Marla Встретить свою способность думать по-другому. Встретить себя, читающего слова наоборот. Подумать до того, как ощутить желание думать. Знаешь же, что быть снова в обойме нашего быстрого века непросто. В нее нельзя просто шагнуть, после того, как выпал, пусть и случайно. Дилижанс понесся дальше, а ты только смотришь и щуришься от пыли, садящейся рядом с тобой и на тебя. Сидишь за столом, смотришь в окно, за которым ранний декабрьский вечер. Перебираешь пальцами ее брошь – белый металл и несколько бриллиантиков вразброс. Света минимум, только для того, чтобы различать вечерние тени и думать. Опять нужно вспомнить. Опять нужно вспомнить… только для того, чтобы забыть. Бывают такие вечера. Когда нужно угадывать. Машину – по шороху шин по снегу во дворе. Снег – по мелькающим снежинкам в луче дворового фонаря. Тепло квартир – по желтому свету из окон. Птицу – по скрежетанию когтей при приземлении на жестяную крышу. Вкус cinzano… по памяти? * * * Я уже спрашивала… и снова спрашиваю… снова. И вижу все. Ну и о чем мы с тобой сегодня будем говорить? Если учесть, что я зайду в ту же кофейню, в которую зайдешь ты. И время должно совпасть. И желание. Ведь всегда есть способ сделать вид, что не видишь ничего, что читаешь книгу, что смотришь в окно. Правда, там может не оказаться ни окна, ни книги, но всегда ведь найдется повод смотреть не в эту сторону. Хотя и смотреть ни к чему. Я все уже знаю. Потому что странным образом все помню. Помню до того, как случилось. Помню, как происходить будет… Комната, телевизор пятном в темноте, человек спиной, смотрит в окно, рука гладит пахнущую псиной шерсть английского бульдога. Дети спят. В стакане на столе молоко. Ну ладно, можно вино. Красное. Дорогое. А в букете он не разобрался. Цена говорила о качестве. Все вокруг респектабельно. Диван. Даже оставленная на полу игрушка. Или с ней играл бульдог? Сын и дочь. Как хотелось. И, может, будет еще один. Жена… да, она необыкновенная. Она читает в спальне. Она очень красива. И они играют в постели. Катаются на горных лыжах. Ездят по стране и за границу. Навещают родителей. У него все сложилось так, как он хотел. Он нарисовал в голове план, когда ему было двадцать. Он почти все исполнил, а теперь дорисовывает так, чтобы придать проекту художественную ценность. Чтобы чуть-чуть сумасшествий, чуть-чуть эстетства, еще можно. Он рисует. Вечер родился твоим письмом. Вечер сказал, что опять все пойдет по кругу. Вечер обещал только одно: я тебя встречу, да и то не очень точно. Я поехала к мексиканцам. * * * Вчерашнее желание додумать, дофантазировать то, что есть на самом деле, пропало. Письмо готово. Оно сидит и пока не просит выхода. Пусть придется зайти в ту же самую кофейню «Coffee Bean», в которой уже будешь ты. Пусть. И даже чашка кофе, вкусного, душистого, но остывшего, будет мне наградой за возможность прикоснуться к твоей тонкой руке, протянувшей мне эту чашку. Глаза, опущенные все время и поднятые вдруг – темные разверзнувшиеся зрачки впиваются – до одури приятно и жжет. Потом молчание на полчаса. Скучание глазами и ртом, гламурными движениями рук, утончением линии губ и носа… …Узнать себя, идущего по улице, захотелось не сразу. Замерз. Пивка бы кружечку с солеными сухариками. И осталось бы только запахнуться в кожаное пальто и убрать со лба капли дождя. Но дверь в теплую привычную кофейню оказалась запертой. Проведя пальцами по табличке «закрыто», развернулся на месте и застыл. Куда? Дождь был не сильным, моросящим. Давил своей обволакивающей пеленой, забирающейся в грудь мокрой безысходностью, дарил перспективу мокнуть дальше еще, по крайней мере, минут двадцать. Столько предстояло ехать домой в пропахшей сыростью маршрутке. Перешел через