У короткого ума – длинный язык. Аристофан Глава I ТВОРЧЕСКИЕ МУКИ. ОН ПРИДУМЫВАЕТ СЮЖЕТ РОМАНА Чистый лист бумаги нагоняет на меня тоску, даже суеверный ужас. Смотрю на него и вижу не заснеженную мелованную фактуру, а ухмыляющуюся белозубость целлюлозной плоскости: а ну – попробуй, напиши-ка что-нибудь! Смотрю до появления радужных пляшущих сполохов в глазах. Встаю из-за стола, хожу кругами по комнате... Ничего не понимаю! Только что в голове теснились мысли... − Как не стыдно тебе перед самим собой клоунаду разыгрывать! − укоряюще произносит голос. − Да, когда-то были мысли, а ныне – увы! − обрывки, клочки, ошмётки... Ага, заговорил, вездесущий! Кстати, неведомый читатель, познакомься − ОН (это я его так называю, а настоящего имени и знать не хочу). ОН – альтер эго, не к ночи будь упомянутое моё второе «я». Мы общаемся с ним не на физическом, а на ментальном уровне, и эта особенность наших отношений крайне меня раздражает, ведь ОН говорит со мною, когда захочет, и говорит, не стесняясь, гадости, то есть правду. Тебе, читатель, я совершенно уверенно это говорю, ещё придётся натыкаться, словно в беззвёздную ночь в забор, на его непрошенные комментарии. Не обращай внимания! Я уже привык к его обществу. Привыкай, как советовал классик, и ты к необходимому злу. ОН − циник, прорицатель, добряк и негодяй одновременно. Как тебе, читатель, это нравится? Мне – нет: порой я вынужден по его совету говорить людям правду; а они, люди, находят, что я говорю им гадости... Однако остерегайся принять меня за этакого наивного правдолюбца! Лицо, что уж скрывать, у меня глупое, но сам я далеко не дурак: когда нужно, лгу без зазрения совести. На днях одна знакомая (извини, читатель, за такой простой пример моей вынужденной лжи) купила костюм и попросила оценить. Костюмчик, между нами говоря, дрянной. Сказать правду, − значит, приговорить себя к утончённой... Да нет, какой там, к чёрту, утончённой! – беспощадной мести оскорблённой женщины, мгновенно рвущей своего обидчика на кровавые лоскуты. Конечно же, я с придыханием заявил: ах, как у тебя всё выпирает аппетитно... Она сыграла обиженный вид: «Вы, мужчины, об одном лишь и думаете! А костюм, посмотри, хорош ли?». Я, натурально, протёр глаза: костюм? как это я его не заметил! ах, он обаятелен, как и его хозяйка, шелковист на ощупь (и потрогал, где надо, в рамках приличий), но хочется прикасаться не к нему, а к бархатной коже коленей... Удивительно, почему женской сущности необходима откровенная, до смешного беззастенчивая ложь! Я продолжал мурлыкать немудрёные комплименты, наблюдая, как она, опустивши ресницы на зарозовевшие щёчки, внимательно вслушивается в медоточивый поток слов, надеясь – и напрасно – услышать хоть что-то искреннее, от души. Изощряясь в лицемерном вранье, я неожиданно для себя самого перешёл на идиоматические выражения, а ОН хохотал как сумасшедший... О чём это я? Ах да... Только присяду к столу, только возьму авторучку, а в голове − сразу же, словно ветер вдруг в неё дунул − ни одной мыслишки! А ведь были же, я точно помню, были! А вот о чём написать хотелось – не вспомнить, не вылить на эту... это... Нервно сминаю бумагу. Следующий лист улыбается ещё нахальнее: что, брат, − слабó? Пожалуй, придётся прибегнуть к испытанному способу: начертать любую пришедшую в голову строку, например: «Деревья качаются от сильных порывов ветра». Зачем деревья, почему деревья? Откуда я знаю! Главное – не смысл написанного, а преодоление внутри себя совершенно необъяснимого, вытягивающего нервы страха перед раздражающей бездушностью бумажного листа, мертвящую цельную пустоту