Памяти Светланы Метельской «Лукоморья больше нет» В.Высоцкий В ночь на четверг русалки мыли волосы: На праздник рыбий прибыл царь морской. При нем – отряд чернобородых молодцев. Затеяли прием – с вином, с икрой… Царь сам откушал; остальное – воинам. Русалки зеленые вина льют, А воинам, тем только б непристойное: К упругой грудке поскорее льнут! Но где ж места запретные у школьниц-то? – Блуждают руки, не находит взгляд, А у девчушек аж чешуйки колются, И хочется, и гены не велят!.. И в мире нет печальнее истории, Чем повесть этих человечьих мук: Торчи, как старый дуб, у Лукоморья, Мурлычь, как кот, да жуй мореный лук. Колумб и Хейердал, большого плаванья! Большого лова славным рыбакам! Я поднял парус: море слова плавного Влечет меня к далеким берегам. Там хмарь темнеет по болотам гиблым, У Лукоморья дуб стоит в цепях; Скелет кота для пишущих стал идолом – И формалином новый стих запах; Старик-Кощей – известная нелегкая – Потягивая явский «беломор», Припоминает времена далекие, Когда имел лирический тенор, Но девки-йожки так крутили ножками И так кружили голову ему, Что стал Кощей с годами осторожнее И вот охрип, не зная, почему; И, в пепел обратив былые проседи, Горстями сеет горести на нас. И вышло вот что. Вышло прошлой осенью. Стояла осень, мать ее меж глаз. В долг не просил, не жлобствовал, не буйствовал, Но знал Егора весь почти квартал: Чинарь его, картух его приплюснутый, Улыбку виноватую у рта; Тих-говорок, словечками разбавленный: «Как сам – как брат?», «такие вот дела»… Такое вот вранье. Никто не знал его, Когда жена Егора померла. Краснел томат надкусанными ранами, Егор за водкой водку доставал И мужиков честил ворами рваными, И стерлядями баб их обзывал, И подливал случайным сотрапезникам, И умолял: «Ну пей же, пей же, пей!..» Неделя прокатилась: легкой песенкой. Другая накатилась вслед за ней. Висела ночь за рамами оконными, Лелеял сны безветреные дом. Он появился где-то под балконами, И струны, разбухая под дождем, Его несложный голос к тучам подняли: «Я встретил Вас» и после «Степь да степь»… Вдруг он осекся: «Вы смеетесь, подлые? – Простите, я не буду больше петь.» – И пел. И голос очищался пением. И дождь притих, и ветер стал добрей: Раскрыл в квартирах шторы постепенные У окон и балконовых дверей, И вышли люди, посмотрели, спать ушли. А пьяный голос не смолкал никак. И выли кошки, по подвалам спрятавшись. И бились наразрыв сердца собак. И не было плакатов – мол, позор ему – А был художник: краски, борода… Сопел, сипел, пил красное по-черному И не бывал печальным никогда. Не наслужив регалий, куртку общую На бал-на быт имел товарищ мой. Он тоже заходил почтить усопшую И не гнушался водки дармовой, А днем писал: сперва круги да полосы. Плясала кисть, сплетая на холсте Егорово лицо – седели волосы И взгляд рыжел. А за спиною те, Кто вечно пьет – без радости, без робости, А так – правее тот, кто всех пьяней. И мы горланили «коней над пропастью», И мы плясали, как табун коней, И мы бы непременно люстру вышибли Соседям, тем, что жили ниже нас, Но ниже был подвал. А те, кто выше был, Не слышали, как он ушел в тот раз: Кренились стулья по наклонной плоскости, А на опухшем, дымном потолке Рябая лампа выжигала полосы, Слезилось фото в дальнем уголке, Рябина об оконце веткой стукнула, А со двора окликнули его – И разлилась по жилам ночь беспутная. И с донышка, по капельке всего. Суббота: по-тянуться, по-хмелиться бы… Но протрезветь пришлось на мутный срок. На третий день дошли аж до милиции, Свидетели заполнили листок; Слушок случился под шпиёнским соусом, А соус мигом вызрел в маринад; Егор был обнаружен Шерлок Холмсом, Уже готовят киновариант; В березнячок, что прямо за дорогою, Разбойничий повадился народ, Да странный больно: никого не трогают, А только тех, кто через меру пьет; И даже чей-то зять слыхал по «голосу», Что по Москве крадут живых людей… А рыжий лес редел, седел, и по лесу Не брел ни вепрь, ни ветер, ни злодей. Мы рождены, чтоб спутать быль со сказками, Судить, решать, любить, читать стихи, Сложить, учесть и подытожить наскоро, Воздвигнуть в правду отчие грехи… Поэт убит, столетие покаялось – Парад планет залечит память в нас – Мне дважды предрекали апокалипсис, Но стрелки обходили этот час. И вновь гудки беснуются короткие И голоса коснуться не дают. Набрал. Пробил. Но не услышал отклика… К художнику забрел на пять минут. Немного свежих клякс на робе старенькой. Провел, поставил джезву на плиту: «Как поживаешь?» – взял палитру на руку; «Смотри, неплохо?» – подошел к холсту. По нишам колумбария распрятаны Кленовый лист, перчатка, школьный мел; Он – плюс – она – равняется… царапина. И роза в клетке. Кофе закипел. И прелой гущей выползая заполночь, Тек