Зима, крепкий сибирский мороз клеит ресницы, а необъятное море снегов своей невинностью режет глаз. Утопая в исполинских сугробах, уютно прижавшись к лесу своим боком, куталась печным дымом Шелковка. В жарко натопленном доме, в мясоед, кутил дюжий носастый мужик Степан Аверьянов. Его стол ломился от закуски, а в центре стола, зеленея пузом, тучно красовалась «казёнка». — Степан Лукич Аверьянов знает, как жить надо! Что те Марфутка не хватает, скажи, я те куплю! — шептал он, обнимая свою любовницу жарко дыша ей в ухо. — Да ну тебя, Лукич! — легонько отталкивала его, игриво хохоча, деревенская вдова Марфутка. — Шикотно ведь! — Я своих женшин не обижаю, вон смори, у меня жана как куколка разодета! — пьяно икнул Степан, мутно уставившись на Анну. — Твоя правда, Степушка, — вздрогнув, тихо молвила его сухенькая жена, смахивая кончиком платка слезу со своих уставших испуганных глаз. — А что нам не хватает в этой жизни? Не хватает нам веселья. Нюрка, пой! — в горло заорал Баглай. — «На Муромской дорожке стояло три сосны»! — красивым, дрожащим голосом затянула Анна... Тридцать лет назад, голодный, оборванный пришел Степан в Шелковку. Пожалел его тогда Тимофей Михайлович, отец Анны, пристроил подмастерьем к кузнецу Авдею. В уютном доме для заезжих дал ему кров, пригрел в своем дворе. Добротный хозяин был Тимофей Бардашев, три кузни имел, кожевенный два смолокурных завода, а вот душой был мягкий. Виной тому была его красавица жена, староверка Ефросинья. Набожная, тихая, она считала милосердие божьим даром и всячески помогала нуждающимся. Любивший ее муж никогда не перечил ей, а лишь просил: — Ефросиньюшка, поговори за меня у бога, попроси, чтобы я умер с тобой в один день. Без тебя мне будет мука, без тебя мне свет не мил. С Ефросиньей их свел случай. Как-то по молодости поехал с заказом Тимофей в Каменскую мануфактуру. На дворе стоял март, солнышко пригревало, вдруг ни с того ни с сего небо потемнело, да такая пурга пошла, что бела света не видно. Впервые он тогда в сердцах молил бога, чтобы тот привел его к жилью. Бог или конь, но кто-то из них вывел его на Лебяжинский скит. Приняли его староверы, обогрели. Здесь он впервые увидел Ефросинью, с первого взгляда она проникла в его сердце. Через день пурга стихла, и Тимофей, попрощавшись с хозяевами, уехал. Уехать- то он уехал, но оставил в Лебяжьем свой душевный покой. Неведанная сила тянула его к таинственной черноокой староверке. Истосковавшись, намучившись, с дорогими подарками приехал Тимофей в скит. Упал с порога хозяину в ноги: — Все отдам за твою дочь, выдай мне в жены Ефросиньюшку! Век любить буду, ни одного дурного слова не скажу. Вот тебе крест! — И трижды перекрестился. — Встань и дары свои убери, — брезгливо поморщившись, сказал ему сурово отец Ефросиньи, Феофан. — Негоже человеку на коленях стоять. Мы никого не продаем и никого не неволим, как она скажет, значить тому и быть. Улыбнулась тогда судьба Тимофею. Восемнадцать лет прожили они счастливо. В их доме царил мир и порядок. Ефросинья родила ему дочь Анну. Это был поистине божий дар их любви. Взгляд ее карих глаз излучал невиданный манящий свет, поражал чистотой души и глубиной умственной возможности. Унаследовав дар матери, она с семи лет читала старинные рукописи древних мудрецов. Овладела латынью и греческой письменностью. К своим шестнадцати, стройная с мягкой грациозной походкой, Анна походила на принцессу из сказки. Деревенские парни в кровь дрались за нее на вечеринках, приударил за ней и Степан. Хоть и не был он красавцем, но таил надежду склонить ее сердце, было в нем что- то, что тянуло к нему женщин. Но Анна, замкнувшись в своем мире и была неприступна. По весне, как-то под вечер, в кузню зашел Тимофей Михайлович. Поздоровавшись с мастером, холодно взглянув на Степана, спросил: — Ну как, Авдей Макарович, справляется помощник? — Хваткий парень, через год хороший мастер выйдет... — Михалыч, я хошь что скую, я жа, с жалезом как с тестом работаю! — отвесив свою губу, влез в их разговор Степан. — Ты что это старших перебиваешь. Аль стариков не почитаешь? — раздраженно оборвал его Тимофей. Приглядываюсь я к тебе, чужой ты нашему двору. За здоровье жены моей свечку поставь, не она, я бы тебя давно