которого способны разрушить лишь несколько даже и бездумно написанных букв или строчек. Да не такого уж, впрочем, и необъяснимого... Вспомни, читатель, о чувстве, возникающем при виде поля, припорошенного свежевыпавшим снегом. Нет, не унылой загородной пустоши, а когда отходишь от костра на какой-то десяток метров в сторону и – вот оно, раздвинувшее дремучую тайгу, поле, на искристой поверхности которого, как ни вщуривайся, не разглядишь ни торчащих телеграфных столбов, ни ровно тянущегося в горизонт провала дороги, ни даже затейливых козьих или заячьих троп. Ага, вспомнил? Именно он, страх, высыпает за ворот мириады ледяных игл, и ты, вдруг осознав свою оторванность от человеческой стаи, свою крохотную, совершенно букашечную беззащитность, проламываешься, задыхаясь рвущим горло страхом, сквозь колючую занавесь ветвей к спасительному костру. Из потаённых глубин подсознания выдираются дремавшие доселе неведомые инстинкты – и вот, настороженно улавливая невероятно обострившимся слухом раздающиеся вокруг тебя скрипы и шорохи, ты зорко вглядываешься в сумрачную чащобу, хватко держа двустволку, словно суковатую дубину... − Атавизм пробуждается, − лениво говорит ОН, − простой, как насморк. Вернее, обостряется в силу понятных причин. Не стану с ним спорить. Поле, расчерченное дорожными зигзагами, заставленное телеграфными столбами, страха не вызывает: вот они – зримые, атрибутивные доказательства присутствия человека. Первая строка на бумаге – не просто атрибутив, она – словно печь в избе: танцуй от неё в направлении рассказа или же повести, а то и (да почему бы и нет?) романа! Что там за строка надумалась? Ах да − «Деревья качаются...». А если, например, вот так: «Деревья скрипуче раскачиваются от ураганных порывов ветра, цепляются кронами за низко несущиеся свинцовые тучи, но любой увидевший их прохожий почему-то уверен: они не противостоят стихии, а грациозно вальсируют в такт грозовым недалёким раскатам по мокрому, весеннему лугу». Неплохо! – И куда ты танцуешь? − ОН откровенно насмехается надо мной. − Прилагательное «свинцовые», ты извини, очень уж узнаваемо. Попробуем обратиться к другой группе металлов и сплавов. Пусть тучи будут... бронзовые. Или чугунные. Металлокерамические! Поверь, ещё ни один бумагомаратель вроде тебя не осмелился на такое определение цвета грозовых туч. Записывай: «На нежно-голубое фаянсовое небо, скрежеща, наползают металлокерамические тучи, а силиконовые деревья словно бы и не думают противостоять стихии: они не раскачиваются на своих корнях-присосках, а как бы грациозно вальсируют в такт грозовым недалёким раскатам по скользкому зелёному пластику луга». Постой, чего-то не хватает... Ну конечно же! Как всегда, не хватает жизни. Продолжаем: «А домотканый пастушок Федяшка, ухарски сдвинув набекрень рогожный картуз, раскосо смотрит акварельными глазами, как дева Акулина из соседнего села Растележино гонит гусей...» Не вздумай творить в таком стиле: не поймут. Дальше – просто: молния ударяет в луг. Вспышка!.. Гуси – в угли, Акулина – в слёзы. Федяшка бросается на помощь... Заметил, как сразу взбодрился динамикой статичный сюжет? Послушай, а не попробовать ли нам и дальше лихим экспромтом свои силы на ниве сочинительства, а? Решено: я – диктую, ты – записываешь. Глава II ОН НАЧИНАЕТ ДИКТОВАТЬ РОМАН В общем, так наши герои и знакомятся. С этого простого (на первый взгляд) события начинается пролог будущего романа. Да-да, именно романа, на меньшее и не замахивайся! Сразу решим, в какой временной эпохе начнётся завязка событий, и – самое главное! – как с первых же строк увлечь читателя