Идёшь – иди и не оглядывайся. Уходишь – оставь дверь закрытой. (второе правило) Одиночка в Первом Исправдоме – место, совсем не поражающее своих постояльцев хоть каким бы то ни было комфортом. Узкие деревянные нары, в одном углу – стол и табурет, намертво присобаченные к холодному каменному полу. В противоположном углу – ведро с обязанностями «параши». Тусклая лампочка, забранная проволочной сеткой под высоченным потолком. Железная дверь со смотровой щелью и с запертым лотком. Некрашеные стены никогда не просыхают от влаги, почти видимо струящейся от крохотного решетчатого оконца вместе с ноябрьским дыханием близкой Невы на сырой пол узилища... - Арестованный, на выход! – зубовным скрежетом лязгает полупудовая задвижка, дверь отворяется, и в распахнутом светлеющем проёме прорисовываются – как из тумана – фигуры конвойного с винтовкой и надзирателя со взведенным в руке наганом. Лёнька усмехается коростой разбитых при задержании губ. От стены коридора до противоположной стены в камере с оконцем, слепо глядящим в уже темнеющее хмурое небо, еле-еле набегает три метра. Мало. И коридор сам короток – до поворота всего метров двенадцать с половиной. Его всегда до поворота водят. Потом – по лестницам. Потом – совсем маленький коридорчик с тупиком. В тупике – комнатка следователя… - По сторонам не глядеть! Глаза – в пол! Вперёд! – Кожаная тужурка надзирателя маячит впереди. Сзади в спину почти упирается винтовочный ствол. «Может, вызнали про Агриппину? – в который раз мелькает в Лёнькиной голове. – Вот и водят по закуткам… Неет, не может того быть. Но, всё одно – надо срочно что-то придумывать. Завтра – суд. А потом – всё… Думай, дурная моя голова, думай, думай…» … С бабкой Груней Лёнька познакомился случайно, ещё работая в Питерском ВЧК – после перевода из Пскова... У бабки бандиты при налёте на хозяйский дом «походя» зарезали сына-дворника, и дочку его трёхлетнюю хотели уложить парой выстрелов. Да что-то промахнулись. Пуля только клок кожи с волосёнками с детской головки сняла. А другая – вообще высоко отчего-то ушла… На выстрелы дворник с проходившими мимо солдатиками набежали. Скрутили убивцев... А бабка в том доме буржуйском подрабатывала поломойщицей, и заодно жила там же – у сына в дворницкой, вместе с сыновей дочкой. Невестка вот уж год как преставилась от тифа, так баба Груня и была этой пигалице и за бабку, и за мамку… Буквально за полчаса до нападения Агриппина ушла в захиревшую харчевню при «Демутовом трактире», что на Большой Конюшенной рядом со знаменитым рестораном «Медведь». В харчевне, да иногда и в самом «Демутовом трактире» она за гроши и объедки прибиралась, да и посуду мыть помогала… И вот, сидя у Лёньки в каморке-допросной, бабка Агриппина рассказала – как, наверное, никому ещё не рассказывала – про всю свою жизнь горемычную… Лёнька таких – и похожих на эту – историй за полгода работы в ЧК наслушался выше крыши. Но – тронула чем-то его эта бабка. Может – вспомнил умерших от голода в 20-м году в Тихвине своих родителей… А, может, оттого, что всей душою ненавидел тех, кто обижал беззащитных и бедных людей; наверное, потому его в ЧК и послали работать... В общем – отпустил он её. Внучку бабкину из Обуховской больницы через пару дней принёс в дворницкую… И деньжат подкинул – сколько выгреб из служебного сейфа, столько и дал. Насильно распихал по карманам куцей драной шубейки – пусть хоть кроха не голодает… И потом не раз ещё, заглядывая в полуподвальную