Ты приехала первым автобусом. Мы вышли на крыльцо и увидали тебя идущую по тропинке, по которой обычно добирались со станции. Я сбежал через две ступеньки вниз и взял у тебя сумку. Но прежде Дина обогнала меня и, счастливо махая хвостом, ткнулась тебе в колени и, умиленно и преданно заглядывая в лицо, потрусила рядом. Я чмокнул тебя в щеку, забрал тяжелую сумку и, преднамеренно не задавая вопросы, шел росистым краем тропинки, уступая дорогу. Я был немного недоволен, ведь тебе нельзя было носить тяжестей. И по тому, как ты шла и молчала, как натружено светилась грусть в твоих глазах, понял, что вопрос решен и решен окончательно, но все равно шел и боялся спросить, отдаляя этот неизбежный момент и надеясь неизвестно на что. "Господи, неужели это случится, неужели это должно случиться... Но почему!!! Почему? -- твердил я уже в который раз. -- Почему это происходит с нами? Почему ни с кем-то другим? Почему уже нельзя ничего остановить и можно только ждать событий, вглядываясь в их жестокую череду". Мы вошли в дом. Я поставил сумку на кухне возле плиты. Ты пошла в комнаты. У нас было две маленькие комнаты с большими окнами. Ты пошла в комнаты, расстегивая на ходу куртку и оглядывая все вокруг, словно не была здесь очень давно. И я понял, что ты там натерпелась и тебе приятно быть дома, и ты снова узнаешь его, и дом узнает тебя. Ты провела ладонью по кафелю печи. Печь на ночь не топилась, и сейчас у нас было холодно. Ты пошла дальше в спаленку, посидела на краю дивана, листнув книжку, которую я читал тоскливым вечером, сбросила куртку и подошла ко мне. -- Ну что? -- спросил я. Наверное, ты боялась этого вопроса не меньше меня. Веки твои дрогнули, и в уголках, в изгибе морщинок, собралась влага. -- А... -- ты махнула рукой. И прежде, чем ты добавила, мне все стало ясно... -- ... все по-старому, сказали, надо ложиться... -- Когда? -- Через неделю... У меня перехватило дыхание. Всего неделя! Значит, у нас всего неделя!!! А потом... -- А что?.. -- Сказали, что это несложно, -- ты усмехнулась, -- даже с моим больным сердцем. Ах, как хорошо я тебя знал. Я знал каждый твой жест, глаза, интонацию. Я понял, что, быть может, ты обманываешь меня, что такая легкая фраза несет в себе нечто большее... И мне стало страшно. -- Пить хочу, уморилась, -- сказала ты. -- У меня есть молоко и каша. Будешь кашу? Ты сняла с полки глиняные миски и принялась хозяйствовать на плите, а я пошел за молоком в сени. Сегодня утром я ходил на ферму и принес ведро парного молока. Я знал, что ты не любишь парного молока, поэтому часть отлил в крынку, а остальное -- в кастрюлю и поставил томиться в духовку, пока оно не покрылось коричневой пленкой. Мы вышли почти ночью, в то время, когда еще только-только наступал новый день. В сосновой роще и по берегам стоял туман. Но прежде, чем перейти мосток, мы выкупались в предрассветной Двеснянке. Как и все водолазы, Дина обожала воду. Она разогнала сонных лягушек и тишину раннего утра. От расплывшейся по воде шерсти спина ее казалась еще шире. Мы проплыли до огромных иссяно-зеленых лопухов на другом берегу. Солнце еще не взошло, и ночная прохлада еще не отступила в их мрачновато-влажную тень. Это происходит позже -- днем, -- когда из деревни сюда приходят важные гусаки и выводки, подросшие за лето, начинают шнырять в густых зарослях, а Дина деланно-равнодушно отворачивать морду, и я уведу ее подальше от соблазна... Коров выгоняли рано, и мне всегда оставляли молоко. Я шел и представлял, с каким удовольствием мы будем пить это молоко, смотреть в окно, за которым догорают последние сентябрьские дни, говорить о чем-то приятном, повседневном, и вокруг тоже будет все повседневное, обычное: старый скрипучий дом, стол, исструганный и истертый до неузнаваемости, колченогие