интригой, чтобы он до последней страницы не оторвался от книги. Необходимо соорудить интригу не совсем шаблонную и в то же время узнаваемую... Так-так-так... Готово! Отправляем читателя в период правления Екатерины II. Разнузданную дикость и в то же время очаговую возвышенность нравов, беззаконие, крепостничество и прочие признаки той буйной эпохи можешь смело списать с нашей. Ошибёшься разве что в деталях. А что же дальше? Так-так-так... Пастушок Федяшка – плод чистой любви самой Екатерины II и животной страсти кузнеца Пантелея, зашедшего в дворцовую конюшню знамо зачем − подковать лошадей (как там оказалась императрица, думай сам). Ребёнок тайно отсылается в глухую деревеньку Навозовку. Акулина пусть будет дитя тайного разврата местной помещицы и заезжего гусара. Всё истёрто до первоосновы, всё на коротких ходулях... ну да сойдёт – читатель нынче не интеллектуал. Проскакиваем во времени... В 1917 году в Петрограде их потомок анархист Ермил всё в той же дворцовой конюшне расстреливает придворную челядь, причём, сам того не подозревая, с десяток не разберёшь в каком колене братьев и одну сестру. В 1926 году сексот ОГПУ пионервожатый Парамон (он же последыш сельской дурочки Парашки, мачехи Акулины), участвуя в разграблении храма в Растележино, вырывает из старой церковной книги лист бумаги на самокрутку, но не может преодолеть привитой покойным пономарём страсти к чтению. Выцветшая вязь старославянских букв открывает ему смутно знакомые имена... Подталкиваемый корыстью, Парамон клянётся узнать всю правду и прячет бумагу за пазуху. Летом 1934 года бывший анархист Ермил, а ныне следователь ГУГБ НКВД, приезжает со своим помощником Агафоном (тоже потомком кузнеца Пантелея, но сам он об этом ещё не знает) в Растележино разобраться в обстоятельствах поджога избы-читальни. Подкулачники (все, как один, потомки заезжего гусара) подбрасывают в дом тётки Авдотьи, квартирной хозяйки Ермила, записку, в которой поджигателем назван не кто иной, как Парамон. Лишившись на первом же допросе половины зубов, выбитых Агафоном, пионервожатый, совершенно непостижимым образом сумевший узнать всю подноготную как прямого потомка Федяшки и Акулины, так и его помощника, отпрыска Пантелея и дворовой бабы (Глафиры, кажется), выкладывает потрясённым палачам, да ещё и не разберёшь в каком колене новообретённым братьям, оглушающее известие об их прямой причастности к императорскому дому Романовых... – Эвона как сюжет пошёл вприсядку! Учись, пока я с тобой. Записываешь? Смотри, чтобы без ошибок... Так, что же дальше-то? Кажется, ОН не шутя увлёкся сочинительством! Готов поклясться − слышно, как он самодовольно потирает руки! ...Не сговариваясь, братья стреляют в Парамона, затем тайно покидают Растележино. В 1937 году лейтенант госбезопасности Агафон, с растележинских событий возжелавший избавиться от брата, похмельным ноябрьским утром вспоминает, как вчера Ермил (присвоим ему старшего лейтенанта), расчувствовавшись по поводу двадцатилетия Великой Октябрьской социалистической революции, спьяна поведал ему обратную сторону своей биографии. Агафон сейчас же пишет донос на имя товарища Ежова, в котором разоблачил Ермила не как лихого рубаку 1-й конной Армии Будённого, а загадочно исчезнувшего в декабре 1921 года казначея самого батьки Махно... − Вроде бы сюжетная линия проклёвывается... − удовлетворённо вздыхает ОН. − Пора придумать роману рабочее название. Ну, скажем, вот такое: «Поиски клада». Учитывая, что мы стобою обыкновенные графоманы, будем честны перед возможными читателями и определение нашей творческой сущности поместим в заголовок. Итак, наш роман называется просто и оригинально: «Графомания, или Поиски клада». Каков наглец этот ОН! Сочиняет один, а графоманию делит на двоих! Интересно, кому из нас достанется возможный гонорар? ...