Родился Колька Дробышев на Алтае, в кровавом, наполненным до краев людским горем и страданиями сорок первом. Батька был на фронте. Бабка Чупашиха, сельская повитуха, принимавшая роды, пеленая его, протянула нараспев ласковым голосом – Смотри-ка Наташа, какого ты сына Грише родила! Смотри-ка сильный, вольный, какой, едва свет увидал, а уж из рук так и рвется! Как в воду смотрела бабка, Колька, и в правду, не знал укорота. Мать его работала трактористкой в МТС, а израненный, контуженый батька, хоть и сильно болел, харкая кровью, пас допоздна колхозный скот. Рос Колька под присмотром своей бабушки, которая в нем не чаяла души, без всяких ограничений. Не было дня, чтобы он что-то не натворил. Бил из рогатки окна в школе, дрался, срывал уроки, учителя плакали от него хором. Никакие угрозы и порка матери на него не действовали. Вольности его потакал батька, который любил его и всегда защищал от рассерженной матери. – Ну ладно, Наташка, хватит! – добродушно улыбаясь своими голубыми глазами, успокаивал он жену, спасая его от очередной порки, подставляя под удары ремня свои огромные ручищи. – Он больше не будет! Крепче всех Кольку любила Фекла Ковалева, материна мать, суровая и сильная пятидесятилетняя женщина, прозванная в народе Ковалихой. Имела она стальной характер и несгибаемую волю. Ее не смогли сломать ни раскулачивание в двадцать восьмом, ни арест мужа и даже его мучительная смерть в лагерях. От выселки их тогда чудом спас ее двоюродный брат, возглавлявший сельский Совет. Жила она через огород, в крепком доме, стоящем у самой опушки леса. Оставшись с тремя детьми, Ковалиха выжила в эти трудные годы, не потеряв человеческого достоинства. В ее гордой осанке с высоко поднятой головой, в общении, в ее голосе чувствовалась огромная внутренняя сила. Колька сразу же нашел у нее защиту и убежище. За идеальное сходство со своей бабушкой он получил от деревенских прозвище «Коваль». Сызмальства Колька сдружился со своим одногодком Сашкой Шевченко, которого в школе окрестили Кобзарем. Родителей у Сашки не было. Отец его погиб на фронте, а мать, работая на полях, сильно простудилась и умерла от чахотки, когда ему было около пяти. Воспитывала его бабушка, хохлушка, которая вечно его ругала за дружбу с Колькой, смешивая русский и украинский говор: «Опять накурился, змей! – кричала она, хлестая его по губам. – Гляди, Шурка, доведет тебя Коваль до тюрьмы! В Сибири стояла майская жара, конец учебного года. Соблазнив Кобзаря сбежать с уроков, Колька предложил – Пошли в ригу, воробьев постреляем! – и направился за околицу. Кобзарь послушно поплелся за ним. Маленький ростком, полненький он никогда не перечил ему, уважал и побаивался его. Старая, скособоченная, с почернелой соломенной крышей рига стояла за околицей на бугру у берега сельского пруда и была любимым местом воробьиного гнездовья. Разрядив по десятку камней из рогаток, прячась от палящей жары, друзья пробрались в ригу. Внутри, благоухала божественная прохлада, звонко, разноголосо чирикали воробьи. Яркие солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь щели старой двери, тонкими лезвиями резали ее полумрак, порождая сказочное воображение, ее полутемного, таинственного мира. – Давай покурим, – сказал Колька, устало бухнувшись на кучу соломы. – Я у бати самосаду спер, доставай свою тетрадку, бумаги нарвем. – Я не буду курить, меня бабка опять по губам будет бить, – гундосил Кобзарь. – Давай тетрадку! Свернув огромную самокрутку, Колька затянулся