табуреты, темные, прокопченные до моренной грубости стены, крашеное голубое оконце, подоконник, где стоят керосиновая лампа, солонки, банки с сушеным укропом и петрушкой, вязаный крупный лук в углу, большая беленая трехконфорная плита, возле которой приятно отогреваться зимой после лыжных вылазок -- снег расползается от ботинок по жестянке под гудящим поддувалом, подтекает под желтеющие свежерубленные поленья, и все это остро пахнет морозистой влагой и березовым смолистым духом, -- летом же на кухне прохладно, с луга приносится запах кошеной травы, на веранде висят два гамака, а в комната залита солнцем до самого заката... Вот уже много лет мы приезжаем в этот дом. Но когда тебе пятый десяток и ты знаешь, что это твой последний дом, совсем по-иному видишь скос перил, почерневший палисадник и далекое поле за рекой. Когда я вернулся, ты уже нарезала хлеб и сидела у окна. Господи, как хорошо я знал тебя в этом настроении. Ты была вся, как ежик, колючая. -- Может, поедем домой? -- спросил я. -- Нет, -- ответила ты, -- давай эту неделю проведем здесь. -- И сходим в Лосиную рощу? -- Да... -- ... и на озера? -- Да. На эти озера мы собирались весь отпуск. Еще дома вечерами за чаем обсуждали, какие взять вещи, кому нести палатку. Палатка у нас была легкая -- всего два кило, и я всегда соглашался, что ты понесешь палатку. Потом ты говорила -- никаких рыбацких снастей: ни спиннингов, ни закидушек, ни бредней. Я тут же соглашался и сейчас же выторговывал себе леску и десяток крючков -- на большее ты не уступала, да и я не настаивал. Мы мечтали, что будем бродить от озера к озеру по мшистым берегам вдоль болотистых рукавов и останавливаться, где вздумается. -- В самых красивых местах! -- восклицала ты. -- В самых красивых местах, -- кивал я. -- А ее возьмем? И мы смотрели на Дину, дремлющую между нами. -- А как же, обязательно. Как же без нее -- главного гуляльщика. Но отдых не удался. Мы возились на даче и дальше Двеснянки не выбирались. А когда собрались, события повернулись так, что тебе надо было ехать на консультацию. Мы поели, и ты пошла отдыхать, а я стал мыть посуду. Вдруг ты засмеялась там в комнатах. Я с полотенцем в руках вошел к тебе. Ты стояла у окна в гостиной и смеялась так, как может смеяться только счастливая женщина. -- Чего смеешься? -- спросил я немного грубовато. -- Не знаю, -- ответила ты беззаботно. -- Просто так, -- и опять засмеялась, но не так, как мгновение раньше, а с каплей грустинки, словно очнулась и что-то вспомнила: -- Смотри, что я нашла, -- и протянула мне на ладони блестящий, отполированный твоею рукой каштан. И я вспомнил! Я вспомнил прошлогоднюю осень. Ту счастливую пору... У нас была привычка гулять вечерами перед сном. Мы выбирались часов в десять, когда спадал поток машин и город становился сонным и тихим. Мы бродили по осыпающимся аллеям. Каштаны теряли свои плоды, и мы их собирали, пока не набивали полные карманы. Но этот -- я помню -- этот я нашел и подарил тебе отдельно. Вот здесь, в середине, у него большое углубление, как чаша. Весь этот год ты носила его с собой. В тот октябрь шли теплые дожди. На асфальте блестели лужи и мокрая листва. В один из таких вечеров мы и нашли Дину. Конечно, тогда мы не знали, что это Дина, и даже не знали, кто кого нашел. Просто из темноты вдруг вынырнула лохматая черная собака и пробежала так близко, что мы оба шарахнулись в сторону. Уж слишком огромной она показалась нам. Собака пробежала вперед и пропала в темноте, но через минуту появилась снова. -- Опять этот пес, -- сказала ты. Если бы не вечер, мы бы разглядели его сразу. Мы бы увидели, что у него добрые карие глаза с голубоватой поволокой, как у месячных щенков, что на груди белое пятнышко и что он прихрамывает на переднюю правую