Арестованный Ермил на первом же допросе доверительно рассказывает следователю, что Агафон вовсе не революционный балтийский матрос, якобы штурмовавший Зимний дворец, а поп-расстрига Агафангел, в годы гражданской войны подвизавшийся поручиком в Добровольческой армии, затем сорвавший золотые погоны и сделавшийся активным пособником Троцкого. Разочаровавшись во всей этой белой и красной чертовщине, Агафангел подался в банду барона Унгерна кашеваром. После её разгрома сменил имя, работал на КВЖД кочегаром на паровозе, затем корреспондентом иркутской газеты «Рабоче-крестьянская правда», откуда и попал на работу в НКВД. Все эти сведения Агафон выболтал ему, Ермилу, в процессе пьянки, организованной им же, Ермилом, дабы уточнить кое-какие анкетные данные Агафона за 20-е годы, не подтверждённые, кстати, ни одним живым свидетелем. Ещё вчера он изложил содержание разговора в докладной записке, но не смог передать, куда следует: просто утонул в работе. Где записка? Вот она, в кармане кителя. Арестовали и Агафона. Тем временем бригада следователей по особо важным делам задаёт Ермилу лишь один вопрос: где спрятано золото батьки Махно? Ермил клятвенно заверяет, что махновскую кассу (шесть пудов одних только николаевских червонцев, не считая золотых табакерок, жемчужных ожерелий, перстней и прочей мелочи) он потратил на организацию поджога избы-читальни в Растележино; а поджигатель, мол, – пионервожатый Парамон. Жестоко избиваемый, Ермил продолжает настаивать на своём, но однажды в кабинет следователя заходит... воскресший из мёртвых Парамон (да ещё и в форме лейтенанта НКВД!). Зачем лейтенанту НКВД скрываться под личиною пионервожатого, решительно не понимаю! Ермил разоблачён, но его изворотливая натура находит выход из положения: якобы он махновскую кассу положил в швейцарский банк, оговорив условие выдать ему вклад ровно через двадцать лет, то есть 29 декабря 1941 года, и ни днём ранее. Вынужденные поверить Ермилу на слово, следователи отправляют его в лагерь около деревеньки Навозовка, охрана которого – все, как один, бывшие подкулачники, потомки заезжего гусара; а начальником оказался всё тот же Парамон. Начальник лагеря – лейтенант НКВД?! Чушь несусветная! Там он встречается со своим братом Агафоном, попавшим именно в этот лагерь благодаря головотяпству безвестного штабного писаришки. Итак, вся родня в сборе. Происходит бурное объяснение братьев. Выяснилось: никто из них не раскрыл на допросах самую главную, самую опасную тайну − тайну их генеалогического древа. Помирившиеся братья разрабатывают план побега, в который внезапно вмешивается совершенно необъяснимый слепой случай... Какой? Да нечего долго раздумывать – землетрясение, да и всё тут! Ты будешь смеяться, но именно в день рождения товарища Сталина земная твердь вдруг содрогнулась и глубокая широкая трещина расколола лагерь на две части. На меньшей остались братья, на другой, большей − растерянная охрана: салютуя Иосифу Виссарионовичу, они в едином верноподданническом порыве расстреляли весь боезапас в воздух. Неугомонный Парамон напрасно щёлкает курком пустого табельного «ТТ»: братья словно растворились в непролазной пуще приграничья. Оказалось: от лагеря в Навозовке до границы с Западной Белоруссией (в то время польской территории) – всего-то семь минут энергичной прогулки на лыжах... − Неплохо получилось! Уровень, конечно, не Толстого (не знаменитого старца, конечно, а