харчевню при гремевшем когда-то на весь Питер трактире, усаживал к себе за стол бедную, полоумную от навалившегося горя забот, бабку и кормил её, выслушивая с великим терпением все её жалобы на жизнь и на судьбу… Конец января 1922 года по сравнению с его серединой выдался и не таким уж и морозным. В «Харчевне при Демуте» по случаю начала дня народу совсем и не было. Только совсем уж пьяненький матросик в изгвазданном мазутом бушлатике, сидя в тускло освещённом углу перед почти уж пустым водочным полуштофом, что-то громким шепотом доказывал своей тени, гигантским размытым пауком елозившей по стене с выцветшими засаленными обоями. Да сутулый жилистый хозяин заведения Кондратий лениво протирал ещё чистым полотенцем пару пивных кружек с давно уж отколотыми ручками. Да сопел, кемаря на своей табуреточке возле стойки, мальчишка-половой, привалившись боком к отопительной трубе... Лёнька стряхнул с фуражки редкую снежную труху, передёрнул плечами, разгоняя по успевшему слегка подостыть телу кровь, и, кивнув с порога Кондрату: «Мне как обычно», прошел на своё любимое место – в самую глубину зала, за колонну, рядом с которой стоял уж давно не работающий граммофон с помятой и слегка облезшей жёлтой трубою. Через пару минут степенно подошёл сам Кондратий, неся на подносе исходящую дрожащим паром миску со вчерашним борщом, пару горбушек слегка черствого чёрного хлеба и запотевшую косушку, накрытую синеватой рюмочкой. - Леонид Иваныч, вот, пожалте-с, - обмахнув столешницу всё тем же протирочным полотенцем, хозяин харчевни расставил перед Лёнькой принесённое. – Что ещё изволите-с? - Да ладно тебе прогибаться-то, Кондрат. Присядь лучше рядышком-то… Тут такое дело… Хм-м. Надоела мне, понимаш, Чрезвычайка, ушёл я из неё. Во как. И ведь теперь я как бы вровень с тобой. И никакой не начальник. Никому. Тока себе… И, взглянув на вытянувшееся лицо пожилого мужчины, в глазах которого явно читалось сожаление пополам с облегчением и недоверием, хмыкнул. И добавил, отламывая кусочек хлеба от краюхи: - Да не боись ты. При деньгах я – расплачусь за твои яства. Что встал? Присаживайся… Кондрат вздохнул, уже без подобострастия, придвинув соседний табурет, присел на него и, кашлянув для приличия в кулак, спросил с деланным равнодушием, скорее угадывая, чем утверждая: - А за что попёрли-то? - За что, за что!.. Было б за что – к стенке сразу. – Лёнька черпанул из тарелки густоту, подул, отправил в рот, прожевал молча. Вздохнул. – У нас ведь, знаешь – слыхал, небось – с этим строго… И – быстро… А тут – хренушки! Кадры им, видите ли, совсем другие теперь требуются. Профессиональные. С гуманизьмом. Во! – Лёнька поднял ложку как восклицательный знак. Потом опять вздохнул, наклонился над тарелкой. Съел пару ложек. Помолчал мрачно… - Ниччё! Мы ещё повоюем, пулемёт им в задницу! Развели буржуев, понимаешь, жалеют кровососов…Стока людей хороших, революционно сознательных – и пинка под зад! Политика такая. А я на такую «политику» в 19-ом с братишками сколько пуль извёл! А щас, вишь, они, буржуи эти самые недорезанные, государству надобны… А мы – не надобны. Политика! Их давить надо! Давить!.. Эх… Даа… Я – тоже вот… - неизвестно о чём сказал Кондрат. И стукнул кулаком по столешнице. Дальше сидели молча. Уже потом, разобравшись с косушкой, и потягивая неспеша принесённый Кондратом густой заваристый чай с двумя кусками колотого серого сахара на блюдце, словно отвечая на невысказанный вопрос, Лёнька