сизым дымом. Накурившись, протянул здоровенный окурок Кобзарю. – Не, я сказал – не буду! – Ты что, змей?! – прикрикнул Колька. – Хочешь меня своей бабке заложить! Кури, я тебе сказал! – и силой затолкал в его губы окурок. – Коваль отстань! Меня бабка по губам бьет! – орал Кобзарь, отталкивая его руку. Досыта намяв бока и натолкав ему за шиворот соломы, Колька, хохоча, крикнул: – Пошли купаться, – и рванул к пруду. Что-что, а купаться Кобзарь любил, он часами мог как морж сидеть в воде. Быстро разделись и прыгнули в воду. С риги вдруг потянуло сизым дымком. – Рига горит! – крикнул Колька. – Бежим, пока нас никто не видел! Накинув быстро на себя одежду, они во всю прыть кинулись через поле к деревне. Сухая соломенная кровля риги вспыхнула как порох, густой молочный дым закрыл солнце. Наперерез им с полевой бригады скакал всадник, звонко щелкая бичом. Колька летел стрелой. – Это не я! Коваль поджег! – с истерическим криком катился, как колобок по полю, чуть отставший от него Кобзарь. – Быстрей, прячемся! – крикнул ему Колька и с ходу забежал в свой двор. Быстро нырнул в пригон и тихо забился в яслях. Испуганный Кобзарь топтался у ограды и орал во все горло: – Это не я! Коваль поджег! С замиранием сердца Колька услышал конский топот, хныканье Кобзаря и сочный мат бригадира Митьки Речкунова. – Где этот гаденыш?! – орал взбешенный Митька, врываясь в Дробышевский двор. – Засеку! – Он в пригоне прячется! – прохныкал Кобзарь. – Я не виноват! Это Коваль поджег! На шум, через огород, с растрепанной головой, прибежала Ковалиха. Ее упавший второпях платок белел на меже. – Что тут случилось? – строго спросила она, с трудом переводя дыхание, перегородив Митьке дорогу к пригону. – Доигрался ваш гаденыш, наконец! Ригу колхозную поджег! Тюрьма вас ждет! – взревел он. – Уйди с дороги! Засеку стервеца! – И с силой оттолкнул Ковалиху. Та, отлетев от него, кошкой метнулась к вилам, торчащим в навозной куче. Отшлифованные до блеска рожки зловеще сверкнули на солнце, недобрым огнем вспыхнули ее глаза. – Тронешь его хоть пальцам, запорю! – твердо, решительно, процедила Ковалиха и нацелила в Митькину грудь вилы. Только от одного ее взгляда Митька дрогнул, опустив бич, попятился назад. – Он же ригу колхозную спалил!.. – немного опомнившись, выдавил он. – Колхозную?! – усмехнулась та. – Мужа моего покойного эта рига, или забыл? Шел бы ты отсюда подобру-поздорову, вот приедет хозяин, тогда и разбирайтесь! – И с силой вогнала вилы в навоз. – Тьфу! – со злостью сплюнул Митька, направляясь к калитке. – Кулачье недобитое! – Ну что пособирались?! Кино вам, что ли, здесь! Идите по домам! – крикнул он раздраженно на старух и ребятишек, глазевших у ограды. Гришка приехал по темну, гремя сбруей, молча распряг коня и завел в денник. Грузно зашел в дом. – Где Колька? – Немного помолчав, спросил он у жены. – У матери. Пусть пока там побудет. – Что ригу сжег, я знаю, что было во дворе, расскажи, – тихо промолвил Гришка, доставая из кармана кисет. – Что было во дворе, я не видела, – смахивая слезу, начала Наталья. – Я на машинном дворе была, вижу – рига горит, мы всей толпой побежали тушить. Да какой там! Сушь, как порох, сгорела. Там уж и узнала, что ее Колька наш пожег. Пока разошлись, домой пришла – у нас уж никого не было. Мне бабка Бухтояриха сказывала, что Кольку мать к себе увела. Митька, говорит, в наш двор ворвался, лютовал. – Понятно, – сказал Григорий, направляясь к дверям. – Ты куда? – спросила Наталья, тревожно бросив