Когда речь заходит о блокаде Ленинграда, передо мной обычно встают лица тех, кого я лично знал и чьи скупые доверительные рассказы слушал о том времени, или их мне пересказывали те, кто был с ними близко знаком, когда они лично не хотели или «затруднялись» что-либо припомнить о том, что было на самом деле в те 900 дней и ночей блокадного Ленинграда. Те долгие блокадные дни были для них просто «обычными буднями», где начиналась и могла закончиться в любой момент их жизнь. Жизнь за гранью возможного. Жизнь на грани жизни и смерти. Дед редко рассказывал о блокаде. Почти никогда. Мне довелось с ним вместе поработать. Для него эта работа была длинной в целую жизнь: началась ещё до войны, а потом война, блокада… О том случае поведал мне его напарник, с кем он халтурил. Ездил в свободное от основной работы время на мусорной машине. Дед был вторым номером на машине с мусорными баками. После работы они шли с напарником в транспарк, садились в мусоровоз и собирали по дворам мусорные баки, вывозя всё это хозяйство на свалку… как говорил Дед «на Тентелевку», имея в виду и нигде не учитываемый приработок – вторсырьё. После «удачного улова» само собой брали по полкило дешёвого креплёного вина. Сидели, закусывая «Агдам» чем Бог послал. Утром всё начиналось сначала… а потом надо было идти на сутки, на основное место работы… Вот это жизнь!.. Для Деда после того, что произошло с ним в блокадном Ленинграде такая жизнь была дарованным счастьем… Что в ней было такого особенного. Жизнь с женой в большой коммунальной квартире на Петроградке на Лахтинской улице, работа – сутки через двое, халтура в семью и приработок в карман с выпивкой с напарником-собутыльником. При этом Дед был очень позитивным оптимистом, добрым, незлопамятным… детей в семье не было, и он любил молодёжь. Привлекал её к нехитрой работе руками, которую очень любил… Был как говорят рукастый, мастеровитый… то гайки накрутить на рукава, то гидранты проверить на зиму, а то и заточить ножи-ножницы, сидя летними вечерами за столиком под липами с нехитрым заточным инструментом, с удовольствием шаркая по металлу надфилями и напильниками… Зима 1941–1942 гг. в Ленинграде выдалась суровая: и снежная, и морозная. Столбик термометра опускался до минус 32 градусов. В городе начался массовый голод. Снабжение не покрывало потребности крупного мегаполиса. Население блокадного Ленинграда насчитывало около 2,5 миллионов человек. С 20 ноября по 25 декабря 1941 года в городе были установлены самые низкие нормы выдачи хлеба: рабочим – 250 граммов, служащим и членам их семей – 125 граммов; личному составу военизированной охраны, пожарных команд, истребительных отрядов, ремесленных училищ и школ ФЗО, находившемуся на котловом довольствии – 300 граммов. К декабрю в городе было съедено все. Не осталось ни собак, ни кошек. Исчезли и голуби, и вороны. Съели кожаные ремни и подметки. Некоторые не останавливались только на животных и птицах. Воровали трупы из морга, кладбищ или забирали прямо с улиц. Случались и убийства живых людей. Органы НКВД зафиксировали более 1700 случаев каннибализма. Неофициальных было еще больше. Не было электричества. За водой голодные, истощенные люди ходили на Неву, падая и умирая по дороге. Трупы перестали убирать. За ночь их просто заносило снегом. Люди умирали дома не только семьями, но и целыми квартирами. Ночь выдалась тревожной. После тушения ночного пожара в доме, в который попала зажигательная бомба, сил совсем не осталось. Сдав смену заступившему караулу, неспеша переоделся, взял сумку с блокадным пайком и вышел из части на Ремесленной. Медленно по заметённой снегом улице, неуверенной походкой направился на Лахтинскую к дому, где в темной промёрзшей комнате коммунальной квартиры ждала полуголодная жена. Дома уже два дня не было ни крошки. Полученные 300 граммов хлеба ещё нужно было донести в целости и сохранности. Были случаи нападения. Чтобы не идти по темным переулкам и не стать легкой добычей мародёров и каннибалов, пошёл на проспект. Там редко, но ходил патруль и время от времени похоронные команды собирали свежие трупы. Всё-таки на виду, какие никакие люди, кто с работы, кто на работу. Трамвайное движение по Большому проспекту было прервано, и занесенная высокими сугробами широкая улица в этот утренний час выглядела пустой и безжизненной. Трупы умерших от голода давно уже не убирали. И у стен домов из сугробов кое-где торчали то рука, то нога. В тёмных подворотнях лежали тела, завёрнутые в одеяла. Редкий прохожий черной тенью промелькнув мимо этих жутких сугробов пересекал её, переходя на противоположную