Был едок дым, и птицы не кричали, Сочилась кровь на вспоротой земле; Вскрывал рассвет все боли и печали, Что утонули в смертоносной мгле. Калёным стрелам солнца не ужалить, Полоской света ельник оживлён. Наброшен лапник. Скарб нехитрый свален, И еле слышен приглушённый стон. Их только двое: рядовой пехоты И хрупкая девчонка-медсестра – Из уцелевших от погибшей роты – И боль утрат мучительно остра. Осколок полыхал в кровавой ране, И пахло елью. Будто в Новый год Девчонку в забытье резные сани На праздник уносили от невзгод… Сознанье возвращалось по крупицам, По краешку как будто бы скользя: – Так хочется из родника напиться. – Немного потерпи: тебе нельзя. Очнулась – белым пятнышком ромашки. Напротив кто-то. Может быть, отец? С лица девчонки отводя кудряшки, Слезу глотал в отчаянье боец. На запах смерти налетала стая, Кружа в окостенелой тишине; Последний час недолгой жизни таял, И руки становились холодней. Звала кого-то тихо временами И говорила что-то про тетрадь: «Ты напиши, дядь Вань, сестре и маме, Что мне совсем нестрашно умирать». И тут же, вздрогнув, сникла, будто свечка, Оставив небу свой прощальный взгляд. Печальным всплеском отзывалась речка, И плакал, не стыдясь, седой солдат. Для идола войны нет предпочтений: Живое – нечто из папье-маше. На спуск – мгновенье – и кровавый Гений Шарахнет по ромашковой душе… |