Напористо затрещал будильник на табуретке. Резкий звук ударил по сонному сознанию и заставил непроизвольно вздрогнуть. Схватившись с кровати, Фёдор с досадой отключил нарушителя сладкой дрёмы и мимолётно отметил, что уже семь утра. Солнечный зайчик равнодушно застыл на стене, неровно высветив небольшую картину, оправленную в нарядную коричневую с золотистым рифлёным обводом раму. Много лет назад он присмотрел эту репродукцию на базаре у расторопного торговца различным потёртым товаром, который теперь называется «секонд-хендом». Но тогда это модное ныне словцо, заимствованное из чужого языка, переиначенное на русский лад и понятное даже неучу, ещё не было у всех на слуху. Неизвестный ему художник удачно изобразил ветреный осенний вечер в Париже. Жёлтые, синие, коричневые, бордовые - тусклые остывающие краски уходящего дня. Широкая улица, конный экипаж, бледный торец высотного здания с узкими окнами и зардевшимися от заходящего солнца, за городскими строениями его совсем не видно, башенками на крыше. Озабоченные, спешащие по своим делам парижане и парижанки, укутанные в тёплые и длинные, до пят, бело-чёрные одеяния. Перспектива мощёной булыжником улицы скрадывалась в туманной дымке, а над нею величественной громадой вздымался ажурный остов Эйфелевой башни. Её изящный силуэт напоминал жирафа, невесть какими путями забредшего из далёкой Африки в Париж, но, поражённый его величием и красотой, диковинный зверь так и застыл в недоумении на шумной парижской улице, высоко подняв тонкую шею над грядой жёлтых стянутых пурпуровыми поясами облаков. Созерцая промозглую багряную сырость парижской осени, сердце Фёдора дрогнуло, волна смутных желаний заполонила всё его естество и растеребила душу. Он давно уже свыкся с тихим течением будней, однообразно и монотонно уходивших вслед за опускающейся с лёгким шорохом гирей ходиков на стене, которые достались ему в наследство от бабушки. Временами ему становилось ужасающе тоскливо - и тогда хотелось, скинув грубую кожу несуразного своего бытия, бросить всё и бежать, бежать без оглядки в неизведанную даль. Хоть нагишом! Но, спеленатый массой условностей, он вовремя спохватывался и осторожно оглядывался по сторонам, «как бы кто не заметил его малодушия», и сгонял набежавшую тоску за рюмкой водки с дружками а, протрезвев, продолжал привычно тянуть воз обыденных дел и забот. И вот эта неизвестная даль вдруг ясно предстала перед ним здесь, на барахолке, воплотившись в чудесном виде, и его безудержно потянуло в Париж, о котором начитан был с детства, - город сказочника Шарля Перро, удалого гасконца и мушкетёров, злосчастного Эдмона Дантеса - графа Монте-Кристо. Ему безумно захотелось вернуться в романтическую мечту, неотступно преследовавшую его сердце долгие годы, изредка напоминая о себе мужественным лицом Жана Маре, героя «Парижских тайн». Глядя на картину, ему внятно послышались завывания стылого ветра, яростно треплющего блеклую листву тесно прижавшихся друг к другу двух высоких берёз. Они росли рядом с тёмной махиной многоэтажного дома, в котором заманчиво и размыто светилась большая витрина только первого этажа, отсвечивая ядовитыми бликами на нижних ветвях стройных дерев. Фёдор ясно представил изящную парижанку, таинственную и недоступную не столько по причине разделяющего их расстояния, сколько по обстоятельствам бытия. Она жила в нереальном для него мире, на другой, совсем неведомой ему планете, где бурлила иная, непостижимая его разумению жизнь. "Terra incognita", - с грустью подумалось ему. "Мир иных, недоступных мне радостей и желаний. Но тут же мелькнуло шальное, что дрожащие на стылом ветру берёзки некстати среди городского пейзажа, сотканного умелым, но лишённым человеческих слабостей мастером из безумной музыки камня, бетона и электрического света. И он зябко передёрнул плечами. Тогда, зачарованный неяркими и