Вот я молюсь, а ведь я этих чувств не ощущаю. Ни благоговения, ни сознания своего ничтожества, ни любви всем сердцем и всем помышлением, ни мольбы, ни отношения сына к отцу, раба к госпо-дину. А просто произношу слова. Как камни из горла выбулькиваю. Молитва на меня меньше действует, чем хоккей. Вот по этому самому от книжек-то я часто плачу… Что же мне делать? Или сердцу не прикажешь, насильно мил не будешь?.. Неужели я это Богу скажу? Что Он, дескать, мне насильно не будет мил и что уж если нет в сердце такой любви к Нему, которая сильней любви к себе, то никак себя не заставить такую любовь заиметь… Стану-ка я актёром. Нет, не перед людьми я буду играть. И не перед Богом я буду играть – дурак, перед Ним не сыграешь! А перед самим собой. Я буду играть любящего сына и преступника, просящего о пощаде. Только у артистов сегодня – свет, а завтра – тьма, а я буду играть только это. Всё время это буду играть. Всю жизнь. И уж если буду просить помиловать, так буду тáк говорить, как если б на земле валялся и ещё один взмах – и победитель мне голову снесёт, и мне надо успеть, надо попросить его, и так жалобно попросить, с таким унижением целуя ноги, чтоб он передёрнулся и уже занесённую руку отвёл…………… В пятьдесят пятом – пятьдесят шестом годах пошли есенинские вечера. Это был мой первый, найденный мной, которого меня не учили любить, поэт. А от меня он перешёл к Пафнутьичу. Мы школу прогуливали, забирались на сизый чердак и там в пыли и кале часами кричали друг в дружку: Всё прошло, поредел мой волос, Конь издох, опустел наш двор… Грусть, тоска считались антисоветскими, и мы изголодались по тоскливым стихам… И вот я попал на вечер… А в антракте фотограф Свищов-Паола с белой бородой, откинувшись назад, как профессор, и рас-сказывая, что его сыновья дружили с Серёженькой, продавал его фотокарточки по десятке старыми деньгами. У меня был рубль на дорогу. Но я не мог остаться без неё. Я его никогда не видел. Я подошёл к Свищову-Паоле и – откуда смелость взялась: –Дедушка, подарил бы! –Ну что ж, дарю, – сказал он, ещё более откинувшись. Видно, так я это сказал, с такой щемящей, щенячьей интонацией, так жалобно в душу влез, что не смог он мне отказать. Человек. Торгующий человек. Бумажный квадратик со сфотографированным самоубийцей. А у Бога я так не могу попросить. С такой просьбой, с такой силой просьбы. Спасения попросить, а не квадратик. Хотя бы так захотеть спасения, как я тогда захотел квадратик... Но я буду делать вид, что так хочу, так прошу, так жалобно молю. А чтоб лучше мне удавалось, я буду – чтоб всё внешне было так. Чтоб я всегда одетый перед Ним стоял, на все пуговицы застёгнутый, хоть и дома никого нет… как я перед своим даже мелким начальством стою подтянуто. Чтоб в землю Ему кланялся, а не в землю так в пол, как царю бы кланялся грозному, чтоб в церковь вымытый ходил, праздничный. И когда-нибудь я сыграю эту роль. Я сначала сыграю её раз, вроде случайно, и сам удивлюсь и обрадуюсь. А потом всё чаще и чаще будет получаться, пока постоянной не станет. Только это будет уже не игра. |