выгнал. Поговаривают по селу, что по вдовьим постелям пакостишь, к дочке моей пристаешь, смотри у меня, стряпуха. Что скалишься, «Баглай»? Узнаю – убью. — И для убедительности сунул ему под нос свой тяжелый кулак. С той поры прилипло по деревне к Степану это позорное прозвище. А по осени повез к родственникам свою жену Тимофей Михайлович в Кормихинский скит, да по дороге сгинули. Решил он по озеру путь срезать, хоть и морозы стояли, не выдержал их молоденький лед, так вместе с конем под воду и ушли. Всем селом хоронили, добрая память о них еще долго в народе ходила. Сбылась мечта Тимофея, в один миг умер он со своей красавицей Ефросиньей. Осталась Анна сиротой под попечительством набожней тетки Арины. Тетка большее время своей жизни проводила в скитах и паломничестве, этим сразу же воспользовался «Баглай». В народе поговаривали, что ссильничал он над Анной. Так или иначе, но по весне сыграли они свадьбу, и перебрался Степан в Тимофеевы хоромы. Утверждаясь хозяином, перво-наперво он убрал образа Ефросиньи. Гремя сапогами по горнице, безжалостно отверг все просьбы Анны и со святыми писаниями вынес их в сарай. Потом, скалясь своей отвисшей губой, протянул нараспев: — Мы жа, жана, с тобой не раскольники какие-то. В нашем доме будут почитаться христянские законы. С первых же дней женитьбы он жестоко начал рвать нить, связывавшую ее с прошлой вольницей, и всячески навязывал ей рабскую покорность. И она кротко терпела, была с ним нежна и ласкова, лишь только свет в ее глазах медленно затягивала паутина грусти. Но время шло, и притерпевшаяся Анна родила ему двух сыновей. Старший, Колька, пошел в мать, такой же хрупкий и кроткий. Младший же, Ванька, весь в деда Тимофея, даже походку взял дедовскую. Сызмальства тянуло Ваньку в кузню. Учивший его мастерству белый, как лунь, Авдей, качая головой, любовался его работой. Родив детей, она снова потянулась к свету, как тянется к нему яблоня- дичка со сломанной кроной. «Баглай» же менялся на глазах. Подмяв под себя все, он стал вести сытую разгульную жизнь. И все бы стерпелось, но стал он срывать на ней свое зло. Частенько, уложив детей, сжавшись комочком в постели, она со страхом ожидала его прихода. Однажды в пьяном гневе ударил ее Степан. Рухнула Анна как подкошенный стебелек. Кинулся за мать Ванька, но не смог одолеть, крепко побил его «Баглай». Ушел Ванька из дому. Тяжелой оказалась рука Степана, после этого приключилась с ней падучая болезнь. Хоть тихими и редкими были ее припадки, но что-то в ней надломилось, стала она на глазах стареть. Заботливые соседки жалели её, стерегли, отхаживали в тяжелые минуты болезни. — «Пригрел змею Михалыч», — качали головами деревенские. А «Баглай» брал свое. Выгнав младшего сына, он открыто стал развратничать, устраивать попойки и приводить в дом любовниц. На недоуменные вопросы подружек, пряча глаза, Анна застенчиво отвечала: — А как быть? Я же больная, немощная, а он мужик здоровый, ему надо... Полдень. Колючий мороз, кусая, подгонял обоз, со скрипом подъезжавший к заснеженной окраине Шелковки. — Все, приехали, вам тут до заезжего не больше версты, держитесь прямиком вон на ту церквушку, — вытянув руку, указал Иван. — Ну а я дальше пешком. Спасибо вам, люди добрые! Распрощавшись с извозчиками, медленно втянув грудью родной воздух, Иван пошел к курившимся избам. Терпкий дым березовых дров нежно щекотал ему нос, наполнял его сердце чем-то близким и родным. По утоптанной тропинке он спустился к дому брата, темневшему почерневшей тесовой крышей, возвышавшейся над горбами сугробов. Рядом с домом брата лысела вылизанная до земли, крытая под железо усадьба его отца. — «Как она там сейчас моя мама?» — тревожила его мысль. Смахнув «голиком» снег и оббив об порог валенки, Иван вошел в дом брата. — Здравствуйте, люди православные! Примете на постой скитальца? — с улыбкой спросил он с порога. — Ванька приехал! — С радостным криком кинулась к нему сноха Наталья. — Ишь, какой ты стал, крепше отца вымахал, — разглядывая деверя, тараторила она. — Раздевайся, проходи, братка, к столу. Мы всегда рады тебе! — усаживал, радуясь приезду брата, Николай. — Сколько годков-то мы с тобой не виделись? — Три уж минуло, как я ушел из дому. — Как ты там в городе? Чем