Мама… мне уже семьдесят, а тебя давно нет, но я не перестаю с тобой спорить. В своих рассказах я продолжаю над тобой иронизировать, потому что по-другому сказать «любил», «люблю» у меня в жизни не получается. Я собрался постричь тебе ногти на ногах. Ты всегда говорила, ты удивлялась, что ногти растут так быстро. Это не ногти росли так быстро. Это так быстро течёт время, когда тебе за восемьдесят. Я это знаю, потому что мне уже семьдесят, и ногти свои я едва успеваю обрезать. Я собрался тебе постричь ногти, но ты отдёрнула ногу, сердито зашевелилась на больничной кровати. Придавленная, почти обездвиженная инсультом – как ты могла ещё мне возразить, запретить это делать. Как ты ещё могла сказать, что сердишься на меня, что во многом со мной не согласна, что я не сделал ничего, чтобы наши отношения опять наполнились теплом… Моя мама была красивой женщиной. В школе глупые мальчишки её дразнили «Очеретянка - тоненькі ніжки». Такой им представлялась стройность. «Очеретянка» подросла и превратилась в прекрасного лебедя. И таким лебедем прошла, пролетела через всю свою жизнь. Из Украины мама попала в Казахстан, в посёлок Растсовхоз, где родила меня. Почему «Растсовхоз»? А, к примеру, не Эмба, которая тоже в Актюбинской области, и в которой тоже в железнодорожном ведомстве был нужен медработник? Нет. Мама съездила в Эмбу, увидела, что вокруг там ни деревца, сплошь полупустыни, и вернулась обратно в Актюбинск. Ей, которая выросла на берегу Днепра, где сплошные зелень и Гоголь, вдруг поселиться на сухом, голом, как плешь, месте? В руководстве железнодорожной больницы только развели руками: - Ишь, ты! Не нравится пейзаж!.. Ну, есть тут у нас под городом Растсовхоз… А Растсовхоз тоже был посреди степи. Но ссыльные немцы, украинцы, татары, молдоване, из которых состояло его население, за несколько лет сделали из него посёлок-сад. Ранетки, смородина, малина, клёны, тополя… Всё это увидела мама, когда приехала туда в первый раз. Там было красиво. Почти Родина. И она осталась. Мама нашла для меня красивое место и там родила. Я вёз её в Теренсайскую больницу с первым, ещё маленьким, инсультом. Мама смотрела в окно машины и, через усилие, улыбаясь, показывала то на озерцо с одинокой ивой, то на далёкую, притихшую под серыми осенними облаками, берёзовую рощу… Однажды там, в Растсовхозе, мама пришла домой в крайнем возмущении: по просёлочной дороге через кленовую рощу проехал гусеничный трактор. И повредил, покорёжил проезжую часть. Нет, там не было асфальта – просто слегка накатанная обычная деревенская дорога среди деревьев. Чуть присыпанная листьями. И, вот этот тракторист, это бесчувственное чудовище, проехался по всей этой красоте трактором! Всё равно, что проехался по картине Левитана… Мама просто не находила слов. И в медицинском своём пункте между уколами и процедурами пересказывала пациентам подробности ужасного происшествия в кленовой нашей роще. Но её почти никто не понимал. Ну, подумаешь – трактор проехал!.. В своих воспоминаниях я всё время возвращаюсь к этому маленькому зелёному уголку моего детства – Растсовхозу. Как я благодарен маме, что родился именно в этом месте! Жил, как в Европе: вокруг друзья разных национальностей, и никого, кто бы считал себя выше других, потому что «титульный». И ниже не было никого. Все одинаковые. Если бы туда попал кто-нибудь с чёрной кожей, то так бы и вырос среди всех, никто бы и внимания не обратил. У Пушкина было Царское село. Статуи. Лужайки. Дева разбила кувшин. Со всех сторон происходила «загрузка» прекрасных образов. Выдающийся скульптор Беатрис Биссара обучалась искусствам в школе при Лувре. Можно, скорее - невозможно представить, какая мощная «загрузка» прекрасного происходила в голове юного дарования! У Бориса Рыжего – заводская окраина. Рабочая слободка. Убогие дома. Грязь и серость. «Загрузка» поэта происходила отсюда. Из этих образов он потом выискивал, находил жемчуг для ниточек своих стихов. А у меня – кленовая роща Растсовхоза, в которой проходило моё красивое детство. Вот – представьте: наш барак на самом краю посёлка. Прямо за ним – степь. Холмы. Почти всегда – ветер. Заходишь в рощу – я знал там каждую тропку – там тишина. Полно солнечных зайчиков – речь, разумеется, о лете – тепло… И там у меня было потаённое место – поляна, полная цветов калачиков. Такой большой, яркий на солнце, из крупных розовых цветов красочный ковёр! И у меня была такая игра: я шёл к этому заветному месту, потом, за несколько шагов до поляны, закрывал глаза и так на неё выходил. И потом – глаза открывал! Ну, в какой бы Эмбе я такое увидел! Я всё время думал, что моя любовь к литературе возникла на пустом месте. Прочитал книжку – понравилась. Понравилось читать. Ну, и – пошло… А сейчас делать нечего – на пенсии, сижу, вспоминаю всякое… У нас в бараке, еще, когда мы жили только в одной комнате, на стене висел плакат с изображением в овальных рамочках великих русских писателей. Толстой, Гоголь, Чехов, Салтыков-Щедрин, Достоевский. Да, конечно же – Пушкин! Я с именами этими и с ликами ложился спать, я с ними вставал. Пушкин для мамы всегда был над всеми. Тогда она ещё не знала, что есть Бог. Это мама научила меня очень рано читать. И – правильной литературной речи. Нет, сама она не была ни учителем, ни филологом. Но у нас было радио, и каждый день в двенадцать часов мама меня звала слушать детские передачи. Всякие сказки, радиопостановки. Я не любил пятницу. Потому что в пятницу в двенадцать часов шла передача «Музыкальная шкатулка». Музыка, про которую там рассказывали, мне не нравилась. Но маму я слушался и у радиоприёмника сидел, расширял кругозор. Потом, когда сам на короткое время стал музыкантом, вернее, учеником в музыкальной школе, я сбежал от преподавателя, который заставлял меня играть этюды Черни к тому, который дал мне Амурские волны. В общем – душа хотела развлечений, тянуло на попсу. Сейчас думаю, если бы среди литературных светил мама вставила хотя бы одного музыканта… Ну, там – Шумана или Скрябина… Но, правда, на определённом этапе моей жизни возник баян. Подаренный украинским дедушкой Лукьяненко. И мама, как и я, решила, что это промысел Судьбы, и я буду музыкантом. Великим – само собой. Она притащила (именно это слово!) в школу мой баян для того, чтобы я принял участие в новогоднем концерте. Зимой! Пешком из совхоза до автобуса четыре километра! Автобусы у нас не ходили каждые пятнадцать минут. Промозглые, дребезжащие ЗИЛ 158… Каждую поездку нужно было выстрадать ожиданием – неизвестно, сколько времени. В литературном плакате, который определил мою карму, музыкантов не было. Я, конечно, на баяне сыграл, но зрелище вызывало, скорее, сочувствие, чем восторг. Я не подозревал, что это такая репетиция. Что я ещё не раз буду выходить перед залом, перед слушателями и зрителями, и они будут на меня смотреть, как на недоразумение. Не только, когда я не просто алгеброй, но и всеми остальными предметами издевался перед ними над гармонией. Но уже и тогда, когда, уже совсем без музыки, взялся читать на публику невинные свои рассказы. Зрители-слушатели вставали, уходили… Тогда, на Новый год, это было в первый раз. Когда я неумело сыграл, а впереди меня и после выступала череда похожих на меня самородков. Я переживал, а мама была счастлива. Благодаря маме через радиоприёмник я научился правильно говорить. На что через время обратили внимание мои сокурсники по МГУ. Они сказали, что заметно, что я из Казахстана, потому что я говорю с акцентом. Моя речь, и правда, отличалась: коллеги-студенты понаехали из российских глубинок, где «окали» и «акали», говорили «сажуся» и «боюся». В общем, процветало разнообразие русских говоров. А у меня источником языка был радиоприёмник. От мамы не просто пахло мамой… Она любила красиво одеваться, пользовалась косметикой. Она была не просто женщиной. Она была – Дамой. Прекрасной Дамой. И это – при зарплате фельдшера в шестьдесят рублей! Ну, конечно, и папа деньги зарабатывал, но все они к концу месяца куда-то девались… Иногда это случалось настолько непонятно и несправедливо, что папа с мамой усаживались за стол и, при свете вечерней лампы, пытались представить все расходы на листочке бумаги в клеточку. И всякий раз изумлению их не было границ! Как так? Ничего не покупали, а деньги куда-то делись. А, вот, сейчас посчитали – да – и тут ещё за хлеб шестнадцать копеек – посчитали и, выходит, всё правильно. Всё съели. Да, ещё Саше купили школьную фуражку… И всё-таки мама выкраивала из бюджета рубли и копейки, чтобы купить какой-нибудь необыкновенный материал. А потом сшить из него платье, какого ни у кого не было! Журналы «Работница» со специальными вставками выкроек. Немецкие журналы мод, которые мама брала у сестёр Янценых. Из детства в памяти остались странные слова, названия тканей: крепдешин, поплин, батист, маркизет, креп-жоржет… И фигуры такой, как у моей мамы, ни у кого не было. Ну, может быть – у Софи Лорен… Мы с папой маме на день рождения всегда дарили «Красную Москву». Лучшие в Советском Союзе духи, которые можно было купить обыкновенному советскому