётя Катя  а детей своих поназывали Роза, Юля и Арнольд.
Вот этот самый щупленький, метр с кепкой, удалой Арнольд и был его соперником.
И впечатление складывалось, что он-то Вячеслава нисколечко не боялся  а Вячеслав его бояться не боялся, но испытывал некоторую неловкость.
Выдумка, говорят, это что слоны боятся мышей, но тем не менее, похожая на притчу, сокровенный смысл явлений открывающую…
Щуплый  да. Маленький  тоже да. Но в минуты тревоги тоненькие ниточки арнольдовских мускулов превосходили свои возможности. Но, с другой стороны, и предел какой-то должен быть в природе. Зачем же наглеть? Не на Вячеслава ж прыгать. А он прыгал. И как-то даже пренебрежительно прыгал. Будто знал о нём какую-то постыдную тайну.
Раз даже, по пьяному делу, в морду заехал в гости своим костлявым кулачонком. Этого уж никак стерпеть нельзя было! Вячеслав и не стерпел. Но стал бороться. И легко завалил, тем более, что и вольной борьбой в то время занимался. Да и веса… И несколько минут на нём полежал, чтобы зафиксировать туше; когда же поднялся, отряхнув пыль с колен, взглянул на поверженного и позеленел: Арнольд лежал себе и мирно похрапывал на дворовом асфальте, выдыхая пары алкоголя и как бы показывая полнейшее пренебрежение к противнику. Победа была не засчитана, а удар  неотмщённым…
Ах, Арнольд, Арнольд! Он и девку у него отбил…
Двор этот, как и большинство московских дворов того времени, напоминал деревню. Ведь и в теперешних домах ребята дружат и в Петербурге, но московский двор был чем-то ни на что прочее не похожим. То ли отгороженность от улицы, то ли другое что, не знаю, но было в нём что-то замкнутое и самодостаточное. Ведь из одной деревни в другую можно сходить, а можно и не ходить, нужды особой нет. Внутри двора люди рождались, женились, плодились и умирали. И на всех значительных событиях: проводах, свадьбах, похоронах  присутствовал весь двор. Там, за воротами, была улица, но туда ведь ходить каждый день совсем не обязательно. Там своя жизнь. А чужие к ним как правило тоже не заходили.
И в этом замкнутом, не имеющем нужды в остальном мире пространстве по неумолимому закону природы образовывались парочки. Юрик  Томка, Рыбак  Юлька, Вячеславчик  Ирка. Сидели символическими июньскими ночами на фруктово-ягодных ящиках несколько лет подряд. И в конце концов Юрик женился на Томке, Рыбак  на Юльке, а Вячеславчик не женился на Ирке.
Уехал он на летние каникулы к родне на Украину, привёз оттуда в музыкальную дворовую шкатулку фирменную песенку:
Не был я в Чернигове,
Не был я в Саратове,
И в Москве я тоже не бывал…
но навсегда потерял красавицу Ирку. Соблазнил её удалой Арнольд. Голову она совсем потеряла, забыла обо всех предосторожностях и позволила, чего Вячеславу ни за какие коврижки даже намёка не позволяла думать. И осталась в нём незаживающая рана. А для Арнольда это только незначительный жизненный эпизод был.
Дали вскоре Вячеславской семье квартиру отдельную в посёлке ЗИЛ, и улетел с подбитым крылом на новое месо жительста. Но улетел только юридически. Двор цепко дрежал его всю его короткую жизнь, и до армии и после, всё своё свободное от трудовых занятий время проводил в нём . И психологически и в смысле развития, застыл Вячеслав на том времени, когда был юн, и была у него вроде как бы невеста Ирка, и был он один из самых главных здесь, и была непрерывная весна, и в разгар вступила заманчивая хрущёвская эпоха.
Он был таким, и двор был таким. Трудно, невозможно было из души выкинуть. С традициями, историей, юмором, драками, казачеством и пьяными клятвами на всю жизнь…
Служить попал он в Германию. Вернулся оттуда бравым сержантом с орденами на блатной груди, ну не с орденами, так хоть со значками классности и отличника. Но что-то в нём надломилось. Что там с ним произошло, можно было только догадываться. Но уже одно то, что стал он сержантом наводило на грустные размышления.
Когда изменения стали видны невоооружённым глазом, Батон рассказал жуткую историю.
Служил он на Северном флоте, в столице его, славном городе Североморске. И как-то послали его в командировку в Мурманск. Ну и конечно вольный портовый Мурманск с единственной тогда женской вытрезвиловкой на весь Союз и другими ухищрениями человеческой мысли после закрытого на сухом законе сидящего сугубо военного Североморска с громадным преобладанием молодого мужского населения, потряс матросиков, как будто они в торговом или рыболовецком флоте служили и забросило их в экзотическую страну. Вот он и отписал своему старому другу и предводителю, проходившему свою службу, как сказано, в стране Канта, Шиллера, Гегеля, подробный отчёт о проведённом времени.
Военная цензура в этой философско-музыкально-поэтической стране свирепствовала. и через несколько времени получил Батон письмецо в оборотку, письмецо, дескать, от внука получил Федот.
«Константин! Как же тебе, душечка, не стыдно? Ты же советский матрос, чтобы писать такую похабщину.»
Что ж с ним надо было сделать, чтобы заставить такую похабщину начертать?..
Повозвращались бывшие малолетки из армии, а с ними и Вячеслав, пошедший не со своим годом. И замелькали радостные денёчки, намечтанные в местах скорби и поругания. А ровесники Вячеслава к тому времени или разъехались или переженились. Остался он один с молодыми товарищами.
А они его не порадовали. Сидели как-то у того же самого Батона, пили самогон и играли в карты. И чего-то они с Кульком взятки не поделили.
– Сейчас дам в лоб резюмировал Вячеслав.
И этого в былые времена было сверхдостаточно. Уж и то было странно, что спор возник. Но:
– Нет уж, Вячеславчик, милый. Прошли баснословные времена. Хочешь играть по-человечески  играй. Не хочешь  не тут-то было. А лобик, между прочим, у тебя тоже есть, и неплохой лобик. Смотри, какой красивый…
Даже де Голь, лёжа на диване, опустошавший в тазик сивушные масла, прекратил заниматься делом. Сказать Вячеславу такое! Ещё совсем недавно он этого самого Кулька за сигаретами посылал, щелчком отгоняя от бильярда. И вдруг…
В комнате воцарилась кромешная тишина.
– Что ты сказал?
– Что ты слышал.
Опять тишина. Вячеслав обвёл комнату глазами. особенно его поразил де Голь. Судьба Кулька касалась всех. Вячеслав ещё раз внимательно осмотрел каждого и продолжил игру. И всё. Англия признала независимость Соединённых Штатов…
И полилось их пьяно-коммунистическое братство уже на равных паях и почти неразлучно. Хотя ни Вячеслав, ни Кулёк, ни Батон, ни Пафнутьич в списках дома уже не числились. В юридическом смысле. В почётные же списки они были естественно включены…
Но с годами ряды стали редеть. Кто женился по первой ходке, кто собирался это сделать, кто поотстал и начал копить деньгу, кому просто лень стало приезжать, а собутыльников он мог найти не отходя от кассы.
А года через три женились можно сказать, все, кто по первому разу, кто по второму. А ещё клялись вертихвосты:
«До тридцати!» (Опять, до тридцати).
Остался один Вячеславчик верным слову.
Он, правда, привозил во двор разных девиц время от времени, но долго они с ним или он с ними не задерживались. Большой роли в его жизни, по-видимому, не играли.
Что-то с ним творилось странное, чего он никому не открывал. А может, и сам не понимал ничего. То ли Ирка, давно вышедшая замуж и детей нарожавшая, его не оставляла, то ли эпоха та, Иркина, кто точно на это ответит?
Похоже было, что на всю жизнь остался он мальчишкой конца пятидесятых годов и к другому времени никак не приспособился. Он и сам понимал, что что-то с ним творится неладное и беспокоился, нервничал и никак не мог найти правильную линию поведения. Будто нёс он на плече тяжёлую доску, нёс и нёс. Остановился отдохнуть, а когда обратно на плечо взвалил, никак уже центра тяжести отыскать не мог.
Двор пятидесятых годов с настоящими живыми ворами, блатными песнями, казаками-разбойниками ушёл, а что пришло взамен  было неинтересно…
Он и в детстве считался нервным. Если чиркал ногтём по нежности руки  она тут же вздувалась и превращалась в целую верёвочку. Но если в юности нервность будоражила и помогала одерживать победы, то сейчас в этой нервности появилось что-то жалобное…
Характерным для него теперешнего было поведение в той самой драке, когда Пафнутьич схлопотал колом по шее.
Предистория была такова.
Поехали как-то порезвиться в дегольское родовое поместье  подмосковное
Ну, приехали, посумерничали с дядей Васей и отправились поразмять косточки в домотдых, на танцплощадку.
Де Голю приглянулась там одна девушка с молочным деревенским личиком, достигшим спелости. Бывает у каждой девушки пора, которую Ленин окрестил: «Вчера рано, а завтра  поздно». Да ещё и в белом платьице она была.
Ну, пригласил он её на вальсацию, потом на тур кадрили, на третий танец. Антракт.Подходит к нему и говорит солидным баском:
– Пойдём, кореш, потолкуем в кустах.
Ну, они отошли.
– Ты что, не знаешь, что это моя чувиха?
– Ну и что из этого, Джон?
– А за Джона вообще получишь!  и схватил де Голя за горло.
Тот ударил и ударил неистово, но Менелай не упал, так как за горло дегольское держался.Тут набежало их человек четырнадцать, ворот выпустил, и де Голь упал. А они его потоптали, спасибо он хоть голову руками прикрыл. Встал. Менелай, довольный, подобрел даже.
– Валерий,  представился.
– Де Голь,  раздумчиво ответил де Голь на рукопожатие.
– Ты не обижайся, де Голь.У вас в Москве своих девчонок хоть пруд пруди. А это экспансия (впрочем, может, он слова экспансия и не произносил.
– Ничего страшного,  сумрачно, как Шат-гора ответил генерал и пошёл отыскивать своих абитуриентов.
Увлечённые и раскрасневшиеся, они, оказывается, и не заметили происшествия. Насилу он их оторвал от вожделений.
– Требую сатисфакции  объявил де Голь и объяснил создавшуюся ситуацию.
Но рассудительный Батон резонно отпарировал
– Ну и чего мы тут сделаем вчетвером? Конечно, если ты настаиваешь… А так  сам подумай, есть же у тебя голова на плечах, не отшибли ж они её тебе доконца! Пойдём лучше, покушаем чаю  литр у нас ещё есть  и домой. А через неделю соберём отряд и  по коням. Гада этого ты запомнил, надеюсь.
Ещё бы де Голю было его не запомнить!..
Батон как в воду глядел. Ровно через неделю собралось их десять волюнтаристов, кто  с цепочкой, кто  с арматуриной, а кто и сам по себе, и поехали.
Пока ехали, пока после поездной духоты на волюшке возлияния производили  уже темнеть стало. А когда к площадке подошли  танцоры расходились.
Насмешник путешествовал по шосссейке, притиснутый с обеих сторон своего ладного туловища двумя секретаршами.
– Валера, можно тебя на секундочку?  трогательным петушком пролепетал генерал.
– Де Голь, друг! Отчего же нельзя, можно!  расшаркался с дамами и подошёл.
Де Голь буцканул левой, правой и снова левой, но тот, к стыду генеральскому не упал… Де Голя куда-то потащили. Оказалось, что в пылу расправы он не заметил, как подкралась милицейская коляска…
Зачинщика не нашли, и милиционеры потоптавшись и напустив бензину, отправились вдаль. А разочарованный и погрустневший Валера с разбитым носом медленно приближался к кустам, где де Голя укрывали, что твоего Ленина…
Валера медленно и неутешно, как гамлетов отец, раздвигал ряды оторопевших дегольских дружинников и наконец приблизился к генералу французского народа. Между ними уже никого не было…
Ну видит де Голь, что терять нечего. Нахмурил глаза, зачем-то взвизгнул и… к чему задаром пропадать, ударил первым я тогда, ударил первым я тогда, так было надо мотоциклетной цепочкой по оскаленной морде…
А когда глаза перестал хмурить, увидел спины убегавших своих товарищей, с гиком и улюлюканиями преследовавших убегающего противника. Витаха даже воткнул одному арматурный дротик в спину, и тот так и бежал с ним. А один придурок даже крикнул ура, совершивши значительную психологическую ошибку…
Наконец они вспомнили про Наполеона, прекратили преследование, особенно после этого идиотского ура и свернули в рощу.
Те, наверное, ещё какое-то время пробежали с огромными от страха глазами. Видят, что их никто не преследует, и остановились. И вскоре роща расцветилась криками. Можно было понять, что подошло подкрепление. Голоса были разного возрастного регистра. Положение становилось критическим. Рощица была далеко не тайгой. Единственный союзник  темнота, но и у тех фонарики. Сгрудились они в густо заросшем овраге и поняли, что другого, более спасительного места для них нет. Если здесь найдут, то и везде найдут. И стали ждать решения своей участи. Интересно было наблюдать за лицами. Сокровенная сущность каждого, согласно экзистенциализму, отражалась, как в чистом пруду. Все будто застыли, наглотавшись какой-то дряни  один Вячеслав метался в предсмертной муке. То схватит тяжеленный камень, поднимет над головой и выговаривает полураздавленным голосом:
– Ну… сам лягу, но первого разможжу всмятку… А может, и второго… Подходи, подходи, мужики.
То тихохонько клал камень и предлагал ретироваться туда, где воздуху много, иначе  все здесь костьми лягут, не оставив потомства; и так всё метался, как рубака, попавший в канализацию при неудачном народном восстании против оккупантов…
Все уличные столкновения шли по одному плану. Начинал он ни с того ни с сего, как иномарка, резко и агрессивно, и так же быстро сникал; и так же внезапно пьянел, и так же внезапно протрезвлялся.
Два дня они с де Голем гуляли на дне рождения у дегольского армейского друга. Возвращались утомлённые, с расстроеными нервами. В метро было дело. Де Голь засмотрелся на красоток, а на лавочке в ожидании поезда расположился молодой, симпатичный грузин. Вячеслав, ни слова ни говоря, подошёл, лёгким, изящным движением, кистевым броском, стащил грузина с лавочки, а сам плюхнулся на его освободившееся место, и грузин получился перед ними, как сказочный лист перед сказочной травой. Ну у грузина, понятное дело закипело горлом горная кровь, поднял руки, схватил сидящего Вячеслава за горло и начал душить. По физическим кондициям Вячеславу ничего не стоило отхлестать его по щекам и выбросить в туннель, но он вдруг обмяк и не сопротивлялся. На одно хватило наглости, на другое оссяк, как это и всегда с ним происходило.
Зарэжу! Зарэжу!  шипел грузин безучастному Вячеславу, а де Голь, переставшийсмотреть на красоток медленно приближался к полю сражения. Взмах гитарой, но по мере приближения к грузинской голове, она не ускоряла, а замедляла своё движение, и наконец совсем остановилась в нескольких сантиметрах от неё. Тогда де Голь положил гитару на скамейку, а грузин ретировался к краю платформы, мечтая о скорейшем приближении поезда. Де Голь подбежал, а за ним протрезвившийся Вячеслав.
– Уйды, шпана, уйды, шпана!  умолял Кавказ и вскочил в по-
дошедший поезд. Преследователи его не преследовали.
Они всю жизнь чувствовали себя ребятами, уличными казаками, бобылями, забулдыгами, бессребрениками, а он  парнем определённой эпохи, как мужик в фильме «Унесённые ветром», в которого влюблена была Вивьен Ли, остался на всю жизнь во времени до злосчастной войны с галантными, романтичными, не думающими о хлебе насущном кавалерами-рабовладельцами, тургеневскими барышнями с американскими именами, а жизнь после войны  большую по сроку часть его жизни  просто доживал, так и Вячеславчик весь отпущенный ему ещё срок оставался в своём семнадцатилетии. А так как жизнь воспоминаниями присуща старости, а старости присуща слабость, то и он, продолжая быть физически очень крепким человеком, быстро сникал, чувствовал себя бретёром с подмоченной репутацией, конём, потерявшим кураж, боксёром, проигравшим несколько боёв подряд.
И фигура спортивная, и брюки отглаженные чёрные, и рубаха нейлоновая, сверкающая, как фальшивые драгоценности  а какая-то внутри тайная червоточина, маленький очажок, как говорят врачи- фтизиатры.
Его все со временем перерастали, и он чувствовал себя уютно со всё более и более младшими. Но парадокс состоял в том, что по неумолимой логике истории всё более и более младшие структурой своей были всё более и более старшими и легко Вячеславом играли. А играть было действительно легко. Так что под конец его жизни семнадцатилетние шалопаи могли втравить Вячеславчика в любое грязное дело. Достаточно было для этого похвалить его бицепсы или трицепсы
Мальчишки эти не сидели на ящиках во дворе и даже не стояли у ворот, а собирались стаями у метро и пели под шестиструнку картавыми английскими голосами, в промежутках между пениями попивая сухое винцо или Солнцедар. А когда сияла луна и на сухонькое тоже денег не было, отправлялись в странствия в поисках одиноких мужичков с кроликовыми шапками на ушах.
Вот и подговорили они раз Вячеславчика на неслыханное, похабное для Дома Весёлых Нищих событие: подкараулить ихнего же двора фарцовщика Пшика и заставить его поделиться имевшимися у него, по слухам, сорока тысячами ещё не окончательно потрёпанных советских рублей.
Пшик и так держал себя по-товарищески. Угощал направо и налево, давал взаймы, забывая об этом, в зимний период водил в ресторацию. И вот на этого-то Пшика уговаривали они Вячеслава пойти предводителем.
Вячеслав заколебался. Но отсидевший уже первый свой срок за то, что кроликовая шапка сидела не на робких ушах, Шлямбур оказался неплохим марксистом. Он популярно объяснил крючконосому богатырю, что, как и всякий предприниматель, Пшик своими мелкими подачками обманывает народ, а теория малых дел ещё никогда себя не оправдывала и исторически полностью дискредитирована; а подачки эти Пшик у них же украл, так как не попади они к нему, то попали бы к ним. И в заключение намекнул, уж не трусит ли достопочтенный Вячеславчик. Эта фраза окончательно решила дело. К счастью, Пшик, может быть, и предупреждённый кем-нибудь из этих же самых малолеток, ведших двойную игру, дома три ночи не ночевал…
В своей дружеской компании Вячеславчик был добродушен и нечестолюбив, восхищался шутками, по многу раз повторял их, как влюблённый ва диссидентов иностранный турист; но уж очень обидчив был. Причём никогда об обидах сразу не объявлял, а через полгода случайно доводилось узнать, что такого-то числа в такой-то час обидели Вячеславчика неосторожным словом.Настроение после обиды у него резко портилось, и он вымещал его на ком-нибудь постороннем, выкидывая внезапную, необъяснимую, безобразную выходку и сразу веселея от этого. А все долго удивлялись, с чего вдруг такая злоба и радостное после неё опьянение…
И вот ровно через месяц после смерти Пафнутьича не стало и его.
Он предупреждал, что так получится. Следующий я буду!  да никто тогда не поверил  алкоголем дышал на покойника.
Скинули его пьяного с поезда, и никогда никому не узнать, какую муку вытерпел он в последнее мгновение своей жизни… Не у матери ж его спрашивать. Да и она, откуда знает?..
Вячеславчик очень любил песенку:
На солнечной поляночке
Чему-то очень рад
Сидит кузнечик маленький
Коленками назад.
 
Он рад, что светит солнышко
Четыре дня подряд,
Что он такой зелёненький
Коленками назад…
 