Алексея Николаевича), но для первого случая достойно, очень достойно! А ты что скажешь? ОН спрашивает вроде бы и всерьёз, но его голос уже начинает модулировать снисходительные нотки (удивительно, когда успел обзавестись!) мастера прозы, привычно пренебрегающего мнением кого бы то ни было, задающего вопрос дилетанту (ни в коем случае не собрату по перу!) как бы вскользь, с откровенной, даже оскорбительной вежливостью. − Ладно, не задумывайся, а пиши себе дальше! Я возмущён до глубины души, а ОН, похоже, этого и не заметил! Глава III КОРОТКАЯ ПРЕДЫСТОРИЯ КЛАДОИСКАТЕЛЯ Неторопливо шагали годы. В начале перестройки некто Михась, по паспорту – лавочник из города Бяла-Подляска, двадцати шести лет, шатен, холостяк, в жаркий июльский полдень прибыл экспрессом «Варшава – Москва» в бывшую деревеньку Навозовку, историческую родину своих предков. Проницательный читатель уже догадался: ох, неспроста! Не станем мучить его неведением: Михась − единственный внук Ермила, унаследовавший как чудовищную силу пращура Пантелея вкупе с тонкой душевной организацией Екатерины ІІ, так и беспринципную коммерческую смекалку деда, снабжавшего всю Польшу самогоном и морфием, любимца как простого народа, так и мелкопоместного шляхетского бомонда. Страдая приступами филантропии, Ермил заботился о бялаподляских детях, но со своими домашними был строг, лишь внуку с грубоватой нежностью, бывало, выговаривал: «Опять напроказил? Вот я тебя, поганца, поймаю – все уши оборву!», никогда, впрочем, не исполняя угрозы. Домочадцами и окружающими людьми давно была подмечена непонятная нелюбовь Ермила к ласковым словам: даже в подшефных детских садах он выговаривал их невнятно, словно давился горячей картошкой и сердито смотрел в сторону. Ермил, предчувствуя свой скорый отъезд в Могилёвскую губернию, успел сообщить внуку не только тайну их родословной, но и место, где он схоронил до лучших времён махновскую кассу: деревенька Навозовка, десять метров на юго-восток от входа в старую господскую конюшню, под ржавой сноповязалкой. Возрадовавшись было, Михась сейчас же резонно попенял деду, мол, место для клада следовало бы подыскать надёжнее, ведь за столько лет от той конюшни (не говоря уже о сноповязалке), конечно же, и следа не осталось. На что Ермил возразил, мол, революции никогда, а в России – особенно, не были созидательными, следовательно, и конюшня (или основательный бетонный фундамент под ней), и сноповязалка наверняка находятся на прежнем месте; да и конюшня в их роду всегда выполняла если не мистическую, так, несомненно, животворную роль. Поразмыслив, Ермил предупредил внука о возможной встрече с потомками Агафона, исчезнувшего сразу же после их перехода в Польшу, добавив, что тот в байку о швейцарском банке, конечно же, не поверил, а, значит, все эти годы ждал его возвращения в Советский Союз, притаившись, словно коршун, по эту или ту сторону границы. «Ну да внук у меня не цыплёнок − орёл!» − пробормотал Ермил как бы в забытье, и Михась, привычный к неизменному эпитету «поганец», тревожно подумал: «Уж не бред ли это умирающего − клад в Навозовке?» Поняв его душевные метания, дед подтвердил свою дееспособность, повторив слово в слово приметы клада, подарил фотографию, где на фоне островерхого костёла он улыбался рядом с юным Михасиком, и благословил внука (надо сказать, крещёный Ермил в бога не верил, но на всякий случай его побаивался, справедливо рассуждая: хоть какой-то сдерживающий страх в человеке должен же быть?). На этой рыдающей ноте они и расстались. Через час Ермил почувствовал себя плохо, но отказался и от врачей, и от исповеди. Ещё через час под скорое бормотание отходной молитвы в возрасте неполных ста лет он покинул сей бренный мир и был погребён под аплодисменты бялаподляской полиции за полгода до приезда внука в Навозовку... – Устал я что-то... – вздыхает ОН. – Ну да надо успевать писать, покуда катишься на волне фантазии: схлынет – ни строки не допросишься... Эй, ты! Успеваешь за мной? Пиши, не ленись! Честное слово, этот ОН становится просто невыносимым! Глава IV ЯВЛЕНИЕ КЛАДОИСКАТЕЛЯ. НЕОЖИДАННЫЕ СОБЫТИЯ ...