Ништячка собирала ништяки – объедки на еще не убранных тарелках кафетериев и кафе – отсюда и ее кликуха. А кому нужно ее имя? У бомжей имен, как и прошлого, нет. То есть прошлое то, конечно, есть у всякого живого существа, но каждый бомж и сам не верит в свое прошлое, так что у бомжей запах, прошлое и будущее – на всех общие. А Ништячке ее погонялово – ее полное прозвище Ништяк-баба – дали еще и в насмешливую отместку за ее наглость, вздорный характер, да и вообще… Поначалу то ее крестили Пионеркой: во-первых, потому, что поселилась она под мостом через Пионерку – ну, ту, что раньше Царицей была; – а во-вторых, потому, что громадная она, Ништячка, – тонна мяса, никак не меньше, и – Пионерка! – прикольно. Ну и побили пару раз для прописки: территория то давно поделена, лишний рот никому не нужен. А потом смотрят, нет, никому не мешает, по мусорным ящикам, по урнам не лазит – гордая, блин, что ли? Нет, конечно, если кто просто так бутылку отставит – заберет, но это – святое, за это по морде не бьют: все равно, не она, так пенсионерка какая ни то подберет. А по ящикам-урнам – нет, не лазила. А уж потом в Ништяк-бабу переименовали – из своего бомжовского юмора. Ну, представьте себе, она, во-первых, никогда не клянчила, к столам шла как хозяйка, а если ей понравится кусок, то могла и с вилки его снять, прямо у самого рта. Да еще и лапищей своей замурзанной чиркнет по лицу. Бедные посетители после этого чуть ли не блевать бежали. А во-вторых, она вообще за собой не следила, то есть абсолютно. Мало того, что когда-никогда, а при удобном случае не искупается, от чего ни один бомж не откажется, а вовсе не умывалась, не чесалась, рук не мыла. Ею и ее ништяками даже бомжи брезговали. К ее костерку подваливали только тогда, когда совсем уж не повезло, и за душой нет ни кусочка хлеба. Ну, или наоборот, когда уж очень повезло – пойла море, а за хавкой бежать в лом. Так однажды, когда удалось стащить в аптеке три ящика настойки перца стручкового, бомжи жили у нее целую неделю и от души пробавлялись ее ништяками. И вот теперь представьте себе, что это чудо в струпьях, идя по улице, не только не уступала дорогу нормальным людям, а наоборот, так и норовила толкануть-терануть их каким-нибудь своим огузком. Уж и сколько раз ее били, и кто только не бил, а она отлежится и – как тут и была. Бомжи смеялись: – «Если у кошки девять жизней, то в нашей Ништячке – все девять кошек.» Да она и сама бросалась в драку по поводу и без и просто так – для смысла жизни. И все молча. Придет ли кто к ее костерку, уйдет ли, она – ни «здрасти», ни «до свидания». И дралась молчком – лишь похрякивает, да так и подворачивается за нос или ухо укусить или же глаза выдавить-выцарапать. Одним словом, если б ее каким-нибудь дождичком смыло с лица Земли – Земля бы только вздохнула облегченно. Самое что ни на есть Ништяк-баба. И не стоило бы о ней речь заводить, если бы не её Самый Большой Ништяк – был у нас тут штрих такой. Объявился штрих этот на Набережной – ну, у фонтана, что у нас из-под полы именуют Тверскою бригадой. День сидит, второй сидит; не курит, пива не пьет, чего сидит – одному богу известно. На второй день – уже к вечеру – Ништячка стала на его скамеечке свои ништяки разбирать. А он, видать, совсем оголодал, бедняга, и только щас о том очнулся. Такими глазами посмотрел он на ништячную шамовку, что та невольно протянула ему какой-то шницель обглоданный. А может, и в издевку подала – на, мол, рванина, с барского плеча. Представляете картину Репина «А на-кась!»: молодой – ну, от силы под тридцатник, – симпатичный, высокий – играл бы в кино – был бы секс-символом – вполне прилично – явно не от «Большевички» – одетый, хотя и в отполяненном виде, но вполне, вполне прилично одетый парень и – подмонастырился под ништячную раздачу! Сглымздал он, значит, шницель этот, – только, что не с пальцами, – да так и сидит, отвернувшись, боится взглядом себя выдать. Ништячка, коль нашла струя такая, швырнула ему еще шматок какой-то – и нет, чтобы по-хорошему, по-доброму протянуть из рук в руки – нет, прицельно шваркнула прямо-таки в гульфик – как в душу плюнула – да и поутилась к себе на стойбище. Но парень все же изловчился, поймал кусок в самый последний момент – чуть ли не снял с самого святого в мужском одеянии – и поплелся за благодетельницей – так старая такса ходит за хозяином: никогда не рядом, а всегда на всю длину поводка сзади. Пришли. Ништячка костерок вздухарила, чайку сгондобила, – а пока суть да дело, причастилась парой флаконов настойки боярышника: на голодный то желудок оно ловчее забирает, – сидит, чавкает. Приблуда: – «А можно мне тоже чаю? Так горячего хочется…» – как и не слышала. Поужинав, расстелила свои коробки, котомку – в голову, – ничуть не стесняясь парня, а наоборот, намеренно оборотившись к нему всей своей необъятной полувековой амбицией, – хотя, кто возьмется возраст бомжа или, тем паче, бомжуйки определять?.. срок еще ладно, – милиция есть, – а вот возраст… – намеренно обернулась к парню всей своей необъятной вонючей амбицией, по-пионерски погасила костер да и завалилась дрыхнуть. Утром за полдень проснулась – а чего ей раньше у кафе делать – а костерок уже горит и чайничек посапывает. Штрих вчерашний – умытый, причесанный, как не под кустиком и ночевал, – прутиком головешки ворочает. Ништячка к котомке – нет, хозяйство все в сохранности, а что еще ей надо. Пошамкала, похмелилась, нога за ногу да на работу. Парень следом по образу таксы. Она – «пушнину» сдавать (так у нас пустые бутылки называют), подралась там, пришлось к другому пункту приема идти – он в сторонке держится, ни на шаг ближе, ни на шаг дальше. Она – по столикам, он – от кафе к кафе садится на отдаленную скамейку и сидит потерянно. Ну и, видать, умаслил-таки Ништячку своей ненавязчивой привязанностью: часа в четыре – в пятом, когда обед уже давно закончился, а ужин еще и не думал начинаться, когда новые посетители к кафе не подходят, а те, что еще сидят за столиками, ничего серьезного не заказывали, так, чисто кофе потягивали, она сама принесла ему объедки. И не в пакетике, а на одноразовой тарелочке с голубой каемочкой. И даже вилку прихватила. Представляете?! В берлинских лесах последний медведь сдох – тот самый, что из зоопарка убежал, – так что им теперь придется герб менять! Штрих стал было отнекиваться, но она взглянула на него – как гигантская морская черепаха на пачку новеньких стобаксовых бумажек на своем пути – и промолвила: – «Меня дочь из дома выжила. Родная дочь. Так что я всем вам не верю. Особенно таким вежливыперднутым,» – и ткнула в парня тарелкой так, что тот вынужден был перехватить ее. Ночью, когда утихли пятничные торжества по поводу трехсотлетия граненого стакана, к их костру пришли бомжи. И сразу стало ясно, что-то случилось: уже на подходе слышались самые нижние, грозовые нотки в бочковом голосе Дюка Пизанского. Кто такой Пизанский Дюк? Если вы видели Врублевского Илью Муромца, то вы видели и Дюка – копия, только без шлема и прочих прибамбасов, и борода раза в три покороче. Дюк среди бомжей – явление особое, его даже и бомжем уже вряд ли можно называть. Выпуклился он года за три до того на речном вокзале оплывший и осипший от запоя. Вокзальная милиция взялась гнать его в три шеи – ты нам тут всех людей перепугаешь, а у нас что ни день, то концерты, публика чистая ходит… Но тут его приметила охрана Центрального рынка, – он поразил их своей степенностью, рассудительностью и, главное, силой, – показали своему начальнику – о, смотри, какой хрюндель! Надо его себе забрать: он нам и бомжей в строгости держать будет, и если что не то – поможет – вон какой хрюндель. Начальник попил неделю водочку с новоявленным откровением природы и, придя в полный восторг от нового знакомца, заявил: – Да какой же это хрюндель?! Это ж настоящий барон! – Не-е, барон – это у цыган, – возразил кто-то из охраны. – Дюк, – предложил другой. – Почему – дюк? – удивился начальник. – Кто такой – дюк? – Ну, Дюк – это герцог значит, только по-французски. Был такой Дюк Эллингтон. Он на рояле джаз играл. У него еще свой оркестр был. – Негр? – Негр. –Ну что ж, Дюк – так Дюк. А так как Дюк уже успел намять бока кое-кому из охраны – начальник все подбивал их на спаринг, а кому охота выглядеть в глазах работодателя сопляком, – то кто-то и добавил: – Ага. Пизанский. – Какой-такой пизанской? Почему это – пизанский? – опешил начальник охраны. – А потому, что сокращенно. Вот, так и повелось: Пизанский Дюк или просто Дюк, а что касаемо до сокращать – так то себе дороже. И так же с тех пор сложилось, что ночует Дюк в бытовке грузчиков на базаре, а днем держит в строгости