чуть слышно спросил: - По старой памяти – конуру какую-нить наверху не выделишь, а? Из общаги не сёдня-завтра попрут, так что, ежели пособишь, в долгу не останусь… - Какие долги, Леонид Иваныч! – картинно всплеснул руками Кондратий. И встав, зачастил, прихлопывая полотенцем себе по шее: - Мы завсегда, со всей душою! Сёдни вечером изволите и заселить. Выделю наилучшую – в самом конце коридору! Чтоб соседи, значица, не беспокоили… Семнадцатый нумер. От сердца отрываю – как для своих родителев! Я насчёт энтих нумеров давно уж с хозяином «Демута» всё обговорил... – И, уже почти отойдя от стола, повернулся в полоборота к Лёньке и добавил, – Да, надысь Агриппина Иванна – баба Груня – вас чёй-то спрашивала. Ну, вечером, небось, опять придёт… А насчёт оплаты – эт вопрос мы разрешим, разрешим. Так что – всё будет как в кассе… Вечером того же дня в филёнчатую облезшую дверку одной из тесных комнатушек, получившихся от разгороженных фанерой и необъятными комодами бывших постояльских номеров «Демута», постучали. И тот час же голос Сеньки – мальчишки-полового – предупреждая вопрос «Кто?», зачастил: - Леонид Иваныч, эт я, Сенька. Батяня просил передать, что поломойщица пришла. Бабушка Агриппина… Вам как лучше – спуститься к нам, или чтобы она к Вам поднялась? - Пущай подымется. А то народу в зале, небось, уж навалило. И чаю принеси в самоварчике полуведёрном. И два стакана. С рафинадом и сухарями. На вот. – Дверь приоткрылась, и в Сенькину ладонь впихнули две мятые ассигнации… - И чтоб я тебя не видел и не слышал, ясно?.. Поломойщицу Агриппину Болеславовну Дырову, 65-ти лет от роду, уроженку села Сумаковице – Плевна, Болгария, в харчевне при «Трактире Демута», равно как и в других трактирах и гостиницах Питера, больше не видели… Через полтора года, при проведении следственных мероприятий по «Делу о банде Леонида Пантёлкина» хозяин харчевни Кондратий Филимонович Красильников (51 года от роду, бобыль, уроженец города Тулы), и половой Семён Кондратьевич Красильников (16 лет от роду, не женат, уроженец города Полтавы), при допросе клялись и божились, что после того, как поломойщица баба Груня поднялась в «номер 17», она оттуда не выходила. Тело поломойщицы, равно как и её одежда, а так же следы насилия или кровопролития проведённый в вышеупомянутом номере самым тщательным образом обыск не обнаружил… - Лёнька, помру я сёдни. Чую – помру… Сердце совсем одряхлело – аж вздохнуть больно. Не, не надо меня, бабку старую, жалеть. Пожила уж. Всякого видала – и хорошего, и плохого… Оттого и просьба у меня к тебе – Анастасию мою, внучку единственную, сбереги от лихого и от дурного… Бывший чекист от такого – безо всяких предисловий – заявления даже вскочил со стула. - Бабка, ты чё, совсем? Чё я, поп тебе – отпевать щас стану да исповедывать? Тут же не богадельня. И не надо мне здесь кончину свою устраивать! Тебе в церкву надо!.. Да и дитё приплела, на шею вешаешь! Как же – сберегу… Не умею беречь я!.. Да, может, сам я лихой и дурной, а? Недаром ведь в Чрезвычайке работал… А щас – вообще… - Лёнь, грех это – на себя наговаривать. Эт снаружи ты такой весь грозный, тёмный и хмурый, да и со смертушкой рано для своих годков поручкался. Но изнутря – весь светишься. Мне эт видно – я вона скока прожила… Чё скачешь вокруг стола. Садись давай. Вдвоём покумекаем… - Покумекаем!.. Ну, и чё мне с твоей сиротой делать? В этой конуре трёхлетнюю соплюшку держать? У самого – ни кола-ни двора! И тута