Итак, наш герой прибыл в... Стоп! Да как же это я не сообразил? Узурпировавшие власть большевики, стремясь стереть из народной памяти неблагозвучные прежние названия (Царицын, Елизаветград, или, например, тот же Екатеринодар), спешно присваивали городам, сёлам и хуторам хлёсткие, в духе нового времени, пролетарские прозвища. Конечно же, переименовали бы они и деревеньку Навозовку. Так-так-так... Подумаем... Кумачовый Ячмень? Раскрепощённая Борозда? Подойдёт для названия колхоза, а их тогда и в помине не было. Красновилово? А что, звучит! Нет, пусть новое название Навозовке придумают... Но не стану забегать вперёд. Итак, наш герой прибыл в бывшую деревеньку Навозовку, в момент развернувшихся событий − пристанционный городок Красновилово. Михась, ожидавший увидеть мазанки с соломенными крышами, да кривые узкие улочки с хрюкающими в грязи свиньями (таким он видел Советский Союз по польскому ТВ), удивлённо осматривает европеизированную пастораль с кирпичными коттеджами, широкими прямыми улицами, потоками разномастных «Жигулей» на добротном асфальте, и... и вот тут он первый раз в своей жизни узнаёт, где у него сердце: под пиджаком, слева, там, где уютно расположился бумажник, вдруг что-то забилось толчками, остановилось в раздумье и затрепыхалось безритмово: тук-тра-та-та-тук-бум... Да уж, нашему герою не позавидуешь: а вдруг на месте конюшни выстроен новый микрорайон, или, хуже того, – стадион? Но Михась умеет держать удар: помня американскую пословицу «Господь помогает тем, кто сам себе помогает; правительство – всем остальным», он, недолго думая, отправляется в... Наивный читатель задумается: куда мог отправиться Михась? Да в библиотеку, куда же ещё! Обладая даже и не славянской внешностью, но свободно владея русским языком, в те доверчивые годы легко можно было выдать себя за писателя, собравшегося в своём романе отобразить героические страницы навозо... красновиловской, то есть, истории, получив всю необходимую, наперебой выкладываемую информацию. Что наш герой и делает. Конечно, у въедливого читателя возникнет вопрос: как Михась выдаст себя за писателя? Читатель, ты забыл о харизме, подаренной нашему герою своей венценосной, не разберёшь в каком колене, бабушкой... Отрекомендовавшись Михаилом, он, не скупясь на широкие улыбки, рассказывает библиотекарше Екатерине, тонкой в стати незамужней девице двадцати четырёх лет, натуральной блондинке: краеугольный камень будущего романа − период становления Советской власти в Красновилово. Подлинные герои славного прошлого послужат прототипами персонажей, а их судьбы придадут сюжету историческую достоверность. Хорошо бы узнать, как выглядело Красновилово в 1917 году, взглянуть на макет или карту с обозначенными участками сосредоточения Красной гвардии и верными Временному правительству войсками, а также местами наиболее кровопролитных сражений. Библиотекарша, конфузясь, рассказывает лже-Михаилу: в младенческом возрасте она часто слушала рассказы престарелого Ксенофонта, очевидца революционных событий, но ничего героического в них не упомнит. Старец уверял, что Советскую власть