лапу. -- Давай возьмем его! -- воскликнула ты с жаром. -- А как ты себе это представляешь? -- высказал сомнения я. -- Я, например, боюсь... -- Ну что ты... Он все время крутится рядом... Ты это произнесла как самый весомый аргумент! Собака снова обогнала нас и теперь лакала воду из лужи. Но, видно, ты уже почувствовала ее. -- Ну, пожалуйста... давай возьмем... -- А как? как физически? Вдруг он не захочет? -- Захочет. Смотри -- смотрит на нас. И правда, собака оторвалась от лужи и задумчиво уставилась в нее, скосив голову, словно прислушиваясь к нашему разговору. Ты посвистела, но сделала так неумело, что пришлось помочь тебе. Собака вильнула хвостом. -- Я тебя умоляю... -- ты даже подпрыгнула от нетерпения и дернула меня за руку: -- Ради меня... -- И ты потом не пожалеешь? -- Не пожалею, -- ты уже не глядела в мою сторону, ты уже видела себя хозяйкой этого великолепного черного существа и наверняка представляла его у нас в квартире и на прогулке в парке. -- Ладно, -- решился я, -- попробуем. Мы приблизились. -- Как тебя зовут? -- спросил я. -- Ты такая лохматая, большая. Ты ведь не укусишь меня? Правда? -- спрашивал я, не протягивая руку. -- Она, должно быть, давно бегает -- такой тяжелый запах, -- сказал я. -- Погладь! Я провел ладонью по холке и ушам. Собака стояла понурившись, опустив голову и хвост. -- Кто же ты? -- спросил я и погладил по спине. Она вздохнула. -- Кто же ты, мальчик или девочка? -- и опустил руку ниже. Девочка?! Девочка! Ах ты моя хорошая! -- сказал я. Она завиляла хвостом. -- Дина! -- ты уже осмелев, тоже погладила ее. -- Какая пушистая. Диночка, Динуля. Назовем ее Дина! Собака подняла голову, и мы увидели большие черные-черные глаза. Нам показались они грустными. Видать, она тоже решала свою судьбу. -- Какая красавица. Дина, пойдет с нами домой? Пойдет? У нас есть колбаска. Она пойдет! -- обернувшись, объявила ты. Так без поводка и ошейника мы привели ее домой, искупали в ванной. Она стояла и вздыхала, как большой усталый человек, а потом, накормленная обещанной колбасой, спала в большой комнате под журнальным столиком. Среди ночи я вставал, закрывал дверь в спальню, чтобы не разбудить тебя, и зажигал свет. Дина не подымала голову, только глубоко и печально вздыхала. Я садился рядом, сам немного ошалевший от обилия впечатлений, и гладил ее по черной гладкой шерсти. -- Диночка, Динуля, -- шептал я. Ее широкая, лобастая голова покоилась на ковре, и только вздохи да мочки мокрого подвижного носа выдавали, что она не спит. А утром она приветствовала нас как хозяев, но без восторгов и лизания, которые выдают пылкую и трепетную натуру, а скорее спокойно и уверенно, как подобает большой, серьезной собаке, хотя позже мы ее узнали и несколько другой. Через неделю мы уже бегали вдвоем по парку, и, завидев, что я надеваю спортивную форму, она радостно повизгивала и нюхала поводок в коридоре. Ах, как приятно было взмывать над тропинкой! Мимо пролетали сухие стебли трав и кустарника. Мгновение полета -- и лапы надежно и прочно впечатывались в мягкую почву. Ах, как пахли сосны, старые толстые липы и пожухлая трава! Сколько ароматов неслось для ее черного носа с еще зеленеющих полузамерзших низинок, где под изумрудной коркой льда текли ручьи, как дышали свежестью продуваемые сухие пригорки, сколь соблазнительны были кусты и скамейки. Так мы бежали до асфальта, потом спускались к озеру, где плавали ручные утки, купались и тем же путем возвращались домой. Ты уже ждала нас. Мы пили чай, а Дина ложилась у ног, но стоило перейти в другую комнату, она перекочевывала следом. Ты садилась в кресло, опустив руку, гладила ее и рассуждала: -- Дина, где же ты жила? Кто был твой старый хозяин? И почему ты потерялась? Наверное, мы никогда не узнаем этого. И все же он был