я – на птичьих правах… Батюшке с матушкой бы в Тихвин – да нет уж их… Даже не я – чужие люди схоронили. А я только через месяц на могилки-то их и смог приехать… Вот так вот… А тут – и ты помирать удумала… Тоже, значит, бросаешь… И-иих выыы!.. - Поплачь, Лёнь, поплачь, миленький – полегшает… И не стесняйся при бабке старой – чё светлых слёз стесняться-то?.. Слёзы – они сердце очищают и душу к Богу приближают… А ещё я тебе скажу что-то. Даже Феденьке, сынку моему убитому, я того не говорила… Тока ты преждя слёзы-то вытри, на тряпицу вот… А теперь слухай сюды – и молчи, пока бабка старая говорить будет. А то – плохо будет. И тебе, и мине… Бабка Агриппина плеснула себе в стакан чаю, взяла кусочек сахару и, пососав его почти что беззубым ртом, отложила на блюдце. Вздохнула, мелко перекрестилась на пустой угол и повернула к Лёньке своё лицо с просветлевшими и оттого сделавшимися вдруг огромными глазами. - Я, Лёнь, бабка не простая. Я – из Проходимцев… Не-е, не о тех думаешь: они так – шелуха человеческая. А через ту шелуху и нас плохо поминают. А ведь Мы – Мы многое что можем. Правда – не для себя – для других… И я вот хочу, чтоб ты тоже – мог. Я хочу своё – тебе передать. Не всё – половину только. Вторую я в Анастасию вложила. Она пока крохотная, ничего не понимает – потому и не может попользоваться даром энтим. А вот тебе я скажу – как и что… Мне это мой покойный батюшка передал – чтоб турок поганый меня снасильничать не смог… Не перебивай бабку! Молчи! Запомни. Главное – шаги и двери. Иди спиной к не тобой – запомни – не тобой! открытой двери. Сам дверь можешь только закрывать за собой, стоя лицом к ней. Иначе больше не выйдешь никуда… Хочешь во вчера уйти – спиной на запад. Хочешь – в завтрева – на восток повертись спиною. Оглядываться – упаси боже. Даже – ежели покличет кто. Или прикажет там – ни-и-и, нельзя ни в коем разе. На скока дней выход хочешь – столько десятков шагов сделай… Самое маленькое – десять шагов – эт, значит, на сутки вперёд иль назад… Шаги – любые, короткие али широкие, хошь - приставные. Но одинаковы штоб, понял? Но – как я уж тебе сказала, только половину своего уменья тебе отдала. Уж извиняй меня, старую… Так что во вчерашний али в завтрашний дни лучше тебе не соваться без крайней на то нужды: силы жизненные эти шаги высосут из тебя – и опомнится не успеешь, как растаешь… Так что, милай, эт у тебя на самый крайний случай – ежели прижмёт очень, что и не вздохнуть… Теперь – основные шаги. Запоминай внимательно! Не игрушки тебе даю, а умение, что посурьёзней и пострашнее твово нагана и твоей ВЧКи. Ежели на север спиной пойдёшь – останешься в сегодня, но – в другое место придёшь. Какое припомнишь, представишь – в то и попадёшь. Хоть – на луну! Главное – чтоб в том месте дверь была заперта. Я всегда в комод хозяина, у которого прибиралась раньше, входила – его редко отпирали. Иногда – в один из склепов на Благовещенском кладбище. Заранее выбирала – который уже никто давно не посещает… Ходить на север следует на цыпочках – не на всю ступню вставать, только на носки. Шагов считать не треба – главное, чтоб за спиной до двери прямая свободная линия была метров на пятнадцать. Можно даже по воздуху или по воде. Не боись – не потопнешь. И в голове всегда держи ту дверь, в которую войти собираешься. Как картинку вообрази – и цепко держи… И не боись, что кто заметит. Ежели в голове всё вообразишь хорошо – тенью станешь, дымкою. Никто и не увидит. Во