 
И этот гордый дух сегодня изнемог
Отец его сгинул в какой-то крупной поножовщине, а дядья были живы и занимали не последние ступеньки на воровской лестнице. Родословная была отличная, и он сразу, как дворянский сын, записанный в гвардейский полк, несколько ступенек проскочил только лишь благодаря происхождению. А это было важно, ибо вопроса, кем быть для него не существовало уже в детстве. Уже тогда знал Чубчик о своём предназначении. Когда спрашивали, кем ты хочешь стать, никогда не отвечал лётчиком или моряком, но всегда  лаконично и гордо: Вором.
Школа не стала для Юрки Чубчика альма-матерью. Муторно было с его-то темпераментом и мнением о себе высиживать сорок пять минут, разиня рот, и вставать для приветствия при входе училки в класс.
Единственный оазис  перемена. Тут уж он разворачивался во всём своём очаровании. Яростный драчун, псих, король расшибалки, пёрышек, чеканки  он был непременным участником почти всех драк и игр. А в азартных играх равных ему не было. Но проиграл  плати. Таков суровый закон. Или натуральным продуктом, или денежным эквивалентом, или отваживай. В зависимости от игры. Чубчик был суровым блюстителем нравственности и, что касалось правил чести, был неумолим. Не сумеешь, откажешься  пеняй на себя: коготь-локоть и другие методы воздействия.
Но всё равно все эти переменчивые цветочки не компенсировали урочных ягодок. И очень скоро, чуть ли не с первого месяца школьного марафона, он стал манкировать обязанностями октябрёнка и баловал однокашников своими посещениями всё реже и реже, что вызывало у последних приступы облегчения и чувства уюта.
Из первого же класса его перевели в пятьсот сорок четвёртую школу. Для трудновоспитуемых, а не для дураков
Школа эта в околотке гремела. Второгодники, третьегодники  ребята оторви да брось были её контингентом. Собственно существовали две педагогические организации, питомцев которых боялись именно как представителей этих организаций. Детдом и эта школа. С ними даже учителя чувствовали себя неловко. Робели учителя.
Выделиться среди этого человеческого материала, тем более Чубчику, ещё ни разу не остававшемуся на второй год, было нелегко. Но Чубчик выделился и занял одну из отборных позиций.
Учиться в такой школе с такими товарищами и с не очень строгими требованиями было гораздо симпатичней. И Чубчик учился. Впитывая в себя всё, что может пригодиться в призвании…
Интересная деталь. Его совершенно не привлекали и навевали, как на засыпающую муху, зимнюю скуку, арифметические примеры. Все эти абстрактные единицы, четвёрки, семёрки. Зато в задачах, где голые цифры наливались плотью и превращались в конфеты, яблоки, паровозы, он был неузнаваем и восхитителен…
Прибывавшие на короткие побывки из мест дворовые воры, как любящие отцы, натаскивали его в воровском деле. И он, по мере повышения квалификации, всё более уважал себя и требовал этого от других. Клевреты чубчиковы, которых во дворе развелось немало  ибо многие, даже из тех, кто был гораздо сильнее его, предпочитали с психом не связываться (психами звали тех, кто, когда не хватало силы, мог взяться и за кирпич), тем более, что был он неукротим, с разбитыми губой и носом, когда другой, даже гордый. в лучшем случае бормотал: ну бей ещё,  Юрка продолжал и продолжал лезть на врага, пока тот не начинал суетиться, любой ценой мечтая заключить мировую, и в последствии всячески избегал драки с этим чумовым Чубчиком,  понуждаемы были патроном звать его уже не просто Чубчиком, а Чубчиком-Человеком. А кто ж он был, как не Человек? Разве сравнить с фраерами? Им плюнь в глаза  они скажут: Божья роса  и матерятся потом без зазрения совести. А он за каждое неосторожное слово, слетавшее с уст собеседника, готов был потребовать отчёта.
Так кто ж он был, всего лишь за одно слово готовый лишить жизни или пожертвовать ею, как не Человек, дворянин, дуэлянт, высшее сословие? Зато и сам, несмотря на горячий нрав, в выражениях был крайне осторожен…
Но чем более Чубчик повышался в мастерстве, те всё более наглел.
Инструкторы по плаванью говорят, что тонут чаще всего не те, кто плохо плавает, а наоборот, кто хорошо. Раньше он всякое благополучное исполнение считал удачей, подарком судьбы, а теперь вслед за Суворовым повторял:
Всё везенье да везенье… Может, наконец, и уменье?
И стал самоуверен, что с ним никогда ничего не может случиться. Ан случилось…
Вышел Чубчик из того места, куда попадают, когда что-нибудь случается, и попал в совершенно другую эпоху. Эпоху эпохальную, эпоху фестивальную.
После скучной и однообразной колониально-лагерной жизни (ибо за время отбытия повзрослел и был из колонии для малолетних переведён во взрослый лагерь) он окунулся в новую жизнь.
А она будто специально была создана для него. Яркие рубашки, танцы, не из двух-трёх заученных движений состоящие, а дышащие свободой и запахом моря, дающие полный простор фантазии и акробатизму,  всё это было для него.
Рок он плясал потрясающе. Ходуном ходил. Волчком вращался. Каждая часть его скрупулёзного тела извивалась как будто сама по себе, будто костями и суставами не связанная с другими частями совсем. И в то же время связанная, как каждое из звеньев кривошипно-шатунного механизма. Он опускался на корточки, снова подымался, делал чуть ли не мостик, отбивал чечётку, вращался сам и вращал даму. Грубо отпихивал её от себя и снова властно притягивал. И в какой-то ему одному ведомый момент, раскрутив её, как содержимое бутылки, которое предстоит выпить из горла, вдруг перебрасывал через голову. В общем, в изобретение англиканско-мормонской Америки он внёс свой русский, удалой и бесшабашно-непредсказуемый акцент…
Главное, что в нём поражало, - это полное раскрепощение души, несмотря на колонию и лагерь. Никаких комплексов…
Идёт по Москве свободный и гордый человек, враг коммунизма. А из громкоговорителей марш разливается:
Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути,
В коммунистических бригадах,
С нами Ленин впереди.
И он с отвращением и стыдом ловит себя на том, что шагает в такт мелодии и даже руками отмашку делает. И как ни злится, как ни бесится, а вырваться из цепких объятий пошлого ритма не может или не смеет…
А Чубчик  другое дело. У него  свой собственный ритм одержимого дервиша, освобождающий от всех других, привнесённых извне ритмов. Ходил он, не то что ссутулившись, а с совершенно прямой спиной, выдвинутой под углом к ногам. Так молодой Стрельцов к футбольным воротам рвался. Чубчик не то чтобы ненавидел Советскую власть, а был к ней совершенно безразличен. Хоть и распевал модную после пятьдесят шестого года блатную песенку:
Проснись, Ильич, взгляни на наше счастье,
Та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра,
Как мы живём под флагом самовластья,
И сколько нами завоёвано побед.
Проснись, Ильич, взгляни на коммунистов
…………………………………………………
Но за железные, железные кулисы
Прошу, Ильич, не вздумай заглянуть.
Там тяжко, там страдают люди,
Там жизнь не та, что ты нам завещал,
Там нет советских правосудий 
Одно лишь рабство, насильство и скандал…
Чубчик из какого-то особого теста был. Ему ничего не стоило в Зоне полоснуть бритвой себе по венам, чтобы понежиться с месячишко в больничке. Или опустить руку чуть не в кипяток, потом  на мороз, потом  опять в кипяток, опять на мороз, потом как дать о спинку кровати костяшками  и опять в больничку. А христианину де Голю  стоило. Не мог, как и большинство людей, через инстинкт самосохранения перешагнуть.
Вот поэтому, видимо Человека и боялись даже взрослые вороватые мужики, в несколько раз сильнейшие, но так ворами, несмотря на все свои отсидки, и не ставшие. Через инстинкт самосохранения не могли перешагнуть…
Карманные кражи к этому времени до поры до момента стали выходить из моды. Навар невелик, а риск велик. Кольке Ландышу намотали срок за кошелёк в котором было семь рублей денег в старом масштабе цен. И обозвали рецидивистом. На полную катушку намотали и строгий режим прописали как опаснейшему преступнику.
И в общем-то как человек неглупый Чубчик тоже от них отстал. От краж. Но временами, когда дул ветер и Человек здорово назюзюкивался, ретивое играло и звало. И он описывающими дуги, кривыми, неверными шагами выходил на шумную Пятницкую, чтобы не потерять квалификацию, как сказали бы редакторы технической литературы своему товарищу, решившему перейти в дворники.
И видимо он действительно был профессионалом большой руки, потому что пустой никогда из похода не возвращался. А сам всегда всё-таки возвращался…
И девчушки появились. И любили его. Да и как можно было его не любить? Как можно не любить парня, которому ничего не стоит умереть? Да и так вообще. Есть на земле странный закон, по которому девушки, да и просто люди, любят людей беспутных, но способных на красивые поступки, больше, чем порядочных, не имеющих нужды в покаянии. И порядочные, просто хорошие люди страшно на этот закон обижаются…
Чубчик мог бить возлюбленную и в дых, и в пах, и по лицу, синяки оставляя. Бить стоящую со стаканом Боржоми, на полсекунды запоздавшую подать, чтоб запить ему водку. А в четверг украсть большие деньги и просадить с нею в Балчуге, ублажая малейшее в уголках глаз появившееся ещё только желание. Или всю её засыпать цветами. Или заставить залезть в ванну и поливать из горлышка шампанским, бутылка за бутылкой, думая, что ей это доставляет большое наслаждение. А на завтра трёшник на опохмелку просить и требовать…
Девушки из очень неплохих семейств, никогда раньше по дворам и подъездам не таскавшиеся. Покупаясь, видимо, как и всегда в таких случаях покупаются, игривой мыслью, что его ещё можно перевоспитать и сделать полезным членом общества, кладезем добродетелей, подспудно, дескать кишащих в нём. Хотя между нами, девочками, говоря, если б, паче чаяния, им бы это удалось, они б мгновенно в нём разочаровались…
В общем, юность есть юность, никуда от неё не денешься. Годы эти были у Чубчика, как и положено, наверное, лучшими в жизни. Одно только затуманивало иногда его открытое, жгучее, казацкое лицо…
Он просыпался, когда луна будоражила и бесстыдно заглядывала и будила его неумолимыми резкими толчками… просыпался вдруг весь в поту, и ему становилось мучительно жалко себя, холодно и стыдно за бесцельное прожигание жизни. Он вспоминал, краснея, что как вор он всё более и более деградирует, развлекается с девчушками и разбрасывает псам под хвосты своё недюжинное дарование.
Вообще-то говоря, воры все в то лютое время деградировали и превращались в обыкновенный люмпен-пролетариат.
Казалось, что вот-вот ворьё как каста сойдёт на нет и растворится в пыль, как рассыпалось когда-то славное рыцарство и совсем уже недавно  удалое, доблестное казачество. И погубил воров хитроумный Хрущёв, пославший подарки какому-то ссученному вору, обратившемуся к нему всенародно за помощью, и в то же время собравший всех воров в законе в одну зону.
До этого, как и везде в жизни, в лагерях преобладали трудолюбивые под страхом кнута, боязливые, завистливые мужики, и между ними небольшой серебристой привилегированной стайкой, кильватерной колонной проплывали воры. И вполне могли за спиной стольких мужиков гордо не работать, не боясь суровой отповеди. Мужик  не муравей, да и воры  не стрекозы.
А тут их согнали всех вместе. И что ж получается? Я вор Колька Ландыш, не буду работать, а ты, такой же симпатичный воришка Витька Пан будешь? Да никогда! Пришлось работать всем. И забыть, что эта рука тяжелее двухсот грамм никогда не держала…
И на воле профессиональным воровством заниматься становилось трудновато. До войны пока начали прописку вводить, к новым порядкам людей исподволь приучая, потом  война, не до того было, потом  послевоенное залечиванье ран. А к концу пятидесятых хрущёвских годов за это дело взялись внимательно. Жить без прописки стало сложно. А чтоб прописаться  работать нужно. а чтобы работать  прописаться. А если устроиться и уволиться  так большинство ещё в коммуналках жило  в общих, как их тогда называли квартирах  у всех на глазах  настучат мигом. Тем более, что и ходить и звонить никуда не надо. Участковый, если не каждый день, то уж через день во двор наведывался. За ручку здоровался и в курсе всех дворовых дел был непременно.
А тут ещё Крым Украине отдал, а закон о тунеядцах выпустил…
В общем профессиональных воров к тому времени практически не осталось, А воровать в свободное от основной работы время  это мало ли что? Может, человек по вечерам марки собирает. Хотя срока за хобби давали ничуть не меньшие…
Вот и стал Чубчик в период этот на заводе работать, а промышлять изредка после смены или когда на больничном.
Был у Дома Весёлых Нищих, рядом с винным магазином, телефон-автомат. Не будка-автомат, а целое помещение автоматов. С множеством кабин и старушкой-меняльщицей монет в придачу. И вот как-то Чубчик с Пепой слонялись по улице, обзаведясь накануне больничными листами, и Чубчик хозяйским глазом осматривал вверенную ему территорию, и заглянули они в это самое помещение, и он обомлел от восторга. Лето было. Воскресный день. На всё учреждение  одна старушка-меняльшица да пышнотелая дама, усиленно разговаривавшая с трубкой, а хозяйственную сумку, как надоедливую собачонку поставившая за спиной и дверь от восторга плотно забывши закрыть. Наверное, мужу договорилась изменять, негодница…
Всё произошло по мановению дирижёрской палочки. Волоокий Пепа подошёл к старушонке, загородив ей поле зрения и попросив поменять ему на двушки тридцать копеек, а заодно и приличный разговор заведя, скрашивая превратное представление о молодёжи. Чубчик мягко, безостановочно подошёл к двери, беззвучно приоткрыл её, не дыша, вытащил сумку и чётким, пружинящим шагом, ещё когда ни о каких семнадцати мгновениях и помину не было, не переходя в бег, но и не зевая по сторонам, покинул зал и через несколько секунд, скрылся в родной благоухающей подворотне. А Пепа, учтиво поблагодарив старушку и не дозвонившись до адресата, вышел с выражением печали на круглом лице и тоже достиг подворотни.
Истошный вопль застал его уже в пределах арки. Интеллигентные, в меру полные женщины всегда почему-то вопят басом, когда с ними случается беда.
В сумке, к сожалению флибустьеров, фамильных драгоценностей не оказалось. Кое-какие бикарбонаты, рублей толика  бутылки на три, фонендоскоп и пачка больничных. Однако возвратить не оправдавшую надежды добычу они не сочли необходимым. Да и кому возвращать?..
На подобной же операции они в следующий раз и попались.
Случилось это после чьих-то проводов. Всю ночь гуляли. Утром довели парня до военкомата, расцеловали  и адью, служи, чтобы нам за тебя не краснеть. А продолжение было нерадостное.
Завалились они к Пепе отсыпаться. Проснулись  головушки трещат. Ну, к родителям военнослужащего просить –оставшуюся водку, если и была таковая, идти постеснялись, а пошли протоптанной тропкой. Операцию трясущимися руками провели грубо. Рванули сумку из-под тётки, а она, шорох услышавши, возьми да и обернись. Да заори. Они сумку бросили  и бежать. Спасибо, ума хватило  не во двор, а в Голубай Дунай. Там знакомые ребята их похмелили. С этого бы и начать было… На душе стало весело и матерщинно. Чёрт стал братом, и они в обнимку с ним заявились во двор:
Лагерь познакомил нас с тобой,
Прокурор принёс с тобой разлуку-у…
А тут уж их ждали, голубчиков. Кто-то в телефонной той злополучной признал их, откуда они родом, И поделом. Не пользуйтесь штампами. Не ходите проторенными путями…
Четыре месяца в Матросской Тишине. Но спасибо всё тому же Никите Сергеичу. Он тогда в моду ввёл брать на поруки и «Исправленному верить» фильм сочинил. Ну их и взяли на поруки. Чубчик ничего не делал в полсилы. Если уж пил так пил . Теория Ни дня без строчки была ему чужда органически. Раз как-то его настолько трясло, что рука со стаканом всё время мимо рта проскакивала. Будто ехал он в кузове армейского грузовика, пить больше не хотел и потихоньку водку выплёскивал в благоухающую степь за правым ухом… Пришлось ему стоять с открытым ртом, а ребята в этот рот водку вливали тоненькой струйкой, пока организм не начал сначала с перебоями, а потом всё более благоприятно и размеренно тарахтеть. Но если уж находил на него стих работать, так на нём можно было пахать двадцать четыре часа в сутки. Столько раз он их с планом горящим спасал, один бригаду целую замещая и с кодексом по труду не считаясь. Поэтому и взяли они его на эти самые поруки…
Но взять-то взяли да через месяц и уволили, потому что тут на радостях он так загудел, что всем тошно стало. Всё равно как Гумилёв в старой советской энциклопедии. Стихи, дескать, гармоничны, музыкальны, образны, настоящие шедевры русской поэзии. Но за участие в контрреволюционном заговоре вынуждены были расстрелять. За хорошее  спасибо, а расстреляли за плохое…
Несколько месяцев жил Чубчик на материной шее и занимал у дворовых без отдачи. Ну и приворовывал помаленьку. Жаба как-то заикнулся о долге, так он на него так посмотрел, так посмотрел и слово веское прибавил, как драматический актёр:
– Жаба. Ну и мелочной же ты!
И тому стыдно стало.
И всё-таки наконец, применив другое хрущёвское обзаведение, выслали его за тунеядство из Москвы.
Там, в ссылке он то ли кого-то пырнул, то ли ещё что сделал экстравагантное  точно неизвестно  только попал Чубчик снова в лагерь, по которому в какой-то степени стал уже и скучать. Вскоре и слух о нём затих всякий…
Но вот вернулся во двор краса и гордость его, любимец Партии Витька Пан и кой-что рассказал.
Попал Человек к нему в Зону. Витёк ему и рекомендацию давал. Но никакая б рекомендация не помогла, если б сам он был промах. Но промахом Чубчик не был нигде никогда и вскоре занял среди окружения весьма почтительную позицию…
Постепенно, не выходя даже на волю, он и новый срок схлопотал. Срок, по краткости человеческой жизни, астрономический…
И опять след его затерялся, пока через несколько лет совесть двора, Пафнутьич, не получил от него писульки и Столбовой с приглашением посетить его на две персоны. Они с Вячеславом тотчас и поехали, не откладывая в долгий ящик. И ужаснулись. Его жгучее, прежде очень смазливое лицо вдоль и поперёк было изъедено язвами. Так что усилием воли каждый из них заставил себя непринуждённо расцеловаться в засос, как принято бывает между каждым культурным человеком…
Человече избрал единственно продуктивный в его положении путь к свободе. Ведь не без добрых и не без пьющих душ на свете. Санитар, который его сопровождал в беседку для встречи с дворовыми друзьями, оказался и тем и другим. И видимо в качестве медицинского светила неплохие давал советы…
И Чубчика правда комиссовали. Но если ему удалось охмурить врачей, подсунув искажённую психику, то Бога ещё никому никогда обмануть не удавалось. Каких только болезней в нём не кишело. И туберкулёз почек в том числе. Чубчик был обречён. Но нечеловеческой крепости сердце, питаемое гордостью, сохранило его человечеству ещё на несколько лет.
Несмотря на физическую слабость, он по-прежнему ходил отважно, гордо и прямо, как натянутая струна, и на короткую драку был ещё способен. Но каким же важным стал он в этот период своей жизни! Простых смертных Чубчик и замечать перестал. Ну только если деньги нужны были. И не просил их, а как сказали бы молодые бесенята Достоевского:
Не просим, а требуем!
В остальное же время проходил, смотря чуть-чуть повыше твоих глаз, как будто читал какую-то надпись на лбу, надпись весьма неприличного свойства…
Примерно в это как раз время вошли в повсеместное употребление так называемые автопоилки. В непосредственной близости от Дома Весёлых Нищих было их даже две. И две почти слившиеся толпы их обволакивали. Люди заходили. Выпивали стакан, другой, третий. Выходили на воздух. Мочились. Обменивались новостями. Снова заходили. Выходили. Встречали знакомых.
Положение сильно упростилось. Многие и работы побросали от такой жизни. А Чубчику и бросать ничего не надо было.
Так проходил день. В автопоилке или около неё. Ведь денег всего нужно было сорок копеек за стакан, делов-то куча! У тебя  нет, есть у товарища. У товарища кончились  знакомый подойдёт. У знакомого карман продырявился  можно у любого прохожего попросить с мягкотным сионистским лицом. Если не сорок, то двадцать копеек неужели не даст? А там  и другой даст. Алкоголь  продукт калорийный, когда так обильно и регулярно пьёшь, то можно практически и не есть, сплошные выгоды. А первой весной как бывает хорошо!
…………………………………………….
 
Чубчикова матушка тётя Надя нашла в его записной книжке дегольский телефон и позвонила. Де Голя, как назло, не было дома несколько дней, а когда появился, забулдыга, Чубчика уже похоронили. Из ребят дворовых никого не было, некому было быть. Только Валька по кличке Сталин из дом двадцать два. У него через год кровь горлом пошла. Упал на улице и Богу душу отдал, боксёр.
Но тогда ещё был жив. Поехали они генерал и генералиссимус на девятый день… Стали, как водится, вспоминать, какой Чубчик лихой был. Тут ещё на серванте фотография стояла в рамке. Старший Ландыш  только из лагеря  и он, юный воровской романтик с чистыми решительными глазами, сидят в обнимку…
А тут им тётя Надя как врежет! Оказалось, знали они одного Чубчика: неподкупного, гордого, чистого, злого  а она земле отдала другого.
Уж больно она на местных бакланов обижалась. Лимиту. Обижали они Человека.
Он же им ни в чём не отказывал. За водкой пошлют  за водкой пойдёт. Чуть не час простоит по милости обаятельного Горбачёва. Плеснут  хорошо, не плеснут  спасибо. Шмотки у него, что сестра Зинка из загранки с ансамблем своим привозила брату дорогому и любимому, за бесценок выманивали. За стакан бормотухи. Выйдет с иголочки  тряпки американские, плащ японский, как Радж Капур, а придёт  чуть не голый. А что не так  вообще из-за стола прогонят.
– Ну, тётя Надь,  промолвил смущённый как никогда Иосиф Виссарионович, которого смущающимся отродясь не видывали,  Человека просто так не прогонишь, гони в окно, так он в дверь заявится. Ещё не нашлась на земле душа, чтобы Чубчика прогнала и не заплакала
– Был мой Чубчик Человек да весь вышел.
И вот лишний раз можно было убедиться, что только Божьи подвижники Духом Святым через смирение побеждают тело. А у остальных  мираж.
Уж на что Чубчик! Жизнь ни во что не ставил. У Пафнутьича  хоть девиз, а этот  без всякого девиза. Мог один хоть на сто человек броситься. Чувство страха было ему неведомо. Больной, полуживой, а чуть гордость его защемят  откуда что бралось! Как раненый зверь стальными силами наливался, будто духом одним живой. Но на земле  свои законы. Количество переходит в качество. Когда совсем плохо стало  гордость и дух спасовали. Не спасли…
– Любой его обидеть мог. Они понаехали они этого вашего куражу не понимают. Сила есть  значит, дави. Он им и нужен был только, чтоб за водкой ходить. Бегать-то он уже не мог. Стоит около них, трётся, как котёнок, ждёт, когда сыграть дадут, а подойдёт новый  отпихнёт как собачонку, и сам сядет да ещё и ощеряется:
– Уступай старшим, Человече.
А ему  и горя мало. Плеснут в стакан  он и рад… Здесь Валька, мордастый такой битюг есть, из того подъезда. Как-то наш Тузик ему под ноги попался  он его как пнёт!.. Тузик вон к той клумбе отлетел. Я недалеко со старухами сидела. Подскочила  хотела ему всю морду разбить, а он на меня руку поднял. Тут уж даже Чубчик мой не выдержал:
– Не тронь мать, говорит, подсучник!  и голосом задрожал.
А тот его своими ручищами как развернёт… Юрка лбом по траве прочирикал. Встал, отряхнулся, взял меня под руку:
– Ладно, мать, пошли.
А на следующий день водку его поганую пил. Я б ему две купила, лишь бы его не пил…
– Ты мне, тётя Надь будто про другого какого человека рассказываешь.
– Я ж говорю…
 
Подошёл он в последний свой день к картёжникам-доминошникам, сидевшим у голубятни. Послали его в магазин. Выпили красного по стакану.
– Чего-то мне нехорошо,  сказал,  полежу.
А там рядом трава скошенная постелью лежала. Что-то в этой новой Москве от деревенских времён долго ещё остаётся. Ну и прилёг на душистое сено. А им что, жалко, что ли? Лежи на здоровье. Ноль внимания. Только когда стало темнеть и голубятню заперли, и стали расползаться, один его ботинком ноги шевельнул:
– Человече, приехали! Поезд дальше не идёт, просьба освободить вагоны.
А он освободил. Нагнулись над ним, за нос потянули, а нос  прохладный…
 
Гусь
По тёмным дворовым слухам, отец его сбежал в Москву от коллективизации и устроился на заводе Ильича-Михельсона слесарем. Быстро шмыгнул в Партию и, слесарем проработав недолго, пополз в гору. Но никакой слесарь, никакая Партия не помогли бы ему подняться до таких высот в конце биографии как, например, судейский полковник, если б не рука земляка, покинувшего родную деревню годами пятью раньше и имевшего голову на плечах, которая выучилась, высмотрелась и поползла в гору, волоча за собой, как срубленную перед Новым годом незаконным образом ёлку, и папашу гусёвого Александра Кириллыча…
А покойничек-то Александра Кириллыч даже в конце жизни, уже полковником будучи, грамотей был нешибкий. После войны время пошло культуртрегерское. Бумажка стала нужна. А у него за душой  два класса незаконченной церковно-приходской школы. Послали его на курсы повышения, а он в диктанте пятьдесят шесть ошибок сделал, внук сам рассказывал.
Война Александра Кириллыча, надо прямо сказать, побаловала. Опасности для жизни никакой. Во всяком случае, не больше, чем у любого штатского человека. А поёк-то подполковничий (полковник  ещё впереди). А в конце войны надоело ему в тылу сидеть, захотелось героизм проявить, и наградили его за безупречную службу поездкой в побеждённую почти уже страну для налаживания трибуналов и вывоза барахлишка, согласно должности и званию.
Подполковник много хапнул хозяйственной рукой. Гусю с братом-Витьком на половину хрущёвских времён хватило…
А умирал папашка тяжело. Криком кричал…
Подушечки с орденами выносили стройные офицеры строевым шагом в день похорон. И ружейным салютом почтили. Для двора событие было примечательное. Многим на всю жизнь запомнились офицеры, строевым шагом, как с драгоценным грузом проплывавшие с этими самыми подушечками. Не было во дворе ни одного больше полковника, и похорон таких не было. Хоронили тогда неказисто обыкновенных людей. А чтобы  с оркестром, подушечками и венками  только в этот раз было. Поэтому, видно, ещё долго спустя многие люди, и неглупые даже люди, говорили о папашке как об очень умном мужике…
Но он и правда был не дурак. Семью свою во всяком случае в порядке держал. А умер  всё пошло кувырком.
Бывало, матушка гусёва в квартирном клубе, на кухне, ударяя себя в трудовые груди, похвалялась, каких она Родине приподнесла двух соколов. А теперь уже не похвалялась.
Старшего сокола, старшего лейтенанта Витька, выкинули из академии и вообще из армии за сначала тайную, а потом всё более явную связь с агентом иностранной разведки неким Бахусом. Благо Никита тогда грандиозное сокращение объявил, и из армии выгоняли легко и с почётом.
Гуся самого выгонять откуда-нибудь бессмысленно было в глобальном масштабе. Ибо электрика, как и прочую работягу, выгони в одну дверь он в другую протиснется. Тем более, что электрик он был замысловатый, есть доказательства.
У семейства одних из соседей его был отдельный электрический счётчик. Все остальные пользовались общим и делили потом сумму в зависимости от количества ртов. А у этих почему-то был свой. Но часть мест общего пользования прихватывали для справедливости, ничего не скажешь. И вот как-то приехали соседи эти с дачи, загоревшие и возмужавшие. Вдохнули дым отечества  и бегом к счётчику, соскучились за лето. Взглянули и ахнули. Вместо ожидавшейся внушавшей оптимизм незначительной суммы, красовалась сумма совсем иного порядка.
Если б буржуи эти ни на какую дачу не ездили, сидели бы целыми днями дома и жгли! жгли! жгли! днем и ночью электрический свет, то и тогда цифра должна была получиться на порядок ниже.
Задумались погрустневшие и написали в МОГЕС. Что они, дескать, при всём желании, заплатить таких денег не смогут и перейдут на керосинку. Они бедные люди, хоть и работают в министерстве социального обеспечения и летом ездили на дачу. У них  двое детей и третий сын  не то в армии, не то в лагере. Что они на скромные свои средства и с помощью получающих по труду родственников сняли дачу под Москвой и в Москве почти не были летом. Нельзя же одновременно быть и здесь и там, даже идеалист Гегель говорил, что это невозможно. И поэтому, в свете вышеизложенного, такое количество электроэнергии израсходовать не могли.
Ну, МОГЕС Гегеля не читал, но прислал представителей. До логики им дела никакого тоже не было, но взглянули на счётчик, на соединение проводов и тоже ахнули. Крепким мужским нецензурным ахом.
А Гусь скромным спаниэлем около них вертится. Знать, дескать, не знаю. Ведать не ведаю. Вы отцы наши. а мы ваши дети. Я скромный рабочий человек, ранёхонько узнавший, как она достаётся копеечка трудовая. А рабочие люди  честные люди…
Недели три бурлила квартира, как Трафальгарская площадь. Доходило уже и до кулачиков и до вырывания прекрасных женских волос. А он расхаживал, приятно осклабясь и опустив голову, как человек, написавший очень хорошее произведение, а другие не знают.
Но, конечно, и для него тоже, не говоря уже о чисто человеческом аспекте, потеря папашки была ощутимо ранима.
Он сизмальства был, как и большинство талантливых людей, что называется, непутёв.
Старший брат Витёк хоть до старшего лейтенанта и академика поднялся и дальше б пошёл, может, и маршалом стал, если б не выгнали. А Гусь  только до пяти классов  и в ремеслуху на электрика.
Но работа электриком была скорее данью лозунгу, а любимым занятием было ночное, блоковское прожигание жизни.
Сказать, что он пригвождён к трактирной стойке было бы опрометчиво  слишком вертляв был. Но проводил время.А оттуда, из трактира, нередко увозили его в мрачные пропасти, из которых вызволял звонок папашки. А теперь уж не вызволял…
Из похождений, если можно так выразиться, лицейского периода его жизни вошло в дворовую копилку, в сущности, одно. Милое и изящное. В моцартовском духе.
На ночные оргии его даже приличных папашкиных денег никак не хватало. Тем более, что никогда не забывая своего крестьянского происхождения, деньгам цену полковник знал. Чтобы оплачивать свои вакханалии, приходилось Гусю с партнёрами заниматься делами. Не избалован был, не золотая молодёжь.
И вот как-то работнули они одну процедуру и в кабак покатили, или по образному гусёвскому выражению, в хабанеру. Сидят в скромных блатных причёсках, одетые не так, чтобы очень казисто в ресторанном смысле, и никого не трогают и не замечают, блаженно расслабившись. А у официантов (если буквально перевести с английского  ждателей) нюх ядрёный. Товарищ лакей как прирос к столу, так его и не оттащишь. Любое желание из-под бровей выхватывает. Брызги шампанского, бургундского, водяры, коньяка сыплются беспрестанно, как будто поблизости фонтан на Болотном скверу. Смех подхалимский на их солёные, мужские шуточки. Вдруг Гусь встаёт и не спеша отлучается куда-то  может, в туалет, скорей всего, в туалет  и через некоторое время возвращается скромно и тихо. Но надо же было произойти такому совпадению: и сейчас же в ответ что-то грянули струны, только что он  за столик, оркестр вдарил любимую их, популярную в то время молдавскую песню Ляна. Хорошо, что без слов. Потому что тогда они бы тоже запели. А слова, употребляемые в Доме Весёлых Нищих, были препахабнейшие. Товарищи Гуся по партийной работе приосанились и заулыбались. А он, проголодавшись, опустил голову в тарелку, как уставший конь…
Но что такое? Оркестр, сыграв один раз Ляну, начал играть её во второй раз! Потом в третий!! В четвёртый!!!
Публика недоумённо переглядывалась. После пятнадцатикратного реприза стали тонкие и изящные юноши, баловни фортуны, вихляясь, по одному подходить к оркестрантам и на что-то им убедительно указывать, а те, догадаться можно было, несмотря на всю убедительность, отвечали им весьма небрежно и проблематично. И юноши гуськом, подтянув полы сюртуков, вдруг потянулись к их столику. А Гусь сидел, так неестественно избоченясь, выставив на всеобщее обозрение начищенный до неимоверного блеску сапог  жиган, дескать, не может жить в лаптишках  в паршивеньких, да лапаришках,  что подходили они именно к нему и загадочно шептали. Он делал спиралевидное движение рукой  и опять совпадение! Как по мановению волшебной палочки, оркестр тут же переходил на другую круговерть. Но по окончанию её снова возвращался к Ляне. Друзья удивлённо переводили взгляды, то на Гуся, то на оркестр, силясь понять закономерность, а Гусь, глазами хотя обнять весь мир и порозовев от удовольствия, тихим и скромным голосом увещевал:
– Вы что же, думаете, Владимира Алексаныча только на Пятницкой и знают?
Друзья посмеивались в несуществующие усы, но всё это их чрезвычайно забавляло…
Веселье шло своим чередом, достигло апогея и готовилось к закату. Почувствовав это, товарищи решили поскорее расплатиться и продолжить удачный вечер у кого-нибудь на хате. Кликнули лакея, и тот, сразу помрачнев и вспомнив, что благо общества  это и его благо, назвал довольно приличную сумму. Вольдемар, их главный кассир, призадумался. Денег хватало. Не хватало только полутыщёнки, чтобы утереть этому халдею нос. А упускать инициативу не хотелось.
Но Вольдемар доподлинно помнил, что целая тысяча ещё оставалась у Гуся, и потребовал её предъявить. А тот почему-то засмущался, как голый лев в клетке, и наотрез отказался это сделать.
– Где ж штука-то, дубина?
– А никакой штуки и нет.
– Где ж она в таком случае?
– А Ляну-то играли.
– Так вот оно что! Я-то, старый осёл… На всю штуку?
– Ага,  ещё более застыдившись, ответил Гусь и посмотрел в глаза…
Пришлось уйти без эффекта. Товарищам это не понравилось, что имело печальные для Гуся последствия. Но в золотой фонд Дома Весёлых Нищих история вошла. А для истории можно не только физиономией пожертвовать…
Однако мы слишком убежали в сторону, оставив героя нашего только что похоронившим отца.
Со смертью родителя всё в семье пошло наперекосяк. Матушка слезами горючими обливалась, глядя, как вещь за вещью исчезало нажитое за долгую супружескую жизнь. Хотя как сказать, нажитое  в основном трофейное. Вот уж когда справедливо без всякой натяжки было выражение грабь награбленное.
Но матушка Татьяна Николаевна хоть и плакала направо и налево, но на самом деле была дама строгая. У неё не зашалишь. Обходилась она по-патриархальному. Что делало и им честь. Ведь они всё-таки слушались, не колошматили её.
Поступала она крайне просто. Запирала сынков на ключ и уезжала к дочери, предварительно сводив их по очереди или обоих разом в туалет и оставив на всякий случай чистый ночной горшок. Но как говорят некоторые философы от юриспруденции, строгость наказания никогда не приводит к уменьшению преступлений. Одной ногой они её слушались, но другой находили обходные пути.
Изящные арийские вещички выкидывались с четвёртого этажа и падали на одеяло, держимое за четыре угла их дворовыми соотечественниками...
Наконец всё было распродано, и наступила бедность.
Брата Гусёва к тому времени турнули за тунеядство куда-то в район Астрахани. Спервоначалу-то он даже рад был, что выбросили из армии. Целый год после этого ему тыщу пособия платили, да и галифе всевозможных и кальсон натырил немало. Он по интендантству служил. Так что тыщёнку эту пособляемую мог пропивать с чистой совестью, не зарясь на скромную матушкину пенсию за потерю полковника.
Ну а как пособие платить перестали  тут уж дела пошли похужее. А главное исчезло законное основание для неработанья. Его и турнули. И там, на родине арбузов, фамилию не осрамил. Как удалось выяснить дворовым следопытам, целую рыболовецкую шхуну, заполненную необычайными сортами всевозможных рыбин, прибывших к месту нереста в устье Волги, сумел всучить какому-то скандербеку за порядочный куш. И погулял Витёк знатно, затмив грандиозным размахом известных по литературе прошлого волжских миллионеров. И дали ему за гульбу пятнадцать лет. Так что не на голом месте Гусь начинал, как и всякий другой талантливый человек. Это про самородков  всё байки…
Но как бы то ни было, остался Гусёк без отца и практически без старшего брата. Сам себе голова. Да и Татьяна Николаевна вскоре скончалась. Совсем сирота.
Но не пропал.
……………………………………………….
Из всех его многочисленных достоинств на первом месте стоял, пожалуй, роскошный язык. На втором  блестящие артистические способности.
Представьте себе лукаво-медоточивую мордашку с чуть-чуть проглядывающим для опытного глаза ироничным ленинским прищуром, которая мелким бесом всё вертится и выговаривает с присвистом и шепелявостью из золотого рта бойкие слова:
– Елисавета Ефимовна! Владимир Алексаныч с достоинством приглашает вас на дипломатическое рандеву.
А Елизавета Ефимовна  пенсионерка и бывшая учительница, старая дева, чувствовавшая себя очень неуютно в своей бывшей дореволюционной квартире, набитой, как кокосовая банка, приятелями Михаила Зощенко. Ну как ей было не откликнуться на скромную и элегантную речь этого молодого человека и не одолжить ему всего лишь червончик, который ему так необходим, чтобы сходить на Лебединое озеро?
Конечно, были случаи, которые Елизавету Ефимовну несколько настораживали. Но ведь талант всегда нелёгок. Да и какое воспитание мог получить этот советский мальчик из коммунальной квартиры.
Он, например, применял довольно суровые, прямо английские, методы воспитания к своей супруге юной Валентине (было, всё было в его жизни, ничто человеческое…). В экстазе праведного гнева он её учил. А она, второгодница, не находила ничего лучшего, чем убегать от наказания и врываться в позднее время к этой самой Елизавете Ефимовне, проживавшей с сестрой, тоже девицей. А они, почистивши зубы, уже сидели на горшках друг перед другом, готовясь уйти ко сну… И умоляла их, не стыдясь, запереть дверь на ключ и даже сама запирала, принимая их смущённые покашливания за знак согласия.
Владимир Алексаныч очень вежливо и лаконично стучался в дверь и в ответ на испуганные заикания сестёр заявлял, что ему нужно сказать всего лишь два слова, два роковых слова своей неумной сожительнице прежде, чем скрыться в туман. В ночь. Бросив заветное кольцо. Надолго… Может быть, навсегда.
Успокоенные тихим, внушительным, осанистым голосом сёстры начинали вслушиваться в речь, пронизанную щемящими нотками тоски и бичевания, как в произведение искусства неизвестной эпохи. А вслушиваться было во что.
– Валентина! Дурнушка ты моя неблагозвучная! Как же ты стыдом и щекотливостью не зарумянишься и не взволнуешься молодецкой грудью до обморожения чувств? Вот уж, право слово, ум долг, а волос совсем краток. Пожилые люди, спеша покончить с трудовой и безрадостной жизнью, хотят мирно уснуть в своих колыбельках, а ты сыплешь проклятья своей неучтивостью. Где твоя совесть, Валентина, и этому ли я тебя учил во время долгих супружеских раздумий?
Старушки начинали миролюбиво клевать носами, а приходя в себя, настоятельно советовали Валюхе, покинуть их гостеприимный кров и в другой раз слушаться мужа. Дверь открывалась. Валька трепещущая, как рыбка, выходила на авансцену. Старушки желали примирённым и счастливым супругам покойной ночи и получали идентичный ответ от взволнованного Владимира Алексаныча. Дверь закрывалась. Слышался поворот ключа на два оборота. Наступала роковая тишина. И за ней, с паузой, необходимой для освежения лёгких, квартира оглашалась звероподобным рёвом Зевса, ходившего на охоту, а вернувшись, не заставшего красавицы Геры в золотой олимпийской супружеской кровати:
– Ах ты, поганка!  и звучный, завораживающий, как о хоккейный борт, удар… ещё удар… Го-о-ол!
– Спасите!…
 