мужчиной. Вон, как она прыгает, когда ты берешь брюки, -- говорила ты. Какой же была она -- та осень? Длинной? Короткой? И сейчас, через год, как она запечатлелась? Были ранние морозцы, оттепели, длинные прогулки вечерами, поездки на дачу. Тогда и поселилась у нас эта тревога, и не однажды наговорившись до твоих слез, мы не обращались к этой теме несколько месяцев, неся ее каждый в своем сердце отдельно. И ты крепилась и была весела, но однажды сказала вечером: -- Знаешь... ты не женись... если что... Нет! ты погоди, дай я доскажу и больше не буду... Ты не женись, не все женщины одинаковы. Поживи для себя, смотайся на свой север, сделай то, что задумал -- начни новые картины, и не женись -- тебе будет трудно. А я злился и нервничал, и это ощущение тревоги и неопределенности витало в воздухе, и что бы мы ни делали, оно висело над нами, а мы делали вид, что не замечаем ее. Я домыл посуду, вытер стол и налил молоко Дине. И пока она лакала, то и дело удостоверяясь, здесь я или нет, и капая на пол, я смотрел на нее и думал, что мне предстоят тоскливые вечера и еще более тоскливые -- ночи, полные предчувствий, тревог и мрачного отчаяния. Я представил, как утром буду собираться на работу -- один в пустой квартире, а вечерами возвращаться, зажигать свет и бродить из угла в угол. Дина напилась, я вытер ей морду, и она ушла к тебе в спальню. А я взял кружку и вышел в сад. Уже палили костры. Все вокруг было поддернуто голубоватой пеленой, и пахло приятно горьковатым дымом. Яблоня обвисла до земли. Надо было убирать последние плоды. Малина пожухла, но если приподнять стебель, под защитой полусонной листвы прятались спелые ягоды. Я рвал ягоду и вспоминал, как в июле мы вместе собирали ее и варили варенье, как отвратительно пахли травяные клопики, попадавшиеся в завязях, как перекликались мы в густом колючем малиннике, а потом кормили друг дружку, выбирая самые сладкие, истекающие соком ягоды. Мне вдруг стало жутко, как утром. Я сел, привалившись к сухим стеблям, и такое отчаяние накатило, что хоть плачь Я вдруг почувствовал себя одиноким и пустым, словно жизнь кончилась... и хотя ты была рядом, за стеной дома, ты уже была не здесь и не со мной. Мне показалось, что пока мы не переживем эти несколько недель, пока не узнаем нашего будущего, мы не будем теми, прежними... И еще я подумал, что человек в страдании устроен так, что должен принимать его в одиночестве, даже если это его последнее страдание... Я насобирал кружку и отнес тебе. Ты спала, как любила спать -- свернувшись клубочком и подложив под щеку кулачок. Во сне кулачок распрямлялся и лежал на подушке, как лепесток осыпавшейся розы, и не было для меня роднее этой ладони... Видно тебе что-то приснилось. Ты застонала и открыла глаза. Еще с полусна, увидав меня, улыбнулась и протянула руку. -- Как ты спала? -- спросил я. Ты смотрела на меня оттуда, из своего я, уже отдаленного, погружаясь в то, что предстояло встретить тебе одной, и я понял это и с ужасом подумал, что утром ты простилась со мной и домом и живешь теперь совсем в другом мире, в который мне пути нет... -- Тебе надо будет прожить полдня без меня, -- сказал я, -- всего полдня. Но это будут самые трудные полдня, понимаешь? Ты улыбнулась одними глазами, и столько в них было тоски... -- Ну что с тобой? -- спросил я. Ты прижалась, спрятав глаза у меня на правом плече так, как делал всегда. -- Ничего, -- и с придохом. -- Мне страшно... "Ну что ты, милая, -- подумал я, -- я так люблю тебя и если бы мог, пошел туда вместе с тобой и был бы рядом до самого конца..." Стояли такие солнечные, пронзительно солнечные дни, словно в ноябре еще раз проглянуло лето, словно не было этих серых, мрачных дней. А сегодня пошел первый снег... Вот и дожили мы втроем до этой зимы... |