в Навозовке объявили в ноябре 1917 года нагрянувшие на бронепоезде пьяные матросы; они же и придумали новое название деревеньке – Красновилово. Затем, как это было заведено в те годы, собрали летучий митинг, на котором впервые прозвучали мудрёные для жителей Навозовки слова: «коммунизм», «гегемон» и нечто совсем невразумительное – «прибавочная стоимость». Ксенофонт утверждал также (правда, шёпотом и оглядываясь), что часть жителей, особенно бабы, приняла упомянутого матросами Ленина за нового батюшку, присланного в Растележинский храм, а другая часть, особенно мужики, − за пойманного румынского конокрада. Впрочем, накрытые по случаю победы революции праздничные столы вскоре объяснили навозовцам если не всё, то многое... А сражение − да, было: угостившиеся революционным спиртом мужики передрались в кровь, раскрадывая из бывшей господской конюшни племенных тяжеловозов, а также телеги, сани, хомуты и прочий нужный в крестьянском хозяйстве инвентарь. Встревожившись, Михась как бы случайно интересуется: не пострадала ли, боже упаси, конюшня во всей этой передряге? Да, цела; и она, Екатерина, может показать её писателю. Выказав живейший интерес к экскурсии, новоявленный Михаил любопытствует, в чью честь назвали отчего-то смутившуюся Екатерину и, смело перекроив сюжет будущего романа, разворачивает перед девушкой батальные сцены взятия в конном строю конюшни, где окопавшаяся рота жандармов отстреливается шрапнелью из установленного на крыше трёхдюймового орудия. Подоспевшие с тыла навозовцы нанизывают жандармов на вилы (отсюда и новое название деревеньки), ну а уж тут... Вот тут перед нашим героем распахивается площадь с неизменным памятником Ленину и высоким каменным зданием в мавританском стиле, с фронтоном, украшенным гербом Советского Союза, снопами пшеницы и тому подобной гипсовой лепниной. «На фундаменте конюшни возвели вот этот Дом Культуры, красу и гордость Красновилово!» − поясняет Екатерина. Подивившись дедовской прозорливости, Михась шутит: вот оно, веяние нового времени − бывший вход в конюшню ныне служит входом в храм культуры. Архитектор на торжественном открытии ДК говорил эти же слова, вспоминает Екатерина, а лже-Михаил, наметив ориентиром на юго-восток газетный киоск, отмеряет от входной двери ДК десять метров и упирается в гранитный пьедестал памятника Ленину. Так-так-так... Подумаем... Да что тут думать! Ночью Михась просыпается в своём гостиничном номере от грохота за окном и, отдёрнув штору, видит, как при свете прожекторов и одобрительном гомоне набежавшей толпы подъёмный кран стаскивает вождя мирового пролетариата с насиженного пьедестала наброшенной на шею тросовой петлёй. «Умом этих русских действительно не понять, − здраво мыслит Михась, − но их действия заслуживают всяческого одобрения». Внезапно смутное беспокойство овладевает им... Устремившись к чемодану, он вынимает из его кожаного нутра альбом с репродукциями Третьяковской галереи, раскрывает. Кутаясь в горностаевую мантию, на троне восседает... не Екатерина ІІ, а повзрослевшая и располневшая Екатерина из библиотеки! Зашумело в ушах, заскреблось тоскливо, жалобно в затылке. Михась шагает кругами по тесному номеру. «Ах, змея! Предупреждал меня дед о потомках Агафона, да, видно, напрасно, ведь я сам показал ей место, где зарыт клад! Помнится, она ещё смутилась моей шутке о преемственности её имени... Понятно, в чью честь её назвали! Молодец, оперативно сработала − организовала и кран, и толпу... Нет, тут, похоже, задействована другая сила − знаменитая русская мафия. Что эта серая мышка из библиотеки командует мафией – не верю! Она – не