Он лежал на обочине, на пыльной границе грунтового крошева и выгоревшего ёжика придорожной травы. Над ним, слегка покачиваясь от робких дуновений ветерка, навис чахлый, изрядно побитый тлёй кустик краснотала. Гибкие плети с бесцветными, узкими, как ланцет, листьями едва заслоняли беднягу от безжалостно жалящего солнца. В затуманенном взгляде его уже не было ни боли, ни страха, читалась лишь обречённая покорность судьбе и бесконечная усталость. И нелепо торчали в сторону тощие жилистые ноги. Васька увидел его первым… Они возвращались с футбольного поля, где с утра гоняли облупленный мяч. Сопя и про себя чертыхаясь, носились от ворот до ворот, не попасть в широченный створ которых не смог бы и слепой. Играли двое надвое: Васька с Талькой против братьев Дылдиных, Вовки и Сергуньки. Сергунькой младшего Дылдина звал один Васька: уж очень не нравилось ему «ласкательно-уменьшительное» Серя, коим кликали его все остальные. Были они – Васька с Вовкой и Виталька с Серёжкой, соответственно, – практически ровесниками, да и жили на соседних улицах, так что дружить им сам бог велел, а уж играть вместе – и подавно. Возвращались, приплясывая на раскалённой, как сковорода, дороге, пасуя друг другу мяч, словно не наигрались за два с лишним часа бестолковой изнуряющей беготни. Прежде на этом поле разыгрывались жаркие футбольные баталии, но ныне спортивная жизнь переместилась на новый стадион, обустроенный поближе к школе. По устоявшейся многолетней традиции по весне здесь ещё палили пионерский костёр, но и всё. Заброшенная футбольная арена почти полностью заросла травой, стойкой к нешипованной ребячьей обувке. Васька называл ту траву «гусячьей». Точно такая же росла во дворе у бабы Ани, только была гораздо гуще и сочнее и её очень любили гуси. Впрочем, не только гуси. Даже в полуденное июльское пекло, когда все жители деревни, плотно затворив ставни, ложились спать, а в дорожной пыли, без преувеличения, можно было печь яйца, – пружинистый ковёр гусячьей травы приятно холодил тело, и Васька с удовольствием на ней валялся. Трава цвела мелкими бледно-розовыми цветочками, на месте которых к осени появлялись зелёные калачики – вполне себе съедобные. С этой травой у Васьки было связано одно неприятное, но яркое и хлёсткое, как выстрел, воспоминание. А стрелял медведь. …Медведь ходил на задних лапах, был говорящим и вообще вёл себя по-барски. Васька позже божился, что одет он был в атласный жилет и имел карманные часы на цепочке, хотя, вот стыдоба-то, был без штанов. Медведь отчитывал бабу Аню за помятую гусячью траву во дворе. Васька за бабушку вступился, мол, это он, Васька, лежал на той траве, спасаясь от жары. Медведь что-то буркнул себе под нос и, не говоря больше ни слова, поднял ружьё. Раздался выстрел, и Васька проснулся. Проснулся и вдруг понял, что не умеет дышать! Было тихо и темно, на соседней кровати безмятежно посапывал Талька, а Васька бестолково по-рыбьи хлопал губами. Накатила волна ледяного ужаса. Перед затуманивающимся взором поплыли рубиновые пульсирующие мошки. Внезапный судорожный вздох колко ударил под рёбра, стирая остатки сознания, и Васька вновь провалился в сон. В продолжение сна. Бабушки рядом уже не было, напротив всё также стоял медведь, но выглядел он теперь слегка пришибленным: за лапы его крепко держали пионер и пионерка. У Васьки и сейчас перед глазами стоят их ослепительно-белые рубашки и ярко-алые галстуки… Васька увидел его первым и, остановившись, присел. Воробью было худо. Лежал он на боку, что несвойственно птицам. В какой-то книжке Васька вычитал, как «загипнотизировать» курицу. Её следовало положить набок и поглаживать до оцепенения. Васька не откладывая дела в долгий ящик решил в том удостовериться. Через десять-пятнадцать минут двор был усеян недвижными куриными тушками. Вышедшая на крыльцо мать горестно всплеснула руками и запричитала. Куры от её возгласа подхватились и как ни в чём не бывало разбрелись по своим куриным делам… – Машиной сбило, – высказал предположение подошедший Вовка. – Похоже на то, – согласился Васька, – носятся тут как наскипидаренные. – Он имел в виду присланных на уборочную солдатиков на новеньких ГАЗ-66. На их совести было уже несколько безвременно почивших домашних пернатых и один фонарный столб. Вовка согласно кивнул. – Может, покачать? – с сомнением в голосе предложил Талька. Сегодня бессмысленно гадать, кому первому пришло в голову использовать столь неоднозначный способ реанимации, но можно предположить, что в его основе лежит подслушанный разговор взрослых об откачанном утопленнике. Созвучие слов и породило убеждение, что всех болезных откачивают покачиванием. Почему-то никто открыто не усомнился в действенности такого метода, и заблуждение укоренилось в сознании пацанвы как аксиома. Васька взял воробья в руку и несколько раз интенсивно качнул. Воробьишка закатил глаза и раззявил клюв – ему явно не стало