разговор, вернее, монолог… И стыдно было, что не в силах сам помочь; И тошно, оттого что не помог. А тут и у меня по сердцу трещина. Разбитый терем – чем не тема снов? А в тереме – утерянная женщина. И новый вечер приглашает вновь Под колпаком торшера портить зрение. Четвертый день издерганный блокнот Не принял ни строки; и жалко времени, И недосып в затылке отдает, А завтра не суббота и не праздники – Подъем коловоротом в шесть-ноль-ноль! А там – программы, там отчеты разные, Которые еще не съела моль. Нетронутые, девственные, белые, Лежат они. Не знает даже враг, Какую мы работу за год сделали – Три года не внедрить-ть ее никак! Три да один… не вяжется история. Четвертый день, исчерканный блокнот… Одна надежда только: Лукоморье. По четвергам бывает самолет. В четверг пришел Егор. С пустыми лицами Стояли у парадных старики; Полсотней штрафа кончилось в милиции, И покатились прежние деньки. Сосед соседу на соседа плакался, Вопил художник: «По-миру пойду!..» Пускали дым. И тек, почти без закуси, Дремучий сказ про пять ночей в аду – Как маяли Егора и как мучили, Как заставляли вприсядку плясать… Он хлопал стопку по такому случаю И начинал рассказывать опять, Как ожигали огненым дождем его, Когда уже вконец лишался сил; Как отпустили, вовсе изможденного. Сказали, ненадолго. Упросил. Он отощал, но люди шли без робости. Он угощал и был не так уж плох!.. Тугие по Москве ползли автобусы. Ты здесь, мой друг? – попробуй сделать вдох. У Лукоморья, по веленью цареву, Рабам на радость и костру на пыл Поставили котел. Творилось варево. Казнили тех, кто неугоден был: Вора, поэта, мавра, что убил жену… Сбежалась даже царская родня, И ближний, глядя, как терзают ближнего, Восторжено смеялся: «не меня!» – И воздавал хвалу царевой мудрости, И подставлял соседа своего… Горел костер. Всю ночь. Он только утром стих. И сон умчался. Только и всего. Художник метил кренделя да полосы, А получался взгляд – белей волос. Художник не пустился с горя по-Руси; Егоров бред никто не брал всерьез. Мы растекались валкою походочкой – Ну мало ли, о чем болтают тут? – Все выдыхалось, даже запах водочный. И кто бы ведал, что и впрямь придут. Но та же лампа проливала полосы На фото покосившееся, но Носы кривилсь и кренились плоскости; Рябина вновь ударила в окно. Кто верил, тот был пьян до полуумия, А прочим у стола хватало дел, И только полый фантом новолуния Косым лучом случайно подглядел, Как шел Егор по бестелесным улицам. Так плавно не бродил он никогда: Асфальт устало под стопой сутулился, А за спиной звенели провода; Студеной сферой десятишаговою Вокруг, белея, размыкалась тьма, И он вживался взглядом в кроны голые И голые бетонные дома; И этот взгляд в роман не уложился бы, Поэмы был достоин каждый вздох По тем, кто звал, искал и лгал, и жил себе; По тем, кто ткал мелодию из крох… А в желтых окнах продолжали праздновать: Где льется даром, тем и выпьют все. Кривилась осень, скользкая и грязная. И брызги разлетались по шоссе. Две фары рассекают тракт на стороны, Секунда, растекаясь в стеклах луж, Швыряет в лету Авиамоторную – И меркнет эскалатор смертных душ, И женщина, в слепую вечность падая, Доверит сына встречной полосе, Чтоб хоть на миг действительность горбатая Сверкнула на обочине шоссе. Надежда спину гладит взглядом женщины, Но в легком сердце не до страсти: стресс! Короною движения увенчанный, Ломаешь стрелки, времени в обрез… В авиакассе больше часа отняли: «Пожалуйста, на тридцать три – ноль три!» – «Над Лукоморьем третий день нелетная; Там делают погоду упыри»… Что делать? Упыри, конечно – сволочи. Но ехать надо. И портфель в руке. Есть поезд для простых командировочных. Стучит, трясет, и каждый налегке. Князь Игорь, князь Владимир статно свесились И вниз глядят с князьевых лож своих – Там две царевны с кандидатской степенью. Влюбиться можно в каждую из них И закружиться радужными танцами Без праздных ссор и будничных обид… Царевны вышли на ближайшей станции. На их диванах парочка сидит. А лишним – коридор, где темь обычная Да, меж огней, беседы про Москву… И значит, все в порядке с жизнью личною: Я неустроен, значти я живу. И буду петь, аккорды в мир бросаючи. А если лиру сломит нищета, Я струны натяну на хвост русалочий, Я тон возьму ученого кота… Кому направо, песни петь хвалебные? – А мне налево: сказками грешить. Растить годами розы благолепные И раздавать влюбленым за гроши. Быть может, на чужое счастье глядючи, Построю, все же, терем на песке, А тридцать сыновей морского дядюшки Расставят сеть застав невдалеке, Чтоб от молвы и от волны напористой Сберечь цепочку золотую дней… И пусть цепочка станет точкой повести И почкой новой повести моей. Август 1983 – Август 1984. Москва. |