Многие из его словечек вошли в дворовую копилку, в золотой фонд. Собственно, он и был-то, пожалуй, и даже больше, чем де Голь, хотя бы потому, что начал раньше, создателем особого, ихнему двору присущего юмора.
Вот влечётся Гусь, окружённый со всех сторон стройными милиционерами, к Раковой шейке, как тогда стали называть знаменитый в прошлом Чёрный ворон. Перед самой подножкой нечеловеческим усилием воли, царственным жестом останавливает их в недоумении, в долю секунды в трагизме вырастает до Гамлета или дон Кихота. Оборачивается к публике. Взмахивает рукой, как дирижёрской палочкой, и торжественно, без тени улыбки, произносит, медленно вколачивая гвозди в застывшую в немом восторге и удивлении дворовую толпу:
– Владимир Алексаныч выкидывает свой последний аншлаг!  и тут же, безвольно согнувшись и постарев, как бальзакова тридцатилетняя кокетка, подпихиваемый правопорядком, быстро и скорбно исчезает в машине…
Но не навсегда. Декабристам  за мелкое хулиганство  больше пятнадцати суток не давали. Через две недели, обходя почётный караул встречающих, он каждому конфиденциально, пронзительно, с в душу влезающим своим знаменитым ленинским прищуром сообщал:
– Прибыл из Попенгагена!  и брал руку очередного представлявшегося ему дворового дипломата и тянул её к своим губам, что вызывало ужас протеста. Тогда, сдавшись, в последний момент Владимир Алексаныч целовал свою руку…
 
…Бар на Серпуховке. Огромное в ширину, бесформенное здание, которого больше нет.Сидят они за столиком с двумя маленькими кружками пива и лучшим по тому времени гарниром к нему  зелёным горошком с сосисками. За соседним столиком  группа оживлённого юношества, в хороших одеждах изучающая жизнь.
Гусь встаёт, разболтанной походкой часто пьющего человека подходит к ним. Долгим, молчащим, скорбным взглядом смотрит в юные, чистые, жаждущие романтических приключений лица. И тихо, как будто из глубины существа, потом громче, громче, фортисимо начинает своё бормотание:
– Кладези науки и букеты юношества! Позвольте простому электрику из народа с четырёхклассным неполным образованием сесть за ваш аппетитно пахеущий симпатический столик с философическим привкусом со своей неразлучной, купленной на последние трудовые сбережения маленькой кружечкой пива… Видите, какая маленькая? Но ничего. Каждому  своё в бустротекущей жизни, а маленькая ли, большая  не унизит меня никогда…Трансмессиго корстен!  говаривал в таких случаях мой десткий учитель танцев. Ибо и у меня были учители танце и одеватели одежд. Да не один… Учитель танцев, раз-два-три-с! Исполнит ваш любой каприсс. Талембо!  взвизгивал Гсёк и отбивал по акустичемкому полу трель чечётки… Потом резко, неожиданно замолкал. И наступала гробовая, щемящая тишина. А из глаз его медленно, как два непршенных танка выкатывались две слезы. Одна  из правого глаза, а другая из левого…
– Прошу прщения, высокоталантливые оппоненты. И прошу молчания. Помянем моего покойного друга, ьывшего директора всей Кадашевской бани  и мужской и блядской её половины  полковника Штейншнейдера… Это ведь про его дедушку написал Александр Сергеевич Пушкин: сдаётся плкий Шлипенбах! Только на самом деле он никогда не сдавался и был Штейншнейдером, а не Шлипенбахом. И в дружеском кругу, на вечере русской водки, утверждал, что две паралельные инсинуации никогда не пересекутся, и выжимал из окончательно опустошённой бутылки сорок капель, на чём и защитил диссертацию. Ибо выпить напиток покойник любил, ашес ту ашес,  как говорят морские разбойники-англичане, образованный народ, а кулаком  в морду… Мир праху твоему, печальный Ян Яныч. Жаль только, что помянуть тебя могу всего лишь малюсенькой кружкой пива. Но не беда. Мёртвые сраму не имут. В тесноте, да не в обиде. Беден, но честен!! Да жаль ещё слегка, что нет незаменимой моей с емиструнной гитары. Я бы вам спел примечяательные юноши его любимую фронотовую песенку эспаньолу:
Скоро на заливе лёд растает,
И в садах деревья зацветут,
Только нас с тобою под конвоем
Далеко на Север поведут…
И он разражался уже далеко не двумя слекзами. Он сотрясался от беззвучных рыданий, опустошавших и выворачивающих душу.
И сейчас же находилось и наливалось ему что-то и позначительней пива. И тсуденты литинститута, уже полюбившие Владимира Алексаныча и раскрывшие рты, усаживали его на почётное место и подмигивали друг другу, вытаскивая записные книжки…
Гусь успокаивался и замолкал, как пловец, два часа боровшийся с бурным течением и наконец выброшенный на берег под тёплые ласковые лучи прибрежного солнца…
Но солнышко уходило за тучи. Владимир Алексаныч поёживался. Ему становилось зябко и жалко собственной беззащитности. Жалость требовала нового впрыскивания успокоительного состава. А впрыскиванье вливало новый приступ вдохновения, щемящий ораторский блюз:
О, милые вы мои, драгоценнейшие сосуды интеллекта! Я тоже рвался к знаниям. Я тоже стремился к пагоде науки. Но судьба заломила мне руки за спину. Густая струя жизни из пожарного шланга сбила меня с ног. А грубая ментовская харя загородидла тропинку и харкнула в лицо. И я ушёл, согнувшись, в трясину вовровской романтики, напевая под океровавленную улыбку полюбившиеся мне сторчки моего старого приятеля по кабакам и хабанерам Серёжки Есенина:
Я по тебе соскучилась, Серёжа,
Истосковалась по тебе, сыночек мой
Ты пишешь мне, что ты скучаешь тоже,
А в сентябре воротишься домой.
Ты пишешь мне, что ты по горло занят,
А лагерь выглядит суровым и седым,
А как у нас на родине в Рязани
Вишнёвый сад расцвёл, Что белый дым…
Орлята мои! Я по роду своей деятельности  а деятельность эта нелицеприятна, смею вас заверить, хе-хе,  в некотором смысле психолог. И мне не составляет труда по выражению вашего интеллекта меж сумеречных глаз определить, что вас ожидает значительное будущее во славу Родины нашей. И не в рощах этого примелькавшегося общепита, а в кабинетах российской задумчивости. И вы не протягивайте мне свои ладони. Судьба каждого из вас и так передо мною, как в открытом поле. И я благодарю фортуну нон пенис, что привела меня на старости лет свидеться с вами… Хуано галантрио! Ура! Ура! Гип-гип ура!!!
Сражённые юноши бежали за очередной бутылкой. Угощали Гуся, угощали и сопровождающее лицо (а для него важно было, чтоб сопровождающее лицо  оно и вдохновит, и оценит, и в канал истории запишет, и до дома доведёт, если потребуется. А он, умиротворённый всеобщим поклонением, как старик Державин, потративший много сил, садился в кресло и заподрёмывал...
Иногда, правда, любовь к словесным вакханалиям кончалась весьма плачевно.
Стоит он, допустим, посреди двора и сосредоточенно напевает:
Помню сад, заметённый снегом белым, пушистым,
Ты стояла у дверцы голубого такси,
У тебя на ресницах серебрились снежинки,
Взгляд усталый, но нежный говорил о любви...
А мысли  где-то далеко-далеко... Тут завернули помочиться во двор три чубатых парня с зубами. А когда напакостили  что-то им в гусёвом облике не заладилось.
– Масть!?  взревел один из них.
– А червонная,  ответил Гусь якобы простодушным фальцетом и избоченился весь, как мушкетёр после полупоклона.
А они про масть в воровском смысле спрашивали. Кто ты, дескать: вор, сука или красная шапочка.
И за такую фамильярность с понятиями схлопотал он в полном и строгом молчании по, с позволения сказать, холёным щекам, хотя продолговатое лицо у него было, с оттенком даже аскетизма.
– Бог нас рассудит, – прошамкал Владимир Александрович после завершения экзекуции излюбленную в подобных ситуациях фразу и вытер лицо душистым носовым платочком.
И всё бы кончилось относительно благополучно. И они бы совсем ушли, удовлетворившись наказанием. Но уязвлённая гордость булькала в походном котелке. И Владимир Алексаныч совершил движение ногой им вдогонку, подразумевая оскорбление действием. А один из них возьми да оглянись, как окончательно уснувшая было за столом цыганка, но тем не менее приоткрывшая осовелый глаз , передавший недремлющему подсознанию весть о том, что дед, хозяин малины, спёр со стола золотые часы...
И тогда Гусь, уличённый, можно сказать, с поличным, сделал какой-то умопомрачительный вензель этой же самой ногой в узком, как у императора Александра Первого сапоге. И как уж ему удалось сунуть сапог под нос – никто не знает. Но он сунул и стал с остервенением наяривать его рукавом до зеркального блеска, стоя как журавль на одной ноге.
Уловили ли добрые хлопцы или не уловили гениальную импровизацию, но по мордасу Гусю на этот раз не досталось. Лишь усмехнулись и пошли по своим делам.
И ведь что интересно! Ведь не мальчик же он был белобровый. И уж конечно знал, что в определённых ситуациях за определённые поступки будет бит. Но что делает с людьми любовь к красоте поступка! Какой-то немецкий, кажется, гений сказал про гения русского, прослушав очередную симфонию:
– Ведь вот, что значит – славянин. Нерасчётлив. У него в симфонии этой мелодий на пять контрдансов хватило бы, а он все в одну запихнул.
Так и Владимира Алексаныча порой подводило буйство таланта. Отсутствие чувства меры.
Врывался он, допустим, удалым Голицыным в пивную. На месте которой сейчас на почве, пропитанной пивом, мочой, водкой и кровью, – скверик, прикрывающий Радиокомитет. Чиновники, сирость и бесприютность. А тогда время сказочное было. Заходи и пей. Сколько хочешь и чего хочешь. Хочешь – сто грамм водки. Хочешь – сто пятьдесят. Двести. И пивом запей. И раками и икоркой закуси. А не то – просто чёрными, солёными, ржаными сухариками прошамкай. А хочешь – водку в пиво влей и ёрш сооруди. И выползай оттуда накарачиках, коли пить не умеешь. А коль умеешь – так выпей. И ещё раз выпей. и в третий раз выпей. И не замыкайся, а в разговорах поучаствуй. И необязательно всей кодлярой заваливаться, а по аглицки можешь, зайти один. А компанию здесь себе найдёшь. А дома пить с друзьями и неприлично даже. Не кабак...
Итак врывался он забубённым Голицыным в пивную геройскую, вперял огненный пугачёвский взгляд и искать начинал. Находил какого-нибудь задрипанного мужичонку со стаканом и кружкой вокруг себя и проводил в сторону него перепляс с ударением себя по всем частям тела... Хорошо бы сельскохозяйственного мужичонку, в Москве оказавшегося по случаю... и локтями его становился подпихивать, сапогами притаптывать, на лаптишки его наступая. Мужичонка сжимался в комок, зябко озираясь, вздрагивал, прядал ушами и полушаг за полушагом пятился в угол.
Хондехох! – неожиданно взрёвывал Гусь и пристально и с укором, не мигая, смотрел в глаза. Как будто будучи студентом-филологом когда-то, не составил мужичонко конспекта на статью Белинского Взгляд на русскую литературу 1846 года и думал, что проскочило, ан нет, через много-много лет дело всплыло, и взгляд, немигающий, воспалённый, чахоточный, действовал на мужичонку, как укор совести...
– Был ли ты у Хозяина, добрый человек? – задавался вопросом Владимир Алексаныч и всё пронзал, всё пронзал бедолагу огненным, пугачёвским взором...
 
Они вообще были похожи, относились к одному и тому же генотипу людей. Но судьба играет нами в то самое время, когда мы упоённо играем на трубе. Пугачёв вошёл в историю, а Гусь не вошёл. Но если б калейдоскоп событий встряхнулся как-нибудь по-другому, то был бы Емельян Иванович Пугачёв не грозным предводителем, наводящим ужас на дворянское и не только дворянское население, а таким вот Вовкой Гусём, баламутом и болом, для красного словца не жалеющим ни матери, ни отца, да и себя впридачу и за полминуты до того не знающим, какая мысль влетит в разудалую голову.
Приходило ему на ум казаков подговаривать бежать в Турцию. А там у него, дескать, ещё с последней турецкой войны табун лошадей добрых в укромном месте припрятан. И так убедительно говорил, что верили и, возможно, сам немножечко верил.
То поднимал чарку и тост за свою персону произносил:
– Здравствуй я, надёжа-государь!
То лил искреннюю горючую слезу о сыне своём будущем государе Павле Петровиче:
– Бедный ребёнок! – и слёзы и правда лились из его помутившихся глаз.
А как по-царски выходил он из положения, когда дело уже шло к развязке. Были они по всем швам разбиты, и казаки уже сговорились сдать его при удобном случае властям, чтоб купить себе жизнь. И куда б он их не звал – они в ответ всё своё:
– Нет, туда мы не поедем!
Но после каждого отказа он – хоть тоже понимал, куда идёт дело – после довольно продолжительного раздумья наотмашь махал рукой и хрипловатым масляным баском государя, не желающего огорчать своих подданных:
– Ин, ладно, детушки, быть по-вашему...
Но вернёмся к шелудивому мужичонке. Оказывался в патовой ситуации. Куда ни пойди – шах. Но если в шахматах – долгожданная ничья, то здесь - не ничья.
Судите сами. Если мужик у Хозяина не был, то Гусю даже странно было понять, что он здесь делает, как осмелился переступить порог гостеприимного дома, приюта благородных и жаждущих правды дон кихотов. И он брезгливым жестом предлагал незамедлительно хороших людей покинуть и никогда больше (никогда!) порога этого не переступать.
Если же мужичок у Хозяина бывал и с по глупости сообщал об этом, то тут же следовала молниеносная серия вопросов: по какой статье, где находился лагерь, кто были авторитетные воры?
И в конце концов, неумолимой логикой, подобной знаменитой логике Вышинского на не менее знаменитых процессах тридцатых годов (– Я не был агентом иностранных разведок! – Но вы мечтали о свержении существующего строя? – Я не мечтал. Я только хотел устранить товарища Сталина и всё партийное руководство от власти. – Устранить? В том числе и физически? Физически уничтожив товарища Сталина и всё советско-партийное руководство – не значило ли это оставить страну без руководителей, и следовательно? – Я не мечтал об уничтожении... – И следовательно? – Я очень люблю социализм! – И следовательно? – И следовательно, я мечтал об уничтожении существующего строя, желая уничтожить товарища Сталина! – Мечтая об уничтожении социализма в нашей стране, вы играли на руку самым оголтелым кругам империалистических государств, и следовательно? – Говоря иносказательно, я был пособником империализма и следовательно, я был агентом всех империалистических государств и самурайской Японии вместе взятых). Гусь доказывал как дважды два, что мужик этот, побывавший у Хозяина, закладывал там людей, позволял производить над собою половые извращения, пытался не отдавать карточных долгов, хлестался, что Вор, не будучи таковым на самом деле.
В общем в подобной ситуации ему здесь не только не место, но и каждый порядочный человек должен плюнуть ему в лицо и раздавить, как окурок или мерзкую гадину...
Насмерть перепуганный мужичонко уже и рад был бы уйти, убежать, скрыться, куда ни попадя, хоть и водка ещё в стакане плескалась, как золотая рыбка, которую Гусь своими подталкиваниями и требованиями прямо и незамедлительно отвечать на поставленные вопросы мешал ему выпить, и пиво в кружке переставало пениться. Да фиг с ним с пивом. Тут уж не до пива. Живым бы отсюда выбраться! Но как тут уйдёшь? Как убежишь? Когда его местный Вышинский, как искусный боксёр, в угол зажал и не выпускает. А сам маневрирует, маневрирует...
Доведённый до последней крайности мужичонко шёл на последний исход. Он слышал, что другие посетители называли Вышинского кто – Гусём, кто – Мотылём, но здоровым деревенским инстинктом и чувством такта понимал, что это не про него статья. Рылом не вышел. А вот кто-то назвал Вовкой. Он и обращался тогда в этом ключе:
– Володь!
– Дядя Володь, –осаживал Гусь.
– Дядя Володь! Я настоящих хлопцев завсегда уважаю. А фраеров ссученных на дух не переношу. Давай выпьем что ль, человек ты Божий!
– Мысль неплохая, – одобрял Ленин-Пугачёв-Вышинский. Но тут же и критиковал немного, чтоб не зазнавался. – Только хлопцем меня больше не зови. Ты меня в воровском деле не натаскивал, не науськивал, а зови меня посерьёзней как-то. Шопен, например.
– Дядя Шопен...
Мужик покупал водку. И горе ему, если это была Московская, не говоря уже о Сучке по двадцать один двадцать, горе побеждённым, не гонялся б ты за дешевизною. Тоскующий Владимир Алексаныч плескал ему этой дешёвкой в лицо, стонал как раненый вепрь, изрыгал из себя гневную филиппику о том, что большего оскорбления за всю свою сознательную жизнь ему и испытать не приходилось, и что последний пятницкий ханурик знает, что Владимира Алексаныча менее, чем Столичной, угощать прямо-таки неприлично...
О, исполать тебе, бедный взыскующий мужичонко! Приходилось, вспоминая английскую прибаутку и вытирая лицо, робея, как перед первым поцелуем высокой девушки, раскошеливаться на вторую бутылку. И неясно было ещё, чем закончится история...
Гусь напиток выпивал и разрешал даннику сделать то же самое. Но ни в коем случае не подумать о наглости чокания.
Мужичонко облегчённо вздыхал, вздрагивая, как ребёнок после продолжительных и ещё не до конца забытых конвульсий. Считал, что самое худшее позади и ещё дёшево отделался. И что можно будет вскоре, поговорив для приличия с Шопеном о ценах, целине и международной политике, покинуть этот дом подобру-поздорову, чтоб никогда больше в него не возвращаться...
Но был неправ. Опустошив стакан и позволив себе немного поотдохнуть, переваривая пищу, Алексаныч внезапно взвизгивал фистулой:
– Я тебе пасть порву! – и фортиссимо, фортиссимо, –
я тебе, курва, все шнифты повыкалываю, душа из меня – вон! Живой, падла, отсюда не выползешь!.. Эх, сука-падыла, что ж ты натворила!.. Пиши письмо жене и родным детушкам. Я опущу. А она себе другого найдёт, гад буду!.. Не плачь, не пла-ачь, падруга-моя-милая, ты друга новова себе найдёшь...
И наконец мужику становилось всё равно. Лишь бы поскорее уж. Ему нечего больше терять... Он ударял по лицу наотмашь и закрывал глаза...
А когда он их открывал – картина была уже другая. Гусь терпеливо ждал открытия. Дождавшись, со скорбным вздохом и красноречивостью вытирал кровь с губ и медленно произносил сакраментальную свою фразу о том, что Бог рассудит. И вдруг спрашивал, себя не помня, с истерическим взвизгом вконец изверившегося гуманиста:
– А что? Подлец – не человек?!..
И всё теперь шло по левосторонней резьбе. Уже Гусь покупал водку. И уже мужичонка мигом, как джин, вырастя, распрямив грудь и ударяя в неё волосатым своим кулаком, как в колокол, изгалялся над Владимиром Алексанычем. А тот с суровым, скорбным лицом оскорблённого но желающего победить обидчика великодушием героя Достоевского, ублажал любые его мановения. Даже цыганочку отплясывал...
И они расставались друзьями. Но в дружбе этой мужичонка выглядел коммунистом, а Гусь только лишь комсомольцем. А всё из-за того, что понеже буен был его талант зело – изменяло чувство меры. Остановиться не мог вовремя...
 
Но вершинами антологии поэзии Дома Весёлых Нищих являлись,конечно, несравненные гусиные деловые вокабулы...
Сначала – про лошадь?
Ещё в конце пятидесятых годов по Пятницкой вперемешку с трамваями и машинами лошадки изредка проскакивали по брусчатой мостовой. В Калинин и из Калинина. Магазин такой был по фамилии старого владельца, друга Елисеева...
Как-то в один безоблачный сентябрьский день бабьего лета поставил кучер лошадь с телегой у известного дома и – в Голубой Дунай. На ту беду лиса тихохонько бежала. А лиса-то была совсем не лиса, а Гусь. Вдруг сырный дух лису остановил. Подошёл Гусёк к лошадке, похлопал с видом знатока по вальяжному крупу и медленно задумался. Мимо татарин коренастый проходил. Гусь задумался, а спроси, о чём – не ответил бы. Прострация какая-то. Полуобморочное состояние. А когда татарин появился и в сетчатку правого глаза попал – на Алексаныча накатило.
– Эй, Алаверды! Покупай лошадь, джигит. Добрый конь. орловский рысак! – дружелюбно вскричал Гусь, забоченясь по своей любимой привычке и тут же выкинув коленце цыганочки, наступая на клиента, вроде бы вместо приветствия, и прохлопав себя по всем частям тела, так что татарин вынужден был на шаг отступить. Человек он оказался истовый. Привык ничему не удивляться и степенно спросил:
– А за скольку?
 