холодными, но такими манящими красками парижской осени, он, не торгуясь, купил картину. Фёдор посмотрел на освещённое солнечным лучом полотно, задумчиво и сокрушённо пронеслось в голове: «О Париж, Париж, город моей мечты, плаваешь, ты, не потопая! Не довелось мне бродяжничать твоими шумными, в ярких нарядных огнях улицами и площадями, не довелось посетить твои знаменитые музеи, парки и скверы. А как хотелось побывать в самой твоей сердцевинке: увидеть собор Парижской Богоматери, постоять на набережной Сены, слушая неторопливый пересказ волн о седой твоей старине! Как мечталось найти кабаре «Мулен Руж», где часто коротали час за кружкой терпкого виноградного вина в клубах сигаретного дыма Пикассо, Модильяни и Анна Ахматова! Как желалось всмотреться в тебя с Монмартра, излюбленного места парижской богемы, и совсем грустно, что не удалось побывать в Сен-Женевьев-де-Буа, последнем приюте российских изгнанников, чтобы низко поклониться праху великого русского человека Ивана Бунина». Фёдор взял со стола бутылку водки, а наполнив рюмку, неторопливо её осушил, потом смахнул со щеки ладонью непроизвольно выкатившуюся слезу. - С полтинником, тебя, Фёдор Ильич! Вот и упало с твоих плеч полсотни кровных, и не нагнёшься, и не поднимешь. Горстью сахара в чайном стакане растворились твои годушки, промчались, будто детские саночки с горки. Он окинул взором свою крохотную холостяцкую комнату. На стуле беспорядочно лежали скомканная рубаха и брюки, среди дубового письменного стола возвышалась запыленная стопка книг, и стоял старенький телевизор, на нём на картонной ножке-опоре застыла овальная фотография под стеклом. На журнальном столике рядом с кроватью находился телефон и лежал мятый журнал «Вокруг света», раскрытый на странице с фотографией оригинального нестандартным архитектурным решением парижского Центра им. Жоржа Помпиду. Взор его остановился на противоположной стене, где в полумраке, солнечные лучи сюда не заглядывали, стоял шкаф и висел, как раз напротив картины с видом Парижа, ещё один холст, оправленный в грубую некрашеную деревянную рамку. Принадлежал он кисти старого человека, которому давно уже перевалило за восемьдесят, но не оставившего работу, подрабатывающего хореографом у них в театре. Несмотря на свой довольно преклонный возраст, всегда чисто выбритый и опрятно одетый, прихрамывая и опираясь на суковатую палку, он вовремя появлялся в театре, и всё шебаршился, строго покрикивая на детей, обучая премудростям танцевальных «па». По утрам Фёдор встречал старика в фойе, приветливо улыбаясь и кивнув головою, они расходились каждый в свою сторону, редко когда произнеся пару незначащих, ради приличия, слов. И только когда этот высокий и жилистый дед с церковной фамилией Дьяков засобирался от них, совсем неожиданно открылась его страсть к рисованию. Он зашёл в каморку Фёдора попрощаться, а увидев прислонённый к стене разбитый стенд, попросил кусок фанеры. «Загрунтую, и будет на чём рисовать». Узнав об увлечении старика, Фёдор обратился к нему с просьбой срисовать с фотографии дом, отчину его отца, где и теперь проживала бабушка с младшей своей дочкой, а его тёткой Верой. Из этой крытой железом ещё до революции хате, первой на селе, уходил на две мировые войны его дед, которого он никогда не видел, потому что тот сгинул без весточки во время Великой Отечественной под Сталинградом, ещё задолго до его рождения. Он давно мечтал иметь у себя такую картину, и в мыслях уже успел её окрестить «моё родовое гнездо». Всё это он объяснил старику, и тот добросовестно выполнил его просьбу, аккуратно скопировав масляными красками дом с фотографии на небольшой лист фанеры, который ему же и нашёл Фёдор. Просьбу выполнил охотно, может быть, потому, что сам воевал, но бесславно, после первого же боя под Киевом, оглушённого и тяжелораненого в ногу, его подобрали наступавшие немцы, и всю