дорогу, пропуская бегущие, почему-то не спеша, иномарки, представил теплоту внутри этих машин. Вскрутился откуда-то снизу холодный озноб удовольствия. И куда дальше? В такую же мокрую, темную, пустую квартиру? Э-э… Нет, лучше под машину! Усмехнулся. Жалко усмехнулся и сделал шаг на проезжую часть. Нога сразу же провалилась в какую-то дыру, наполненную водой, и я ушел почти по пояс в желеобразную массу из снега, грязи и воды. Упал? Не понял сразу. Дальше все произошло быстро. Бешенные галогенные фары ослепили и впились прямо в лицо. В следующую секунду тупой сильный удар в плечо развернул вокруг. Возникло ощущение полета и падения вниз. Последнее, о чем удалось подумать – не захлебнуться бы… * * * Я поняла вдруг совершенно отчетливо, что ты не относишься к братии человеческих существ – они так не умеют. Ты обволакиваешь туманом улицы, рождаешься афишей около непонятного кинотеатра, возникаешь напротив меня в кафе, пальцы твои рвут воздух и слова оседают толстенным слоем в моем мозгу. Я уже даже не чувствую себя, теряю черты своего я, я – это уже почти ты. Вдруг обнаруживаю, что прошло почти два года. Два года, призванные стирать тебя потихоньку из моей повседневности, но они только четче вырисовывают твое присутствие вокруг. Правда, есть вариант, что это Город разозлился, и принял твой облик, в отместку за мою неприкрытую неприязнь к нему лично. Это Город пропитывает тобой туман, имея в запасе множество твоих черт, ведь ты тоже жил в нем и живешь, как и я. Фотография: твой бессмысленный взгляд в объектив, запечатленный момент, ты обнимаешь меня, я глажу твои темные волосы (у меня сейчас такие же), и там, в том структурно-временном образовании уже ничего не может измениться. Отвратительная вещь – эти кусочки бумаги! Это все равно, что читать книгу, заглянув в эпилог. И что странно, завершение всегда нудно и тягуче. Больно. Всегда больно. Вот мы стоим, вдохновленные друг другом и нашим общим «я», нашим единым Городом и пониманием, но я вижу те фразы, которые мы говорим друг другу сейчас, сидя в этой проклятой «Москве-Берлине», в которую я хожу только вместе с тобой. Я не отваживаюсь заглянуть туда в другое время, в одиночестве или в компании, потому что нежеланных совпадений и так слишком много, чтобы создавать их искусственно. И все становится до одури непонятным и нелепым, я уже не чувствую границ, а может, их просто нет. Не могу понять, то ли я сейчас – это ты тогда, то ли я сейчас превратилась в тебя настоящего и живу твоей уже жизнью, то ли не я это уже. Произошла и происходит какая-то невообразимая реинкарнация, с той лишь разницей, что ее пока осознаешь. Будто меняют твою личностную принадлежность без наркоза в виде стертой предусмотрительно памяти. Например, Рафаэль. Ты, конечно, помнишь его. Он, который по определению должен был любить меня так безнадежно и постоянно, вдруг становится неуправляемым своенравным человечком и не желает знать вообще обо мне. Он же тебя всегда ненавидел! Тебя… или меня? Я худею. Все время худею, очевидно, чтобы внешне достигнуть твоей прозрачности и изломанности. Я читаю твои книги, которые могли бы вызвать отклик только в тебе. Причем абсолютно уверена в том, что я воспринимаю эти строчки твоим сознанием, я ем их твоим сознанием, откусываю кусочки твоими губами и чувствую тот вкус, который ощущаешь и ты. Это клонирование при жизни. Когда изменяешься в течение двадцать первого года, приобретая совершенно иные черты, это неправильно. Это не может быть. Я как будто учусь с нуля. Учусь носить тебя в себе, причем не как инородное что-то, а как свою новую начинку, свое я. И вот мне уже нравится девушка, которая понравилась бы и тебе. Я знаю. Я не испытываю ревности к ней. Я просто готова