окружных бомжей и нищих. – Ишь, что удумали, лети ваши утки! – басил Дюк. – Даже волк – и тот у логова не куролесит. А вы, лети ваши утки!... Мы – не гопники, мы – честные бомжи! А случилось то, что Труха со Слепой Кишкой… Что такое Труха? Ну, Труха – он и есть Труха, что еще о нем скажешь. Было, правда, у него еще одно громкое прозвище – как-раз на «ще», – что называется за красоту и чистоту лица, души и помыслов, – которое в связи с тем, что он был губаст и при разговоре брызгал слюной, переделывали порой на «ушлепище», но все равно длинно и слишком громко для такой трухи. Кишка, – ясный перец, длинный такой, худющий, как жердь, щетина, удивительное дело, всегда одной длины – трехдневного загула, самое что модно сейчас, и вечно на носу капля висит. Так вот, Труха с Кишкой стопорнули какого-то синяка – ну, тюкнули слегка по темечку пьяного да, пока тот бекал-мекал, шементом и обшманали. Взяли три с чем-то косых, мобилу, кроссовки-джинсы, ну и, конечно, пакетик прихватили. А в пакете – две бутылки коньяка, коробка конфет шоколадных и разная там прочая хавка-травка. По дороге наткнулись на Дюка с Безруким и Королевой Марго. Безрукий вечно все ломал. Ему даже бутылки нести не давали – непременно разобьет. А у бабы зубы остались только на нижней челюсти – да какие там зубы, осколки одни и то через шаг, ну точно – зубцы на королевской короне. Дюк для начала обоим – Трухе с Кишкой – зубы посчитал, а потом – не пропадать же коньяку – все вместе и направились к Ништячке. Так что у них было бухалово, и они суетились. – Так вот. Запомни, Труха, – сказал Дюк, подняв первую стопку. – Если еще такое случится, – тебя там даже и не будет, – сам уходи. Лучше сразу сам уходи. И остальных жалеть не буду. Поняли, лети ваши утки? А тут мобильник запищал. Труха подмигнул, нажал кнопку: «Да?» – слушал, слушал, а потом и брякнул: – «А ты скажи ему, пусть на это самое идет, как его, – ха-ха! – чисто на сердечное! От всего сердца, мол, и – руки вперед и вместе. Да, да, вот так ему и скажи, чистосердечное одно его и спасет. Ну, бывай,» – вновь подмигнул бомжам и загоготал. И вдруг наш штрих забубнил: «…и чистосердечная, словно свирель пасторальная, вновь женщина эта мне душу придет бередить и скажет, что больше нет силы коня на скаку останавливать, что больше нет силы в горящую избу входить. Когда же пожар все кругом превратит в пепелище, спасите её! Мне не важно, что будет со мной. Я сплю не проснусь в подожженном тобою и мною жилище, и конь мой огонь раздувает горячей скрипичной ноздрей…» (П. В. Вегин) Все остолбенели. Нет, никто не выронил свои платиковые стаканчики и куски закуски. И гром небесный не разверз твердь земную у них перед ногами. Нет. Просто все замерли с поднятыми стаканами и вылупившись во все глаза на штриха. Первым очнулся Труха. Он глупо хихикнул: – «Ой, пап, что это было?» – и тут же получил затрещину от Дюка. – Так, – вздохнул парень. – Вспомнилось. Дюк покачал головой и молча выпил. За ним и остальные мужчины. – Офигеть! –простонала Марго. Выпила и попросила парня: – «Еще.» – Я не помню, – помолчав, ответил тот. – Чего ты не помнишь? – Ничего не помню. Ни кто я, ни откуда. Как стерли все. И какой это город – не помню. – Да-а, – промычал Кишка. – Во какие чудеса бывают с нами в одном городе да под одними небесами. И штрих встрепенулся. Я в этом городе раздавлен небесами. И здесь, на улицах с повадками змеи, где ввысь растет кристаллом косный камень, пусть отрастают волосы мои. Немое дерево с культями чахлых веток, ребенок бледный белизной яйца, лохмотья луж на башмаках и этот беззвучный вопль разбитого яйца, тоска, сжимающая душу обручами, и мотылек в чернильнице моей… И, сотню лиц сменивший за сто дней, - Я сам, раздавленный чужими небесами. (Ф. Г. Лорка) Он не читал это так, как поэты читают свои нетленки, – с завыванием и вытягиваясь в струнку, через все заснеженные степи и вьюги слыша, как ласковое море перекатывает меленькую галечку на берегах изнеженной Эллады. Он не читал это так, как читают актеры, – акцентируя смысловые нагрузки и беря Станиславские паузы. Он просто бормотал это, как человек разговаривает сам с собой; как кошка мурлычет у вас на коленях, хотя вы давно уже спите; как отставной влюбленный угасает у себя в уголке… Слова лились сами собой и звучали совсем неправильно со всем не