– А за четвертак, милый ты мой человек! – ещё веселее ответил Алексаныч, перебоченился в другую сторону и снова затараторил по себе руками, выкинув другое коленце.
Глаза татарина загорелись жадным, насмешливым блеском и прочесть можно без труда было:
Ха! Дурак русский. Кто ж это лошадь за четвертак продаёт? Неужто выпить так хочется?
– На, держи, – сказал он после непродолжительного наслаждения собственными умом и смёткой, выгодно отличающими его от других людей, в частности от этого плясуна, и величаво протянул новенькую бумажку...
В это время кучер, благополучно откушав отличнейшего бочкового пива, вышел из Дуная и мирной ленцой направился к лошади. Каково же было его удивление, когда у него, – ничего, кроме пива не пившего, а если и пившего, то самую толику, – на глазах какой-то широкоплечий человек незавидного роста уводил лошадь. Его возлюбленную коняшку. Через несколько мгновений удивление перешло в ярость, и он с нечленораздельным ругательством, заставив заскрежетать испуганный трамвай, бросился на обидчика.
– Дай ему! Дай ему в рыло как следует! – наставлял Гусь, переместившись на другую сторону улицы, которую покинул кучер, и готовясь скрыться в бесчисленных переулках. – Чего он твою лошадь берёт, совесть совсем потерявши?
Будучи человеком тактичным, он произносил свои мысли в такой обтекаемой форме, что каждая из враждующих сторон записала их в свой актив и с возросшим остервенением вцепилась одной рукой в лошадь, а другой в претендента.
– Пусти, ворюга, гад ползучий! – заходился, как от коклюша, кучер.
– Я за неё большую деньгу платил! – голосил татарин...
Что произошло дальше, и чем закончилась катавасия, Владимир Алексаныч узнал значительно позднее, так как счёл за лучшее отойти от зла...
Вышел он как-то из подъезда с деловым видом. Карандаш –за ухом с ластиком на противоположном от грифеля конце; из нагрудного кармана выглядывает пачка разнорядок. На носу – очки. Правда, если внимательно приглядеться, – без стёкол, но кто ж в Москве внимательно друг к другу приглядывается; и решительным шагом направился к работягам, копавшимся в земле на другой части двора. И по случайному совпадению, в то самое время, когда Гусь внушительным шагом приближался к толстовцам, во двор въехал грузовичок и остановился, как вкопанный конь, посередь пространства.
А Гусь тем временем уже приблизился, выпятил ухо с карандашом и обратился:
– Здорово, молодцы!
– Бу-бу-бу, – то ли пробурчали, то ли нет в ответ работяги.
– Нескладно отвечаете. В армии, наверно, были не на лучшем счету. Не то, что я, прошедший боевой путь от гвардии рядового до подполковника в отставке... Ну, ладно. Не в этом суть. А насколько копаете, товарищи?
Тут уж несколько то ли пристыженных, то ли простуженных голосов:
– На восемьдесят.
– А вы что, не знаете разве, что на метр восемьдесят положено копать по новой, я вас уверяю, инструкции?
Поникли в ответ товарищи и ничего уже не сказали.
– Эх, душа ваша – женщина! Вот вам лень землицу поглубже покопать для развития собственной мускулатуры, земелюшку нашу родную, а Владимиру Алексанычу отвечай за вас. Выкручивайся. Обманывай государство. А оно ведь по головке не погладит... Ну кто ж так копает?
Взял у одного лопату в руки и несколько минут энергично ковырял землю. Работяги задумчиво смотрели...
– Вот как надо, ребятушки... Но не в этом суть, бизнесмены мои, первый раз прощается, – а ситуация в данный момент таковая, что вот эти самые щиточки нам нужно срочно перебросить на другой объект, в Фили – Давыдково. А я-то, если интересуетесь, конечно, Владимир Алексаныч, ваш новый прораб. – И помахал перед их носами пачкой разнорядок. – У нас там – такой аврал, ребятушки, такой аврал!.. Век свободы не видать. Управляющий трестом приедет, а там чёрт ногу сломает... Как твоё фамилие? А твоё?.. Так. Все записывайтесь. Я вас в долгу не оставлю, труженики. Завтра же в приказе будете должнейшим образом упомянуты. Но и материальный стимул, учит нас Партия, нельзя сбрасывать со щитов. Не этих щитов, а фигуральных. Совсем я с вами зарапортовался... Ну, за дело, фуилы-мученики. Наши цели ясны. Задачи определены. За работу, товарищи! За работу!!...
И как настоящий прораб-демократ хрущёвской поры первым взялся за деревянный щит. Запев, правда, ни к селу ни к городу:
– Ой, братцы, куда угоняют?
Поедем мы строить канал...
Максимум через полчаса щиты были преношены в тот самый случайный грузовичок, за рулём которого красовался Витька Толбухин, бывший маршал. Витёк выжал сцепление, перевёл передачу и умчал удалого Владимира Алексаныча в невозвратную даль. А работяги сели перекурить щедрой рукой раздаренные папиросы из портсигара и обсудить достоинства и недостатки нового прораба. Достоинства явно перевешивали на чашке весов...
Где-то совсем не в Филях доски были по договорённости загнаны, и несколько дней, трое суток, гуляла малина, с переливами плакал баян.
Когда же явилось настоящее начальство, то первым делом спросило, зачем они копают такие могильники, а вторым – куда подевались щиты.
– В Фили – Давыдково уехали, – как-то даже пренебрежительно ответили работяги бывшему прорабу. – Владимир-Алексанычи приказали.
– Что-что? Какие ещё такие Владимир-Алексанычи?
– Какой. Прораб наш новый. Орёл!
– Нет у вас никакого орла и не будет никогда! – как-то даже обиделся начальник. – А как я был, так и остаюсь. Осокин Николай Фомич. Раззявы! Плевать на вас некуда!! Щиты проморгали какому-то авантюристу!
– Не знаем, какому. Только он приятный такой мужчина. Словоприветливый. И паиросами угостил...
Что упало – то пропало. Владимир Алексаныч в рабочее время во дворе старался не показываться, а вскоре и работяг куда-то перевели...
Конечно, если быть пунктуальным, в этом эпизоде он нарушил одну из первейших воровских заповедей. Где пьют – там не льют. Но как победителя за это судить строго? Он ведь поэт был и артист, а не догматик. А к поэтам и артистам – счёт особый, ещё Бердяев говорил...
 
Из классических персонажей более всех Гусь походил на незабвенной памяти Ивана Александровича Хлестакова. Неверно о нём судят критики. Он тоже поэт был. Вдохновение водило. Роком мечен. Он за секунду не знал, что сейчас про английского посланника да про курьеров... Но вот – сверкнула магниева искра – и понесло... Французский посланник, английский посланник... курьеры... брат Пушкин... я.
...Как у каждого стилиста были у Владимира Алексаныча излюбленные комбинации. В этом собственно и состоит стиль. Любил он, например, приглашать друзей в ресторан. Останавливал для приглашённых несколько шашек и велел таксистам следовать за головной машиной, в которую садился сам с кем-нибудь. А в какой ресторан – не говорил в качестве сюрприза, таинственно улыбаясь и подмигивая. И вот, всё убыстряя и убыстряя темп, приказывал водиле поворачивать направо, налево, ещё налево, прямо, направо... И в конце концов, успев проскочить под переключающимся светофором, отрывался от недоумённых преследователей. В ресторан попадали только вдвоём. Остальные приглашённые оставались с носом, даже иногда не имея, чем расплатиться с таксистом. Попутчик пытался Гуся урезонить, но тот принимал таинственный вид. Щурился.Подмигивал. Намекал, будто знает, что делает. И преследователи знают. А с экологией шутить никому не позволено...
За что и был неоднократно биват. Но каждый новый раз не мог устоять перед искушением. И снова бывал биват. Искусство такой бес, ради которого не только физиономию – душу люди закладывали.
Как с больничными теми же. Намастырился он их подделывать мастерски. Употреблял марганцовку, уксус и перекись в определённой последовательности. Старую запись сводил, новую вписывал. Многих, попавших в беду добрых хлопцев выручал за добротное или более скромное угощение. И себя самого не забывал
И так всё шло подобру-поздорову, пока не подзалетел он совсем по другому делу.
Следователь дотошный попался, в математике горазд. Вскрыл все больничные. А с ними и справочку любопытную, не оплачиваемую, но дававшую право на незаслуженный отдых. Что ложился, дескать, гражданин Гусь в гинекологическую больницу якобы для того, чтобы прервать беременность. И проскочило! Никто и не шелохнулся... И ведь нужды не было никакой. Мог бы вполне про фурункул упомянуть или обыкновенное ОРЗ...
И какое прекрасное, застенчиво-милое лицо було у него на суде, когда прокурор, поднимая окровавленную руку, зачитывал содержимое справки и честил его почём зря, ни разу не улыбнувшись.
Ты сам свой вещий суд...
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит!
И плюет на алтарь, где твой огонь горит!
И в детской резвости колеблет твой треножник...
 
Был Гусь прежде всего чарующим лириком. Но как следует выпив, не пренебрегал и матерью всех наук...
Как уютно расположились они в гусёвых апартаментах на постеленной на голом полу шинелишке, дети Востока. Ибо мебель германская была уже к тому времени выкинута и распродана. И как, прихлёбывая флакон за флаконом ароматный напиток, экзаменовал он Ванюху Голубятника по этике жизни:
– А скажи, милый человек, будь добр. Вот тонут друг твой и мать твоя . Двоих ты спасти не можешь, а один экземпляр можешь. Ибо неглубоко в сём пруду. Достаточно руку протянуть. Кого ты будешь спасать? Отвечай, ну!
– Я за кореша душу положу! – нахохлился Голубятник.
– Какой дурак! – сказал Иосиф Виссарионыч... Я сегодня тебе друг, а завтра тебя же первого и продам и в один ручей заходить дважды не буду. А мать, голуба Голубятник, никогда тебя не продаст. Мама седовласая. Самое дорогое на свете... Я помню руки твои... Заруби это себе на носу... Десять лет пройдёт, и мать старушка выйдет, чтобы сына встретить на перрон. Скажет: «Здравствуй, сын!» – и вдруг прорвется из её груди невольный стон...
Но врешиной его психологизма было и остаётся великое противостояние с Пафнутьичем. Как проводили они дуэль поочерёдными ударами по лицам. Гусиная была очередь, а перед этим Пафнутьич стукнул не по правилам – по глазу попал. А Гусь был на десять лет старше, крупнее, мощнее, заматерелее. А Пафнутьич – юноша-подросток, как веточка смородины. Птица подошла к Пафнутьичу со зверским видом и поцеловала. Впечатлительный Пафнутьич был раздавлен и весь вечер ползал на коленях, и все зрители были взволнованы такой красотой. А Гусь излучался, цвёл и пожинал лавры. И всё повторял своё излюбленное:
– Бог нас рассудит.
И гораздо больше выиграл, чем если б ударил и уронил Пафнутьича. Он потом ему нос едва не совсем откусил.
..........................................................................
 
Через двадцать лет Гусь вошёл во двор и столкнулся с де Голем – последним из оставшихся в живых старых, порядочных людей. Пшик не в счёт, потому что к моменту исчезновения Гуся, он под стол захаживал пешком... Гусь всё сидел и сидел. Может, выходил ненадолго, но тут же, не доехав до дому, то есть до Москвы – дому у него в ней давно уже не было – опять садился за скорее шаловливое, чем приносящее реальный доход действие... И так прошло двадцать лет. Наконец каким-то чудом добрался до п пепелища без замечаний. Да не с кем отпраздновать. Не кому цветистую фразу сказать. Всё чужие незнакомые лица.
Я никому здесь не знаком,
А те, что помнили,
Давно забыли...
И стоял, зябко озираясь. А тут – де Голь. Не только с одного двора. С одной квартиры.
Они встретились. Братски обнялись. Пачка кредиток сверкнула в гусиной руке. Он всё рвался, по старой памяти, в ресторацию. Насилу потрезвевший и съёжившийся под бременем лет де Голь уговорил – по-простому...
Вопросы, воспоминанья... Зашли к генеральской матушке, которая с трудом узнала Вышинского. Но всё-таки благородный, узкий очерк лица, правильный нос, лукавый ленинский прищур и золотые пугачёвские фиксы были ещё при нём...
Друзья тянули бормотушку. Водку Гусь теперь не предпочитал и неожиданно вспомнил, что двадцать лет назад занял у де-гольской матушки троячок на похмелку. И вот сейчас, через двадцать лет, торжественно и важно, как будто ленточку разрезал, возвратил, чем окончательно умилил старушку. Правда через некоторое время он опять его попросил, но это ни в коей мере не испортило общего впечатления. Де Голь в волнении сводил Гуся в его бывшую комнату, где проживал теперь другой квартиросъёмщик, к тому же милиционер. Гусь прослезился и запросился на воздух... И начал в душевной смуте сорить деньгами направо и налево, угощая всех попадающих ему на глаза мимотекущих малолеток, – а взрослых солидных людей – не всех, – устанавливая степень родства каждого с кем-либо из былых, прежних и орошаясь при этом обильным слезопадом...
Юноши ещё в раннем возрасте слышали, конечно, про проданную лошадь, щиты, аборт, Попенгаген, Ляну, рестораны, но принимали за мифологию. Но вот уже порядком захмелевший, тугой на одно ухо де Голь, похожий на пессимиста – учителя русского языка и литературы прям им в глаза утверждает:
– Помните про лошадь историю? Так это тот самый Володька Гусь и есть.
– Владимир Алексаныч вкрадчиво поправлял Гусь.
– Владимир Алексаныч, – умилённо соглашался де Голь и тоже рыдал, рыдал...
Гусю захотелось больше воздуху. Пошли на Климентовский скверик, подальше от недобрых старушечьих глаз. И тут поэт продолжил широту души, периодически напоминая пьющим, что Владимир Алексаныч Москва возвратился из дальних странствий и ждёт покоя, а не счастья.
А широкие за чужой счёт малолетки указывали ему, кого еще из проходящих мимо ментов-лимитчиков стоит угостить, а кого – ни в коем случае. Пачка худела на глазах...
Наконец юноши, довольные проведённым временем, разошлись по своим делам, а один из угощённых мельтонов, ещё не окончательно испортившийся деревенский парень сообщил, что ребята на соседней лавочке, видя, как нерационально Гусь расходует денежные знаки, решили учредить над ним опёку и деньги отобрать. Так что лучше б слинять им с де Голам отсюда и сотворить благо.
Они смерили опекунов презрительным взглядом и поняли, что вдвоем им с ними не управиться. Время такое настало на их же родной улице...
Владимиру Александру надо было кондыбать в Калужскую область к месту своего назначения, но родина цепко держала его за горло.
Мать его, как известно, давно умерла, сестра тоже, брат сгинул, а приличная племянница не желала знаться. Из-за него, утаённого в анкете, в загранку не пустили с мужем. Но он всё же собирался покоробить её своим посещением.
А де Голю надо было возвращаться в Бирюлёво, заменившее ему родину. Он звал Гуся с собой, но тот уже загорелся провести психологический эксперимент над племянницей и заранее предвкушал её перкосившееся от радости встречи лицо.
В общем, положа руку на сердце, несмотря на отсутствие нескольких зубов и следы чьей-то росписи на правой щеке, остался Алеканыч прежним кабинетным учёным, любителем тонких психологических этюдов.
Де Голь убедился в этом лишний раз, когда от Пятницкой до Повелецкого повёз его Гусь на такси, хоть там и пешего ходу – пятнадцать минут. И тут, как будто и не было этих двадцати лет, мелькнул штрих, неповторимо гусиный, такой гусиный, такой древний, окунувший де Голя в эпоху, когда он смотрел Гусю в рот, ещё не будучи туг на ухо, – что де Голь уже не зарыдал, а заржал истерически.
Подъехали они к Павелецкому . Надо было расплачиваться. Гусь, швырявшийся перед этим червонцами, сунул таксисту, несколько раз пересчитав, штук шесть или семь медяков. Когда получатель сообщил, что этого мало даже по счётчику – удивился, не поверил, хитро прищурился и опять пересчитал. Кое-что добавил, а кое-что отнял. Опять мало. И так три-четыре раза. Таксист был рад-радёхонек, что наконец расстались. И не жалко Владимиру Алексанычу было, а так...
Они долго целовались, и когда электричка тронулась – Гусь выпрыгнул...
И никогда больше не возвращался.
 
 
 
 
Патриарх
 
Жизнь прожил пёструю, не на один бы роман хватило.
Мальчишкой подростком, молодым воришкой бежал из дома, примкнул к банде Рокоссовского, как её в простонародье называли, и проскакал с нею на лихом коне по освобождаемой Европе.
Вернулся с победой и славой возмужалый юный герой. А в Москве – сирень, жизнь воровская в полном цвету. Законных воров во дворе хоть отбавляй. Пальцев на руках не хватит. По крайней мере, на одной руке. Тут и Батя. Тут и Эдик Кот, И братьев Ландышей со счёту не сбросишь. А красавец Витка Пан? А Кабысдох? Все молодец к молодцу. А Батя всесоюзного значения.
Жизнь тогда гораздо повольготней была. Совершает, допустим, Батя утренний свой моцион с ближайшим своим окружением и на ходу, за дружеской беседой, копьеносец его любимый дуру чистит. А навстречу мусор выплывает, как чёлн Стеньки Разина.
– Это что ещё такое? Совсем обнаглели! За хранение оружия знаете, что бывает?
– Знаем, милый человек, ползучья твоя морда, всё знаем.
– А ну, пройдёмте в отделение подобру-поздорову... Там разберемся, кто – милый человек, а кто – ползучья морда!!
– Слушаюсь, гражданин старшина!
Батя на него и оком не поведёт. Только брови капризно сдвинет.
И сейчас же шестеро отборных молодцов от движения этих бровей поворачиваются и послушно следуют за блюстителем и безответной жертвой его, задумавшей чистить боевое оружие на глазах у трудового народа. И даже приобгонят мента от усердия и по-лакейски дверь в ментовскую отворят... А потом повернут его к себе задом, к избушке передом, руки – по швам. И здоровенно толкнут. Так что он на место службы влетит, как закрученный мяч. И дверь за ним вежливо прикроют. Подержат несколько минут и идут себе как ни в чём не бывало, во след за компанией. А со стороны милиции – ни звука ни писка и никаких ответных вожделений...
А когда Батю брали в кабаке, то, по преданию, Жегловы-Шараповы одни не справились, взвод солдат пришлось вызвать на подмогу.
Но дело не в Бате, а в Вольдемаре...
Был он из коренных коренной. Отец его, одноглазый Нельсон, – родился с двумя глазами в этом самом доме ещё до революции. Так как же и сыну его было, коренному жителю, не впитать господствующих тенденций, обволакивающих дворовую ноосферу...
 
Сел он раз – вышел. Сел другой – вышел. Сел третий... Но законником не стал. Что-то в характере его всякой партийности и дисциплине противилось. Да к тому же и впечатлителен был сверх меры. Нападала на него в самые решительные лагерные минуты душевная глухота. Тут резня идёт недюжиная. Все мечутся. Туда-сюда тусуются. Кто с тесаком бежит, кто улепётывает с ножом в спине, кто хрипит уже предсмертным хрипом. Одно движение неверное может жизни стоить. А он стоит, как Михайло Ломоносов, понять ничего не может. Кто кого режет? То ли воры сук, то ли суки воров. То ли беспредел и манальдины – и тех и других. А соорентироваться бы надо. Будто работает он, единственный русский, среди инородцев, на стройке народного хозяйства. Поднимают они груз непомерный, а инородцы по-своему лопочут на древнем гортанном языке. А Вольдемар думает. Чего они лопочут? Может, бросать собираются, забыв, что он по- ихнему ни бум-бум. сейчас отпустят и отскочут, один он Самсчоном останется. То, что от него останется...
 
Но всё же три отсидки – тоже не фунт изюму. На Пятницкой, и не будучи вором, Вольдемар довольно большим авторитетом пользовался. Дрался он, никто б не подумал, очень хорошо. А победа всегда уважение вызывает.
У них компания образовалась. Вольдемар, Самурай, Гусь, Бузлик, Пан-Голова, ну и Гусь, конечно. Вместе дела делали. Вместе и весёлые шутки шутили.
Пойдут бывало с Пан-Головой в Ударник. Вольдемар сядет в партере, а Голова – на балконе. И вот в самом интересном месте (глотки у обоих лужёные) вдруг раздаётся по всему краснознамённому кинотеатру вольдемарский забубённый, с хрипотцой, переливчатый баритон:
– Эй, Пан-Голова!
– А! – через весь кинотеатр слышится с балкона из красной головьиной ряхи дружеский ответ.
– ...матерно рокирует Вольдемар уже на втором ходу.
А в Ударнике акустика отменная. Ногой топнешь – треск раздаётся. И весь кинотеатр задумывается уже не над смыслом поучительной картины Падение Берлина (– Будэт ли, товарищ Андрэев, война или нэ будэт?), а над контекстом дружеской беседы...
 
... И поехали они как-то за город, в лоно природы.Захватив с собой этюдники (вы меня понимаете?). И вошли в сельский клуб. Люди танцуют, а они устроили чаепитие, хотя вовсе это была не Ярославская дорога, а скорее Рижская.
Тут, откуда ни возьмись, пожар случился. Все подхватили свои ноги подмышки – и бежать. Кто – в дверь. Кто – в окно. И только они, пятницкие ребятишки, как пятеро мертвецов, играющих в карты, невозмутимо продолжали глушить водку, произнося красочные тосты и ещё более красочные алаверды. И только коада всё было выпито, вышли отряхивая пепел с колен, из дверей начавшего уже падать горящего дома, совершенно как бы не замечая причины сутолоки, под оглушительные взгляды местных матрон, которых – в городе ли в деревне – Вольдемар был большой любитель, а они от него – без памяти.
Просто неправдоподобно влюблялись в него и готовы были бежать хоть на край света по малейшему кивку и нюансу голоса с чарующей хрипотцой. Некоторые, если, конечно, полностью доверять вольдемарским рассказам, и руки на себя наложить были непротив и накладывали. И не сказать, чтоб красавец, Но что-то было в его измождённом облике, что забыть, выкинуть было трудновато. Что-то из ряда вон, отметина какая-то, Высокий. Худой-худой. Кожа да кости – костюм на вешалке. Но была во всех его движениях с первого взгляда неуклюжая, а со второго – хищная и в нужный момент стремительная грация. К тому же, хотя женщин вообще он любил, но конкретно каждой дорожил неособо. А это тоже немаловажно.
Дрался Вольдемар, как мы уже упоминали, блистательно. Особенно – ногами. И хоть не знал, да и никто тогда не знал, ни о каком карате, но тем не менее, доставал своими длинными мослами до подбородка.
Провожали они Вячеславчика, кажется, и после поцелуев, на выходе из военкомата, постолкнулись с такими же бедолагами, тоже всю ночь не спавшими, И завязалась ни с того ни с сего задушевная потасовка. Вольдемар одного уложил на асфальт, а он, на асфальте лёжучи, – возьми да и вцепись в его тощую ногу обеими руками и мёртвой хваткой. Вольдемар – туда, Вольдемар – сюда. Никак не может ногу свою сокровенную из мерзких объятий вытащить. А товарищам без Вольдемара доставаться стало. А он – и рад бы помочь, да не может. Не тащить же ногу с врагом, как с гирей. Он остановился и задумался. А подумав, упёрся другой ногой в валяющуюся физиономию.
– Да отвали ты от меня, баловник! – и оттолкнулся что было силы, как от бешеного животного...
А лицо у него было какого-то землисто-красного цвета. Наверное, цвета чечевичной похлёбки. Когда Исав, задрожав от вожделения, закричал:
Дай мне поесть этого красного, красного.
Такого цвета лица никогда ни у кого не бывает. Как будто бы красная луна только что облачком затянулось. И васильковые глаза горели на красном лице. А рост и комплекция донкихотовы. И прямой гордый нос. И прямые тёмнорусые волосы без единой сединки, хоть и было ему в последние годы за полста, и жизнь он прожил неласковую.
Кого в Дом Весёлых Нищих был старше на пятнадцать, кому и в отцы годился, если не в деды. Но всегда и для всех оставался Вольдемаром, товарищем, старшим,но товарищем, хотя бы и семнадцатилетним оболтусам. И если для других двор мог оказаться этапом жизни – наступала эра отдельных квартир, домов без дворов, Тропарёвых, Бирюлёвых, Медведковых – то его без двора нельзя было представить. Ну уж если, в крайнем случае, представить без двора, который по какой-то там причине взорвали, – то уж никак – без Пятницкой, Климентовского, Осипенки. И если б фарцовщик Пшик был бы настолько богат, что мог заказать надгробие – мемориал всем дворовым поколениям, то за образец велел бы взять Вольдемара, типичнейшего из типичнейших, впитавшего все традиции, пупа земли, захватившего и Батю и чуть было не пережившего брежневское фарсовое время...
Увозили его в командировки со всё более молодыми соратниками. Возвращался он возмужавший, полный новых творческих планов, и дым отечества – запах тухловатых овощей-фруктов вперемешку с едким ароматом мочи, – встречавший его в подворотне, был в эти мгновения особенно сладостен и целомудрен...
Как и всякого патриарха, нельзя было представить Вольдемара семейным человеком. Хотя и бабы, желавшие его содержать, не переводились. Великий гуманист позволял им это. Но – никаких надежд и обещаний. Они прекрасно понимали, что сколько волка в ресторан ни води – облизываться и похрюкивать будет, но рано или поздно отправится развалистой походкой в свой лес, хоть и будет его ждать в этом лесу одинокая старость и цирроз печени... А у них – последняя, хрупкая пору бабьего лета. Но пиратское такси стояло под поднятыми парусами, с невыключенным мотором, готовое в любую минуту по лёгкому кивку капитана умчаться от берега на волю пирующих волн...
Великолепная выдержка и нездешний фатализм пленяли в нём обе половины человечества.
Вернулся он как-то из очередного творческого исчезновения. И лирик Гусь решил почествовать возвращенца. Ещё был Кида из дом десять, входивший в моду и лет двадцати возрастом. После какого-то бокала что-то Вольдемара в Киде насторожило и покоробило. И сказал он:
– Такие ханурики мне у Хозяина прахаря чистили и доброе утро – говорили.
А Кида же честолюбив был! Как такое стерпеть? Ну как?! Авторитет только-только нарождается, и вдруг – пятно на белоснежных брючатах. Всю жизнь потом не отмоешься.
– Я? – запылал он, вскочив на резвые ноги.
– Угу, – буркнул Вольдемар, не поднимая лица от тарелки.
– А ты отвечаешь за свои слова? – взревел Кида, как электробритва, но сорвался и перешёл на фальцет, будто маленький лейтенант, которого старослужащий послал в неприличность на ты.
И тогда, чтобы поправить зашатавшуюся ситуацию, схватил со стола бутылку и взмахнул рукой. А Патриарх и не шелохнется, неловко пытаясь подцепить вилкой заартачившуюся макаронину и нашпандырить её на кусок остывшего насупленного шашлыка...
Кида, надо сказать, не поспешал руку с бутылкой опускать на голову объекта, так что Гусь и Арбузик, тоже здесь оказавшийся, успели её перехватить и обезоружить. Но какова, согласитесь, выдержка! Ведь кто его, дурака, знал? Хоть Вольдемар и психолог, и раскусил его на две части, и понял, что ничего из этого замаха не произойдёт но ведь это всё теория. На практике-то гарантии полной не было и быть не могло. Тот же молод был и обижен. У него на картах репутация стояла...
Это ведь по красоте на Наполеона даже было похоже. На великого человека великое пренебрежение.
Солдаты! неужели вы будете стрелять в своего императора? – и один, без оружия, – на целый гарнизон. Ни одного выстрела в ответ. А один вполне мог раздаться...
 