ее любить от твоего имени. И «Coffee Bean» уже стал чужим для меня, потому что твое нежелание пить вкусный кофе в этом почти пражском по ощущениям кафе угнездилось теперь и во мне. Я становлюсь мягче, и даже умею идти на твои компромиссы. Нет, учусь. И не принимаю свободной любви… * * * Теперь бы вспомнить то, что было до этого. До палаты с ее тенями бессонной ночью, до мыслей бешено гоняющихся за предательницей – одной, которая спряталась в самый дальний уголок и трясется от страха, медлит – расправы не хочется никому. Оказался в больнице я, а должна была быть ты. Оказался на пути сопротивления я, а сопротивлялась всему этому ты. Смотрел на больничный потолок я, на тени от уличного фонаря, отброшенные голыми деревьями, шатающимися, как пленные за решеткой, в сомнамбуле, ища пристанища. Бились в судорогах, беспричинных. Мне казалось, беспричинных. Тихо. Ветра не слышно. Только в окошко: тук-тук. А ты? Может, ты и была ветром за окном. Или простынею на мне. Или пронзающей позвоночник болью… Ты помнишь, как все началось? Я с женой зашел, как потом оказалось, в твою любимую кофейню «Coffee Bean». Не помню, зачем. Обычно мы не ходили с ней по таким заведениям днем. Есть дом, есть «Davidoff», есть уютность и состояние покоя. Прислушиваясь к Cohen’у, ссыпая в треуголку стекла лед, доливая из металлического бочонка взвесь martini, проводя указательным и средним пальцами линию от расслабленной шеи до ложбинки между почти освобожденными… Ты сидела одна. Я тебя сразу увидел. Тебя не возможно было не увидеть. Зачем все остальное, если есть твои глаза?! Вычерчивать профиль, обрисовывать контуры тела, выводить цветовые оттеки сочетания и противоречия, строить убегающие сопоставления и гармонию. Зачем? Когда есть глаза. Есть ты. Я как-то понял вдруг отчетливо и сразу, что ты не можешь быть похожа на других людей. Я как-то вдруг понял, что все, что было в моей жизни до сих пор, выцвело и потрескалось в эту секунду, растянувшуюся с помощью замедленной съемки памятью на часы. Она крутилась в моем мозгу с пагубной цикличностью и завидным постоянством, то, ускоряясь, то, затормаживаясь, почти останавливаясь. Если бы ты не смотрела на меня, все было бы по-другому, но… ты смотрела. Не отводя глаз и не моргая. Смотрела, пока мы с женой шли по проходу между столиками, пока я отодвигал стул, брал ее легкое пальто, говорил ей на ушко, что «хорошо, что мы зашли…». Я шел, казалось, очень медленно и долго к своему месту, садился, брал зачем-то меню, запоминая входящие в меня восторг и освобождение. Официант загородил на секунду тебя от меня, и стало пусто. Я отдал ему меню, и – «принесите десерт по своему выбору» — он сразу ушел. Легкая улыбка кончиками губ – мы соприкоснулись. Ты смотрела, убивая меня и мои мысли, мою волю, мой разум на ближайшие два года… Открылась дверь в палату. Полумрак ее разбавился свежим светом из коридора. Четкий темный силуэт в проеме. Медлительность, а может нерешительность и ожидание приглашения. Поднятый воротник черного кожаного плаща, надвинутая на лоб шляпа. Шляпа мужская, а лоб, точно, женский. Шаг внутрь, щелкающий звук каблуков по дереву. Дверь прикрыла медсестра… Свет с улицы наконец-то осветил ее. Появившиеся из карманов руки, тонкие длинные пальцы, медленно развязывали пояс на плаще. Характерный запах кожи и тонкий, почти неуловимый, вместе с уличной свежестью, запах дорогих духов перемешивался, крался, дарил себя. Правая рука двинулась вверх, шляпа была скинута назад: рассыпались роскошные русые волосы, сыпались и сыпались, пока не были остановлены движением головы чуть вверх и влево. - Как? – Голос ее гармонировал с запахом кожи, духов и… шорохом в палате и за окном. Чуткость показалась