В молодости дед Федюшка, брат Михаила Никитовича, был горячий и гневливый. Видно, унаследовал характер от бабки Тоиты, ингушки. Та тоже вспыхивала искрой по любому поводу. Высокий и широкий в костях Федюшка казался большим, даже громоздким. Лицо его под рыжеватым чубом глядело хмуро и серьёзно. Это выражение ему придавали колючие серые глаза под низкими кустистыми бровями. Но когда Фёдор был в хорошем расположении духа, белозубая улыбка преображала весь его облик. И тогда он становился румяным рыжим добряком. Его жена Лукерья, Луша, наоборот, была тоненькая и прозрачная, как льдинка. Тихая и светлая она даже ходила неслышно, что сильно раздражало Фёдора. Он, конечно, любил свою жену. По-своему, по- казацки. И учил, как водится, нагайкой. Она безропотно ему подчинялась, слушая каждое слово мужа. Любила ли? Пошла за него, значит, любила. Никто её не неволил. Хотя была Лукерья из семьи, богатой дочками и, понятное дело, бедной землёй – земельный надел- то получали только на сыновей. А родители в таких случаях стремятся быстрей расстаться с «богатством». Когда отец отделял среднего сына и сноху, он надеялся, что у молодых жизнь заладится. Всей роднёй построили им мазанку, на том же порядке, где жили сами, помогли с обзаведеньем: кто стол смастерил, кто барана привёл, чугунки всякие, инвентарь. Живи и радуйся! Да так бы оно и было, если б не гневливость Фёдора. Бывало, вернётся с дозора и говорит сурово жене: – Слей воды мне, умоюсь. А у Лушеньки уж руки трясутся, льет воду и мимо. Или черпак уронит. Фёдор сразу в сапог за нагайкой. Отходит жену по спине, успокоится, да и за стол сядет. – Подавай, жена, йисть! Она бедная, поднимается с полу и несёт ему обед. И ревновал он её сильно. Так, без повода, сам к себе. Раз надела Лукерья серёжки серебряные с зелёными глазками, им же подаренные на свадьбу. К племяннику на крестины собирались тогда, кумом ещё Фёдора позвали. Как увидел он серьги в ушах-то Лукерьи, рассердился очень. Для кого это она, мол, выряжается. Хотел сорвать с неё украшение да в гневе с мясом и выдрал. Долго потом она повязку с головы не снимала, всё стеснялась рваных ушей. Но потом заросли мочки. Лишь шрамики остались махонькие. Детей своих у них не было. Всё Луша мёртвых выкидывала. Злился Федюшка. А что злиться? Сам виноват. Меньше бы охаживал жену плетью, может, и доносила бы дитя какого. А нагайка словно прикипела к руке его. Всё чаще соседи видели, как Фёдор воспитывал жену. И отец его урезонивал, и вызывали казака в станичное правление для внушения. Ничего не помогало. Однажды в порыве ревности – Луша подала воды проезжему вахмистру – Фёдор так избил жену, что она не могла подняться. Тогда он первый раз задумался. Саламату походную варил, какую умел, Лушу кормил с ложечки и приговаривал: – Не буду тебя, душа моя, бить больше. Выздоравливай только, родная. Все силы приложу, а смирю свой нрав негодящий. Малость Лукерья отошла. Стала по дому ходить, работу какую делать, стряпать, и опять чем-то не угодила мужу. Взмахнул он плетью и снова, в который раз, опустил ей на плечо. Ничего не сказала Луша, только глаза слезой наполнились. Ведь не хотел Фёдор её бить. Но так распустил себя, что привычка хвататься за нагайку стала его второй натурой. Умом понимал, что зря это делает, а рука-то тянется к сапогу. Стал перед женой он на колени, повинился и говорит: – Клянусь! Клянусь вот этим последним снегом (а было начало марта, и таял снег), что больше не трону тебя. Как снег сходит, так и гнев мой уходит. Веришь мне? Промолчала жена, но помирились они. День, два, целую неделю не берётся Фёдор за плеть. Уж и улыбка стала появляться на лице Лукерьи. А тут на мартовскую ярмарку стали собираться в станицу Горячеводскую. Дружненько так, весело. Есть, что продать, Можно и побаловать себя – купить обновы. Полную подводу зерном загрузили. Фёдор за возницу сел, Лукерья сверху на мешках примостилась. Едут. А дорога проходила через горный перевал. Федюшка ехал и подсчитывал в уме барыши, потом думал, каким подарком порадовать жену. – Куплю, – думает, – новые сапожки ей или серьги…. И вдруг в памяти стала Лукерья, нарядная, красивая, как тогда перед крестинами. И с серьгами в ушах. Гнев прилил к вискам его. Протянул руку за нагайкой, повернулся к Лукерье. Она всё поняла без слов: опять Федюшка напридумывал себе вину какую-нибудь на неё – и говорит мужу: – Федя, ты клялся, что не тронешь меня больше. Задрожала его рука: и клятву дал, и ударить хочется, мочи нет. И тут его взгляд упал на горы. На склоне у самого перевала белел лоскутом последний снег. Приосанился Фёдор и эдак раздельно произнёс: – Я обещал не трогать тебя, как сойдёт снег. А посмотри на гору. Вот он, снег! – торжественно проговорил он и рукоятью плети указал на белую латку на горе. – Вот он, снег! Вот он, снег! – приговаривал Фёдор