теми паузами. Королева Марго, пяненькая еще со вчерашнего, разрыдалась и полезла ко всем обниматься. А Труха – ну, Труха, он и есть труха – брякнул первое, что пришло на ум: – «Я помню…» – Я помню этот мир, утраченный мной с детства, Как сон непонятый и прерванный, как бред… – встрепенулся чтец, и долго, долго слышался только его голос: – …Все утоленные восторги и печали, Все это новое – напрасно взяло верх Над миром тем, что мне – столетья завещали, Который был моим, который я отверг. (В. Я. Брюсов) Все молча снова выпили. А Ништячка отставила стакан, так и не выпив еще первой рюмки, и отвернулась. Она сидела, опустив свои большие грязные, искореженные руки на колени и плакала, как мать пятерых пацанов плачет на могиле своего последнего сына – её давно уже нет, она вся по кусочкам лежит там, рядом с сыновьями, и только слезы редко-редко стекают из ее опрокинутых немигающих глаз. И только Труха никак не унимался:. – Не-е, Ништячка, – кричал он, – зуб даю – вот этот вот, последний здоровый! – это твой самий большой ништяк! Правда, Дюк? Ведь это – мысль? – и снова брякал что-нибудь типа: – Я… – Бессоница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины… – тут же подхватывал Ништяк. (О. Э. Мандельштам) А наутро Дюк повел всех в баню. Три косых он, конечно же, сразу забрал. И мобильник. А бомжи и не противились, потому что отдать деньги Дюку – все равно что в банк положить. Даже лучше. Потому что Дюк при надобности даст тебе ровно столько, сколько нужно и – ни копейкой больше. А то еще и сам сходит и купит все, что нужно. И мобилу он продаст так, что ни одна милиция не придерется. Сводил Дюк всех в баню, а потом представил Ништяка начальнику охраны. Начальник охраны послушал, послушал, водочки бомжовской попил – Дюк постарался – да и говорит: – «Ну, и хрен с вами. Пусть живут. Только – чтоб не мельтешили, чтоб их никто не видел.» Вот так и прописался Ништяк у нас у Тверской бригады. Ночевали они – Ништяк с Ништячкой – у Дюка в бытовке грузчиков, а вечером выходили к фонтану, Ништячка подбрасывала какое-нибудь слово – а она быстро что-то полюбила, а что-то, поняла – особенно цепляет, – Ништяк читал, толпа собиралась и денежки сами собой текли в шапку. На второй или третьей неделе к ним опять подошли менты и уже не ухмылялись, как первые разы, а пришли чисто послушать. И тогда Ништячка подошла к ним – вот, мол, человек потерялся, не то, что мамы-папы не помнит, себя совсем забыл – у вас таких не ищут? Менты на другой день подошли – нет, мол, у нас такой не числится. Ну, Ништячка тогда совсем удила закусила – пошла по театрам актеров собирать да к фонтану приводить – не знаете ли, мол, такого – он же, сами видете, из ваших, большой актер, наверно, раньше был – ну, вы не можете его не знать? Нет, и вся эта театральная вшивотень его не знала. А Ништячка к тому времени совсем раздухарилась – штаны со свитером сменила на платье, – оказывается, у нее в загашниках много чего было, – в баню чуть ли не каждое утро ходить стала да и вообще… Труха ее все подначивал: – «Чё, Ништячка, думаешь, он теперь тебя трахать зачнет?» А Ништчка молчала и только глаза опускала. Представляете! Совсем не материлась и драться не бросалась – ну, окончательно съехала баба. А по вечерам – пока грузчики свою водку жрут – они шли к Пионерке – туда, где до того Ништячка обреталась, – костерчик малый взвеют, а тут, глядишь, и каэспупники припрутся – с домашним вином и гитарами – и Ништяк им читает: «Костер мой догорал на берегу пустыни. Шуршали шелесты струистого стекла. И горькая душа тоскующей полыни В истомной мгле качалась и текла…» (М. А. Волошин) А тут как-то – гостей в тот раз не было – где-то как раз на «Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень Незрячий и немой, бескрылый, как и ты,» – из кустов вылетели молодые люди в берцах и с бейсбольными битами. Бомжи, конечно, – в рассыпную, а когда вернулись к костру, Ништячка была уже там. Она сидела, отвернувшись от Ништяка, и тихо-тихо, словно колыбельную, пела, как выла: «Над озером чаечка вьется – Ей негде, бедняжечке, сесть…» Труха пощупал пульс у Ништяка и присвистнул – влипли, мол, господа бомжи. Ну и все, конечно, разбежались. Одна Ништячка и не шевельнулась. И где только она откопала эту песню – она до сих пор у меня в ушах – «Над озером чаечка вьется…» |