войну он пробыл у них в плену. А может быть потому, что никто старика уже давно ни о чём не просил, а домашние только грубо подшучивали над его увлечением, которое, как они считали, совсем не кормит семью, а только опустошает карман, вытягивая последние деньги из его скромной пенсии. Фёдор пристально всмотрелся в намалёванную стариком сельскую хату, такую простую и будничную, с крытым крыльцом и отворенной дверью. Над крышей взметнула раскидистую нарядную крону росшая за хатой берёза. И Фёдор, глядя каждый раз на картину, невольно напрягал слух, словно пытаясь подслушать лепет яркой листвы, которая нашептывала об обитателях этой с белыми стенами хаты какую-то чудную, как казалось ему, тайну, известную только старому дереву, но всё не мог уловить. Он прикрыл глаза и увидел себя в саду, где собирал смородину с бабушкой и тёткой Верою, одинокой, рано увядшей женщиной, так и не сумевшей устроить свою личную жизнь. Неспешно обирая в сторонке кусты, от которых исходил дурманящий голову аромат, рясно усыпанные крупными чёрными ягодами, он стал невольным свидетелем их разговора. Тётка, ловко срывая руками ягоду, страстно шептала, что отец её жив, его видели после войны на Донбассе, что там он завёл другую семью, но обязательно к ним вернётся, а бабушка, безмолвствуя, слушала, а потом что-то неразборчиво и печально ей отвечала. Тогда с присущим его возрасту максимализмом, он подумал, что эти никчемные, а потому глупые разговоры только бередят душу, ведь прошло уже двадцать лет после войны, пора уж всё давно позабыть. А они всё не верили казённому и жестокому «пропал без вести», всё не верили, что их муж и отец сложил свою голову на той проклятой войне, продолжали говорить о нём как о живом, всё надеялись и ждали. Федор, мотнув головой, очнулся от яркого наваждения и, открыв глаза, глянул на стопку пылящихся на столе книг, подошёл и вытянул первую, подвернувшуюся под руку. Прочитав название «Всадник без головы», радостно улыбнулся и вспомнил, что это подарок школьных товарищей в память о последнем школьном звонке. С замиранием сердца он раскрыл книгу и глянул на два первых исчерканных одноклассниками листа. «Боже, как давно это было, кого-то уже давно нет в живых, но вот остались полные юношеского оптимизма слова о дружбе и больших свершениях, о которых все так мечтали, вступая во взрослую жизнь». Фёдор нашёл наивную, но полную оптимизма сентенцию Кати Кудрявцевой, выведенную каллиграфическим почерком: «Жизнь хороша всегда, ведь она только одна!». И горько вздохнул, вспоминая худенькую и такую не по годам умную, серьёзную одноклассницу. «Да, жизнь хороша всегда, несмотря на все горькие пилюли, которые она иногда преподносит. А бедная девочка словно предчувствовала свою недолгую жизнь и торопилась ей радоваться». Рядом с Катиным изречением размашистое «Мужчине больше импонирует техника», и сбоку закорючка вместо фамилии, Фёдор уж и запамятовал, кому она принадлежит. И ниже красными чернилами игриво приписано: «Но мужчина, не испытавший любви, - только наполовину мужчина», и Фёдор с теплом вспомнил учителя физики, весёлого и жгучего брюнета, именно ему принадлежали эти слова. Уверенный в своём высоком предназначении, со школой он расстался без тени грусти, хотя на глазах многих девчонок блестели слёзы. Всё казалось, что стоит только протянуть руку, и вот она, - точка опоры! – которая поможет ему завоевать мир, но сделать решительный шаг к этой точке всё не решался, думалось, что впереди жизнь большая, ещё успеется, а пока молодой, нужно кутить и резвиться. Ему нравилось после тяжёлой физической работы (в институт поступать не захотел) иногда погудеть в шумном застолье с дружками. А потом хмельной горластой компанией рвануть куда-нибудь на танцульки, а там, в толкучке, среди громкой музыки, беспечной болтовни и смеха закрутить роман с какой-нибудь симпатичной