и хлестал плетью, входя в раж, несчастную жену. Как он остановился и до смерти не засёк её? Видно, Господь помог Лукерье остаться в живых. Обессиленный, сел Фёдор на место, дёрнул за вожжи…. Кони сами привезли подводу на ярмарку. Уж и распродал Фёдор зерно, а Лукерья не приходила в себя. Еле отошла дома, в станице. Всё стонала и охала, когда муж смазывал жиром кровавые рубцы на её теле. А тут объявили войну с турками, и отправился Фёдор освобождать славянские народы. Под Шипкой его тяжело ранило в живот, пулей раздробило голень. Провалялся в лазарете четыре месяца. Времени свободного было достаточно, чтобы о себе подумать. Жизнь свою разобрать по косточкам. Рядом на койке лежал казак гребенской – Лазарь Епаткин, годами чуть моложе Фёдора. О многом переговорили земляки. А как начнёт Лазарь печаловаться о доме, рассказывать о своей дружной жизни с женой, защемит сердце у Фёдора. А уж – о детях, так сердце рвётся. Представит Фёдор Никитович свой дом, наполненный детскими голосами, Лушу с младенцем на руках, похожую на Богоматерь, своих счастливых родителей в окружении внуков…. Стыд и зависть – два чувства, которые не оставляли его всё это время. Спустя год после победы и заключения мирного договора с турками, казак явился в родную станицу. После ранения у Фёдора остались хромота и невозможность продолжать казачью службу, а в сердце – дикая тоска по Луше. Всю дорогу он о ней лишь и думал, проклиная себя за жестокость и несдержанность…. А в груди билась струна: – Горлинка моя светлая! Никогда, никогда больше не подниму руку на тебя. Заживём, как люди. Пойдут детушки…. Вёз Федюшка в подарок Лушеньке турецкую шаль и колечко с двумя глазками, вроде как с намёком, мол, нас «двоечка», пара, значит. Коня у Фёдора не было, шагал пеши. К мосту приблизился, и захолонуло внутри, а станица в долине … как на ладони, кудрявая, зелёная с золотыми куполами храма…. И отделяет его от всего этого счастья только быстрая Сунжа. Со смятенным сердцем вступил Фёдор на мост. Что его ждёт? Как встретится с Лушенькой? Домой, домой! Вроде, и не бежит, а сердце стучит, как в беге. Окна заколочены, двор травой зарос…. Вышел сосед, старый казак Бессонов Фрол Степанович, удивился: – Никак Фёдор? Живой? – Да я-то живой. А где жёнка моя, Лукерьюшка? Что дом стоит заколоченный? – Покрутил Дед Фрол смущённо головой и отвечает: – Нет больше жены твоей Лукерьи. Померла от болезни вскоре после того, как проводила тебя в поход. Какая болезнь, не знаю, но больно исхудала она, ослабла…. Можно сказать, угасла. И родители твои скончались. Михаил хорошо похоронил родителев-то. Грех осудить. Дед Фрол ещё что-то рассказывал, Федор не слышал. Как же так – нет Луши. А он? Зачем ему жизнь без Луши? Сбил Федюшка доски на окнах, открыл настежь двери, кинул свою суму походную и поспешил на кладбище к жене, к родителям. Погоревал у родных могил, помолился Богу. Уж солнце село, когда пришёл он к брату Михаилу. А там уж вся родня собралась, жалеют бедолагу. Михаил оставляет его у себя: – Подумай, Федюшка, что ты в пустом доме один делать будешь? Выть на луну? – Нет, пойду домой, – уперся Фёдор. Стал он в доме жить сам. И с первой же ночи уснуть не может. Мерещится ему Лукерья, и будто достаёт он нагайку и бьёт её тонкую, нежную, беззащитную. Как вечер, спать ложиться Фёдору, начинаются эти видения. А днём он с ног валится от желания уснуть. Так на ходу и дремлет. День с ночью смешались. Невмоготу стало казаку. Он уж и в церковь ходил исповедоваться. Епитимью на него батюшка наложил трудную – тысячу поклонов с покаянной молитвою в день. Ничего не помогает. В глазах стоит Луша – в кружевной исподней рубахе, волосы по плечам разметались, лицо белое, а глаза строгие, с укоризной. Однажды ночью Фёдор от невыносимой муки вышел в сад. Майская ночь, тёплая и душистая, опять сердце к Луше привела. К их первым месяцам счастливой жизни. В переполненном доме отца и уголка укромного не было для любовной тайны. Сколько летних ночей провели в саду они под лукавою луной и ясными звёздами! Сколько тихих рассветов встречали! Всё ушло! И виноват он сам. Его руки, державшие плеть. Это они убили Лушу. И нашло на Фёдора наваждение, иначе и не назовёшь. Взял он шашку вострую, положил на колоду правую руку и отсёк пальцы окаянные. Чтоб никогда за плеть взяться не могли. С тех пор и прозвали его Беспалым, Федюшкой Беспалым. Не стал Федюшка жить в своём доме, оставил его крестнику Ефрему, а сам вернулся в отчий дом к брату Михаилу. Старел вместе с ним, да и пережил брата. По мере сил помогал его семье: гусей пас, за конями присматривал. Не хотел быть нахлебником. Последние годы в церковь полюбил ходить. Даже пел там. Кантор хвалил голос Федюшкин. Умер он тихо. Вот только с вечера Лушу звал. Утром все проснулись, а Федюшка мёртв. Так его смятенная душа и обрела покой. |