как…Да, и дверь за собою закрыть не забывай. Никогда не забывай, понял? На юг – самое трудное. На него не ходят – в него прыгают. Тоже спиною. Можно с балкона какого или из окна… Или – со скалы... И дверь в пути не нужна. Но высота та же, что и длина на север – не менее пятнадцати метров… Когда на юг вертаешься – попадаешь в то место, где был три часа назад того же дня. Так что оказаться можешь – где угодно. И в реке, и под конкой. Ежели не помнишь – где тричаса до того был. Так что – с югом поосторожнее… Сама я раза два югом-то и попользовалось. Страшно всё-таки. Всё запомнил? И самое важное – никому в том не открывайся без нужды... И ещё – когда во вчера или в завтрева идёшь – чтоб рядом никого не было, кто мог бы путь пересечь. Иначе беда. Уйдёшь насовсем. В Последнюю Дверь… С собой можно кого хошь провести. За руку возьми – и веди. Тока – как я уж сказала – молча. А попутчик – тот может хош говорить, хош – песни горланить. Всё одно – пройдёт через дверь – память ему отшибёт напрочь о том. Будто и не было ничего… И ещё – между переходами передышку делай. Хотя бы полмесяца-месяц. А лучше – два. Иначе – высосут из тебя Двери все соки, все твои силы. И – где-нибудь застрянешь: в стене там кирпичной или в дереве… Вообще – чем дальше переход – в особенности на запад или на восток – не на один или два дня, а на неделю или месяц, или, даже, год, тем больше нужен перерыв. То же – и по дальности… Я на так далеко – на полгода – всего раз ходила. Как только оправилась от туретчины. Батюшку свово хотела спасти – из того сарая, где его с перебитыми ногами оставила. Да не вышло вот. Нельзя нам для себя благо делать. Правило есть такое... Так вот, потом чуть богу душу не отдала, силы года четыре копила. Поэтому – береги себя и силы свои рассчитывай… Веди счёт своим выходам – и помни тот счёт лучше, чем «Отче наш»! А вот как узнать – можно уже выход делать али нет – тебе сам твой организм подскажет… Ты к нему прислушивайся. И – напоследок. Ходить надо всегда со светлой душою. Без всяких там мыслей плохих, чтоб на сердце злобы не было. И – главное: без всякой личной для себя корысти. Единственно – от собственной смерти можно. Но – один раз только! Иначе – худо будет. Догонит смертушка тебя. И не только тебе, но и близких твоих, и друзей-товарищей… И ту же Настюху мою – ведь теперь она с тобою связана покрепче любого родства. Так-то вот… Ну, ладно, а сейчас – дай-ка мне чаю твово стаканчик… Всё, засиделась я у тебя. Пора уж мне... Про Настёну мою не забудь. Она в дворницкой сейчас. Одна с куклой тряпичной играется. Совсем самостоятельная да молчаливая – даром что соплюшка трёхлетняя… Ну, с богом! Береги и себя, и её… Подрастёт – научи. Ну, и расскажи ей когда-нибудь про меня-то... А теперь – смотри! Бабка Агриппина налила в свою крохотную сморщенную ладошку из стакана уже остывшего чаю, и поднесла маленькую лужицу коричневатой водицы прямо к застывшему вдруг Лёнькиному лицу… Сенька отлип глазом от давно уж проверченного незаметного отверстьица в стенке соседней с Пантелеевым комнаты, и задерживая сколько можно дыхание, мелкими шажками осторожно засеменил к выходу из пустого номера… И только очутившись внизу, у себя на шатучей табуреточке около толстой трубы отопления, позволил перевести дух… Но картина превратившейся в радужную дымку бабы Груни всё ещё стояла у него перед глазами. И ещё почему-то очень хотелось плакать... И Сенька, уткнув лицо в полотенце, заплакал. |