девчонкой, чтобы провести после танцев домой. И стоя под её домом, жарко с ней обниматься и целоваться, а между страстными поцелуями, запрокинув голову, зачарованно смотреть с подругой в чернёное серебро небосвода, мерцающее загадочным и холодным светом далёких звёзд. Доверчиво прикорнувшее к груди тёплое и упругое девичье тело, неизъяснимый, с едва слышной примесью дешёвых духов запах ниспадающих на плечи пышных волос, - пьянили мысли и сердце. И с чувством превосходства, в котором невольно сквозило сознание собственного мужского достоинства, он снисходительно и сбивчиво объяснял милому существу разницу между звёздами и планетами. Так в суете незаметно пролетел первый год взрослой самостоятельной жизни, а весною пришла повестка из военкомата. У него даже мысли не возникло как-то «скосить», потому что считал армейскую службу обязанностью хоть не очень приятной, но нужной любому крепкому парню, поэтому уходил в армию с легким сердцем, браво напевая и прощаясь с родителями и друзьями: «Броня крепка и танки наши быстры». А милое создание, расставаясь с любимым, обвив шею руками, жарко поцеловала в губы и промолвила, что с нетерпением будет ждать его возвращения. И потекли нелёгкие армейские будни в учебной части, где он осваивал профессию радиотелеграфиста, о которой и понятия не имел на «гражданке», а из учебки его перебросили за границу в ГДР. Два года службы для него вдруг растянулись на долгие двадцать четыре месяца, и поползли невообразимо медленным черепашьим шагом, когда считывал со своего армейского календаря каждый денёчек в нетерпеливом ожидании демобилизации. Вспоминая уже в зрелые годы свою армейскую службу, Фёдор частенько думал, что никогда в своей жизни так крепко больше не спал, не успел коснуться головой подушки, как проваливался в тёмную и глубокую беспамятную яму. В учебке курсантов нещадно гоняли, сержант с секундомером в руке устраивал им неоднократный «отбой-подъём», заставляя за 45 секунд раздеться, аккуратно сложить брюки и гимнастёрку на табуретке, и ласточкой взлететь на кровать во втором ярусе. Немногие успевали уложиться в отведённое время, и тогда сержант злорадно орал: «Подъём!» И он пушинкой вылетал из постели, наспех наматывая портянки и обувая сапоги, а спустя секунды, также стремительно вымётывался из формы и влетал под одеяло, и так помногу раз подряд под подстёгивающий крик сержанта «Мухой, мухой!» В ожидании увольнения старослужащие заставляли молодых после отбоя отсчитывать дни до приказа и декламировать «Зима в Союзе снежная, зима в Союзе злая, а дембель слово нежное, так подождём до мая!», а потом, подхватившись, дружно и громко вопили, что «дембель в маю, нам всё по …!» А перед самой отправкой домой пришло письмо, его подруга писала, что лучше сказать правду сейчас, как бы горька для него она ни была. «Прости, милый Феденька, но я долго сопротивлялась чувству, а тебя рядом нет. Он человек хороший, мы вместе работаем, всё о нас с тобой знает и понимает. Старше на пятнадцать лет, но это ничего, главное – очень меня любит и дарит цветы. Недавно мы с ним ездили на нашу базу отдыха, вот там всё и решилось. А ты, я уверена, ещё найдёшь своё счастье, а нам с тобой не суждено». Изодрав письмо в клочья, Фёдор рванул после отбоя в самоволку; в баре-гаштете, куда он заскочил, чтобы залить вином своё сумеречное настроение, было полно немцев. Они неспешно потягивали светлое пиво из высоких бокалов и перекидывались картами, с интересом поглядывая на Фёдора. К нему подошел подвыпивший пожилой немец и, коверкая русские слова, стал что-то спрашивать, а потом обратился к бармену, и тот, улыбаясь, поставил перед Фёдором стопку водки. Кивнув головою в знак благодарности, Фёдор выпил водку залпом и долго не мог понять, чего хочет от него немец, а когда сообразил, ответил, что родом из Киева. «О, Киев – гут, а Кубань – никс гут!» Фёдор недоумевающе