лучше. – Пить хочет, – заметил Вовка, – сколько он тут на жаре уже лежит. Попои его. Васька собрал во рту слюну и выдавил каплю в раскрытый клюв. Воробей судорожно глотнул, попутно ущипнув Ваську за губу. Мутная пелена спала с глаз птицы, он дёрнул головой и пискнул. На бодрое чириканье это походило едва, но хоть что-то. – Давайте нашей кошке отнесём, – встрял в разговор Сергунька, – всё одно ведь сдохнет. – Ваша кошка мышей пусть ловит или, на худой конец, стрекоз, вон их расплодилось, – возмутился Васька. Стрекоз действительно было непривычно много. В деревенских оградах не найти было штакетины, на которой не сидела бы стрекоза, при этом над каждой кружилось ещё несколько, ожидая освобождения «посадочной полосы». А ещё тысячи рыжих бестий просто носились в воздухе. – Домой отнесу. Может, оклемается, – ни на кого не глядя, сказал Васька… Самая верхняя полка в книжном шкафу пустовала. Прежде здесь жил хомячок, пойманный отцом на дороге зимней ночью. Хомячок был, как позже выяснил Васька, из породы «персидских». Тёмными ночами шныряли они по полям в поисках семян, снежными шариками перекатываясь через дороги, где и попали в свет фары отцова мотоцикла. Хомячок был диким лишь по рождению, но необычайно домашним по натуре. Безбоязненно давался в руки, из рук же и ел, попутно набивая защёчные мешки, доходившие ему почти до задних лапок. Был он невероятно красив своей серо-стальной спинкой с тёмной, почти чёрной, полоской по хребту и белоснежным брюшком. То был его зимний окрас, к лету он бы побурел и потерял нынешний лоск, но не успел: кошка добралась до него раньше. Наверное, Васька неплотно прикрыл дверцу шкафа, а хомячку и узенькой щёлки было предостаточно. Он перебирался с полки на полку, попутно пробуя на зуб корешки стоявших там книг: спешить ему было некуда. На «волю» он выбрался к утру. Ваську разбудил стук когтей и утробное урчание… Муська ловила мышей мастерски. Она не утруждала себя выслеживанием грызунов и игрой с ними в салки – она брала «усидчивостью»: часами неподвижно сидела у дырки в полу в надежде, что когда-нибудь мимо неё пробежит мышь. И то ли мышей в подполье было как семечек в подсолнухе, то ли именно мимо дырки проходила их главная мышиная тропа, но Муськино терпение вознаграждалось за час-два. В этот же раз добыча буквально свалилась ей на голову. Васька проплакал весь день. Отец, сочувственно крякнув, потрепал его стриженый затылок, но ничего не сказал – да и что тут скажешь. А через несколько дней вечером протянул сыну рукавицу с очередным «перебежчиком дорог». Но этот «перс» оказался не столь дружелюбен: в руки не давался и всё норовил куснуть «руку дающую». Пришлось отпустить его восвояси… «А ведь воробей тоже дорогу „перебегал“», – пришла вдруг в голову Ваське горькая аналогия… Васька не стал «городить огород», а просто посадил воробья в уголок, поставив перед ним блюдце с водой. Воробью не сиделось, он пытался встать, но ноги его не держали, и он всё время падал. Пришлось накрыть его ладонью, удерживая от ненужных телодвижений, пока тот не успокоился и не перестал брыкаться. Потом, пододвинув блюдце, макнул воробья в него клювом. Воробей сделал несколько глотков, далеко запрокидывая голову, однако на это ушли остатки его сил, глаза снова подёрнулись пеленой, и Васька оставил его в покое, плотно притворив дверцу шкафа – от греха подальше. Первым делом, выйдя на улицу, Васька поймал пару стрекоз. Сделать это оказалось ничуть не сложно: на поднятую вверх руку тотчас же пикировала уставшая от многочасового порхания стрекоза. Васька отнёс их воробью. Тот спал, бессильно свесив голову набок… Прошло два дня. Стрекозы лежали нетронутыми. Воробей большей частью спал, изредка, не без посторонней помощи, пил. Ваське вдруг подумалось о десятках безвинно замученных «живилятах» из разорённых воробьиных гнёзд. А ведь он свято верил, что таким образом защищает урожай! Ему стало нестерпимо стыдно. Кровь ударила в лицо, а сердце сжалось от жалости. Жалости к умирающему воробью; жалости к другим безобидным и бессловесным тварям, вольной или невольной причиной гибели коих стал он сам; жалости к себе самому, наконец. Он стоял, прижавшись разгорячённым лбом к стеклянной дверце, смотрел на погрызенные переплёты книг и плакал. Нет, смерти ещё и воробья он не перенесёт. Васька бережно взял в руки горячее тельце и пошёл в лес. Там нашёл он густой куст шиповника, под защитой которого воробья не всякий хищник сможет достать. Осторожно подул в закрытые глаза, воробей доверчиво пискнул. Васька положил его под куст в густую траву, какое-то время молча сидел, прощаясь… – Как найдёныш-то твой, жив ещё? – спросил Дылдин-старший во время очередной «футбольной встречи». – Жив, – ответил Васька и, чуть помявшись, добавил: – Да я его отпустил уже. Улетел он. Со временем Васька и сам уверовал в то, что воробей его выжил. Ведь в хорошее так легко и, главное, удобно верить. |