правдивой. - Нормально, — сказал я, осматривая перетянутую ключицу, руку в гипсе и прислушиваясь к боли в ребрах и позвоночнике. - Я посижу? Естественно не сказать в ответ ничего, хотя ее машина могла бы быть аккуратнее вчера вечером. Откуда-то я знал, что именно эта женщина управляла вчерашним светом встречных фар и дикой моей болью потом. Ее волосы похожи… так похожи… на волосы моей жены. * * * И сто-неизвестно-какая чашка кофе с заменителем сахара все равно не поможет. Одиночество разражается истерическим хохотом, потому что попытки бороться с ним одна за другой терпят крах. Горстка снотворного на ладони – так хочется избежать всего навсегда, только сил опять не хватает – оставляешь все равно эту маленькую лазейку, ведь слишком хорошо знаешь все о дозах и граммах. Все просто. Кожа изуродована бессчетным количеством шрамов. Нет, если надеть глухой свитер или платье с воротником, то все нормально – мне предлагают встречи и биллиарды. Но ощущения просто так не опишешь и не спрячешь под одеждой. Я чувствую себя, как скорлупка ореха с зелеными листиками, которая знает, что внутри гниль. И все нечестно – как отвратительная конфетка в красивой маскировочной обертке. Не обманывать! Ты не имеешь права, чтобы они потом друг другу на ухо, или в голос, с ехидной улыбкой. Я не имею права. А играть без логики завершений не интересно. И опять кофе. Бесконечная история с самоизведением. А теперь сто-неизвестно-какая сигарета. Постепенно понимаешь, что заколки, помады, длина ресниц и даже узость щиколоток теряют смысл и значение в твоих же глазах. И врачи оптимистично сверлят тебя взглядом, чувствуя денежные перспективы, но ты-то знаешь, что бесполезно… все бесполезно. Остается только воспитывать, откармливать равнодушие, как домашнего зверька, и желать, и сходить с ума от навязчивости идей и попыток. Кощунство, но лучше СПИД, лучше рак, язва желудка, но только бы внутри, незаметно и быстро. Вот теперь завожу тени под глазами в качестве других домашних зверьков. Зоопарк, прикладная зоология для изможденных поиском коллекционеров. Новое, уже исчерпавшее себя заранее, развлечение. И сто-неизвестно-какая чашка кофе со сто-неизвестно-какой сигаретой: по очереди, вместе, раздельно, вариантов немного. Зима скоро будет: в шкафу шубка из длинного игрушечного искусственного меха. Красивая. Только все равно не поможет. Но обрадует на какое-то время. Вопрос, который занимает перспективами ответа: когда надоест действительно все? когда не будет желания носить маскировочную скорлупу? Скоро… Точно определяю по стремительности локально- предметных надоеданий. * * * Я рисую. Рисую тебя по памяти, остановив свою машину посреди бетонной развязки. Это уже на следующий день, утром, когда ехал на работу, еще ничего не зная о тебе, памятью, пустой и холодной, я затыкал дыры подсознания, кричащего и рычащего на пустоту. Полосовали черствые и грубые ручные звуки: проносящиеся машины, взлетающий самолет, барабанящий ветер… Замер за столом. Невидящими глазами смотрел на секретаршу. Куда? Кого? И когда я достал из ящика бутылку «Martell» и, ни на что не обращая внимания, хлебнул прямо из горлышка, она ушла и плотно прикрыла дверь. Оставалась только кофейня «Coffee Bean», выкручивающая нам обоим пространство, мысли и время, как руки. Опять машина, опять улетающее время и нанизывающиеся на память мелочи – почему-то пошел дождь, хоть и светило яркое солнце, пробки рассасывались буквально передо мной, причем застаревшие, с потными и издерганными водителями и пассажирами, запахло грозой… Знал, не догадывался, не надеялся, а знал, что ты уже там, за своим столиком. И ты не удивилась, когда увидела перед собой меня, ни когда я стоя смотрел на тебя, ни когда сел и взял в руки