сторону или от дома к дому. По едва протоптанной тропинке он шёл по хрустящему на морозе снегу по средине проспекта. В черных заснеженных окнах кое-где мелькали отсветы горящих самодельных коптилок. В спину дул пронизывающий ветер с Невы, срывал с карнизов клочья снега, рассыпавшегося мелкими искрами, сверкавшими на морозном воздухе в редких лучах восходящего над блокадным городом холодного солнца. Идти было недалеко, несколько кварталов. В обычном порядке это минут двадцать, а теперь этот путь казался бесконечным… Ноги не слушались, каждый шаг давался с трудом, всё тело ломило, под мокрую фуфайку задувал пронизывающий ветер. После работы тяжёлым ломом на пожаре, саднило натруженное за ночь плечо. На пересечении с Введенской из-за крыш домов неожиданного выплеснулось яркое слепящее солнце. В глазах потемнело, ноги ослабли и только перейдя на другую сторону площади сел на занесённую снегом скамейку. Здесь когда-то в прошлой жизни он встречался с будущей женой. Сидели на скамейке, коротая время до начала сеанса в кинотеатре «Молния», поедали фруктовое мороженное, запивая его газировкой. Он приподнял голову и посмотрел в сторону кинематографа… глаза ослепили солнечные лучи… весёлое летнее солнце… он увидел сильные руки отца, поднимающего его над собой и счастливое, смеющееся лицо матери… вдали было огромное колосящееся поле, на хуторе в Малороссии, где прошло его босоногое детство… Он не слышал, как подъехала полуторка с опущенными бортами гружёная свежими трупами. В кузове полуторки лежали мать с тремя малолетними детьми, подросток и старик. Покойники смотрели белыми лицами в холодное балтийское небо. Бескровные лица новопреставленных были спокойными, умиротворёнными… навсегда уснувшими. Рядом с этими трупами два милиционера уложили и его. Бросив у скамейки опустевшую сумку, положили на грудь документы, прижав куском льда… Склад трупов располагался на территории Ботанического сада. Среди заснеженных деревьев чернел остов сгоревшей тропической оранжереи с мертвыми пальмами … дополняли этот апокалиптический пейзаж сложенные в неровные штабеля засыпанные снегом трупы. Его спасла жена. Нашла и вытащила из штабеля только что привезённых трупов. «Обычно в одно время приходил. А тут нет и нет. Сердце заколотилось. Никак случилось что. Пошла на проспект, как он ходит. Мимо машина с трупами. Пошла быстрее навстречу. Вижу на площади на скамейке сумка его пустая. У него там всегда и карточки, и деньги и хлеб… Побежала туда-сюда… думала может напали или где упал и лежит… Обежала вокруг. Женщина мимо шла, говорит сидел тут один недавно, да милиционеры забрали на труповозку… повезли куда-то, сейчас говорят в ботанический свозят. Беги может живой ещё… Прибежала на Аптекарский, говорю, муж пропал… только что на Большом, где здесь самые свежие. Сторож говорит: вон тех только что привезли, иди смотри… может там и твой. Пошла. Смотрю поверх других лежит. Одежда приметная на нём. Рукавиц уже нет, а сапоги ещё не сняли. Стащила кое как его сверху. А он как неживой, закоченел весь, руки скрючены и глаза запали. Сторож говорит беги в лазарет, тут за углом, может откачают. Побежала. Привела замученную фельдшерицу. Она потрогала, говорит: пульс… нитевидный … живой, кажись… голодный обморок». Дед умер в середине 80-х. Не дожил до перестроечного безобразия. Ещё на чистой советской стороне. Сгорел в онкологии в застойные времена. Орден надел один раз, когда провожали на пенсию в Лахтинской пожарной части. Сидел за накрытым столом торжественный, грустный, но счастливый… понимал, что жизнь закончилась и надо только дожить сколько можно. Спустя время напарник Деда случайно встретил меня на Большом проспекте на Петроградской. Уже после его смерти. Нетрезво улыбаясь, сказал мне буднично без обид: а он ждал что ты зайдёшь. Что ж, прости Дед, не свиделись, не попрощались… Дед приснился мне уже в новые времена, когда вся былая жизнь уже обновилась… Одет был как-то необычно, он был с юмором. Раньше одевался просто, без изысков: военная роба, фуфайка, кирзовые сапоги. А тут гляжу: джинсы, курточка, шапочка, на ногах роликовые коньки… я тогда на таких катался по Петровской набережной… Стоит, прислонившись к углу подворотни, смотрит и улыбается. Ничего не говорит, но и так всё понятно – дескать: «Ну, как ты здесь… что на ролики смотришь, ну, ролики как ролики… у нас тоже не хуже, чем у вас… как говорится, все дела…». Я во сне перевернулся с бока на бок… как будто хотел его повнимательней рассмотреть или что-то спросить, а он «сказал» и испарился. Понял я потом, Дед приходил попрощаться, по-людски… |