Пил Патриарх ежедневно в течение тридцати, наверное, лет, а может, и от рождения, кто его знает.
Оно, конечно, не так уж и сложно было выпить в Дом Весёлых Нищих. Всё свободное время элита проводила в задней его части, на ящиках. В картишки поигрывала, на худой конец – в домино. И периодичесеки кто-нибудь вскакивал и шёл в Две Ступеньки, как лунатик, в припадке великодушия. А у кого великодушия не хватало, тому скоро предстояла получка.
Тут уж важно было иметь надёжных кредиторов, А у кого их столько, как у Вольдемара? Обширная клиентура – ничего не скажешь. Поэтому и отправлялся на промысел под ближайшую чью-нибудь получку. И никогда побеждённым не возвращался – отдавал всегда во-время, вот в чём секрет. У него чётко разграфлённая амбарная книга приходов и расходов была.
Тут ведь не всегда выходило по-простому: получил – отдал. Часто создавались довольно сложные ситуации. Взять у Чичнёвой, которая по ночам гитаристов кипятком из окна обливала, отдать дяде Вале, который занимал для него у Марьи Ивановны. И убедившись, что дядя Валя не запил, а вернул – тут же устремиться к самой Марье Ивановне, уличить её с поличным при перерасчёте полученных денег или прятании в знаменитый вырез и ласково попросить тобой же выданные несколько минут назад купюры. Бывали и куда более сложные кульминации вроде четверных обменов. Важно, что результат всегда был не помрачителен.
А то и само счастье просилось в рот. Бывало, например, Шанхай пить бросал иногда. И очень хотелось ему, чтоб кто-нибудь денег у него попросил. А он бы покочевряжился-покочевряжился – да и дал. Вот он всё около дворового общества крутится, в глаза заглядывает, а никто у него попросить не догадается. Даже в головы не приходит, хоть и выпить страстно хотят. И он не выдерживает:
– Что ж вы головы повесили, соколики? Или выпить захотели, алкоголики? – спрашивает он прямым текстом.
Немая сцена, и Патриарх первый хватается за голову. Как при его-то знании человеческой души, не догадался! Ведь знал же, что пить Шанхай бросил...
И самодовольный Шанхай отваливал червонец, а то и всю четвертную...
Но всё-таки у каждого из обитателей Дома бывало по нескольку дней в месяц перерыва. У Вольдемара – никогда!
Женщина, претендовавшая на его покой, должна была неукоснительно помнить, что патриарший рабочий график-мартен сбоев не знал. Если не хотела, конечно, сама прежде времени отправиться на покой...
А в крайнем случае он мог неслышно прогуливаться по Пятницкой, важно здороваясь чуть не с половиной улицы; или просто стоять у ворот. Ведь это только под лежачий камень вода не течёт, а он не лежал. И обязательно находился приятный человек, как у Чубчика из предыдущей биографии... Кстати, единственное пятно в его чистой, как слеза, жизни, это как бегал за ним пьяный Чубчик, годившийся в дети, с огромным тесаком, а Вольдемар... Вольдемар от него улепётывал. Так и бегали вокруг двора, пока Чубчик не запыхался...
 
Патриарх от угощения никогда не отказывался. Считал отказ недобротой. Но если сам вносил толику, то крепко-накрепко запоминал того, кто ничего не вносил. И не успокаивался, пока не получал с него сполна. Хотя другие давали и поболе и взамен ничего не требовали, но это уж было их личным делом. А ему человек должен, так будь добр – отдай. И он скрупулёзно вычислял размер долга без всякой там логарифмической линейки. Сто грамм. Сто двадцать пять. Бутылку – на троих. Бутылку – на двоих. Возможно, считал он, что поить безвозмездно – вредит его авторитету и плохо действует на пасомых.
Взрывчатому де Голю это наконец надоело. И, человек военный, решил прекратить безобразие.
Как-то покойник Вячеслав с покойником Вольдемаром сложился, и они сходили.
– Давай, Шарлик, снимем напряжение, – позвал Вячеслав по возвращении, как и принято было.
А де Голь как раскипятится! Стыдно сказать.
– Не пойду! – говорит. – Я гол, как общипанный бурундук, а Вольдемар потом будет год бухтеть, что я ему семьдесят грамм должен.
– Кто, я?! Де Гольт! Не понимаешь ты меня совсем!! Вольдемар дешёвкой никогда не был! – захрипел Патриарх. И на глазах засверкали слёзы.
Он был, как ни странно, чувствителен и обидчив. Он ведь и крест носил и в Бога верил. Правда, неизвестно в честь кого крест носил – в честь Христа или в честь разбойника, а если разбойника – то какого.
И песни сочинял. И пел их своим надтреснутым голосом, куда там твоему Высоцкому. После Вольдемара тот казался всего лишь студентом, поющим в капустных грядках.
Подпевать и подыгрывать ему на гитаре было невозможно.
Может, и возможно, но для очень больших сарагосс. А дворовые гитаристы знали всего по два-три аккорда и били по струнам ритмическим однообразным солдатским боем.
Вы слышите, грохочут сапоги, – у них хорошо выходили.
Он же пел заунывно-протяжно, по-азиатски, перекрывыая ритмические повторы.
Вы казались мне, деточка, гордым орлёночком,
Маленьким герцогом сказочных лет...
Или его же собственного сочинения:
Помнишь, мама, как ты мне говорила,
Чтоб полено дров я расколол,
Но у меня всегда причина находилась,
Я куда-то торопливо шёл...
Попробуй пойми, после этого, человека. Вот хоть Патриарха взять. Вроде – жучила из жучил. Лишь бы как из человека выпивон вытянуть на халяву. А над итальянскими ариями плакал навзрыд...
............................................................................
– Кто, я? Де Гольт! Не понимаешь ты меня совсем! Вольдемар дешовкой никогда не был! Никогда! – захрипел он своим надтреснутым раненым голосом. И на глазах засверкали слёзы.
– Эх, де Гольт, де Гольт! Не понял ты меня совсем, чудак-человек! Ну совсем ничего не понял!! Что я – фраер, по-твоему? Крестьянин-ямщик? Мне этих что ль жалко?........
И с тех пор стало его не узнать. Совершенно перестал считаться. Поили его. Поил и он. Да ещё норовил без очереди. Где-то на четвёртой или на пятой глубине был он, наверное, очень нежный человек. Но поскольку нежничать в нашем мире непринято, он и спрятал в глубине, на самом потаённом дне, и забыл про неё, но она иногда сама о себе напоминала.
Он и животных любил, а они его. Верный признак.
У бывшего одессита Хохмана была маленькая собачонка – болонка Джоник, похожая на карманного льва, особенно после парикмахерской. И вот как-то собрались у этого самого Хохмана встречать Новый год. Выпили по нескольку раз, и кто танцевать намылился в корридор, кто – просто покурить, а Патриарх склонился над Джоником в благоговейном восторге и с нежностью в треснутом голосе:
– Джоник, да ты знаешь, кто я? Я дядя Володя-Вольдемар.
А Джоник не будь дурак, и вцепись в нос и повисни на нём. Вльдемар распрямился, а Джоник не слезает, высоты боится. А Вольдемар такой растерянный-растерянный. И стукнуть жалко, и носу неприятно в то же время. Тут проходящий мимо де Голь не выдержал и хорошо поставленным ударом ботинка Джоника этого с носа сшиб (Подонок! Как он бил подробно. Стиляга, Чайльд Гарольд, Битюг...) С тех пор Джоник невзлюбил де Голя и всё французское на всю жизнь. Никакими конфетами помирить было невозможно. Конфеты он, конечно, съедал, но примиряться – не примирялся. Да и Патриарх президента за спасение не похвалил.
– Разве так можно, де Гольт? Она же малюська такая. А ты – ногой. Нос-то – ничего. Новый хрящ вырастет. А животное ударил.
Вот как водка по-разному на людей действует. Де Голь рассвирепел, а Патриарх – наоборот. А на трезвую ногу де Голь казался интеллигентней и добрей...
 
Потом завербовался Вольдемар на Курилы. Вернулся через год и забыл дегольскую выучку. Международное положение осложнилось, не до того стало, и де Голь махнул рукой...
Но вот, что странно. Хоть и пил Патриарх ежедневно в течение стольких десятилетий, но язык не поворачивался назвать его алкашом, а только на пьянь он, может, ещё тянул. Конечно, чего зря на человека наговаривать, он никогда не говорил: энаф – этого про него сказать было бы несправедливо...
На второй день своей знаменитой свадьбы вышел Пафнутьич на лестницу – отдышаться. А на каждой площадке по богатырю. На четвёртом этаже вольдемарское бездыханное тело. На третьем – де Голь губами причмокивает. На втором – Кулёк. На первом – Вячеславчик...
 
Но если выпить больше было не на что, то Патриарх успокаивался, ёжиков не продавал и с себя ничего не отдавал целовальнику. А так, если была возможность, то пить горазд был безостановочно, в любое время...
 
Душная июльская ночь после раскалённого июльского же не первого и, судя по всему, не последнего дня. Ночь, которую ждали, но –не принесла прохлады. В Москве, сами знаете, больше тридцати градусов – впечатление такое, что и выдержать ещё один лишний градус невозможно. Хотя Кастро как-то встречали у проспектных столбов, так и тридцать восемь было. А ведь ничего выдержали, Партия велела. Но это только одно такое лето было...
Ну ладно. Душная, значит, не приносящая прохлады ночь. А де Голь с Пафнутьичем мыкаются по двору с едва початой бутылкой водки, которая в них совершенно уже, не лезет. И пьяные не такие, а содрогание берёт, когда представят (поменьше бы представляли, писатели, толку б больше было) , что это тёплое пойло придётся вливать в себя без запивки. А некуда деться – придётся. Вопрос только в том – вдвоём или втроём.
Два часа ночи. В одном окне – темно . И в другом – темно. И в третьем – темно.
– Давай – к Хохману, – устало, с апатией, – молвит Пафнутьич.
А Хохман – тот самый хозяин Джоника, одесский еврей, перебравшийся в Москву, боевой в прошлом парень, сын полка. Да и теперь – не дурак, мастер спорта по мотогонкам, огни и воды. Хоть и коммунист в то же время...
Поднимаются на третий этаж. Звонят четыре раза. Слышат заливистый, с недобротцой по отношению к одному из них, лай Джоника и ждут результата. Через некоторое время с сонным повизгиванием открывается дверь. На пороге жена. Естественно без бюстгальтера.
– Рай, привет! Как дела, а Толик – дома? – спрашивает Пафнутьич. Как будто сейчас вторая половина дня, и идут они в Бородинскую панораму, и у них есть два лишних билетика. А бутылку держит наперевес под небольшим углом. А де Голь с протянутой рукой – стакан.
– Да вы что, ребята! – гневается Рая, стыдливо запахивает полы халата, и тихохонько ,но самоуверенно закрывает дверь, едва в очередной раз не прищемив Пафнутьичу носа.
Спускаются, не солоно хлебнувши.
– Ну, куда теперь?
– А давай – к Вольдемару. Другого выхода у нас нет... Вглядываются в темноту полуподвального раскрытого окна. С начала не видят ничего, а потом – мирно посапывающую голову, а в отдалении – две другие головы утомлённых жизнью родителей...
– Вольдемар, выпить хочешь?
– Я щас, – заржала голова без паузы, положенной спящему человеку, чтобы придти в себя и трезво оценить ситуацию, и тут же деловито стала одеваться.......................................................
 
Умер Вольдемар всё же от белой горячки. Последняя баба ему досталась – в столовой работала. О хлебе можно было не беспокоиться. Все доходы на вино тратили. А костюмов у него с прежних времён полдюжины сохранилось. Был даже один бостонский. Аккуратен был.
Бабёнка помогала ему есть и пить. Тут уж ежедневные дозы большие пошли. Не вполпьяна...
А у него – лёгочное заболевание лет десять тлело. А белая горячка на лёгочное заболевание не показана.
Его и положили как лёгочного. Надо было грамм сто налить. А они откуда знали? Тут с ним горячка эта и приключилась. Еле-еле всем персоналом привязали к койке. Пока шли, запыхавшись, в психушку звонить – из него и дух вон.
 
 
Юрик
 
Юрик водился с младшими бесенятами и был у них кумиром и наставником душ.
И не потому тринадцатилетние перед ним преклонялись, что он ими не гребовал, а потому преклонялись, что и старшие его перед ним преклонялись. За удаль и смётку.
Если сравнить Юрика С Тремя Богатырями, то более всего он походил на Алёшу Поповича.
По сложению своему никакими особыми габаритами не отличался. Совершенно средний молодой человек. Среднего роста. средней широкоплечести. Хотя летом, в тенниске восхищал глаз шарами своих бицепсов. Так ведь и Алёша, если б разделся до тенниски, шарами б своими тоже бы восхитил. А так, если бывал в костюме, тем более в пальто, никто из незнакомых богатырей не придавал ему особого значения.
Да и то сказать. Юрик же не боролся, а дрался хорошо. А одетые боксёры мало чем отличаются от простых смертных...
Незабываем был бой с Голиафом.
Зашёл Голиаф во двор. Громадный. Толстый. С маленькой, птичьей головкой, которая, казалось, могла бы уместиться в кулаке. Навеселе и с сознанием своей полуторацентнеровой непогрешимости.
– Та-та-та-та (матерное слово) всю деревню
До последнего конца!
– Ох, ты не пой военных песен,
Не расстраивай отца, –
стонал Голиаф пьяным гнусавым мецо сопрано, как будто принадлежавшим другой девушке. И от этого контраста голоса и человека мурашки по туловищам зрителей маршировали... А из кармана две бутылки тёмного пива Портер торчали.
Встал в воротах расставил свои мамонты и никого не пропускает выходить, пока на бутылку с закуской не наскребут.
Ребята за ящиками на другом конце двора, с картами в руках, торопливо смотрели, как он отгонял дам и седовласых бюргеров. Понимали, что это же им оскорбление, что в руках у них не замасленные карты должны оказаться, а дамасские ножи, что надо немедленно подняться и наказать грубияна, но были парализованы его контрастами и подняться никак не могли...
Вдруг появился Юрик из своего подъезда, у Голиафа за спиной, и со всего размаху, не раздумывая, врезал ногой, обутой в сапог, по несчастному и необъятному заду. Даже брюки затрещали, и все признали в нём ковбоя Гарри...
Что ж тут с Голиафом сталось! Он зарыдал от бешенства и осатанел, как шмель. Пираты затаили всё дыханье, вместо того, чтобы броситься на помощь. Единственное оправдание, что им в ту пору, юношам этим, было по птянадцати-шестнадцати лет. Слабое оправдание. Гайдар в их возрасте полком командовал...
Убегать или отступать Юрику было некуда. Голиаф взмахнул кулаком, и крик ужаса зазмеился из дворовых глоток. А Юрик под рукой прошмыгнул и похлопал его сбоку двумя ладонями по мордашке и в губы ещё, хулиган, чмокнул, приговаривая:
– Ах ты моя цыпленочка! Дай же я тебя расцелую за дружбу. – И тут же ухватился за уши нового друга. Рывком опустил птичью голову книзу, а навстречу направил колено.
У Голиафа кровавая каша и изо рта и из носа. А в глазах – сиреневый туман. А Юрик ловко вытащил бутылки с Портером из карманов и давай его по птичьей башке его же собственным пивом охарашивать, зная, как по законам физики, бить, чтобы они не разбились. А в промежутке действия открыл их друг об дружку и пивко поприхлебнул, вспотев. Наконец не стал жадничать, отбросил их почти полные, на асфальт и нанёс свой коронный апперкот. Голиаф рухнул у юриковых ног. как преданная собака.
Говорят, что знаменитые удары, о которых любят рассказывать охотники и любители пива, когда противник отлетает метров на двадцать семь и вышибает собою стёкла, – на самом деле, в сущности, не удары, а закомуфлированные толчки. Настоящий же боксёрский, нокаутирующий удар – когда жертва оседает на том месте, где вела поединок...
Когда Голиаф пришёл в себя, он добро и виновато пошевелил страусиными глазками и проговорил просто и по-своему прекрасно:
– Прости, паренёк! Отпусти хоть душеньку на покаяние. Видно, не туда попал... Обескуражил ты меня совсем.
И побрёл понуро,не оглядываясь ...
 
Непонятная случилась с де Голем, по мнению Белинского история. В Московской губернии, можно сказать, в центре Москвы, на сорок втором километре Казанской дороги, укусила его змея.
На другой день ему б пятнадцать лет стукнуло, а он провёл пятнадцатилетие своё в Павловской ,Четвёртой градской, больнице, ожидая расставания с жизнью.
Московские врачи не знают-не помнят, как от гадов лечить. Пришлось Антонине Васильевне в конспектах своих девических рыться. На это тоже время ушло. Ну и рылась она и лечила, спасала Родине будущего воина.
Лежал он ни в чём не уверенный и жалел себя, как Орлёнок из грустной песни. Люди: однокашники, подруги несостоявшиеся, товарищи дворовые, не считая родителей, – валом валили выразить. В какой-то день нагрянул Юрик. На самом деле первый из двора. Хотя мог бы и не первый. Мало ли сколько при его положении дел неотложных, и старше он де Голя лет на семь был.
Во время своего посещения Юрик вкратце обрисовал дворовую ситуацию. Генерал выслушал и старался выглядеть мужественным и прищуренным.
В свою очередь, не стал он от Юрика скрывать как от мужчины мужчина, что положение его весьма неординарное – не жилец на белом свете. Просил всем дворовым пожать руки, не исключая и Вальки Кандауровой из второго подъезда и простить, кого чем обидел, что полк в поход услали, и чтоб его не ждали. Юрик обещался в точности исполнить возложенные поручения...
Ладно. Пошёл де Голь провожать,смахнув украдкой слезу. Пока тот надевал свой положенный плащ, перекрещивал на груди белое кашне и надвигал кепку на лоб, к де Голю подошли фигурными шагами два духовитых парня.
– Позови Щура из пятьсот тридцать второй, а может, и тридцать первой, на пятом этаже. На цирлах, кому говорят!
А де Голя пошатывает.
– Не могу, – отвечает,– кореша. Меня туда всё равно не пустят.
– Поганец! и замахнулся рукой на выдающегося политического деятеля.
А тут Юрик как раз закончил свой туалет, схватил негодяя за шиворот, развернул и унизительно по кончику носа щёлкнул. Второй дёрнулся, а Юрик левой рукой отмахнулся, как отсалютовал. На ногу наступил и прошептал что-то, наверное, очень оскорбительное. Потому что тот затрясся весь и облизнул губы.
Первый потерпевший второго удержал и потащил одеваться.
– Он от нас всё равно не уйдёт, иудушка Троцкий. Пошли скорей.
А Юрик де Голя до лифта почтительно проводил и пошёл в развалку под генеральским восторженным взглядом
Вечером де Голь позвонил и узнал развязку комедии.
Они его нагнали на трамвайной остановке. Юрик трусливо юркнул в третий трамвай. Они – за ним. Он им своим испуганным юрканьем куражу поддал, они его совсем за другого принимали...
Пробежался и выскочил из передней двери. Они – по-прежнему – за ним. Он по-прежнему – в заднюю дверь. И только они хотели за ним по установившейся традиции – он с верхней ступеньки как звезданёт яловым сапогом переднему в челюсть, так что тот и заднего сшиб. Ту кондукторша, насмотревшись баталии, двери закрыла, и трамвай плавно отправился в дальнейшие странствия. А Юрик, приветливо помахав помогающим друг другу подняться недавним своим соперникам – победил, дескать, спорт, победил мир – сел на освободившееся место и познакомился с девушкой...
 
В дворовый словарь каждый вносил по кирпичику. Вот и Юрик всех во дворе называл Рыжими, хоть б они имели чёрные, как вороньи крылья, волоса. С младшими держался демократично, никогда никого не оскорбляя за малое количество прожитых лет, и даже любил пошутить:
– Ну ты, Рыжий! В следующий раз, как остаканишься – предупреждай. А то ты в гневе – дерзкий. Ещё расшибёшь меня под горячую руку.
Ходил он и драться за младших товарищей к школе, но только в том случае, если они проигрывали в бою. Если же стеснялись, а потом за ним бежали – на его помощь могли не рассчитывать, а ещё и по модификации получить дружеского шлепка. Он даже за такие вещи своего брата Толяна не уважал. Что он, будучи старшим братом, отслужив четыре года во флоте и имея метр девяносто росту, паразитировал на популярности младшего брата...
 
Жизнь у Юрика тоже не задалась.
Женился он однажды на дворовой девчонке, но очень скоро развёлся. Слишком казаковат был. Но дочку тем не менее успел произвести. Мать с горя увезла её по комсомольской путёвке. Лет через двадцать дочка к бабушке в гости в Москву приехала. И вот уж так получилось, что выходит она из подъезда, а навстречу – папаша. Посмотрели друг на дружку, девушка глазами по Юрику поёрзала, и пошли каждый в свою сторону. И не догадались, глупые, что в известном смысле – родственники, что бывало Юрик одной рукой колоду карт держал, а другой – коляску покачивал с зародившимся цветком, сидя в дворовом клубе на ящиках. Чего только в нашей жизни не случается...
 
Сделал вторую попытку уже тридцатилетним бобылём на восемнадцатилетней вострушке. И зажили они гораздо лучше. Он опытный учитель, она смышленая ученица. Как жена Герцена...
Через несколько лет совершенно спилась. Да и бескультурную болезнь по пьяному делу подцепила и учителя не обнесла. Двух детей её лишили, с отцом остались. Он, как мог, с ними пробовал. Потом устал и матери своей спихнул...
А однажды из дома вышел, а назад не вернулся....................
...В Венгрии во время известных событий вошёл, исполняя интернациональный долг, в спортивный зал и надел перчатки, и стал боксировать. И стало ему доставаться без тренировки. Тогда он взял автомат и венгра этого пристрелил.
.............................................................
 
 
Пусто во дворе. Как будто вымерло всё. А когда-то жизнь бурлила. Толпы собирались. Дрались. Целовались. Пили. У ворот стояли, выхватывая у первомайских демонстрантов бумажные цветы... Как могущественные государства, потрясавшие миром, были да прошли, так и вы прошли, друзья моего детства. До пятидесяти никто почти не дожил... Кто ж это над вами посмеялся?...
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Дом Весёлых Нищих
Другой ракурс
(повесть в двух действиях)
 
 
Действие первое
 
Старый московский двор в Замоскворечье. Узкая прямоугольная площадка, с четырёх сторон окружённая домами. Только две стены полностью не соединены между собой – там ворота. Во дворе – склады овощного магазина. На асфальте валяются тухлые раздавленные овощи. Во двор въезжают и выезжают машины.
Лето. Шесть часов вечера. Солнца во дворе уже нет. Дома кирпичные мрачные. В правом углу на асфальте стоят ящики из-под яблок. На ящиках сидят де Голь, Вячеслав, Шаха, Февраль. Между ними – ящик, на котором они выводят доминошные узоры. Иван Семёныч и Валерий Петрович с интересом следят за игрой, ждут своей очереди. Де Голь играет с Шахой, Вячеслав с Февралём. Все слегка навеселе. Только Февраль как бы в полусне.
Немного в стороне художник Коля безучастно сидит на лавочке.
 