твои теплые ладони, подрагивающие и покалывающие меня накопившимся электричеством ожидания. Ты читала своего Кортасара, странички заломились, зашелестели, но руки мы не разняли. Это потом Кортасар станет заменять меня снова. Позже. Когда ты не сможешь меня делить ни с кем, когда патетические панегирики станут постоянным началом наших бесед, когда эти панегирические акценты сначала с доброй, потом с язвительной, и, наконец, злой иронией в отношении любой женщины, возникающей на моем пути, будут сковывать наши встречи льдом упрощенства и дидактической ненависти… на пять минут. Пять минут ада и дальше несколько часов привыкания друг к другу заново, натыкаясь, при этом, на заточенные металлические стержни оголенной кожей желания обладать, как вещью. Желание обоюдное, только я лучше его скрывал. До тех пор, пока было что скрывать. Но это потом. А сейчас я снова тебя рисовал. Пальцы очерчивали твое такое изощренно исковерканное красотой и плавностью линий лицо: оно отвечало пальцам – губы… ресницы… волосы. И исчезало, пропадало под чувством, растворялось. Дикое желание нарисовать прикосновение, то, первое, одновременно легкое и такое всеобъемлющее, объемное, бьющее сознание больно и прямо в лоб. Мы вышли из кофейни… навсегда. Память не имеет сослагательного наклонения. * * * Неужели я это ей говорю? «Ты такая необыкновенная! И, эта темно- вишневая помада делает такими четкими контуры твоего лица, а светлые волосы, будто что-то несуществующее. На руки я не смотрю: впечатления портятся неаккуратным маникюром и легкой пухлостью, детскостью пальцев. Ты так красива. Ты не умеешь танцевать. Ты пьешь пиво, у тебя вечно нет денег». Слова какбы-между-прочим, но впиваются. И думаю. Или это я думаю… за тебя? «Я беру тебя с собой игрушкой, которую можно кому-то показать, произвести тобой впечатление, большего уже не надо. Только легкий привкус интриги. Уже почти неинтересной. Уже не новой, уже поднадоевшей. Ты – типичная потребительница, хоть тщательно скрываешь это». Ты… ты. Вы. И я. Я в процессе раздумий. Придумываю игру с тобой в главной роли. С вами? Тебе будет больно. И ей? Но самое забавное, что вы не предчувствуете подвоха. И массы людей вокруг, похожие на манную кашу. Липкую такую, противную. Вот вырвала из потока не-до-зимнего сегодняшнего утра книгу Кортасара с рассказами… и Берджеса «Заводной апельсин»… и Павича «Хазарский словарь»… и еще… но все равно мало, все равно не хватает! Все равно съем их быстро и опять потеряюсь, опять заплачу. С утра я напоминала ребенка, визжащего от ужаса, слезы фонтаном. Врачи опять сделали свое неприятное дело: объяснили мне доходчиво, что шансов нет, и котеночком называли, и лапочкой. Ненавижу их! Хоть бы раз обманули. Но, это так, эмоции. А книги купила себе в качестве той спасительной карамельки, которая помогает, пока вкус ее ощущается во рту. Нет сил. Все выматывает до одури. * * * Мы отдавались друг другу. До одури. Как потом и выматывало все до одури. И странности, и желание былой остроты, и иногда пограничные состояния беспомощности перед уходом, тихим и кричащим шепотом. Прочь! Первый раз у нас не получился. Я его совсем не помню. Она говорила, что ей было все равно, запомнит она его или нет. Помешательство с полной потерей контроля и памяти сначала нас не пугало. Это было как в темном лифте, который сорвался и падает вниз. И где-то там, в почти самом-самом низу срабатывали аварийные тормоза. За мгновение до смерти или боли. Это могло быть где угодно: на лестнице у меня в офисе, в подсобном помещении «Москва-Берлин», куда мы переселились из проклятой «Coffee Bean», в поле возле машины, не успев отбежать и пяти шагов от шоссе, в экскурсионном трамвае позади кондукторши, дремавшей или