на мужа свой вопросительный взгляд. – Не вздумай! Всех пересажают! – Да покурю я на воздухе, схожу, умоюсь у кадушки и приду. Стели постель, устал за день. Гришка вышел во двор, прикурив, быстро направился к дому Митьки. На его стук из-за двери раздался звонкий писклявый голос Митькиной жены: – Кто там? – Гришка. Митьку позови! – Какой Гришка? – снова звонко пискнули за дверью. – Ты что, Маня, соседей перестала узнавать?! – Да отойди ты от двери! – раздался Митькин бас, дверь скрипнула, и на крыльцо вышел босой Митька. – Что за баба, проходу не дает! Иди в дом! – Здорово, Гриша! – сказал он, протягивая свою руку. Поздоровались. – Пойдем на улицу, покурим, поговорить надо, – предложил Гришка. Вышли за калитку. – Ты что, Митька, законы наших отцов не уважаешь? Ты что вламываешься в дом без хозяина! Кого ты избить пытался?! Бабу да парнишку малого?! – угрожающе выдохнул Гришка. – Потом вдруг резко схватил его рукой за грудки и с медвежьей силой рванул на себя. Плотная льняная Митькина рубаха жалобно треснула. – Еще хоть раз шагнешь в мой двор, я тебя об коленку сломаю! Понял! – И с силой оттолкнул его. Митька, отлетев метра на два, едва удержался на ногах. – Митя! Может соседей шумнуть! – тревожно пискнула с крыльца Маня. – Да иди ты, спи! – рявкнул на жену Митька. – Гришка, ты зря на меня взъерепенился! – сказал он, поправляя оторванный ворот рубахи. – Что во двор твой вломился, прости, но другого выхода в тот момент не было. Лучше уж я, чем уполномоченный с сельского Совета. Я-то смолчал и, как мог, замял это дело, а он – вряд ли бы. Сейчас твоя теща с Колькой сидели бы в Егорьевском КПЗе. Правление ведь срочно собрали. Это я доказывал правлению и сельсовету, что рига колхозу была как бельмо на глазу, числилась только. А были ведь те, кто под суд требовал их отдать. Хорошо, Гаврилыч, председатель наш, поддержал, молодец. Встал да так хорошо сказал. Кого, говорит, судить собрались, двенадцатилетних ребятишек, что всю войну от голода пухли? Какое вредительство! Ну озоровали, курили, якорь их! Случайность ведь! Один вообще сирота, у второго отец весь израненный с фронта вернулся. Отцы их за Родину гибли, кровь проливали, а мы их детей за кучу гнилой соломы под суд? По пятьдесят рублей штрафу, сактировать ее, и дело с концом. Якорь их! Все его поддержали. – Ладно! – сказал осознавший Гришка, хлопая его дружески по плечу. – Штраф, говоришь, пятьдесят рулей? Да это пустяк. – Я тебе, Гриша, о чем и говорю. – Ну ты, Митька, на меня обиды не держи, – извинительным тоном сказал Гришка. – Сам пойми, к вечеру устал, пригнал коров из бора на стойбище, а мне говорят, что Кольку твоего Митька чуть насмерть не засек бичом прямо в своем дворе, хорошо, теща вступилась. Сам пойми, осерчал я. – Гриша, да я его пальцем даже не тронул. Так, попугать хотел. Какая обида, мы ж сибиряки, все свои! Ты же знаешь, мы с твоим племянником Андрюхой как братья росли, вместе в ноябре сорок четвертого на фронт призывались…. – Ладно, давай мир! – прервал его Гришка, протягивая руку. – Мир! – радостно поддержал Митька. Пожав крепко друг другу руку, попрощавшись, они стали расходиться. Сделав шаг, Гришка обернулся и окликнул Митьку: – Мить, в эту субботу вечерком приходите к нам с Маней, я Наташке скажу, чтобы баню натопила, приготовила на стол. Посидим. Андрюху со Степкой, ребят наших помянем. – А я и забыл… Его же как раз, в аккурат, через две недели после Победы в Кенигсберге... Обязательно придем. Мы же с ним как братья. |