ВЯЧЕСЛАВ. Не умеете работать головой, работайте руками. Правда, Февраль?
ФЕВРАЛЬ (мычит). Рач-комс... Боч-комс.
ДЕ ГОЛЬ. Уж не мне ли на старости лет?
ВЯЧЕСЛАВ (указывает на Шаху). А этот на что? Эй, шпингалет! Ты что, спишь? Работать нужно. Маестро сердится, выкормыш.
ШАХА. Мне уже двадцать пять лет!
ВЯЧЕСЛАВ. Маленькая собачка – до старости щенок.
ДЕ ГОЛЬ. Вячеслав, ты мудр, как Галилео Галилей.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!
ШАХА (нехотя мешая). Ты-то ещё, придурок! Я в английской разведке работаю. А то вот сниму миллион из швейцарского банка и вам даже вермута не куплю.
ФЕВРАЛЬ. А я тебе нос хавать буду (скалит зубы).
ВЯЧЕСЛАВ (даёт ему затрещину). Играй давай, нос. В дом тридцать друг друга не хавают.
ФЕВРАЛЬ (мычит). Переспим и зарежем.
ШАХА. Кого?
ФЕВРАЛЬ. Машку Партизанку.
Шаха смеётся.
ДЕ ГОЛЬ. Её стоит, суку. Я на ней в том году трипак поймал.
ВЯЧЕСЛАВ. А, я помню. Ещё пить тогда отказывался. Я тебе говорю: пошли ты их, врачей. Им делать нечего, пугают нас. Боятся водки им не достанется, а у самих спирту – залейся.
ДЕ ГОЛЬ. Да, сначала я их слушал. А потом плюнул на всё, нажрался как крот. И ничего – попрежнему красавец мужчина. Вегетарианец в смысле красных вин. И горжусь этим.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!
ШАХА. Скажет тоже.
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Ребята, вы будете играть?
ДЕ ГОЛЬ. Цыть. Чтой-то комаров развелось в нашем доме многовато. Так и зужжат, так и зужжат. С чего бы это? (Зевает).
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Глупо. А ещё культурный человек.
ДЕ ГОЛЬ. Я – истопник. Любимец, дай ему ногой в... ягодицу, а то – я не достану. Я тебе потом отдам.
ШАХА. С наслаждением, май френд! (Замахивается на Ивана Семёныча, баском, переходящим в тенор). У, щенок!
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Я не щенок. Ты ж мне в дети годишься.
ШАХА. Зато я стопроцентный. Я здесь родился и умру, даст небо. А ты – приблудный, и двух лет здесь не живёшь.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Иван Семёныч, да не связывайтесь вы с ними. Они этого не понимают.
ВЯЧЕСЛАВ. Вот именно. Не понимаем. Ти-ши-на.
ХУДОЖНИК КОЛЯ. Кхе, кхе.
ДЕ ГОЛЬ. Коля, ты наша совесть. Но всё-таки я против космополитизма. Наш двор – наша Родина, и мы здесь хозяева, а пришельцы с далёких планет могут и помолчать, когда старшие говорят. (Ивану Семёнычу и Валерию Петровичу). Не так ли друзья?..
Делают вид, что не слышат.
ВЯЧЕСЛАВ. Два-два.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть! А сам Гитлера поставил! Надо же, чудак какой-то.
Все смеются над Февралём, а он над Вячеславом.
ШАХА. Мешки сбрасываете, Вячеслав? Восемь-восемь.
ДЕ ГОЛЬ (толкает Февраля). Месяц без двух дней в голове, вы спите?
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс, бочкомс...Дуплюсь. (Ходит).
ВЯЧЕСЛАВ. Ходи, Шаха. Я хочу немедленно отдохнуть. Думаешь, легко мне вчера было? Я, говорит, честная женщина. Я в парадных не отдаюсь, глупец! А потом во вкус вошла, не знал, как отвязаться.
ШАХА. Намёк поняла, приду. (Ходит).
ФЕВРАЛЬ. А у меня, кажись, нету...Бочкомс... Есть, есть, рачкомс!
ДЕ ГОЛЬ. Ты чересчур задумчив, Февралёк. Эта легкомысленная игра не для тебя. (Ходит).
ВЯЧЕСЛАВ. Слезай, Шаха. Вы проиграли, маестро.
ДЕ ГОЛЬ. Ну, это ещё как сказать. Хотя с таким партнёром...(Щёлкает Шаху по затылку).
ШАХА. Мне двадцать пять лет! Я сотрудник Интеллидженс сервис!
ФЕВРАЛЬ. Переспим и зарежем. (Ходит, делает рыбу и не замечает).
ВЯЧЕСЛАВ. Февраль, да ты рыбак? Не ожидал. Считайте бабки, господа.
ДЕ ГОЛЬ. Четыре да восемь, м-м,м-м,м-м...шестандцать...сорок четыре. На нас, Козлы. Шаха, ты тупей Февраля. Мне стыдно за тебя, товарищ Шаха.
ФЕВРАЛЬ. Хеаа. Во даёть!
ШАХА. Мне же двадцать пять лет, командир Ли! Я на правительственных приёмах бываю.
ВЯЧЕСЛАВ. До чего ж ты нуден, Шаха, Одно и то же. Ты и в сорок лет таким будешь.
ДЕ ГОЛЬ. Ведь быть всегда чуть-чуть ребёнком есть высшая на свете взрослость. (Шахе) Не отчаивайся, мой мальчик.
Шаха смеётся.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!
ИВАН СЕМЁНЫЧ (Шахе). Ну, вылезайте, раз проиграли. Потренируйтесь пока.
ШАХА. Чой-то комаров развелось в нашем доме многолюдство.Целый гербарий. С чего бы это?
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Как ты со мной разговариваешь, пошляк? Я тебя сейчас вышвырну!
Вячеслав и де Голь встают и подходят к нему. Вячеслав щёлкает его по кончику носа. Щёки у Ивана Семёныча трясутся. Де Голь хлопает по ним.
ДЕ ГОЛЬ. Цыть
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Ну, это уж хамство.Пожилого человека? Вы мне не хулиганьте. Я на вас управу найду! (Топает ногами).
ДЕ ГОЛЬ. А ты, судья, закрой харево. Это ты там (указывает на ворота) судья, люди с чистой совестью. А здесь ты нуль. Понял, крючок? И никшни.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть! (Кидает в судью фишкой).
ШАХА (напевает). Страстью и негою сердце пылает! (Изображая сладострастие, приближается к заду Ивана Семёныча).
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ (берёт Ивана Семёныча под руку). Пойдёмте, Иван Семёнвыч от этих сопляков. (Вполголоса) Выпьем по стаканчику портвейна. (Громко). Они всё равно не поймут – это гангстеры.
ДЕ ГОЛЬ. Эй, судья! Какого цвета у тебя кальсоны? Ты, надеюсь, кальсоны носишь как всякий добропорядочный буржуа? Поздравляю тебя, мой мальчик!
Иван Семёныч и Валерий Петрович останавливаются в нерешительности – идти или ответить?
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ (Ивану Семёнычу, но достаточно громко). Я буду жаловаться. Это ни на что не похоже. После стольких лет Советской власти какой-то распоясавшийся хулиган...
ДЕ ГОЛЬ. Не, не будешь. Ты трус, мой мальчик. Тебе кровавые кошмары будут сниться... И всё тошнит, и голова кружится, и Славики кровавые в глазах, покоя нет, покой на только снится, летит, летит стальная кобылица! Э... Ну, пошёл, пошёл, пощипли травку. В восемь часов, чтобы был в постели, не будешь – почтенный Шаха отщёлкает тебя по холёным щекам или по мясистому унитазу. (Шахе) Не так ли, мой мальчик?
ШАХА. С наслаждением, мой френт!
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!
Валерий Петрович и Иван Семёныч идут, не оборачиваясь.
ВЯЧЕСЛАВ. Эй, погоди! (Бежит за уходящими). Иван Семёныч, угости троячком, до послезавтрого. На подтяжки. Жениться буду.
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Нет, Слава, я не дам тебе денег!
ВЯЧЕСЛАВ (шипит). Что-о-о-о? (Тянется руками к горлу).Что ж ты, сука, у тебя порядочный человек просит, а ты не дашь? Это, значит, я перед тобой унижаюсь, а ты не дашь? (Шахе, который далеко). Шаха, не удерживай меня! Сейчас я разобью эту скверную харю! (Но бить медлит). Дашь или не дашь? Считаю до... семи. Раз. Два. (Чем дальше, тем медленнее). Три.Четыре. Пять. Ше...
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Да на, на! (Кидает скомканную бумажку в лицо Вячеславу. Вячеслав ловит её и целует).
ВЯЧЕСЛАВ (Ивану Семёнычу). О, какой ты всё же великолепный джигит! Давай поцелуемся? Не хочешь? твоё право. Ну ладно, тогда я проголосую, чтобы тебя выбрали ВРИО патриарха дом тридцать. На место уехавшего Вольдемара. Готовься. (Возвращается к друзьям).
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ (сидящим не слышно). Пойдёмте, Иван Семёныч. Как это гнусно! Этому надо положить конец.
ИВАН СЕМЁНЫЧ. Да, да. Я уже повесил объявление об обмене.У меня – дети. (Скрываются за воротами).
Де Голь кидается к Вячеславу.
ДЕ ГОЛЬ. Гений наглости! Качать Вячеслава!
Все кидаются к Вячеславу, качают. Тощий Шаха старается изо всех сил. Февраль ожил. Он качает и бормочет: Рачкомс, бочкомс, – но теперь это похоже на весёлую, разухабистую песню. Наконец осторожно опускают довольного, раскрасневшегося Вячеслава на асфальт.
ВЯЧЕСЛАВ. Вот, как надо. Итак, что мы имеем? Десять долларов, кто – больше? (Де Голь достаёт рубль, Шаха – пятьдесят копеек).
ВЯЧЕСЛАВ. Бутылка с четвёркой. Кто бежит? Шаха?
ШАХА. Ну что, всё я да я! Мне уже двадцать пять лет, как никак.
ФЕВРАЛЬ (радостно). Давай сюда. Я на ногу лёгкий. (полубежит, полуидёт, напевая:
Нас утро встречает прохладой,
Увидев меня за версту,
Добавим, добавим, добавим,
Та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра.
Исчезает)
ВЯЧЕСЛАВ. Аршин и закусон. Генерал, это уже по вашей части.
ДЕ ГОЛЬ. Будет сделано. (Стучит в окно полуподвального этажа. Из окна высовывается заспанная Валька Ковалёва).
ВАЛЬКА (зевая). Ну. что надо, харя?
ДЕ ГОЛЬ. Валюшечка, аршин и кусочек хлебушка.
Валька исчезает. Через несколько минут снова появляется. Даёт стакан, обломанную полубуханку чёрного, зелёный лук, котлету, два помидора.
ВАЛЬКА. На, сволота. Как вы мне надоели! И так голова болит с похмелюги... Только принеси. А то я на вас стаканов не напасусь.
ДЕ ГОЛЬ. Валюшечка, ты меня знаешь, я безукоризненно честен.
ВАЛЬКА. Честен, честен, в четверг брал – принёс?
ДЕ ГОЛЬ. Какие мерзавцы! Понимаешь, Валюшечка, я выпил и отлучился к красотке Севера, но строго-настрого наказал возвратить тебе этот стакан. А они... Нет, я этого так не оставлю! Виновные будут строго наказаны. В Верховный суд позвоню, Лёньку Брежнева на ноги подыму, но это им даром не пройдёт. А сейчас, прекраснейшая Валюшечка, я с твоего позволения, беру этот драгоценный сосуд, мы частично кайфанём из него, после чего я приношу тебе этот сосуд, наполненный влагой, кроме того, три стакана беру в газировочном автомате и подшиваю их к делу. Ну а посуденция после полового акта выпития, это само собой. Под мою ответственность, целомудренная Валюшечка, с нескрываемым уважением – твой будущий зять маестро де Голь.
ВАЛЬКА. Да замолкни ты, трёкало! (Де Голь раскланивается и отходит. Возвращается Февраль.
ФЕВРАЛЬ (припрыгивая). Кудрявая, что ж ты не рада, увидев меня за версту, добавим, добавим, добавим, та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра
ДЕ ГОЛЬ. Ну что ж, господин Февраль, займитесь вашим коронным финтом по части разлива. Не забудьте, что несколько капель мы должны оставить моей будущей тёще Валюшечке.
ШАХА. Добро переводить.
ДЕ ГОЛЬ. Цыть. Можно из моего порциону.
Февраль наливает первый стакан Вячеславу. Вячеслав пьёт единым духом. Закусывает луком.
ВЯЧЕСЛАВ. Крепка Советская власть!
Февраль наливает второй стакан де Голю.
ШАХА. Я делюсь со своим учителем!
Февраль доливает в стакан. Де Голь пьёт мелкими глотками. Долго нюхает хлеб. Шаха держит наготове котлету и помидор. Де Голь кланяется Шахе, закусывает
ДЕ ГОЛЬ. Мой организм по структуре своей коньячен. Но я деградировал, друзья мои. Теперь я пью водку. Я конченый человек, Шаха. Да. А тебя хвалю.
ШАХА. Не стоит благодарности.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть! (Пьёт мечтательно. Закусывает помидоркой. Наливает Шахе. В бутылке остаётся грамм пятьдесят для Вальки Ковалёвой. Шаха пьёт. Водка идёт ему плохо. Фыркает).
ВЯЧЕСЛАВ. Эх, и пить-то как следует не умеет.
ДЕ ГОЛЬ. Давно я замечаю, Вячеслав, вы как-то недоброжелательно относитесь к моему любимцу.
ВЯЧЕСЛАВ. Ни рыба ни мясо.
ДЕ ГОЛЬ. Блаженны нищие духом. Как знать, может, в этом его счастье.
ВЯЧЕСЛАВ. Ну, это уже философия. Давайте лучше про баб поговорим.
ШАХА. Какая-то водка противная. Совсем обнаглели! Скоро денатуратом будут поить.
ФЕВРАЛЬ. Водка ничего... А вот, друзья, произошёл со мной на днях чудесный случай!
ДЕ ГОЛЬ. В космос летал?
ВЯЧЕСЛАВ. Софи Лорен изнасиловал?
ШАХА. Получил миллион из швейцарского банка?
ФЕВРАЛЬ (заранее смеясь). Тю! Тю! Рачкомс! Бочкомс! Чудесный случай!
ДЕ ГОЛЬ. Поумнел на час?
ФЕВРАЛЬ (заливаясь). Тю тебя! Тю тебя! Бочкомс! Чудесный случай!.. Сгадали мы в обед на работе – я, Валька Косой и один еврейчик. Ну. я на ногу лёгкий, сбегал, принёс. Васька выпил, я выпил, а еврейчик – полстакана и больше не стал, мне отдал. А рупь заплатил, как и мы. Вот чудак! Мне полстакана ни за что ни про что в рот и свалилось. Бывают же такие! Рупь заплатил, а сам – полстакана! Я б ни в жисть не поверил! Чудак, хеаа.
Заливается идиотским смехом. Никто не смеётся.
ДЕ ГОЛЬ. И об этом случае он будет помнить всю жизнь... Был бы ты побойчее, Февраль, книгу бы издал: Счастливые случаи моей жизни. Там за всю твою горемычную жизнь штук бы семь набралось. И счастлив человек. Другие мучаются, почему у них машины нет. Или туфлей французских. Или почему соседская девочка на фигурное катание ходит, а у них – нет. А тут человек выпил полстакана задарма и счастлив. Как мало нужно для счастья. Ты философ, Февраль. Довольствуйся малым – ещё древние говорили. В этом вся суть. Эх, мне бы так! Да нет. Всё чего-то ищу, о чём-то жалею.
ВЯЧЕСЛАВ. Де Голь, кончай философию. Давай про баб.
ДЕ ГОЛЬ. Не надо заставлять человека жить по своему подобию, Вячеслав. Я ж не мешаю тебе смаковать, как ты якобы тискаешь девок в подъездах. Не мешай же и мне немножко пофилософствовать... Одни живут, другие философствуют. Мы с тобой не живём, так не мешало бы нам немного пофилософствовать. Вся беда твоя, что тебя так воспитали – ты хочешь, чтоб все были, как ты.
ВЯЧЕСЛАВ. Да. Не люблю думать. Как задумаешься, всё так грустно становится, жить как-то хочется по-другому. А как? Ты вот думаешь, я не думаю, а живём мы с тобой одинаково. Никакой разницы. Ты думаешь, а институт бросил. А я не думаю и учусь.
ДЕ ГОЛЬ. Учишься?
ВЯЧЕСЛАВ. ДА, учусь, на четвёртом курсе. А что?
ДЕ ГОЛЬ. Да так. ничего. Учись.
ШАХА. Великий ты человек, Вячеслав. На всё тебя хватает. И пьёшь, и баб наслаждаешь, и учишься.
ФЕВРАЛЬ (снова захмелевший). Рач-комс. Боч-комс
ВЯЧЕСЛАВ. Да, я таков. И довольно об этом. Шаха, Рыбак сегодня выходит?
ШАХА. Да, пятнадцатые сутки пошли.
ФЕВРАЛЬ (бормочет). И зарежем.
ДЕ ГОЛЬ. За что его, запамятовал?
ВЯЧЕСЛАВ. Да Юлька опять.
ДЕ ГОЛЬ. Вот сука!
ШАХА. Я не согласен с тобой, командир Ли. Я недавно книжку читал: женщину надо любить. А он пьёт.
ВЯЧЕСЛАВ (щёлкает Шаху по затылку). Цыть, пузырь, когда взрослые разговаривают. Мороженное надо кушать, а он – туда же: пьёт. Если хочешь знать, он и пить-то стал из-за неё. Он же парень был наивный до женитьбы. Дневник вёл, стихи писал. Почему, говорит, в жизни так много жестокого? Женился на ней, а до этого ни одной бабы не пробовал. Мне, говорит, полюбить надо, а без любви спать с женщиной – одно бесстыдство, как животное. Женился на ней – ему восемнадцать, а ей девятнадцать. Она уже все университеты прошла, курила, водку пила... Это её на Севере научили. Кончила техникум, послали её под Архангельск. Оттуда приехала, ну, сам понимаешь – солдаты, стройбат... Но он всё равно женился. И жили они хорошо. А через год его в армию взяли. Вот тут она по рукам и пошла. А мы её как-то ещё на чердак затащили и – в шесть смычков. После этого она чуть руки на себя не наложила... Ничего, пережила. Но это – между нами. Сашка об этом ничего не знает, знал бы – убил. Догадывается только, что были у неё. От этого и пьёт. И её колотит. Скажи, говорит, честно – были у тебя без меня мужики? Она говорит: Нет. Он её тогда и лупит. Мне, говорит, правда нужна. А она его на сутки сажает.
ДЕ ГОЛЬ.
Смешная жизнь, смешной разлад,
Так было и так будет после.
Как кладбище, усеян сад
В берёз изглоданные кости.
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!..
Когда меня мать рожала,
Вся милиция дрожала,
А начальник бегает, орёт:
Проститутку Бог даёт.
 
ДЕ ГОЛЬ. Ты прав, Февраль, достаточно... И ничего не изменилось – пил русский человек, пьёт и будет пить. И мучается. Только чеховских героев стало больше. Все чего-то ждут от жизни, хотят как-то по-другому. А как? И во что верить? Раньше хоть в Бога можно было верить, а теперь во что? В телевизор? И зачем кровь лили? Всё зачем, всё почему... Да, ты совершенно прав, Февраль.
Наша жизнь – простыня и кровать!
Наша жизнь – поцелуй да в омут!
ВЯЧЕСЛАВ. Опять философия! Да пре-кра-ти же! И без тебя тошно! Давай – про баб!
Появляется Сашка Рыбак, остриженный под машинку. Напевает.
РЫБАК. В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина подымала паруса.
ШАХА. Лёгок на помине! Александро!
Рыбак здоровается со всеми. Февраль целует его в засос, затяжным долгим поцелуем.
ДЕ ГОЛЬ. Возмужал, окреп. Какими новыми трудами обогатилась передовая социал-демократичекая мысль? Писать приходилось молоком?
ШАХА. А что нового на Гавайских островах?
 
