На Елисейских полях одна за одной зажигаются витрины многочисленных магазинчиков. Громкоголосые, слегка охрипшие за день мальчишки, продающие прессу, вяло выкрикивают заголовки газет. Я хорошо понимаю по-французски, но в эти мгновенья смысл фраз ускользает от меня. Сумерки раннего зимнего вечера подгоняют: от Площади Согласия до Триумфальной Арки около двух с половиной километров. Воздух зимы 1933 года пропитан настороженным волнением, граничащим с тревогой. Это особенно остро чувствуется после длительного отсутствия. Уже виднеется площадь Этуаль и фасад Арки. Я подхожу ближе и задумчиво провожу рукой по "Марсельезе" и "Триумфу 1810 г." Скульптуры зябко вжимаются в камень, будто ищут убежища от мороза и ветра. Я закрываю глаза и вижу белое безжизненное лицо – мертвое, как кусок побеленной глиняной стены. Мария?.. Мария!.. Я знала, я предчувствовала беду. Я ехала к тебе из охваченного дрожью приближающейся войны Парижа. И попала в ад. Я больна, Мария, я безнадежно больна. Мне кажется, что вокруг ходят толпы голодных, полуголых, измученных пытками людей. Я чувствую их ледяные пальцы на своем сердце. Я вижу полуживых женщин. Они протягивают мне своих мертвых детей и что-то горячо шепчут. А как я боюсь ночей! Стоит только на миг прикрыть глаза и в памяти начинают плясать язычки огня. И сотни люде в темноте, на лютом ветру и морозе, протягивают к кострам онемевшие руки под монотонный задыхающийся плач детей. Базковский колхоз… Мы с тобой выросли в этом чудном уголке Вешенской станицы. Я помня благодатное солнце этого края, его неповторимую дорогую сердцу землю. А воздух! А небо! Я нигде больше не видела такого неба! Ты помнишь, Мария, как плакала я, покидая этот родной край. И ты, любимая старшая сестра, вытирала слезы с глаз моих и шептала, что любовь этого стоит. Тогда я поверила тебе… Я спешила к тебе, Мария, и опоздала. Я приехала только под утро. Я сразу увидела тебя возле покренившегося заборчика родного дома – ты сидела на земле, припорошенная снегом. Я с криком бросилась к тебе, прикрыла плащом, омывая слезами ледяные ноги. Ты, казалось, не узнавала меня, только легонько морщилась от боли и не отнимала рук от груди. А когда все же поддалась моим уговорам, я увидела твое сокровище, то, что ты так не хотела мне отдавать – маленького малыша. Я испуганно протянула руки к нему – и обожглась о ледяное тельце. А ты с невообразимой нежностью, исказившей до неузнаваемости твое обмороженное лицо, прижимала к себе мертвого ребенка. Я виновата, Господи. Я, онемевшая от боли и ужаса, стояла и смотрела на вас, не в сила пошевелиться. Мария, сестричка моя… Наверное, из груди моей, наконец, вырвался нечеловеческий, звериный крик. Потому что в нашем доме, заскрипев, отворилась дверь и на крыльцо вышел одетый в тулуп мужчина. – Чего голосишь? – Грозно бросил он мне и, увидев меховой плащ на твоих плечах, совсем рассвирепел. – Да кто тебе позволил! Как ты смеешь! Он подбежал ко мне, схватил за руку и толкнул на снег. Затем наклонился к тебе, увидел замерзшего ребенка и … ушел в дом, забрав с собой плащ… …Я помню, как кричал в душной маленькой комнатке начальника Базковского колхоза. Он внимательно слушал, с вежливостью, припасенной для таких, как я – граждан другой страны. В своей осторожности он даже позвал работника, выгнавшего тебя с ребенком в лютый мороз из собственного дома, Мари. И тот – передовик, член партии – на все мои обвинения растерянно мял в больших руками меховую шапку и, опустив в пол глаза, бормотал: "Что – я, это все приказ товарища Зимина, я только исполнял"… А ты металась в бреду в соседней коморке и тихонько стона. Изредка стон прерывался тяжелым надрывным кашлем, от которого твое худенькое, почти детское тельце тряслось и дрожало. Приходил врач, посмотрел, пощупал, обречено покачал головой и ушел. А на следующее утро ты ушла заботиться о своем малыше… Мария, Мария! Я кричу на старинной площади Парижа. И встречные прохожие шарахаются от меня, как от сумасшедшей. Я задыхаюсь от боли, Мария! От одиночества, в толпе таких же одиноких, как и я. От бессильного молчания. От стен в лицах и душах. От пустоты безразличия. От опущенных в землю глаз. Я не знаю, кто виноват. Работник колхоза, тихонько посаженный в тюрьму? Или товарищ Зимин, исполняющий чей-то приказ? Или Сталин? Или я, не сумевшая уговорить тебя бросить дорогую страшную родину наших предков? Или мы все, немые безликие перья на чьих-то крыльях… Я просто хочу, чтобы ты жила… Но я такая же, как и все. Я бегу, и это бегство тоже молчание. Что бы жить дальше, я должна все забыть. Я закрываю лицо руками и молча медленно иду домой. Как все. |