делавшей вид. Почему-то водители такси всегда оборачивались, как только, казалось бы, беззвучные поцелуи пускали под откос очередной товарный состав собранного и погруженного времени ожидания нашей встречи… Тебе стало казаться, что я отдаляюсь, хотя ничего не поменялось, не изменилось. Только прохладнее стали вечера и темнее ночи. Того, что было, стало не хватать. Желание загородить мой мир своим, сделать свой мир прозрачным, тонким, но прочным и липким, двигалось от образа к мании. Остановиться не хватало ни сил, ни возможности, ни у меня, ни у тебя… «Она заболела. Все просто. Рак крови. И желание уйти». Дико выл пес внутри меня! На луну. Постоянно. И стояла ночь. Поэтому я спал днем. * * * Так вот, я поехала к мексиканцам, в это маленькое мексиканское неизвестно (известно! ассоциативный ряд его таким создал) почему кафе. Пальцы дрожали, когда я садилась за стол и закуривала первую в этот вечер сигарету. Напротив сидел Фидель (Кастро?) Такая, интересно, этимология. Надо будет спросить. Человек, назвавший меня «Мия», что я приняла с восторгом, играл. Он играл acid-jazz, который по мере действия моего алкоголя превращался в dub… наверное, dub… я стала успокаиваться и пить виски-джин-мартини, все один к одному… мне становилось тепло, а Вы – два извечных воплощения друг друга – опаздывали, на большое количество минут, я злилась напоказ, собиралась уйти с мексиканцами, совершенно не-настояще собиралась. А человек, называвший меня «Мией», смеялся и говорил: «ты такая сегодня хорошенькая!» (а голос у него такой вельветовый, но смех исключительно болезненно-неприятный). Я знала. Я это знала. Рубашечка серого цвета, черный маленький свитерок поверх нее, волосы непонятно как запутаны (лишь бы не мешали), кольца – серебро, часы – игрушка, ботинки цвета cherry-red с темно-коричневым, такие, как у мужчин – танцоров степа, только носы круглые, невероятно мохнатая шубка, похожа на зверька, если ее сложить в углу (зоопарк продолжается!). Да это неважно, детскость была внутри, но не глупая, а трогательная такая, когда тебя хотят погладить по голове, обнять, никакого эротизма в прикосновениях чьих бы то ни было пальцев, только не педофилов (сама себе незаметно улыбнулась). Фидель рисовал инопланетную рыбу вместе со мной, Фидель смеялся моим глупостям, Фидель улыбался на мои как- бы-между-прочим-танцы, я была в полнейшем восторге и уже решила, что еду с ними на студию, может, наберусь смелости и спою что-то вроде: «this sour times…», что-то, пахнущее кокаином и старыми машинами, такими, как Mersedes 1935 (?) года выпуска. Но тут… (черт возьми! вечное это «вдруг»!), Вы на сцене. Спасибо режиссеру, спасибо костюмерам, спасибо актерам. Всем, одним словом, спасибо. Потом какое-то время мы просуществовали параллельно за соседними столиками, и каждый из Вас по очереди ворвался в мое пространство, я защищалась с помощью испытанных методов. Мы уезжали, несколько раз. И в итоге твоему непонятному существу удалось уволочь меня в свою норку. Или это я пыталась тебя уволочь? Как смешно! Волочь то, что нельзя, во-первых, схватить, а, во-вторых, не хватит сил нести. Но я нашла способ, сообразуясь с твоими понятной природы желаниями, оказаться вдруг у тебя дома, смотреть, не открывая глаз, знать, что все здесь ты. И даже Бьорк… (механический жест, несколько искренних фраз, перебираешь мои волосы… спина, руки, волосы, ресницы… и дрожь по спине) Бьорк с ее вечной истерикой не заслонила тебя. Неужели так можно чувствовать прикосновения? Такое немое кино. Черно-белое, пошловато-наивное, но от этого не менее сладкое. И с самого начала придумывание предлога для «сбежать». И бежать-бежать-бежать. Засыпать в такси, терять связь с тем, что вокруг. Чувствовать