РЫБАК. Извините, господа, я больше мусор убирал. А когда старшина хамил, я грозился не взять его на рыбалку.
ДЕ ГОЛЬ. И действовало?
РЫБАК. Как часы.
ШАХА. Сяо-Ляо! Гоминдановцы убили твою мать!
РЫБАК (с улыбкой) Я отомщу им, командир Ли.
Февраль смеётся своим идиотским смехом.
ВЯЧЕСЛАВ. Рыбачок утомился. Рыбачку следует освежиться глотком шампанского, правильно я вас понял?
ДЕ ГОЛЬ. Вячеслав, ты талантлив.
ВЯЧЕСЛАВ. Я таков. Этого у меня не отымешь. Но я сделал своё дело, теперь ваша очередь, генерал.
ДЕ ГОЛЬ. Об этом надо хорошенько поразмыслить. (Думает вслух). Ушатихе не отдал – отпадает. Дядя Миша? Дипломатический разрыв. Пенсионер?.. Я так – он так, тогда я так... гм, гм... Интересный вариант.
РЫБАК. Мужики, зря стараетесь – не пью. Начинаю новую жизнь.
ШАХА. Но по какому праву? Сообщу в Интеллидженс сервис!
ФЕВРАЛЬ. Хеаа. (Показывает на Шаху пальцем). Стебанутый.
ВЯЧЕСЛАВ. Молчать!.. Вот за это, Рыбачок, и выпьем. За твою новую жизнь. Резко бросать вредно. Высоцкий бросил – сам знаешь, чем кончилось.
РЫБАК. Тоже верно!.. А потом, за новую жизнь – случай-то особый! Ведь больше никогда! Так последний раз можно, ведь правда? Я ей докажу, что у меня воля есть! Я перед ней здорово виноват, мужики. Я теперь стану к ней по-хорошему относиться. Я её за-тер-ро-ризировал совсем. Я все пятнадцать суток об этом думал.
ДЕ ГОЛЬ. Вот теперь я слышу речь не мальчика, но мужа. (Про себя) А признайтесь, дорогой доктор, что без дураков было бы скучно жить.
ШАХА. Чего бормочешь?
Де Голь даёт ему оплеуху.
ШАХА. Мне уже двадцать пять лет! Сам же так говоришь!
ДЕ ГОЛЬ. Всякому овощу – свой фрукт. Когда я тебе так говорю, это одно дело – я твой воспитатель; а когда ты мне так говоришь – это уже цинизмом попахивает.
ФЕВРАЛЬ. Хеаа. Бочкомс его.
ШАХА. Ты-то ещё! Ты неинтеллигентный человек, Февраль. Позволь тебе это заметить.
ФЕВРАЛЬ. Сам ты не умывался.
ШАХА. И деревня твоя Дурак.
Появляется Игорь с папкой.
ДЕ ГОЛЬ. Ба! Кого я вижу! Светило электроники! Букет мыслей! Гарри Трумен!
ИГОРЬ. Привет. (Кивает и хочет пройти в парадное).
ДЕ ГОЛЬ (загораживает ему дорогу) Ну, как здоровье?
ИГОРЬ. Да вроде – ничего.
ДЕ ГОЛЬ. Ну, а на любовном фронте?
ИГОРЬ. Временное затишье.
ДЕ ГОЛЬ. Хороший ты парень, Игорёк. Я к тебе как-то душевно привязался. В тебе есть что-то такое... Ну я не знаю, что. В общем, ты свет, я тьма. Но я тебя люблю и даже в котельной всем кричу: есть у нас во дворе один кандидат наук, ему при жизни готовят памятник.
ИГОРЬ. Сколько?
ДЕ ГОЛЬ. Желательно – два чирика. Рыбачок возвратился из творческой командировки и хочет начать новую жизнь. Так что желательно – парочку бутылёчков. Один – за старую, другой – за новую жизни.
ИГОРЬ (достаёт двадцать рублей). Только надолго не могу. Нас насчёт премии облажали.
ДЕ ГОЛЬ. Какие речи! Шаха, у тебя – девятнадцатого, если не ошибаюсь?
ШАХА. Так точно, командир Ли.
ДЕ ГОЛЬ. Итак, до девятнадцатого.
ИГОРЬ. До девятнадцатого можно. (Отдаёт деньги). Ну. ладно. (Хочет идти).
ДЕ ГОЛЬ. Как? Разве не осчастливишь нас глотком бургундского?
ИГОРЬ. Не могу. Послезавтра – зачёт.
ДЕ ГОЛЬ. У тебя – воля! А я упал на дно общества, и мне уже не выкарабкаться оттуда!
Всё пронеслося под вихрем бойким
Вот на такой же бешеной тройке...
Ну ладно. Чао?
ИГОРЬ. Чао (уходит).
ФЕВРАЛЬ (оживлённо напевает). При народе, в хороводе...
ВЯЧЕСЛАВ. Делу – время, потехе – час. Шаха, Февраль!
ФЕВРАЛЬ. Ну конечно, рачкомс! Шаха, давай вперегонки!
ШАХА. Вообще-то мне уже двадцать пять лет, и я сотрудник мексиканской разведки, но ради шалости...согласен.
Убегают. Февраль поёт как всегда: Нас утро встречает прохладой.
Из парадной выходит Нинка Ковалёва. В руках у неё – авоська, в авоське – четыре пустых бутылки. Из окна в одной комбинации высовывается Валька.
ВАЛЬКА. Да побыстрей, сучья полость! Скажи: у меня мать при смерти, выпить хочет напоследок! Да с хахалем своим не задерживайся (указывает на де Голя). А то он у тебя всю бутылку высосет, кровопивец!
ДЕ ГОЛЬ. О, какая прелестница! Валюшечка, покажи титьку, на меня детские воспоминания нахлынули!
ВАЛЬКА. Я тебя сейчас титькой, как комара, прихлопну. (Зевает, прячется).
ДЕ ГОЛЬ. Как грубо! (Приближается к Нинке, напевает). О, дитя, под окошком твоим я тебе пропою серенаду. Обнимает её за талию, целует в губы.
НИНКА. Тихо – мать увидит. Вечером выйду.
ДЕ ГОЛЬ (отталкивает её). Вон отсюда! (Декламирует на весь двор). Прощай! И если навсегда, то навсегда прощай! (Из окон высовываются жильцы). Почему не аплодируете, мерзавцы? (Жильцы прячутся).
НИНКА (смотрит на него и крутит пальцем у виска). Совсем как маленький (уходит).
РЫБАК. Вот вы все кричите: друзья, друзья, а ни одна падла ко мне не пришла, курить нечего было. А Гусь пришёл. И знаете, где он сейчас? Встречает Вольдемара!!! Съели?
ДЕ ГОЛЬ. Ну???
ВЯЧЕСЛАВ. Так он же на пять лет завербовался?
РЫБАК. Прислал письмо: Замёрз душой и телом. Рву когти.
ДЕ ГОЛЬ. Наш патриарх! И снова жизнь дом тридцать потечёт по издревле заведённым канонам. Испортились мы порядком, поразболтались...
ВЯЧЕСЛАВ. Всё такой же, наверно, высокий, тощий – кожа да кости. А как дерётся, как дерётся, сволочь!
РЫБАК. Да, мослы у него хороши. Я помню, когда Батона в армию провожали, заехал он одному в брюхо. Тот лежит, а сам за ногу уцепился. Он другой ногой ему на харю наступил: да отвали ты от меня! – и оттолкнулся ногой, как от поезда. Вот смеху было... Только жалко немножко.
ВЯЧЕСЛАВ. Ты всегда был размазнёй. С таким характером трудно жить, Саша.
Появляются Шаха и Февраль.
ДЕ ГОЛЬ. Возлюбленные дураки! Мы сейчас пить не будем. К нам едет Вольдемар! Подождём.
ШАХА. Я не дурак. Мне – двадцать пять лет, с позволения сказать.
ФЕВРАЛЬ. Вольдемар! Я ему каждый раз, бочкомс, за водкой бегал. Он мне по полстакану... Я тогда поправился, рачкомс...
ШАХА. А я, помню, ещё в пятом классе учился. Он меня подозвал как-то: Выпей, говорит, сынок. Ты ведь уже юноша. Я выпил и сблевал, прям ему на рубашку – это первый раз в жизни. А он меня не ударил, нет, он мне платком рот обтёр... Как отец! У меня никогда не было отца! Я очень люблю Вольдемара.
ВЯЧЕСЛАВ. Долго ждать однако.
ДЕ ГОЛЬ (кряхтит). Да, долгонько.
ШАХА. Что-то стало холодать!
ФЕВРАЛЬ. Не пора ли нам поддать?
ШАХА. Что-то стали ноги зябнуть!
ФЕВРАЛЬ. Не пора ли нам дерябнуть?
ДЕ ГОЛЬ (грозит пальцем). Шалуны.
ВЯЧЕСЛАВ. Кстати, по поводу шалунов. – Настасья Иннокентьевна, можно при помощи губ и пальцев? – Ну что вы, Виталий, я порядочная, интеллигентная женщина! – Ну, Настасья Иннокентьевна! – Нахал! – Настасья Иннокентьевна, я вас очень прошу! – Ну что с вами делать, баловник? Только скорее. – Бу-бу-бу-бу-бу. (Издаёт вибрирующий звук, водя пальцем по губам).
ФЕВРАЛЬ. Хеаа.
ШАХА. Хе-хе-хе-хе-хе.
ДЕ ГОЛЬ. Гы-гы-гы-гы-гы-гы. Бу-бу-бу-бу-бу.
Рыбак улыбается, хотя видно, что ему не смешно.
ДЕ ГОЛЬ. Ну уж теперь нам придётся выпить, как ни крутите ни вертите, существовала Нефертити. Гори она синим огнём. Ты своего добился Жорж Данден.
РЫБАК. Но Вольдемар!
ВЯЧЕСЛАВ. Как мы ни бьёмся, но к вечеру напьёмся, найдём ещё, ты ещё не усёк эту истину? Да и Вольдемар, думаешь, пустой едет через всю страну? Как бы не так!
ДЕ ГОЛЬ. Февраль!
ФЕВРАЛЬ. Бочкомс! (Вскакивает).
ДЕ ГОЛЬ. Приступите к выносу знамени.
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс! (Разливает. Все пьют по очереди. Шаха бежит к стене дома). Бочкомс! Я б таких расстреливал! Не умеешь пить – не пей! Бочкомс.
Появляется Вольдемар с Гусём. Гусь несёт дипломат. Обо они слегка навеселе.
ГУСЬ. Рота, сми-и-рна-а!
Все, кроме Коли, встают.
ВОЛЬДЕМАР. Рота, вольно. (Продолжают стоять).
РЫБАК. В флебустьерском дальнем синем море...
ВОЛЬДЕМАР (останавливает его рукой). Буду говорить. Итак... (Как будто берёт разбег). И где бы я ни был, в каких краях ни приходилось мне бултыхаться – в золоте купался, кучерявые арфистки целовали мне ноги: останься – Измаил-беем будешь!. – Но из горящих глоток лишь три слова!.. Дети у меня по всей России, но рано или поздно в испарине моего ухарского сердца раздавался призыв! Зов предков раздавался в испарине ухарского моего сердца! И плевал я тогда на все совмещённые санузлы и георгины, на все четвертинки перед обедом и кофе в постели, расчёркивал перо – и возвращался в тебя, о, дом тридцать! О, моя мать и детище моего воображения! Моё солнце настурции, приют спокойствия и настроения мысли: фило – любовь, софия – мудрость. Возвращаюсь я к тебе и, как Ромео, начинаю благоухать тройным одеколоном и вспоминанием! В тебе и помочиться-то приятно где-нибудь под стеной, лучше всяких там благоустроенных туалетов! О, этот запашок тухлых овощей! Как к сыру Рокфору, к нему нужно привыкнуть! Но если привык, ты не променяешь его ни на какие всплески благоухающих вымышлений! И пока ты жив, о дом тридцать, жив и Вольдемар! Молод Вольдемар! И гарцует Вольдемар на лихом коне по бездорожью случайных встреч, молодцеватых попоек, женщин с распущенными волосами, сначала таких наглых, а потом покорных как собачонка, и всякого другого замысловатого узора нашей никудышной и непутёвой, но всё равно весёлой и разухабисто прекрасной жизни! Здравствуй, Дом Весёлых Нищих! Узнаю тебя! (Смотрит на блюющего Шаху). Да, узнаю. (Опускается на колено, подстелив под него газету. Встаёт). Здорово, молодцы!
ГУСЬ (изображает рыдание на рукаве у Вольдемара). Расстрогал. Расшевелил струну Шопена. (Шмыгает носом).
ФЕВРАЛЬ (во время речи Вольдемара он задремал. Сейчас только что проснулся). Во даёть!
Со всех сторон сыплются на него оплеухи.
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс.
ВОЛЬДЕМАР (Пожимая Февралю руку). Ещё более поглупел... Молодец. (Треплет его рукой по щеке).
ШАХА (блюющий). Вольдемар!
ВОЛЬДЕМАР. Занимайся своими делами, юноша! Не отвлекайся. Закончишь, умоешься, наденешь новые шкарята, почистишь зубы – белая рубаха, гаврилка, чтоб были при тебе – и приходы, гостэм будешь! (Подходит к художнику). Кого я вижу? Деятель искусств? Давно ли ты стал присутствовать в наших рядах? Насколько помнится, ты не уважал наше общество.
КОЛЯ. Мне воздух нужен, говорят. Режим соблюдаю, Хотя какой, чёрт, режим, если помру... Страна наша какая-то странная. Если кто и не пьёт, так от него уже толку никакого нет.
ВОЛЬДЕМАР. Ну, зачем так? Ещё поживёшь на благость людям. Дом тридцать должен иметь своего художника! Я тебя на Курилы свезу! Знаешь, там источники какие? У меня радикулит псу под хвост смело. Вылечу я тебя!
КОЛЯ. Нет, медведь, не вылечишь. Собаки гнали – не выгнали, волк гнал – не выгнал, и ты не вылечишь.
ВОЛЬДЕМАР. Я сказал, вылечу! Берёзовый гриб заставлю пить. Ещё запоёшь: По тундре, по железной дороге! Гусь, правильно?
ГУСЬ. Аппетитно говоришь! Уши слушают!
ВОЛЬДЕМАР. А насчёт России погодь. Помнишь Гоголя Николай Васильича? Отец любит своё дитя, мать любит своё дитя, любит и зверь своё дитя, а никто не знает, что-такое наше русское товарищество. Нет его ни в одном народе: ни в колониальной Африке, ни в джунглях Вьетнама, ни в Америке, ни в Бурунди – только в СССР. Вот, что сказал Николай Васильевич Гоголь, А Николай Васильевич Гоголь есть величайший поэт мира! Про него Маркс сказал: Я и Гоголь! А остальные все херня – и Гомер, и Хейне, И Исаковский, Во! А дом тридцать – это маленькая Россия.
ГУСЬ. Искры из уха! Прям по балде, прям по балде ты мне настучал, батько Вольдемар! Я когда у Хозяина был, там у нас Владик с Покровки, тоже лихие зехера выкидывал. И всё по фене, всё по фене. Без фени слова не вымолвит! Э... как это у него?.. И поднялся по всей Фландрии великий стук и шмон... тоже, как у тебя, похоже.
ВОЛЬДЕМАР. Владик? Не слыхал. (К де Голю). А тебя не похвалю. Ты что ж это, факультет бросил, опустился? Для чего ж мы тебя растили, холили? Думал я – один хоть из дом тридцать в люди выйдет, а ты фраернулся.
ДЕ ГОЛЬ. Вольдемар, я решил упасть на дно общества!
ВОЛЬДЕМАР. А, Горький? Это хорошо. Он сам всё на своей шкуре испытал. И воровал. В Одессе банк глушанул. Его и на толковище признавали. Куприн, сказали, фраер, а ты, Максимка, – добрый хлопец. Я всё знаю!.. Ну, изучай, изучай жизнь, она штука сложная. А книгу про наш дом всё равно напишешь – я с тебя не слезу.
ДЕ ГОЛЬ (встав по стойке смирно). Служу Советскому Союзу!
Из окна выскакивает Нинка. За ней гонится растрёпанная, полуодетая Валька).
ВАЛЬКА. Я тебе покажу, сука, как родителя не слушаться, я тебе покажу! (Пробежала несколько шагов и запыхалась ). Вот только приди! Вот только приди домой! Я тебе в ж... пёрышко воткну! (Нинка скрывается за воротами).
ГУСЬ. Валёк, что за хипеш?
ВАЛЬКА. Да вот понимаешь, Вовчик, я ей говорю: Принеси четвертинку. А она: А где я денег возьму? Это матери! Матери родной и любимой! Говорила я этому гаду – аборт сделаю, так нет – хай живёт. Вот и живёт! Ему хорошо там, у Хозяина: сыт, обут, одет, нос в табаке! А мне – расти такую дылду! Чему их только в школе учат? Мать не слушается, проститутка! (Замечает Вольдемара). Ай! (Идёт плясом, напевает, взвизгивая). Ух ты, ах ты, все мы космонавты!
ВОЛЬДЕМАР. Ну ладно, ладно. Без глупостев – не люблю. Готовься к ночлегу. Вот погуляю с хлопцами и приду. А батю завтра навещу, не умрёт, старый хрен...
ВАЛЬКА. Эх, свистоплясик мой вернулся! Ну и дела! Только ты приходи, кнопочка!
ВОЛЬДЕМАР. Приду, приду.
Валька залезает в окно.
ВОЛЬДЕМАР. Фу, пакость. (Сплёвывает). Вольдемар – патриарх, Вольдемар – батько, и вдруг – кнопочка! Никакой эластичности самовыражения!
По двору на трёхколёсном велосипеде едет четырёхлетний мальчик. Гусь подходит к нему.
ГУСЬ. Паренёк, не одолжишь три рубля? Выпить хочется до боли в желудке.
МАЛЬЧИК. У меня нет. Честное слово! (Вывёртывает карманы).
Все смеются.
ВОЛЬДЕМАР. Ну что ж, орёлики? Вы думаете, Вольдемар приехал с шабашки. Денег у Вольдемара – цельная куча. Да, денег у Вольдемара – цельная куча. И сегодня Вольдемар будет гулять! И дом тридцать будет гулять! (Лезет в карман).
Во двор вбегают Шлямбер, Вано, Пупсик. За ними гонятся два мужика.
ВОЛЬДЕМАР. О! Эх ты удаль молодецкая! Дом тридцать, за мной!
Все, кроме Коли, кидаются на мужиков. Вячеслав бегает и кричит: Ну, кому, кому? – но никого не бьёт. Мужиков сбивают с ног и топчут.
ВОЛЬДЕМАР. Рота, отбой!
Но их продолжают топтать. Вольдемар и Вячеслав растаскивают всех. Наконец все останавливаются. Окровавленные мужики подымаются.
ПЕРВЫЙ МУЖИК (Вольдемару). Ну а с тобой, длинный, мы ещё встретимся.
ВТОРОЙ МУЖИК (первому). Да ты что, офонарел? Ведь угробят!
ВОЛЬДЕМАР. Что? (Приближается к ним).
ВТОРОЙ МУЖИК. Слушай, друг, извини! Он пьяный. Всё – по делу, всё – по делу! Только вот два зуба вышибли... Жалко. (Нагибается, ищет зубы).
ВОЛЬДЕМАР. Чтобы духу вашего здесь не было, бакланьё! (Топает ногой. Мужики убегают).
ВОЛЬДЕМАР (вдогонку). Да посмотрите на афишу! В следующий раз, чтоб этот дом стороной обходили!
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс, Вольдемар! Не дал ты мне ему нос отхавать.
ПУПСИК, ВАНО (со вздохом). Эх, сейчас бы банк ограбить!
ШЛЯМБЕР. Здорово, Вольдемар! (Даёт ему пинка).
ГУСЬ ВЯЧЕСЛАВ, ДЕ ГОЛЬ, РЫБАК. Какая наглость!!! (Подходят, нагибают Шлямберу голову).
ДЕ ГОЛЬ. Вольдемар, соверши экзекуцию.
ВОЛЬДЕМАР. Февраль...(Делает неопределённый, но красноречивый жест).
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс, бочкомс! (Разбегается, даёт Шлямберу пинка. Шлямбера выпускают).
ШЛЯМБЕР. Ну чего вы?
ВОЛЬДЕМАР. Это, малышка, за вежливость так полагается. Я ж тебя на руках нянчил, когда ты ещё и сквернословить не научился! Я тебе дедушка Вольдемар, а ты: Здорово, Вольдамар! – и неприличное движение произвёл! У меня там и так – одни кости! Надо соображать, право, ты уж не маленький, волосом рус. И потом, что это, если мне не изменяют подслеповатые глаза, вы, трое гвардейцев, бежали от двух подпасков? Как это прикажешь понимать? Какая-то необычайная картина для дом тридцать.
ДЕ ГОЛЬ. Э, Вальдшнеп! Не тот народ пошёл. Эти джигиты смелы кучей – сорок человек одного топтать. А так – любой из нас их пятерых разгонит. Уважения к старшим – ни на грош, в этом ты уже на своём горьком опыте убедился – только кулак и уважают. И самое плачевное – за двор не болеют душой!
ГУСЬ Да, хамы. Шлямбер уже у Хозяина побывал в колонии как малолетка. А за что? Шапки с голов снимали. Поймают семь рож одного доходягу и – на гоп-стоп: Снимай! – Ну, тот и рад снять – лучше шапку, чем голову. И никакого уважения к искусству! Ты помнишь, какие я зехера выкидывал?
ВОЛЬДЕМАР. Ну как не помнить, Гусь – птица весенняя!
ГУСЬ. Ведь у нас тонкость была! Изящество! Струна Шопена. А тут – снимай шапку – и весь вкус! Грубятина! Куда идёт мир? Я тоскую!
ФЕВРАЛЬ. Хеаа.
ВОЛЬДЕМАР. А где же были вы? Надо воспитывать. Это ж ваша прямая обязанность – ваша смена. Ну что за пакость? Нельзя ни на минуту из двора отлучиться, сразу бардак! Ну что ж, Вольдемар. Опять тебе придётся приниматься за воспитание. А годы не те, душа покоя просит. Но нет, голуба, нельзя нам с тобой на пенсию! А двор на кого оставишь? Не на кого.
ДЕ ГОЛЬ. Нет, Вольдемар – зубы обломаешь. Время вышло из пазов, как говорил Гамлет в переводе Полевого. Тут уж ничего не поделаешь, такое поколение.
РЫБАК. Души у них нет.
ВОЛЬДЕМАР. Жить стали хорошо? Зажирели? Ну что ж, посмотрим, посмотрим: бытие ли определяет сознание или сознание – бытие.
ШЛЯМБЕР. Ну что вы понимаете, дундуки? Старые, а дурные. Всё старьё дурное. На свалку вам пора, свалку истории. Хочешь жить – умей вертеться. Учитесь жить, хлопуши.
ВОЛЬДЕМАР. В конце-то концов, я сам старый вор! Хочешь жить – умей вертеться, – это же моя установка! Но и для души что-то оставь! Фраеров охмурить не подлость, а большая честь. Это благородно. Но вот ты приходишь в родной дом тридцать. Здесь – душа. Здесь – изволь быть добрым хлопцем среди добрых хлопцев. И если другу твоему понадобится рубашка – сними с себя и отдай, даже, если она у тебя последняя.!
ШЛЯМБЕР. Друг, друг! Друзей нет. Всех надо охмурять! Сумел – молодец, не сумел – дурак. Вот.
РЫБАК. Гнида!! Да я из тебя все кишки вытрясу! (И правда трясёт).
ШЛЯМБЕР. Ну что я тебе сделал? Я же не виноват, что умнее вас!
ВОЛЬДЕМАР. Оставь его, Рыболов. Повзрослеет – поумнеет. А не поумнеет – горбатого могила исправит.... Так на чём бишь я остановился? Пить мы будем или не будем?
ВСЕ. Будем!!!
ВОЛЬДЕМАР. Ну что ж, кидаю на круг бумагу. Вольдемар широк! Вольдемар разгулен! За что и любят Вольдемара во всех концах необъятной Родины нашей.
ГУСЬ. И тогда загуляла запела братва... Эх и люб ты мне, батько Вольдемар! Всю душу извалтузил своей лихостью! (Шлямберу, Пупсику, Вано). Шпана. марш в магазин!
ШЛЯМБЕР. За мной! (Потихоньку смеётся; Вано, Пупсику вполголоса). На халяву! (Вслух). Хайль, Гитлер!
ПУПСИК, ВАНО. Зиг Хайль.
ВОЛЬДЕМАР. Стой, сучье племя, погодь! Вот ещё пятерик – тархану купите и закусить! Любите Вольдемара!
ПУПСИК, ВАНО. Мы любим, мы слышали. (Убегают вместе со Шлямбером).
Вячеслав ходит взад и вперёд.
ВОЛЬДЕМАР. Да что с тобой, Вячеславчик?
ВЯЧЕСЛАВ. Красотка ждёт у метро.
ВОЛЬДЕМАР. К скольким?
ВЯЧЕСЛАВ. В восемь.
ВОЛЬДЕМАР. Ну хошь – беги, уже пятнадцать минут. Я ведь никого не неволю.
Появляются Шлямбер, Пупсик, Вано.
ВЯЧЕСЛАВ. Бежать?.. Да. Надо бежать. (Делает шаг, останавливается)... А, подождёт! Что такое дешёвка для дом тридцать? Я таких хоть десяток на любой помойке найду!
ВОЛЬДЕМАР. Вот это по-моему....Внимание! Начинаем веселье!
ГУСЬ. Батько! Будешь рвать блатную душу или как?
ВОЛЬДЕМАР. Я поручаю моему любимцу.
МАЕСТРО (встаёт, подымает стакан,). Дамы и господа! Товарищи! Братья! Говорить я не мастак, я ведь академиев не кончал, но всё ж скажу, что на сердце. Моменто мори, – как говорят бурбоны, что в переводе: мир катится в пропасть на бреющем полете! Люди не верят ни в Бога ни в чёрта. Каждый норовит выпить три стакана, посмотреть телевизор и завалиться спать. Работяги – выпили, поболтали и разошлись по женам, а то заругаются. А завтра: ты мне рупь отдай, который я за тебя заплатил...Интеллигенты начальства боятся – пакость-дисциплина. Сегодня вместе пили, а завтра тот на него орёт, а этот на вы. – Субординация, мать её! А послать его боится, у него ж семья, а за станок или в грузчики он уже не пойдёт – никто оттуда вниз никогда не уходит... Коммунисты квартиры себе необыкновенные получают. – Всё – гниль... Так что настоящими коммунистами остались мы с вами, друзья мои. У нас всё общее вплоть до баб. Так давайте с честью пронесем через миры и века наше знамя, знамя коммунизма! Хай живе наш лихач и любимец батько Вольдемар, который, как справедливо заметил месье Гусь, всю душу извалтузил своей лихостью! Хай вечно живёт и из поколения в поколение процветает наш дом тридцать, Дом Весёлых Нищих! Гип, гип, ура! Гип, гип, ура!, Гип,гип, ура!
ВСЕ. Ура!!!
ВОЛЬДЕМАР. Расстрогал, плачу. Обними меня. (Обнимаются, Вольдемар вытирает лицо дегольским рукавом...Смеркается, художник уходит, никто этого не замечает, все пьют, закусывают, спикеры разбиваются на несколько беседующих пар... В воротах появляется Юлька; Рыбак вскакивает и направляется к ней).
 
РЫБАК. Юлечка, я решил начать новую жизнь!
ЮЛЬКА. С чем тебя и поздравляю.
РЫБАК. Юлечка, я много виноват перед тобой!
ЮЛЬКА. Да?
РЫБАК. Юлечка, теперь всё будет по-другому!
ЮЛЬКА. А как?
РЫБАК. Я буду мыть посуду! Я буду мыть полы! Мы начнём культурную жизнь! Будем ходить в Третьяковку!.. Только, Юлечка, убедительно тебя прошу: купи мне , пожалуйста, чекушечку. Это моя последняя в жизни чекушка!
ЮЛЬКА. уже купила.
РЫБАК. Как?
ЮЛЬКА. Я ж знала, что ты сегодня выходишь.
РЫБАК. Прелесть. Чре-во-ве-ща-тельница ты моя! (Берёт её на руки).
ЮЛЬКА (довольная, болтает ногами). Кто, кто?
РЫБАК (с натугой). Чревовещательница. Это де Голь так говорит. Я думаю, это хорошо.
ЮЛЬКА. Ненавижу твоего де Голя и всех их ненавижу!
РЫБАК. Да что ты, Юлечка? Он же законный малый... (Уносит её на руках).
ВЯЧЕСЛАВ. Пойте, пойте голубки, где сядете?
................................................................................
Из парадной выбегает Юлька. Скрывается в соседнем подъезде.
ШЛЯМБЕР (зевая) Опять Рыбак свою погнал.
ВЯЧЕСЛАВ. Я ж говорил.
ГУСЬ. А вот когда я ещё женатый был, захочу Вальку свою поколотить – поколочу. Она как без пряников ходит, пока её не побуцкаешь! Ну и колочу её всласть ... Тогда она к соседкам. Две сестры такие жили девяностолетние, может, помните) – ширсть, и пропала моя радость за дверью. А кулак чешется! Кулак восторгу просит! Я скромным бесом к двери подойду и давай речугу закатывать, как что твой Шаляпин: Валентина! Ну как же тебе, дорогая мокоя, не стыдно? Пожилые люди приморились, пожилые люди отдохнуть хочут! А ты с бессовестным глазом нарушаешь их почтенный уют! Мне стыдно и грустно за тебя, Валя! А я ведь твой муж... Ну, сестрицы и разомлеют: Идите, Валя! Владимир Алексаныч не хулиганит, а совсем наоборот! Дверь раскроется, Валька моя зафуканная появится, дверь закроется. – Ах ты, поганка! – и давай её метелить, пока не устану.
Появляется Нинка Ковалёва.Озирается на материны окна.
НИНКА. заснула наконец. (Подходит к де Голю).
ДЕ ГОЛЬ (обнимает её за талию). Наклонись своим красивым станом, дай мне на коленях отдохнуть... Дитя! Ты скрасила мою тоску! Садись! (Нинка садится к нему на колени).
ВОЛЬДЕМАР. Во какая вымахала! Де Голь, выпей, батюшка..
НИНКА. Какой красавец! Не надо ему больше, дядя Володя! Он, как напьётся – плакать начинает.
ДЕ ГОЛЬ. Дитя! Меня трогает твоя забота обо мне! Обо мне ведь никто по-настоящему никогда не заботился. Все говорят – пей! Никто не скажет – не пей! Доброта. О если б ты мне была на заре туманной юности! Может быть, я не стал бы тем, кем я стал... Но всё же... я выпью. Потому что я Дом тридцать и я добрый хлопец. Всё – поздно. Дай мне стакан.
НИНКА. Не дам. Может, я сама хочу выпить. Тебе что – жалко?
ДЕ ГОЛЬ. Ну что ты, дитя! Как ты могла подумать? Я вас люблю любовь ещё быть может...
НИНКА. Ну, вот видишь (пьёт).
ДЕ ГОЛЬ... Пупсика брат, ему двенадцать лет: Дядя де Голь, когда я вырасту, я хочу написать книгу. Сынок! Я давно видел, что в тебе что-то есть! Друг мой! Великий писатель земли русской, не бросайте литературной деятельности! Пиши! Пиши! Как это хорошо! Я уже всё, я конченный человек, а ты... Я буду тобой руководить, я тебе всё расскажу – завязка, экспозиция – я тебе всё расскажу, и о верлибере... писательство – это великий труд! Я воспитаю тебя! Ты не сделаешь ошибки, которая меня погубила! Ты не представляешь, как ты меня обрадовал!.. А может, лучше картины рисовать?.. Какие картины? Забудь про картины! Ты будешь писателем. решено. Писательство – это искусство искусств?.. А где больше платят?.. Платят? О! Я-то старый дурак! Я-то перед ним рассуропился, я перед ним душу вывернул! – Высокое искусство, пророчество, – а он: где больше платят? – Да что ж это делается на белом свете? Чем младше – тем хуже! С пелёнок, а уже о деньгах думает! Что ж дальше-то будет? Да этак американцы нас без всякой войны за одни тряпки завоюют!.. Не могу!..
НИНКА. Какой красавец!.. Дядя Володь, а ты мне не отец?
ВОЛЬДЕМАР. А кто ж его знает, может, и отец. Разденься – скажу точно.
НИНКА. Э, хитрый.
ДЕ ГОЛЬ. Раздевайся, чего ты! В войну люди хлебом делились.
НИНКА. Собой делись, красавец!
ГУСЬ. Батько, хлестанись голосом, разгони вошь на душе!
ВОЛЬДЕМАР(приосанясь). Ну что ж, старость – не младость. Ладно. Чего спеть-то, итальянскую?
ВЯЧЕСЛАВ. Твою, Вовчик, твою! Когда ты поёшь, я как баба плачу!
ДЕ ГОЛЬ. И почему я не умею так петь? Ходил бы по деревням, с клюшечкой...
ВОЛЬДЕМАР (под аккомпанемент Гуся).
Здравствуй, мама, старушка дорогая!
Шлю тебе свой пламенный привет
Из далёко-замкнутого края,
Где провёл так много юных лет.
 
Помнишь мама, как ты мне говорила,
Чтоб полено дров я расколол,
Но у меня всегда причина находилась,
Я куда-то торопливо шёл.
 
А теперь десятки километров
Я бреду под крик суровых слов
И пилю десятки кубометров
Под холодным заревом штыков.
 
Я молод был и жизнь не так я понял,
Я жизнь иную начал понимать
И на чужбине горькой убедился
Что на свете всех дороже мать.
 
Она всегда сыночка приласкает,
Прижмёт седую голову к груди
Я оболью её горячими слезами
Моё слово будет: “Мать, прости”.
 
Прости меня, заброшенного сына, –
Я молод был, я жизнь не понимал.
Меня взяла тогда проклятая пучина,
Но я в пучине этой не пропал.
 
Передавай привет родным, знакомым,
Полям, лугам и солнцу и луне
И поклонись поклоном материнским
Тому, Кого распяли на Кресте.
ГУСЬ. Душа из меня вон! (лезет целоваться)
ВЯЧЕСЛАВ. Вольдемар, я за тебя пасть любому порву! Смотри, какие бицепсы!
ДЕ ГОЛЬ. Сволочи вы все! Как ты смеешь такие песни сочинять? Ты ж человека зарежешь не глядя! Откуда же это чувство? Откуда душа? Чёрт! Я плачу от твоей песни... А ты негодяй! А я? Я ж с детства мечтал о любви! Я ж с детства думал, чтоб все обнялсь. Чтоб неважно стало родственник ты ему или не родственник, плохо тебе – любой успокоит, поможет! И всем хорошо! И все живут, обнимаясь! Почему ж нет у меня таких песен? Что я с собой-то сделал? Ведь я в пятнадцать лет писал:
Мы пройдём сквозь зелёные чащи,
Оставляя там мяса куски!
Меня все знакомые матери вундеркиндом называли... А теперь отворачиваются, головами качают... Вы меня погубили, вы и водяра! Сила-то, сила пропадает! Сам я себя погубил, учителя меня погубили, все меня погубили!.. К чёрту! (Швыряет пиджак на асфальт, бьёт стаканы).
ВОЛЬДЕМАР. Очхнись, а то... (Делает красноречивый жест. Гусь и Вячеслав угрожающе урчат).
НИНКА. Не бейте, не бейте его! Это всё водка! Он теперь пьяный всегда такой, я ж говорила, какой красавец!
ВОЛЬДЕМАР. Де Голь, ты нам в душу не плюй, а то...Мы играем в игру, и надо соблюдать правила, это тебе не карты. А то – я тебя породил, но я же тебя и убью.
ДЕ ГОЛЬ. Прости, Вольдемар... Господи... если Ты есть, ну приснись мне что ли... Ну что Тебе стоит? И я уверую. Я хочу уверовать – мне больше не в кого. И хочу всех любить, кто мне сделал плохо. И мне будет плохо – а мне будет хорошо. И пойду проповедывать... И когда умру – за всё получу, за что страдал, за что любил. Да я и не умру. Горе моё во мне не умрёт. Пусть счастливые подыхают... Люблю Достоевского! Дитя, знаешь, что такое Достоевский? Ни хрена ты не знаешь!.. – А случалось ли вам, милостивый государь, просить денег, когда точно знаешь, что их тебе не дадут? – Так зачем же просить, если знаешь, что не дадут?
А если некуда больше пойти? Нужно, чтоб каждому человеку было куда пойти! – Вот что такое Достоевский! А Соня Мармеладова – это про тебя... Я когда его читаю, я верю.
ВОЛЬДЕМАР. Каждый человек верит в Бога. только в своего.
ФЕВРАЛЬ (проснулся). Во даёть! А со мной однажды был случай. Стоим мы у ворот – Пепа, Чубчик и я. А во рту всё пересохло... Плохо. А Пепа и говорит: Ну, Бог, если Ты есть, сделай, чтоб к нам пришла бутылка! Только он это сказал – подходит к воротам бюргер в шляпе и положил свёрток. А сам ушёл. Я развернул – там Столичная, нераспечатанная. Мы испугались, может, там отрава какая, а во рту пересохло, я попробовал – водка. Рачкомс. Такой случай! Бывают же такие, бочкомс, разворачиваю, а там – бутылка. нераспечатанная. Я и говорю: А может, там не водка!, а сам попробовал, а там – водка. Бочкомс. А может, там – отрава... такой случай. Честно. Де Голь, записать случай?
ДЕ ГОЛЬ (с крыши, покачиваясь). Вот сейчас вы и увидите, что Бог есть, ибо Ангелам Своим Заповесть о тебе. На руках возмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою. (Прыгает вниз).
ФЕВРАЛЬ. Во даёть!
НИНКА. Ха-ха-ха-ха-ха-ха. Какой красавец!!!
ВОЛЬДЕМАР. Приказал долго жить.
 
 
Действие второе
 
Утро. Солнце освещает верхушки домов. Со времени первого действия прошло две недели. Вольдемар, Шаха и Февраль гоняют по двору консервную банку. Коля сидит на лавочке в блаженной, полудремотной, расслабленой неподвижности. Шаха даёт обводить себя Вольдемару.
 