посмотрел на собеседника, а тот, поняв его взгляд, похлопал себя по правой ноге, а потом закатил брючину и показал деревянный протез. «Вот теперь понятно, фриц, почему для тебя Кубань стала нехорошею, а Киев оставил весёлые воспоминания», - незлобиво подумал Фёдор, желая поскорее избавиться от некстати привязавшегося к нему подвыпившего немца. В часть Фёдор вернулся без приключений, стараясь не попасться на глаза дежурному офицеру. Курский дружок Виктор, узнав о письме, сочувственно похлопал его по плечу и философски заметил, что все они такие, а в подтверждение своих слов смачно и матерно выругался. Фёдор только махнул рукой, мол, и без тебя тошно, и уткнулся лицом в подушку, а утром с тяжёлым сердцем и больной головой заступил в наряд и всё время, когда стоял на посту, крепко и угрожающе сжимал в руках автомат. Вспомнив о «дембеле в маю», Фёдор в раздражении сморщился, потому что, когда приехал домой, сразу встал ребром вопрос о работе, и он окунулся в текучку повседневных хлопот. Не имея образования, устроился на завод рабочим и поступил в вечерний техникум при заводе. И устав после тяжёлого трудового дня, каждый раз силой заставлял себя идти на занятия, да и специальность электрослесаря, которую избрал только потому, что на неё не густо было желающих, не нравилась, поэтому считал её временною. Переписка с армейским дружком Виктором как-то сама собою оборвалась и, пожалуй, по вине Фёдора. Ну, не любил он писать письма, ленился! Фёдор вспомнил, как через много лет, перебирая свои бумаги, случайно нашёл курский адрес Виктора, который, думалось, потерял навсегда. И наобум написал ему письмо, совсем не надеясь на ответ. А ответ, к его удивлению, быстро пришёл. Оказалось, что Виктор, демобилизовавшись, быстро сориентировался дома, сообразив, что тянуть лямку на заводе не очень-то весело, и опять пошёл в армию, дослужился до полковника. А он так и прозябал на «гражданке», специальность электрослесаря не приносила ему удовольствия, хотя к ней, на своё удивление, притёрся, и менять профессию уже не собирался, но часто в поисках крутых денег и «тёплого местечка» менял работу. Фёдор всмотрелся в стоящую на телевизоре фотографию, перебирая в памяти, как познакомился со своей женой. Друзья его давно уже обзавелись семьями и искренне ему, сочувствуя, не раз пытались свести с какой-нибудь девушкой, нередко подтрунивая, что живёт он холостяцкой, бобыльской жизнью. Но часто в таких будто бы безобидных на первый взгляд шутках он улавливал едкую иронию по поводу своей мужской состоятельности. И тогда болезненно переживал, внешне прикрывая свои переживания маской разудалого удальца, который разуверился в женской верности, а потому решил остаться одиноким, беспечно прожигающим свою жизнь человеком. Он хорошо понимал, что, оставаясь холостяком, всё дальше отдаляется от друзей, ибо круг их семейных проблем для него чужд, а потому неинтересен, а друзьям по этой же причине неинтересно с ним; отчего вопрос о женитьбе остро встал на повестке дня. С первого взгляда эта бойкая и смешливая девица ему не понравилась, показалась не в меру раскованной и очень уж будничной. А сердце его бередило ожиданием жаркого и нежного чувства, желанием большой настоящей любви, которая несмотря ни на что, он в это твёрдо уверовал, существует на свете. В последнее время он зачитывался Тургеневым, но не тем, которого когда-то учил в школе, от "Отцов и детей" его просто тошнило, сердцу его казались созвучными светлые, но щемящие своей безысходностью чувства героев повести «Ася». И ему, как и тургеневским героям, замечталось о «счастье до пресыщения», когда всё вокруг искрится и сияет, наполнено невероятным солнечным блеском и глубокой небесной синью, в которую хочется упорхнуть вешней птицей, чтобы утонуть, раствориться в этом бездонном омуте счастья. «Ведь была же когда-то любовь, неужели в наше