невыносимую смесь запахов духов и сигарет. Восемь утра. Никого нет, кроме тех, кто убегает, как я. Думаю, ты заснул одним из тяжелых, грозящих усталостью и похмельем, снов, которые не дают отдохнуть, но не дают и думать, что хорошо. Все. На этот раз все. Дальше известно. Только чуть изменятся декорации. Играю еще раз… 83-13–сверху… «Two-nineteen took my baby away…» Развязный, разнузданный блюз… так и было. Похоже. Очень. Вот и твой дом – соседний. Только так измотало бесконечное счастье, что смысла уже не имеет. А я не имею сил. Устала. Так и рождаются, наверное, компромиссы и семейная жизнь становится такой, как у Кортасара в «Потоках», да и то, еще слишком красивой. Меня, скорее всего, защитили от сближений этой уродливостью. Только до первых касаний, потом – бежать. И разыгрывать непостоянство характера или же просто резкость. Твоя усталость во мне. Такая же жалкая и беспомощная. Такая же пластилиновая. Было забавно, но, не поддерживая контактов, все равно тебя потеряешь. Навыки устаревают, как бытовая техника. Их надо рождать заново после перерывов. Механичностью, набором банальных занятий можно убить все, что захочется. Даже не заметишь, как это произойдет. А когда вдруг спохватишься… * * * Твои отношения с моей женой – целая история, поддернутая легкой шизофренией. Так получилось, что познакомил вас я сам. Получилось почти случайно, на улице, лоб в лоб. Мы заходили в бутик на Красноармейской, ты выходила. Столкнувшись – замерли. Я и ты. Жена же замерла за компанию. «Привет!» «Привет…» «Это мой… консультант по сделкам на бирже» «О! Скоро будем богатыми…» Потом выбирали тебе платье для коктейля. Ты же попросила совета. А это на полтора часа умилительного общения на грани, опять на грани. А потом – ужин у нас дома. Вы так хорошо подружились. Внешне. А на самом деле, давно уже все поняли. Только я один все еще держал дистанцию и обнимал вас только вместе. Ваши секретничанья одновременно заводили и холодили. А ночь, когда ты была в нашем доме! Конечно же, такси вызвать уже нельзя было – половина двенадцатого ночи. Такая поздняя ночь. Ужас. Ну да, еще утро. Ты в пижамке жены. За столом на кухне в полседьмого. Так рано в этом доме вставал только один человек – я. Доливая молоко тебе в хлопья, я целовал тебя в шею, страстно изогнувшуюся от бесконечной изматывающей ночи ожидания… Что это было? Тихо, только тихо. Не спеши. Она услышит. * * * Сущность… сущность. Открыть книгу. Игра же придумана. Начали! «Он знал, что красное пятно не сможет осветить ни положение вещей, ни возникшую перед ним дверь, но оно проливало свет на другое, на нечто, что помогало ему без блужданий и ушибов пройти мрак, — красное пятно светило в будущее». 117-13. Павич. «Пейзаж, нарисованный чаем». Так и тянет потеребить свою боль изнутри… flash back… вспышка… назад… фотки… открытки. 77-21. Ага, «Марта ни в чем не виновата, с точки зрения юриспруденции». Это точно. Смеюсь. Про себя, но искренне, грустновато так смеюсь. Маршируют идейки в голове, как плохо вышколенные солдатики. Топают, напоминают о себе. Иногда внешний шум заглушает их топанье, но чаще – нет. И так забавно: сама выдумала, сама завела, а теперь справиться не могу. Воюют со мной же, в меня же стреляют, меня же мучают. А я сдаюсь, потому как просто сваливать проблемы на что-то непонятное. Даже на чуждое, инородное. Вот вторглось внутрь, как болезнь или беременность, и растет. Топают. Прислушалась. Идут непонятно куда. Пусть. * * * И не надо. Забывать легче, когда знаешь как. Особенно, если у тебя появляются они. Те, которые забирают тебя по частям. Один одну, ту, которую я искал две недели. Второй другую, ту, которую ты спрятала от меня специально, но я ее нашел. Третий… а вот третий