ШАХА. Ну и ловко ты меня игнорируешь, Вольдемар! Тебе в командах мастеров почётное место. А то – набрали разных! Они мяча до этого в глаза не видели!
ВОЛЬДЕМАР. Да. Я всё могу! Куда не поставь – первый! Мне предлагали бразильскую Лопес де Вегос тренировать, да я из-за вас, дурачков, отказался. (Попадает Февралю банкой по лбу. Шаха заливается смехом).
ФЕВРАЛЬ. Во даёть! (Потирая ушибленное место). А всё-таки ж больно мне маненько, батько Вольдемар. Рачкомс.
ШАХА (показывая на Февраля пальцем, заливается громким смехом). Дураку по лбу!
ФЕВРАЛЬ. Да? А ты водку пить не умеешь!
ШАХА. Как не совестно?! Я сотрудник Интеллидженс сервис, ты что, забыл? Скажи ему, друг Вольдемар!
ВОЛЬДЕМАР. Ну, ладно. Садитесь, щенки, разговор сделаем. Запыхался я под старость...Историю буду говорить. Февраль-то знает, а ты, Шаха, понимай.
ШАХА. Батюшка, я от тебя ни на шаг!
ВОЛЬДЕМАР. Ну вот, значит, слушай на меня. Ты этих Вячеславов разных не слушай, они поганцы оказались, а меня слушай, со мной никогда не пропадёшь.
ШАХА. А что мне Вячеслав? Подумаешь тоже, командир Ли! Я сам с усам, я чхал на них, раз Батько со мной. Мне уже двадцать пять лет!
ВОЛЬДЕМАР. Вот это по-моему. За это оценю. Сейчас поговорю – пойдём в Две ступеньки, Вольдемар умного человека издали видит... Ну, слушай историю... Дом этот стоит испокон веков. Ещё до революции.Усекай. Об нём у Сытина и Гиляровского уписано. А после войны, знаешь, как мы здесь жили? Э, вам такой жизни не видать! Потому вы такие жухлые. Законы вас съели. А тогда...
ФЕВРАЛЬ. Пойдём в Две ступеньки. Водку будем кушать! Хорошо.Хеаа.
ВОЛЬДЕМАР. Ты никшни, слушай далее.
ШАХА. Есть – слушать далее!
ВОЛЬДЕМАР. Во... После войны был у нас вор настоящий, Батя. Я почему и люблю, когда вы меня Батьком называете... Когда Батю забирали, мы в ресторане сидели. Так целый взвод солдат-краснопогонников, перестрелка. Много их и наших кой-кого положили на месте. Сцапали нас. Батю так в лагерях и сгноили.
ШАХА. Эх, мне бы там! Я бы всех мусоров пострелял! Взял бы пулемёт: трррр. Их бы ни одного не осталось!
ВОЛЬДЕМАР. Всё-тки ж ты ещё глуп.
ФЕВРАЛЬ. Бочкомс его! (Щёлкает Шаху по затылку).
ШАХА. Ну чего он? Батько, скажи ему! Разве я глуп? Мне уже двадцать пять лет, однако.
ВОЛЬДЕМАР. Глуп. И перебиваешь... Да...О чём, бишь, я? Шутки шутили отменные. Карпушича поймали как-то, раздели до нагиша, и к метро к столбу привязали, чем вызвали не одну улыбку стыдливых дамочек. Ха, ха, ха... Стояла нас гурьба всегда у ворот. Тогда дом наш, и правда, стороной обходили.
ШАХА. Сообщу в Интеллидженс сервис.
ВОЛЬДЕМАР. А веселились как! Сотню за деньги не считали.
ШАХА. Я слушаю, как загадочную сказку!
ВОЛЬДЕМАР. У Блохи и Грача глотки лужёные были. Пойдём в Ударник – один садится на первый ряд в партере, другой – на последний на балконе... А Гусь какие зехера выкидывал!.. Во как было. И всё – псу под хвост! Да за что ж это? Кому он мешал дом наш, я вас спрашиваю? Что ж это за гадство такое? Да мне без дома и жить не нужно! Здесь для меня всё!.. Но я так не оставлю. Ты пока помалкивай, я в правительство бумагу тиснул. – Дом наш – пишу – исторический памятник: его до революции построили. Такие дома беречь нужно! И потом, пишу, это же культурный центр! Здесь лучшие люди района собираются – судья Валерий Петрович, инженер Иван Семёныч – играют в шахматы, газеты читают, обсуждают политические новости... А посуду же государству сдаём! Нет, не пойдёт! Но пасаран! У нас – власть народная. Демо – народ, кратия – власть! Как это можно? Не посоветовавшись с народом, тяп-ляп, решили-постановили. Не выйдет!.. Пойдёмте, дети.
ШАХА. Пойдём, отец. Я всё понимаю – мне уже, худо-бедно, двадцать пять лет. Я сам боюсь тоже. Ну что я без дом трицать? Я никогда нигде не был в жизни. Как там у меня получится на новом месте? Я не знаю. Я с работы – быстрей во двор всегда! Тут я – с тобой, Батько. А там, в Медведкове? Мне отдельная квартира и даром не нужна, мне и так хорошо. А кому нужно, пусть едет! Правда, Батько?
ФЕВРАЛЬ.Добавим, добавим, добавим... Дом тридцать ломать? Ишь, поганцы! Да я им нос хавать буду! Бочкомс.
Уходят...
 
 
Художник Коля сидит неподвижно. Появляется Вячеслав.
ВЯЧЕСЛАВ. Ну что, Коль, скоро умрёшь?
КОЛЯ. Кто ж меня знает, скоро или не скоро.
ВЯЧЕСЛАВ. Рад за тебя.
КОЛЯ. Я тоже.
ВЯЧЕСЛАВ А я всё тоскую.
КОЛЯ. Что так?
ВЯЧЕСЛАВ. Дом ломают.
КОЛЯ. А тебе-то что?
ВЯЧЕСЛАВ. А почему его раньше не сломали? Всё бы вышло у меня по-другому!
КОЛЯ. Значит, дом виноват?
ВЯЧЕСЛАВ. Конечно, а то я что ли? Себя легче всего обвинить... Я ведь всем вру, что учусь. Из института меня выгнали... И про баб вру.
КОЛЯ. Я знаю.
ВЯЧЕСЛАВ. Откуда б это ты мог знать?
КОЛЯ. Догадлив стал.
ВЯЧЕСЛАВ. А всё отчего? Испугался я с детства. С детства душка не хватило. Так и пошло. В детстве у нас как было? Вот этот– моложе меня – его можно метелить. А этот старше. Он у тебя и мелочь отнимет и по загривку даст, а в карты проиграет – не отдаст никогда, а спросишь – получишь. А этот – вор, с ним не связывайся, он может и ножом пырнуть. Ножа я на всю жизнь испугался. А сейчас я сильней всех во дворе, а никто меня ни во что не ставит, потому что я трус. Во всём трус.
КОЛЯ. От чего заболел, тем и лечись, раз понимаешь.
ВЯЧЕСЛАВ. Мало ли что понимаю. Ты вот тоже понимаешь... И с бабами трус. Мне главное, чтоб она не мне понравилась, а ребятам. Поэтому они меня и не любят... Привык подчиняться – в армии сержантом даже стал. Мне Рыжий письмо написал, как они в самоволку ходили. Письмо перехватили и заставили меня ему написать: Ты же советский солдат! Как тебе не стыдно! В таком духе. Я после этого совсем себя перестал уважать, а другие тоже, знают – Рыжий всё растрепал. боятся только, потому что у меня бицепсы.
КОЛЯ. У тебя – жизнь. Мне б на твоё место, так я б зубами вгрызся.
ВЯЧЕСЛАВ. Да. Вот сломают дом – всё брошу , гантельками начну заниматься, тогда посмотрим, господа Вольдемары! Это вы меня погубили!
КОЛЯ. А чего тебе дожидаться? Ты ж здесь и не живёшь давно.
ВЯЧЕСЛАВ. А привык. Я как прийду с работы, мне и деваться некуда, просто сила какая-то сюда тянет. Другой компанией не обзавёлся. Ведь дружба настояшая только с детства. После армии ни с кем так не сойдёшься. Я один раз обиделся на де Голя, язык у покойничка препахабный был, решил больше не ездить сюда. Два вечера дома просидел, с матерью в Дурака играл. Она-то, дура, довольна: образумился мой Славочка. А Славочка с тоски подыхал. На третий день не выдержал, прям не заходя домой, во двор приехал. Ну и нажрался ж я тогда! Оба трезвых дня покрыл.
(В воротах появляется Рыбак.)
Ну а с этим субчиком мне и разговаривать теперь неохота. Все они одна бражка! Сами разлагаются и других в своё болото тащат!.. Пошёл я, Коля. Напьюсь напоследок до чёртиков собачьих! Один напьюсь, хватит этих дворовых замашек... Ну, давай, Николай, умирай скорей. Шучу.
КОЛЯ. Постараюсь.
ВЯЧЕСЛАВ. Завтра прийду, вещички помогу грузить. Интересно, как будут разъезжаться. Без драки не обойдётся, гад буду. (Направляется к воротам). На ветке заливался милый скворушка, за ним не отставал и наш Егорушка... (Встречается с Рыбаком, едва кивают друг другу. Рыбак подходит к Коле).
РЫБАК. Всё. Там вместо судей, надо автоматы поставить. Они эти разводы пачками штампуют. И знаешь, милый друг, – всё боялся-боялся, а теперь рад. Новая пойдёт житуха! Я ей докажу, что я за человек! В техникум пойду, больше ни грамма не буду пить, галстук себе куплю, вот увидишь!
КОЛЯ. Благословляю. Давай руку.
РЫБАК. На!.. На рыбалку буду ездить, посвежею! Какие девочки у меня пойдут! Только молоденькие. Это ж всё мимо меня прошло – слишком чистый был. А пока, до завтра ещё, попью напоследок! (Хочет идти).
КОЛЯ. Жираф большой, ему видней.
РЫБАК. Нет, что ты! Не бойся! Завтра все разъедемся в разные стороны... Увидишь, какой я стану! (Молчит, что-то соображает, потом начинает петь свою любимую): В флибустьерском дальнем синем море Бригантина подымает паруса... Да... Паруса... А этот козёл в Подвальчик пошёл, да?
КОЛЯ. Не знаю... Тоже, как ты, напиться напоследок, а куда – не сказал.
РЫБАК. Не верь ты им, кровососам, напоследок! Сколько раз пить зарекался. А они обступят: Давай, напоследок! – А этот Славка – больше всех. Им обидно – они пьют, а я не пью, как же так? Погибать– так всем вместе. Вот у них какие душонки тлетворные!.. Ну, ладно. Скорее всего, он пошёл в Подвальчик. Ну а я в таком случае в Индонезию нырну. Пусть – дальше, зато харю эту склеротичную не видеть! Хорошая власть пошла – дай здоровье Леониду Ильичу – забегашек понатыкала на каждом шагу. Ну как тут было не напиться за ваших львят, за вашу львицу! Ну, давай, Коленька, божий человек... В флибустьерском дальнем синем море Бригантина подымала паруса.
Уходит...
Прошёл ещё час. Художник всё сидит без движения. Шлямбер, Пупсик, Вано втаскивают окровавленного Гуся. Пройдя несколько шагов, отпускают. Гусь падает.
ГУСЬ (лёжа). Зарежу! Пику воткну! Эх, Вольдемар, Вольдемар, я-то думал!.. Я думал он вечно будет стоять!.. Дом тридцать... Ломают!.. А ты говорил... Нет... Ты мне всю жизнь погубил... Де Голь говорит – у меня талант артиста. Я б играл, мне б хлопали...эти... в коротких юбках... а потом – на хату... Бабки... И у Хозяина не надо было б сидеть... А теперь... Всё к чёрту...
Бормочет что-то, засыпает.
ШЛЯМБЕР. Ну, прикололся, ништяк. (Оглядывается на Колю). Никого, кажись, нету. (Пупсику, Вано). Давай, шарьте! Только – без понту. А я за шухером посмотрю.
ПУПСИК, ВАНО. Мы рады, мы быстро. (Шарят у Гуся по карманам).
КОЛЯ. Мерзавцы! У своего же парня! Что ж вы делаете?
ШЛЯМБЕР. Ах ты, Чахотка! Давно я мечтал по харе твоей съездить, интеллигент вшивый! Ну что? Кто теперь заступаться будет? Исчезли твои Вольдемары! (Направляется к Коле).
КОЛЯ. Да ладно, делай своё дело, чем я могу тебе помешать?
ШЛЯМБЕР. Что, струсил? Так-то – лучше. А по харе твоей я всё равно дам! Меня твоё молчание постоянное в трясучку приводит. Всё сидит, всё молчит! Проще надо быть! (Подходит, бьёт художника по лицу. Пупсику, Вано). Эй! И вы тоже понтуйте!
В воротах показывается Рыбак.
ПУПСИК, ВАНО. Понтуем, понтуем, понтуем (подбегают, бьют).
ШЛЯМБЕР. Вот это прикол! Балдеешь, падла?
КОЛЯ (в сторону). Фашисты! (Громко). Ну ладно, ну и всё, ну и хватит! Ведь я же умру скоро!
ШЛЯМБЕР. Твои трудности. Умничать не надо. (Пупсику, Вано). Пошли Гуся потрошить!
Пупсик и Вано снова нагибаются над Гусём.
РЫБАК. Убью гадов!!!
ШЛЯМБЕР. Тьфу, пакость, куда деваться от этих осколков? Надо сматываться! (Убегает. За ним – Пупсик, Вано. В воротах Рыбак нагоняет Пупсика и Вано, хватает их за шивороты, тащит назад, они покорно идут).
РЫБАК. Ну, что скажете, господа? А если я вас теперь буду бить? Долго, упорно. Пока у вас лицо под кровью не пропадёт. Тогда как? (Замахивается).
ПУПСИК, ВАНО. Нам будет больно.
РЫБАК. А ему (указывает на Колю ), доходяге, ему не больно?
ПУПСИК, ВАНО. Шлямбер нам приказал.
РЫБАК. А если я вам сейчас прикажу выколоть Шлямберу глаза? Выколете?
ПУПСИК, ВАНО. Выколем. Если ты будешь с нами.
РЫБАК. И это называется человек... Коля, будешь свершать кровавую месть?
КОЛЯ. Что с них взять? Отпусти, пусть идут. Того б я вдарил, а эти... Отпусти их.
РЫБАК. Ну, идите, козлы вонючие. Ваше счастье.
ПУПСИК, ВАНО. А ты нас даже ни разу не ударишь?
РЫБАК. Нет, пока – добрый.
ПУПСИК, ВАНО. Это нам непонятно, это плохо, лучше б ударил!
Уходят, опустив головы. На лицах – мука неродившейся мысли.
КОЛЯ. Синяки будут. Заживут они до моей смерти?..
РЫБАК. Не только до смерти – даже до свадьбы заживут... Но почему их сейчас так развелось много? Как тараканов. Я до тридцати лет ни одного таракана не видал, только у Чуковского... Ну, ладно. Не зря я, значит, чирик дома забыл.
Уходит.
 
Прошёл день. Та же сцена. Все сидят на узлах, чемоданах, ждут машин. Игорь, Шлямбер, братья Пупсики, Вано, Гусь, Иван Семёныч, Валерий Петрович, Рыбак, Валька с Нинкой, Юлька, отцы, матери, жёны, дети. Тут же приехавший провожать Вячеслав.
– Ну, скоро, скоро?..
– Раз сказали: в десять, – значит, к семи вечера, а то к десяти – сказали же, дескать: в десять, вот вам и десять...
– У нас – так...
– Ах черти паскудные, я б ещё обед успела сготовить!..
– Н е жалеют простого человека...
– Слав, а ты – чего, тоже квартиру получать?
ВЯЧЕСЛАВ. Хотел Кольке помочь, а он возьми да и умри ночью. Жил человек не по-нашему и умер так же, даже родни не оставил – поминки некому справить.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Вот он, водочка!
ВЯЧЕСЛАВ. Заткнись, дубина! Болтает, чего сам не знает! Он её сроду-то пил?
ИВАН СЕМЁНЫЧ (краснея). Слава, а три рубля?
ВЯЧЕСЛАВ. Какие три рубля?
ИВАН СЕМЁНЫЧ (краснеет ещё больше). Как, какие? Ну помнишь... на подтяжки?
ВЯЧЕСЛАВ. А... Ну и мелочной же ты, Иван Семёныч, человек! А ещё инженер. Подумаешь, деньги – три рубля. Я в твои годы по трёшнику нищим подавал... А потом – тебе ж выгодней! Ну, отдал бы я тебе три рубля. Ты б обрадовался и стал меня угощать. А так – я больше не пью, на новоселье к тебе не приду, а новоселье со мной впридачу тебе бы в копеечку обошлось. Вот мы и в расчёте. Твои долги я тебе прощаю.
Все хохочут.
ИВАН СЕМЁНЫЧ (багровеет до неприличия. Не находится, что сказать). Ты...Ты...Ты...ТЫ...
ВЯЧЕСЛАВ. Я...Я...Я...Я.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. А за дубину вы мне ответите! Как ваша фамилия?
ВЯЧЕСЛАВ. Пте-пте-пте.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Не понял.
ВЯЧЕСЛАВ. Скажи: бе-бе.
Смеются.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Вы ещё и издеваетесь? Больше я ничего не скажу!
ВЯЧЕСЛАВ. И правильно сделаешь, за умного сойдёшь. надоел ты мне хуже горькой редьки. Пришёл с двором проститься, а ты мешаешь мне сосредоточиться. Почитай-ка лучше Конька Горбунка, только не вслух. И для развития тоже полезно... Закурить даст кто-нибудь в этом доме?
Рыбак, Гусь достают сигареты. Вячеслав обходит их стороной. Подходит к пожилому работяге.
ВЯЧЕСЛАВ. Дядя Вань, дай в зубы, чтоб дым пошёл.
РАБОТЯГА. Беломорчик у меня, Слава, ты такие не куришь, поди.
ВЯЧЕСЛАВ. Ну что ты говоришь, дядя Вань – я чужие всякие курю...
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Граждане, предлагаю минуточку внимания!.. Нам необходимо установить какой-то порядок следования к машинам. Их будет, вероятно, всего три. Кто за кем?
Поднимается шум.
– Я первая пришла!
– А я – за тобой, Матрёна!
– Почему это – ты? Я Сашку своего ещё утречком послала!
– Молчи, дура!
– Воровка!
– А у тебя сын сидит!
– У мене-то сын и правда сидит, зато я честная, а у тебя каждую ночь – мужик новый.
– Значит, нравлюся я им, а от тебя и Кривой отказался!
– Дура!
– Я дам, дура... Сейчас последние волосёнки повыдергаю!
– Ты?
– А то – кто же?
– Так получай!
Дерутся. Их разнимают. Женщины затихают с боем...
– А она в прошлую ночь кобеля лохматого к себе в постель положила!..
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Граждане! Так же нельзя! Так мы ни до чего хорошего не договоримся. Я предлагаю разъезжаться в порядке номеров квартир, начиная с первой.
– Правильно!
– Нет, не правильно!..
– А мы что, до ночи должны ждать?..
– У него – третья, вот и говорит – начинать с первой!..
– Нет!..
– А как же ты хочешь?
– Всем сразу нельзя!
 
Постепенно успокаиваются. Появляются Вольдемар, Шаха, Февраль.
ВОЛЬДЕМАР. Собрались? Бежите, крысы, с тонущего корабля? (Подходит к Гусю). И ты, сука, скурвился тоже? (Толкает ногой чемодан). Не пущу! Никого не пущу! (Расшвыривает чемоданы и узлы).
ГУСЬ. Ах ты, гадёныш! Всю жизнь надо мной измывался и теперь хочешь? (Кидается на Вольдемара. Вольдемар опешил, отступил на шаг).
ВОЛЬДЕМАР. Да ты что надумал? На Батько? Ну, молись Богу, я думаю – это твой последний жизненный день!
ГУСЬ. Это ещё как бабка скажет! (Вольдемар бьёт его ногой. Гусь падает. Поднимается, держась ногами за живот. Смотрит на Вольдемара бешеными, беспомощными глазами, но готовится снова броситься. Рыбак подымается со своего места).
РЫБАК. И мою жизнь испортил ты, змей!
Встаёт рядом с Гусём.
ВОЛЬДЕМАР (прищурившись). Бунт на корабле? Отменно. Шаха, Февраль, фасть прохиндеев! (Шаха стоит в нерешительности).
ФЕВРАЛЬ. Рачкомс их, Вольдемар. Я им сейчас нос хавать буду.
Делает шаг вперёд из-за спины Вольдемара.
ВЯЧЕСЛАВ. А моя жизнь? Кто виноват? Ты, сволочь!
Становится рядом с Гусём и Рыбаком.
ФЕВРАЛЬ. Бочкомс Вольдемара.
ВОЛЬДЕМАР. Ну, кто ещё?
ШЛЯМБЕР. Эх, кому – война, а кому – и мать родна. Люблю, когда одного метелят! (Пупсику, Вано). Давай что ль!
ПУПСИК, ВАНО. Мы рады.
Шаха пятится назад, исчезает в подъезде.
ВОЛЬДЕМАР. Вот сегодня, Шаха, я из тебя сделаю доброго хлопца. Взгляни попристальней на эти гнусные рожи. Шаха! (Оглядывается). А! Ну, тем лучше. Кто там ещё?.. Ну что ж, дон Кихот и ветряные мельницы! (Бросается на всех. Дерутся. Вольдемар падает, его топчут ногами, особенно стараются Шлямбер и Вячеслав. Гусь убегает в парадную. Снова появляется, с ножом в руке. Всаживает его в Вольдемара.
ГУСЬ. Это тебе за всё, за всё, за всё! (Вытаскивает, снова всаживает.
ФЕВРАЛЬ. Во... даё-о-оть.Убили.
Останавливаются и смотрят на Вольдемара.
ШЛЯМБЕР. Мокрятина! Гони гусей!
Убегает. За ним – Пупсик, Вано, младший Пупсик.
ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ. Оставшимся – не двигаться. Задержите соучастников. Я отправляюсь за милицией.
Уходит. Никто не шевелится.
 
 
Эпилог
 
Развалины бывшего дома тридцать. По ним ползает бульдозер. Рыбак, Вячеслав, Шаха стоят в нескольких шагах.
РЫБАК. Ну и как вы думаете, господа, расстреляют его или не расстреляют?
ВЯЧЕСЛАВ. Не должны. Непреднамеренное. А годков пятнадцать впаяют.
ШАХА. Пусть только попробуют! У меня дома два кольта лежат, мигом покажу, душа из меня вон!
ВЯЧЕСЛАВ. Да ты уж помалкивай, герой. Кстати, а куда это ты тогда смочалился? Ты ж с ним в последнее время по корешам? Я думал – ты за него мазу будешь держать, даже испугался немножко. Смеётся.
ШАХА. Так вот, за этими самыми кольтами и побежал. Мне двадцать пять лет! Думаю – как ещё вас урезонить? А выстрелю в воздух, они и разбегутся... Жаль, не успел. Мне их Клей Шоу подарил! Были дела кой-какие.
ВЯЧЕСЛАВ. Крутенек ты, Шаха... А я страху натерпелся, пока следователь вызывал, боялся – из института исключат.
РЫБАК. До каких же пор ты учиться будешь?
ВЯЧЕСЛАВ. До каких надо.
РЫБАК. Ну вот, мы снова собрались. Только поредели наши ряды. Вольдемар с де Голем ушли в страну далёку. Гусь сидит. Февралю – везде хорошо. Малолеткам до двора никогда не было дела. Валька с Нинкой поминки справляют... А мы вот собрались... А в последние дни дулись, друг на друга смотреть не хотели, помнишь, Вячеслав?
ВЯЧЕСЛАВ. Незабываемо.
РЫБАК. Думали – двор виноват, – что пьём. Я ж вас всех костерил, что вы мне жизнь испортили.
ВЯЧЕСЛАВ. А я – вас.
РЫБАК. Ну вот. Двора больше нет, а мы собрались на обломках... И снова будем пить. Значит, кто же тогда виноват?
ВЯЧЕСЛАВ. Рыбак, кончай философию! Философы кончают тем, что с крыш прыгают. Это неинтересно. Давайте лучше про баб поговорим.
РЫБАК. А чего про них говорить-то? У нас: голова-ноги, у них – ноги-голова, вот и вся разница. Я их теперь презираю! Не ненавижу, а вот именно – презираю!
ШАХА. Во даёть!
ВЯЧЕСЛАВ. Ха-ха! Ничто не умирает, даже речь Февраля! Это хорошо, значит, у нас коллектив остался, раз традиции есть.
Появляется Игорь без папки.
ВЯЧЕСЛАВ. О, коллега! Ты как на огонёк забрёл? Неужели по двору скучаешь?
ИГОРЬ. Скучаю... А что теперь делать? Институт кончил. Дальше дороги нет.
ВЯЧЕСЛАВ. А науку двигать?
ИГОРЬ. Пусть кастраты двигают! День и ночь отказывать себе во всём, не истратить просто так ни одной минуты, чтобы открыть в конце концов маленькую загогулину, которую назовут когда-нибудь твоим именем. Нет, извините, дураки перевелись! И добро бы люди стали счастливыми, а то так... баловство одно. Ну, ладно, ближе к телу. Кто побежит?
ШАХА. Я! На ногу лёгкий!
ИГОРЬ. Дуй. Только пошустрее.
Протягивает деньги. Шаха убегает.
РЫБАК. Так кто ж виноват?
ВЯЧЕСЛАВ. Заладила собака Якова! Вот стебанутый! Не всё ли равно? Виноват – не виноват, а всё равно посодют.
ИГОРЬ. Об чём речь?
РЫБАК. Почему мы пьём в жизни?
ИГОРЬ. Вопрос Беркли, на который ещё никто не ответил, как сказал бы покойный де Голь, так и не отдавший мне, между прочим, двадцать ре... Жаба вон не пьёт.
РЫБАК. Де Голя с нами нет, а ты теперь есть... Раньше говорили – с горя пьют... А надо жить, жить, жить. И мы живём, живём, живём... Пьём... Вот.
ВЯЧЕСЛАВ. Да пре-кра-ти же! И без тебя тошно!!!
Вбегает Шаха.
ШАХА. Добавим, добавим, добавим, та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра!.. (Подмигивает). Ку-ку!
РЫБАК. Гав. Гав. Гав.
ВЯЧЕСЛАВ (в истерике). Мяу! Мяу! Мяу!
Игорь молчит.
.......................................................
.......................................................
.......................................................
– И все они умерли, умерли... Как хороши, как свежи были розы, – сказал старый, седой, небритый де Голь, проснувшись в пустынной квартире, повернул голову, уставился в потолок и заплакал.
Дата публикации: 16.12.2005 22:54
Предыдущее: Избави нас от лукавогоСледующее: Но строк печальных не смываю

Зарегистрируйтесь, чтобы оставить рецензию или проголосовать.
Наши новые авторы
Лил Алтер
Ночное
Наши новые авторы
Людмила Логинова
иногда получается думать когда гуляю
Наши новые авторы
Людмила Калягина
И приходит слово...
Литературный конкурс юмора и сатиры "Юмор в тарелке"
Положение о конкурсе
Литературный конкурс памяти Марии Гринберг
Презентации книг наших авторов
Максим Сергеевич Сафиулин.
"Лучшие строки и песни мои впереди!"
Нефрит
Ближе тебя - нет
Андрей Парошин
По следам гепарда
Предложение о написании книги рассказов о Приключениях кота Рыжика.
Наши эксперты -
судьи Литературных
конкурсов
Татьяна Ярцева
Галина Рыбина
Надежда Рассохина
Алла Райц
Людмила Рогочая
Галина Пиастро
Вячеслав Дворников
Николай Кузнецов
Виктория Соловьёва
Людмила Царюк (Семёнова)
Павел Мухин
Устав, Положения, документы для приема
Билеты МСП
Форум для членов МСП
Состав МСП
"Новый Современник"
Планета Рать
Региональные отделения МСП
"Новый Современник"
Литературные объединения МСП
"Новый Современник"
Льготы для членов МСП
"Новый Современник"
Реквизиты и способы оплаты по МСП, издательству и порталу
Организация конкурсов и рейтинги
Шапочка Мастера
Литературное объединение
«Стол юмора и сатиры»
'
Общие помышления о застольях
Первая тема застолья с бравым солдатом Швейком:как Макрон огорчил Зеленского
Комплименты для участников застолий
Cпециальные предложения
от Кабачка "12 стульев"
Литературные объединения
Литературные организации и проекты по регионам России

Шапочка Мастера


Как стать автором книги всего за 100 слов
Положение о проекте
Общий форум проекта