кормишься, рассказывай. — Попервах трудновато было, голодал. Добрые люди помогли. А потом нанялся я кузнецом в депо, третий год уж тружусь. — Ну а живешь-то где... — Да ты что ты пристал к нему с расспросами, за столом поговорите, — сердито оборвала Николая жена. — Он же с дороги, голодный, я сейчас быстренько на стол соберу! — Гремя склянками в шкафчике, суетилась Наталья. И в мгновение ока на алой плите печи зашипела сковорода, вкусно запахло жареным мясом. Поев и выпив с дорожки, Иван с тревогой спросил: — Ну как там маманя? Как она с батей живет? Рассказывайте, а то до меня одни сплетни доходят. — А что рассказывать, — ставя стакан, поморщился Николай. — Батя наш срам потерял, ни людей, ни бога не страшится. Мать ни во что не ставит. Притащил в дом свою полюбовницу и открыто с ней греховодит. А последнее время совсем ополоумел, к жене моей стал приставать, проходу не дает. — Давеча пошла в пригон кур покормить, так он меня поймал, к сену прижал и лезет ко мне под юбку. Кое-как я его от себя отпихнула. Вот синяки на руках остались, — закатав рукава своей цветастой кофты, жаловалась Наташка. — Ну а ты что смотришь? — со злостью спросил брата Иван. — Дак я ему говорил, а он только смеется… — Таким не говорить надо, а морду бить, такие слов не понимают. Пропустив третий, Иван отставил стакан. Поблагодарив за хлеб хозяев, поднялся из-за стола: — Пора мне родительский дом навестить. — Ты, брат, с Натальей тоже собирайтесь. Мы сейчас этого губошлепа проучим, до гроба помнить будет! Мороз приятно освежал их раскрасневшиеся лица, похрустев снежком, они толпой ввалились в родительский двор, в будке радостно заскулил Трезор. — Признал меня старичок, не забыл! — тепло улыбнулся Иван, подходя к отцовской двери. В прихожей никого не было, из горницы доносились пьяные голоса и женский хохот. Сквозь витавшие клубы табачного дыма Иван вошел в горницу. За столом, обнимая крупную женщину, сидел его отец, напротив их, сгорбившись, сидела постаревшая мать. Болью резануло его сердце. Анна же, увидев сына, охнула и, прикрыв лицо платком, повернув голову набок, молча рассматривала его. Ее большие глаза медленно наполняла слеза и, словно не веря, она тихо спросила: — Ваня, сынок, это ты? По ее голосу, сидевший спиной Степан медленно повернулся к вошедшим, с прищуром разглядывая их мутным взглядом. — Хто это к нам пожаловал? Я вроди вас не звал, а незваный гость, да ишо по вечер, хуже татарина. Ну проходите, усаживайтесь, коль пришли, я седня добрый. Не обращая внимания на отца, Иван подошел к матери. — Здравствуй, моя родная! — нежно произнес он и бережно обнял хрупкую Анну. Пользуясь случаем, сообразительная Марфутка, накинув свою шубейку, ужом скользнула за порог. — Сынок, а я смотрю и глазам своим не верю, ты или не ты, — гладя руку сына, блестела слезой мать. — Хватит сопли лить, садитесь за стол, выпьем по-родственному за мировую, — грубо прервал их нежности Степан. — Я с тобой за одним столом сидеть не стану, я не мириться сюда пришел! — зло рубанул в ответ Иван. — Мама, мы с тобой позже поговорим. А сейчас иди с Натальей, внуков проведай, а нам тут с отцом о жизни потолковать надо. — Ваня, прошу тебя, будь почтительней, помни, он отец тебе. Степушка, так я пойду? — пропела Анна, вопросительно посмотрев на мужа. — А мне-то што? Хошь иди, зад поморозь, коль нужда есть. Засиявшая Анна, шатаясь, пошла к порогу, оделась, и сноха, заботливо взяв ее под руку, увела к себе. Как только за ними захлопнулась дверь, Иван с гневом кинулся на отца: — У тебя что, изверг, жалости человеческой нет? Ты до чего мать довел?! — Молоко ишо у тебя на губах не обсохло, штобы меня учить, она жана моя, и ты не лезь в нашу жисть, — вспылил Степан. — А не ндравится кому, вон бог, а вон порог! — грозно потыкал он воздух своим закорюзлым пальцем. — Я вижу, разговора вы по-хорошему не хотите. Ну а тада убирайтесь с моего двора! — С твоего двора?! Этот двор – двор моего деда и моей матери. Забыл, голодранец, с чем ты сюда пришел! — вскипел сын. — Куды ты прешь парниша! Да я тебя одной соплей пришибу! — мотнув в сторону свой мослатый кулак, встал на него Степан. Но заматеревший за эти годы Иван не дрогнул и одним ударом свалил его с ног. — Ну-ка, братка, принеси-ка вожжи, свяжем