время нельзя так ярко чувствовать? Неужели я не встречу свою Асю? А если встречу, в отличие от тургеневского героя, не потеряю её никогда!» И хотя его новая девушка совсем не походила на тургеневскую героиню, но жизнь брала своё, и через полгода он сделал ей предложение. А когда женился, всё не мог нарадоваться семейной идиллии, буквально носил жену на руках, во всём угождая своей ненаглядной, но потом родились дети… И вдруг он открыл для себя весьма неприятную истину, что повседневная жизнь женатого, обросшего детьми человека, совсем не овеяна ореолом романтики, которую так превозносили писатели и поэты прошлого. К такой жизни оказался не подготовленным, а в своей половине, которая после родов располнела и перестала следить за своей внешностью, вдруг увидел заурядную бабу с распущенными и всклокоченными по утрам волосами, с которой неинтересно стало жить под одной крышей. Поэтому долго в мире и согласии с ней не протянул, убеждая себя, что слишком уж разные они люди, но оставшихся от скороспелой любви детей старался не забывать. Аккуратно платил алименты, а на дни рождения и Новый год всегда приходил с подарками, которым дочь и сын искренне радовались, однако близкие, тёплые отношения надломились, от таких нечастых встреч веяло холодком отчуждения, хотя совсем от него дети не оттолкнулись. Тяжко вздохнув, Фёдор потянулся к бутылке, но продолжительно и сердито, как будто обижаясь, что его потревожили, затрещал телефон. «Междугородний», - и Фёдор поспешно схватив трубку, услышал знакомый далёкий голос. «Папа, поздравляю тебя с днём рождения! Здоровья, и не скучай!.. Как у нас? Да всё хорошо!.. Правда, Ирочка вот приболела, в школу не пошла... А что Лёня?.. В море он... Ладно, буду заканчивать… Чмокаю в щёчку... Слышишь, не скучай там!» И в трубке глухо и ровно, точно накатила морская волна, зашелестело, а Фёдор, радостно выдохнул: «Не забыла-таки!..» - и, положив трубку, уныло добавил. - «А вот сын не звонит, совсем стали чужими…» Пытаясь развеять своё одиночество в такой праздничный для него день, Фёдор вознамерился позвонить старому другу, но колючкой отдалось в груди, и он присел на кровать. И нахмурился своим мыслям, которые показались ему вдруг мелкими и незначительными, чтобы попусту тратить на них время, а он прозябал в них всю свою сознательную жизнь. А боль в груди всё не отпускала и Фёдор, положив руку на сердце и подумав, «какое оно большое», медленно подошёл к окну и открыл форточку. Потом, неловко повернувшись, побрёл к шкафу, вынул нательное, из чистого хлопка, бельё, подаренное ему отцом, которое тот никогда не носил и берёг, неторопливо в него облачился и прилёг на кровать. Лёгкая и светлая волна качнулась перед глазами, в комнате вдруг стало темнее, Фёдор пытался разогнать потемки рукою, но не смог пошевелить пальцами. И засыпая, припомнил как вычитал в каком-то журнале, что продолжительность жизни зависит от самовнушения. Каждое утро, вставая, необходимо убеждать себя, что проживёшь не менее 98 лет, но почему именно столько, он тогда так и не уразумел, а только насмешливо ухмыльнулся. И вот сейчас, вспомнив об этом, Фёдор с усилием разлепил веки и еле слышным голосом произнёс, что проживёт не менее 98 лет... Над головою долго кружила и жужжала муха, а потом уселась на лоб, но Фёдор на такую наглость настырного насекомого уже никак не отреагировал. Глаза его пристально и стеклянно уставились на картину, на которой среди людной парижской улицы зябко поёживались на стылом ветру две полунагие берёзки, а вдалеке на фоне оранжевых туч величественно возвышалась, вытянув грациозную жирафью шею, Эйфелева башня. В открытую форточку залетел белый голубь и сел на стол среди книг. Проворковав, он наклонил голову, с интересом посматривая на кровать, где неподвижно лежал человек. А следом в старую холостяцкую квартиру ворвалось и закричало безмолвие. |