*** Очень холодная вещь, оставляющая ожог. Знаю – всего лишь разница температур. Но как же хочется трогать, плакать, выпендриваться, мой Бог, а он уже дико устал от таких истеричных дур. И я буду писать в соответствии с правилами орфографии, требованиями этикета и т.п. Только на всем подряд, от эпиграммы до эпитафии будет стоять невидимый, неуместный значок «тебе». *** Отдать им любую – оранжевую, голубую – Бог с нею, с модой, я не о том толкую. Чего же нам нравится-хочется? Тили-теста? Да мы уже выросли-выросли из контекста. Это все внешнее, знаешь ли, наносное, я о другом – неизменном – зимой, весною… Сможешь – продай, подари, собери проценты – а жизнь все равно внутри – ей нужна плацента. Она не имеет касанья к любым режимам, она пробежит, проскользнет через все зажимы и спрячется снова в темень свою густую, снова затянет песню свою простую, будет будить тебя, будешь сидеть в постели, думая, как же снова мы пролетели мимо, голубчик, такая простая драма… Мама для сына еще раз помоет раму, спи еще рано, но рана лисицей красной спит в животе эпохи, опять напрасно, в игры играли… Не бойся – они снаружи. Спи, сколько можно, покамест не обнаружен. *** Какой большой бедой звучало «никогда», но вот уже смотри, совсем не больно – скушно… Железные пути, дорожная вода вернут тебя домой, орбиты не нарушив. А я наоборот… никто из нас не прав, но это ерунда, когда мы о бессильи… Вот эта речь и та, осколки двух держав – меня же ни в одной остаться не просили. И, в сущности, легко, для правды взор открыв, податься хоть в бичи, хоть в древние шумеры… из дома, из судьбы – в бега, в леса, в отрыв. Не спрашивай меня, за что такие меры – мне тесен город мой, дома его тесны, мне тошно от его гуденья, звона, шуток. Полцарства и коня – за роскошь тишины, за право уходить в любое время суток. Не бойся, мальчик Кай, все сложится само, и розы расцветут, и кофе не остынет… я буду в парке есть пломбир и эскимо, а Герде – быть с тобой, и счастье вас не минет. *** Это, любимый, уже не шутка – это спокойная явь рассудка. Зло и уверенно каждый признак мне сообщает: твой город – призрак. Вот я их вижу уже воочью толпами, парами, в одиночку. Призраки дышат моей тревогой. Призраков много. Холод недвижен и холод вечен, он усмиряет волненье плоти, даром, что умной и человечьей, но неуместной, как сон в цейтноте. Пренебрегая искусством речи, он – господин. Это против правил. И одного объяснить мне нечем – что же он нас-то в живых оставил? Или я брежу, что я живая, плачу над городом из картонки, к сердцу остывшему прижимая куклу тряпичную, как ребёнка... *** Мир неправильный, как речной голыш, – весь в щербиночках, мелких трещинках. Почему тогда мне мерещится: что ни сделаешь – все Судьбу творишь. Вот выплакиваешь, вот выцеживаешь – ан, смотри – она и придет, дрожа… Все играешь, да? Все послеживаешь? Берегись воды, берегись ножа. Лучше рожь посей, лучше дом построй, разводи овец, да гусей, да кур, мефистофельский убери прищур, не смущай людей болтовней, игрой. Им и брат не друг, им везде война, и летят, летят поезда во тьму, кто кому жена, где моя страна, все б не так должно по уму… Но ума-то нет. Только сердце есть, да и то болит, нету силы в нем, кабы нам бы с ним, кабы мы вдвоем… а и с ним раздор. *** Жалость имеет голос, имеет имя… жалость – почти любовь и почти обида. Не выбирай меня, путай меня с другими, не подавай ни руки, ни пальто, ни вида. Все мы устали, и воздух густой, как пенье, тянет последние силы. Дрожит аорта. Ну, уходи, улетай, убегай мгновенье – ты не прекрасно, таких у меня до черта. *** Беспородная сука завыла в потемках волчицей… ей-то что за беда, что за стенкой в четвертом подъезде все слабеет дыханье и скоро совсем истончится в перетопленной комнате, в дикой дали от созвездий. Он шутил неизменно, высокий, худой и сутулый, я не знаю, читал он Акунина или Толстого, но соседям для свадьб и поминок одалживал стулья, и вообще, улыбался и вел себя проще простого... А последнюю осень с трудом доходил до базара, и ни с кем не калякал о ценах картошки и чая, и о нем, озаботясь, соседка Наташа сказала, что квартира уйдет государству, и это печально... Небу все здесь мало – переулок, фонарь и аптека – где ему поместиться, какие наполнить предметы?.. Замолчи. Замолчи, перепуганный друг человека, человек – это больше, чем тело, страна и планета. *** Не смей меня ловить в лукавой перекличке – нескладный алфавит, как ящерицын хвост достанется тебе – я выйду сквозь кавычки – возьму прямую речь, ее рисунок прост. Когда-то и меня кружило в карнавале, и тайны вожделев, вослед тебе влекло, но нынче близорук мой взгляд, и трали-вали мне скучно заводить сквозь умное стекло. Мильоны мелочей сплетут густую чащу, покуда в пользу «быть» решается вопрос… Не смей меня любить – я стану настоящей – и не смогу других воспринимать всерьез. *** Боженька добрый, найди мне любовь другую, мало ли их, неполюбленных, есть в природе. Только не этого, с этим быть не могу я – он превращает в воду вино и сквозь огонь проходит. Он обожает искусство, его болтовню пустую, он критикует разум и точные все науки, я же проста, как день, и знаю судьбу простую: чистить картошку, прилежно утюжить брюки. Только зачем ему, он в прошлогодних джинсах мчится куда-то, кепку зажав под мышкой… Боженька добрый, ведь я не прошу же принца – только чтоб больше любил меня, чем дурацкие эти книжки! А мой ненаглядный целует меня на утро грустно-задумчиво, я раздвигаю шторы: солнце сияет, а он никакой – он хмурый после бессонных часов перед монитором. Что бы такое придумать, какую песню? Или призвать к вниманью голосом Левитана?! Он не заметит, он спросит спокойно: есть ли – к этим блинам на завтрак – куплена ли сметана… *** Мне до тебя расти и расти – наверное, в этом фокус. Когда говоришь «Ну, прости, прости…», я требую новый глобус – мне нужен маленький, золотой с каемочкой голубою, ведь я же лучше вон той, и той, и всех, кто бывал с тобою. А ты улыбаешься, как дурак, родной и неповторимый, и ты говоришь: «Ну, зачем ты так… давай успокойся, Каримова»… |