этого бугая, чтобы не рыпался, — выдохнул он брату, прижав коленом к полу куртыхавшегося отца. Растерянно топтавшийся, Николай метнулся в сарай. Усердно сопя, они связали Степана и усадили его на стул. — Ну что, Колька, судить его будем? — Бога побойтесь, отца судить, — прохрипел поникший «Баглай» . — А ты когда мать у меня на глазах избивал, помнил про бога? — недобро взглянул на него Иван. — Нет в тебе ничего человеческого, за то и суд держать будешь, богобоязненный ты наш. — Давай-ка, Колька, вытащим его на суд божий. Усадив связанного отца на средину комнаты, усевшись за стол, братья принялись за суд. — Степан, сын Луки, — серьезно начал Иван. — Знаешь ли ты, что такое смертный грех? — спросил он, взглянув на отца. Степан презрительно отвернулся. — Смертный грех потому смертный, что тому, кто его совершит, смерть положена, — довел до него сын. — Ты, Степан Аверьянов, совершил три смертных греха, — продолжил Иван. — Первый твой смертный грех: ты унижал и избивал жену свою, а как гласит заповедь божья? — «Возлюби ближнего как брата своего». — Вначале свою семью заимей. Сопля ты, не судья мне, — прошамкал набрякшей посиневшей челюстью «Баглай». — Второй твой смертный грех: ты прелюбодействовал на глазах у всего честного народа, приставал с развратом к жене своего сына. — Проходу не давал, — утвердительно добавил Николай. — Раз ты уже сам не можешь, должон же кто-то за тебя отдуваться, — нагло бросил ему Степан. — А что нам гласит заповедь? — пристально взглянул на Степана Иван. – Правильно, заповедь гласит: — «Не возжелай жену ближнего». — Третий твой смертный грех: ты присвоил чужое имущество и лишил всех прав законного наследника единственную дочь Тимофея Михайловича Бардашева. А что гласит заповедь? — «Не возжелай дома ближнего своего». — Ежли ба не я, так раскольники давно ба растащили энтот двор, — хихикнув, прогундосил в крупный нос, «Баглай». — За свои грехи ты, Степан Лукич Аверьянов, приговариваешься к смертной казни через лишение головы, — привстав, подвел итог Иван. — Управились. Идите ишо дерьма в рот наберите и поплюйте на меня, сопляки! — усмехнулся Степан. — Суд окончен. Неси, Колька, топор и чурбан, я на правах внука хозяина этого дома приведу приговор в исполнение. Пустив через дверь клубы морозного пара, Колька вышел во двор. Потея и кряхтя, затащил в дом метровый сосновый сутунок и топор. Увидя топор, Степан дрогнул, наглость его улетучилась, и он жалобно завопил: — Вы что же это удумали! Да за убийство отца вас всех на каторгу отправят. — А кто узнает? — осадил его Иван. — Наташка полы замоет, а мы с Колькой ночью тебя на санках в степь увезем, а там волки растащат. Ты за нас не переживай. Молиться перед смертью будешь? Молись. После этих слов запаниковал «Баглай», вначале он пугал всех адом, потом, не то молясь, не то прося пощады, заскулил Отче наш. Но все его угрозы и мольбы были безмолвны. Затолкав ему кляп в рот, накинув на голову мешок, братья уложили его на пол и сунули под подбородок вспотевший чурбан. Колька сел ему на ноги. — Вострый какой, мучится не будешь, враз башка отлетит, — чиркнув ногтем по лезвие топора, обнадеживающе пообещал Иван. — Ну, прощевай, батя! Ты сам себе такую смерть заслужил, — тяжело вздохнул сын и, взяв стоявший рядом валенок, с выдохом хряснул им Степана по шее. И тот, хрипнув, сразу же стих. — Что с ним? Ну-ка посмотри, Колька? Растерянный Колька нагнулся над отцом, снял мешок. Перевернув обмякшее тело Степана, вытащил кляп и приложил свое ухо к его груди. — Да он никак от страха в обморок упал. Дай-ка, Вань, водички! Набрав в рот воды, Колька с шумом прыснул в лицо отца. Очухавшийся Степан, дрыгнув ногами, жадно хватил воздух. — Живой я? Вроде как живой, дышу, — с дрожью, тихим голосом произнес он. — Ты-то дышишь, да возле тебя дышать нечем. Не забудь из подштанников вытряхнуть. Ну и вонища! — сморщился Колька и, воротя нос, отошел в сторону. — Смотри у меня, — пробасил Иван, развязывая отца. — Если будешь еще мать обижать, я тебе по-настоящему голову отрублю! Побитый, опозоренный «Баглай» лежал на полу, медленно втягивая события в свою шумевшую голову. Впервые по его небритой щеке предательски ползла слеза, слеза бессилия и невозможности изменить что-то. |