человеку и, ни перед кем не стыдясь, ими себя опрыскать. А – как мамой гордился папа! Они были красивой парой. Мама стройная, модная, яркая и папа – широкоплечий, крепкий, надёжный. Как искренне, на коленях, он просил у неё прощения, когда случалось после работы с друзьями выпить лишнего! Какие слова говорил! Руки целовал!.. И как я верил папе! Как я хотел, чтобы мама его простила! Ведь он у нас – такой замечательный! Ну, выпил… Ну, с кем не бывает. Но папа всегда был хорошим и добрым. Даже, когда выпивал. Только, если выпивал много – не мог ходить. И – спал… Я, когда вырос, тоже стал пить водку. Ну, не так, чтобы очень, но – любил… Любовь моя угасла не совсем… И я уже знал, как нужно себя вести на другой день, когда наступает вот это хмурое утро… Когда тебе плохо, хочется рассолу или хотя бы воды. Когда думаешь, что, пить, конечно, не бросишь, но будешь знать меру… Болит голова… И вот в этом состоянии нужно найти, нужно собрать в себе все силы, чтобы приползти на коленях к любимой женщине и попросить у неё прощения за всё, что случилось… Попытаться убедить, что больше – ни-ког-да!.. Папе удавалось… Периодически, в самую глухую полночь, к нам в окно стучался Дрейц: - Анна Васильевна, Ида живот болит!.. Мама спешно собирала сумку с инструментами для приёма родов и шла за Дрейцом в пионерский лагерь, где он был сторожем. Дрейц не доверял городским больницам, и всегда принимать роды у жены звал мою маму. У Дрейца родилось много детей… У Анны Васильевны в совхозе был железный авторитет. И потому многие потенциальные кандидаты в стационар железнодорожной больницы старались перестрадать, переболеть дома, потому что Анна Васильевна могла вылечить почти всё. Она ходила к больному четыре раза в день – сколько надо – в любую погоду, делала уколы, ставила банки. До сих пор в «Одноклассниках» бывшие мои односельчане маму вспоминают и благодарят. Они пишут это мне, знают, что я передам… И было у моей мамы ещё одно качество, которое делало её весьма заметной среди населения нашего посёлка. Это – её острый язык. Для которого не было никаких ограничений. Любила мама пошутить. Это уже, спустя годы, я понял, что не всем шутки Анны Васильевны казались смешными. И, спустя годы, я понял, что и у себя на телевидении я не был таким уже душкой, каким себе казался. Возможно, некоторые даже терпеть не могли. А я ещё удивляюсь, что кто-то из будто бы друзей из далёкого прошлого не хочет не только меня видеть, но и со мной разговаривать… Наверное, и на своей телевизионной работе я бы продержался до пенсии, если бы не язык… Мама любила книги, но библиотеки у нас не было. Голодное детство, война. Какие тут книги. У нас дома под столом лежал затрёпанный толстенный том Гоголя без обложки. И я его читал вдоль и поперёк. Мама водила меня к Курницкому. У него книг была целая этажерка. И мне их давали читать. Мама с глубоким уважением относилась к тем, кого когда-то в России называли «интеллигенцией». Получить высшее образование у неё не получилось. Нужно было как-то выбираться из бедности, растить меня. Слова «институт», «высшее образование» произносились в нашей семье с особым выражением. Поэтому, когда я познакомился в совхозе с девушкой, которая жила сто лет через улицу и узнал, что она не только красивая, но и учится в институте, я понял, что участь моя решена: я – женюсь! В последние годы мама жила с нами в Слюдяном. В её комнате на видном месте висел портрет Андрея Дмитриевича Сахарова. Тот самый, где он грустный, чужой, и никому не понятный, сидит в зале Государственной Думы… Маме удалили катаракту. Ей было уже за восемьдесят. Нужно было какое-то время поберечься, но у неё была красивая шляпка с чёрной вуалью. Ну, не могла она заматываться платком, ходить по улицам этаким пугалом! Конечно, всё это отразилось на глазах… Вам, тем, кто никогда не носил красивых шляпок с чёрной вуалью, всего этого не понять… Мама умерла ночью. Её обмывала Ирина Гурьевна Афонина. Я помогал. Тело не потеряло своей стройности. Это была та же Прекрасная Дама, которую я знал от рождения. С которой всегда спорил. И не прекращаю спорить сейчас, когда прошло уже много лет. И я не могу с ней согласиться, не могу уступить, потому что я - её сын. И от этого чувствую какое-то бессилие, это непреходящее ощущение вины, когда прощение – оно возможно, но находится где-то там, у линии горизонта, к которой я всё иду, но она не приближается ко мне. Я пересказываю истории, где были мы с мамой. И в них привычно шучу. И почти не заметно, что так я всё время прошу прощения… Мама… |