молодец! Раскопал ту часть, которую мы прятали когда-то вместе, помнишь? Старательно засовывали ее крючочки и кнопочки в образовавшуюся щель отчуждения… пусть и на те самые «пять минут ада», но… Помнишь. Я знаю, что помнишь. Ты не способна забыть то, что ты так старательно спрятала, словно перепеленала. Книги. Ты так стала много читать в последнее время. Ты раньше читала так много? Пресловутый Кортасар. А твой Павич. Что ты в нем нашла? А Берджес… «Заводной апельсин». Я прочел его. Ты сказала – я прочел. Шизофрения, пограничные состояния. И понял тебя. Как-то сразу. Не уснув до утра. Понял, насколько все серьезно… было. Насколько узким был вход в тогда еще неосвещенную пещеру чувства, настолько широким оказался выход из уже горящей светом и красками страны подземной и отсвечивающей выросшими вдруг сталактитами и сталагмитами. Свет рождался поиском лучшего отражения. Зеркальность стен мы заметили уже потом, позже. Когда остались в той пещере одни… вдруг. Прохладно стало, помнишь? Я снял джинсовую рубашку, а ты сказала, что «рубашку не снимают, лучше обними». Целуя твои губы, чувствуя твои доверчивые пальцы на груди, мне казалось, что это последнее… Читая, ты забывала, что где-то есть я. Нет, не забывала. Ты переносила меня в книгу. И приходила туда сама. Получалось, что мы не расставались. Почти. Твои миры. Ты их сочиняла, ты их создавала. Часто находясь на грани, ты забывала и обо мне. Оставалось только узнать, что ты уже не со мной. Врачи удивились: даже наиболее стойкие материалисты, даже те, кто не удивлялся чудесным выздоровлениям уже десять лет. Что же это было? Что это могло быть? Хорошо, что ты здорова. Ты выздоровела одновременно с появлением нежелания узнавать ежедневно новую муку, дополнительно к «пяти минутам ада и нескольким часам дальнейшего привыкания». Ты разлюбила. Боль оказалась сильней и победила. Боль перехлестывала через дебаркадер защиты от размывания мелочами и суетой, и точила, подтачивала, казалось бы, прочное и высокое. Неужели так просто? Снять кожу, вывернуть, высушить и надеть снова. Как одежду. * * * В предвкушении денег, ожерелья из бусин и серебра (авторская работа!). В предвкушении избавления от боли. Все по кругу. Конец месяца. Почти конец жизни. Каждый месяц конец жизни в двадцатых числах. Ароматы японца еще на пальцах. Еще на запястьях. Оденусь в них завтра. И ожерелье. Ошейник. Приду твоей собакой. Своенравной, но такой домашней и мягкой. Приду. Если все сложится. Если… Если. Условности нас поймали. Плоские подошвы босоножек — застежек. Джинсовые ткани. Белая маечка. И блестящие каштановые волосы. Лохматые. Не расчесанные. Но все спланировано: игра в стиль теряет смысл, но без нее неуютно. И я придумала другой имидж. Все больше молчу в твоем присутствии. Даже к телефону рука не тянется. Подумаю – лень. И все, и все по местам становится, когда ничего не предпринимаешь. Сигаретами утомила себя до безобразия. Все это от нечего делать. Жду, тороплю время, а оно заснуло ребенком там же, где резвилось недавно. Там, где было обозначено ярлычком «настоящее». Медленно. Так всегда, когда ждешь. Ожерелье тоже, наверное, устало ждать моих пальцев там, под стеклом, в магазине. Или ему не понравилась моя кожа. Такое бывает: вещи могут не любить тебя и всячески это демонстрировать. Но я-то человек, у меня больше возможностей. А значит, по отношению к ним я сильнее. Посмотрим, как сложится наш «роман». * * * Выписываясь из больницы, я даже не выглядывал в окно. Машина, русые волосы, тонкие руки, дымок и запах, все угадывающая улыбка, предопределяющая ситуацию и перспективу. Так легко… * * * Страх… извечный, долгий-долгий, как карамель, растаял, прилип… и ни чем его уже не отчистишь. © май 2017 |