дон, а, скорее, бригадир потомков Агафона. Может, всё население этого городка − его потомки?! Нет, это немыслимо!» Михась останавливается, прислушивается к редким тяжким ударам. «Ага, уже разламывают постамент! Я бы не стал так спешить! Нет, и всё-таки что-то здесь не так... Слишком всё грубо, публично, а я бы подождал, когда клад выкопают, и...» За окном ликующе, тысячеглотно взрёвывает толпа. «О, матка бозка! Нашли...» Михась принуждает себя подойти взглянуть. Увиденное ошеломляет его: на груде гранитных обломков некто с накалом в поставленном голосе мегафонит мудрёные для жителей Красновилово слова: «электорат», «парламентаризм» и нечто совсем невразумительное – «плюрализм мнений». Михась ищет глазами... А вот и они, накрытые по случаю победы демократии, праздничные столы. «Дед, земля ему пухом, всегда говорил: Россия непредсказуема, как силы природы. Не удивлюсь, если сейчас этот оратель по русской традиции предложит переименовать...» Некто откашливается и кричит: «Господа! Демократически настроенная общественность призывает вас забыть издевательское коммунистическое название нашего города и переименовать его в Свободный! Кто „за“? Единогласно. Поздравляю! Отныне и навеки вы, господа − жители вольного города Свободный! Ура!» Лже-Михаил проверяет прочность гостиничной двери. «Повезло, что я не еврей. Впрочем, если и будут погромы, так магазинов. Главное – махновский клад остался на месте, и добраться до него благодаря этим революционерам стало гораздо проще». Утешившись этим выводом, он, памятуя, что утро вечера мудренее, укладывается спать. Глава V ГЛУПАЯ ОТКРОВЕННОСТЬ Надрывная телефонная трель заставляет Михася вскочить с казённой простыни. Девичий голосок («Да кто же это... ах да – Екатерина!») беспрестанно извиняясь, щебечет нечто невразумительное. Вычленив кусок смятой фразы «...ваше присутствие необходимо, так как открывшиеся обстоятельства...», он (взглянув на часы и удивившись – без четверти девять утра!) коротко бросает в трубку: «Выхожу!» − и бодро растирает обросшее рыжеватой щетиной припухшее за тревожную ночь лицо. «Итак, война объявлена: противник выпустил первый залп. Похоже, дон агафоновской мафии (если, конечно, дон – не она сама!) выставляет Екатерину в качестве приманки или мишени. Возможен и третий вариант, и четвёртый, но всё это пока – в сторону... Прежде всего – бриться, мыться! Ежели в драку – так в чистой рубахе. Кажется, так дед говорил. Последую его совету». Войдя в библиотеку, Михась сразу же замечает в простеночной нише, где ещё вчера висел пыльный листок «Поэзия в жизни советского человека», масштабный стенд «Жертвы сталинских репрессий». Рассматривая фотографии, он вдруг встречает знакомый сумрачный взгляд... деда Ермила и мутный, не в фокусе, Агафона! Его удивление прерывает мелодичный голосок Екатерины: «Эти герои были репрессированы злобной бандой сталинских приспешников...» Уперев палец в глянцевый фотобумажный лоб деда Ермила, быстро перебивает её: «Герои, говорите? Вот этот похож на обыкновенного бандита. А у этого, – палец тычет в челюсть Агафона, – мордюка, вы уж извините, просто разбойничья!» Екатерина вся вспыхивает: «Что вы, Михаил?! Это два бывших работника НКВД, арестованных по доносу негодяя Парамона и сгинувших в лагере! Они олицетворяют собою трагические судьбы честных людей России, перемолотых в беспощадной сталинской мясорубке. Ваше, Михаил, неуместное замечание об их внешности меня глубоко оскорбило... Всмотритесь в эти суровые, скульптурные черты!» Она плавно обводит фотографии узкой в кисти рукой с ненаманикюренными ногтями (покрытые красным лаком ногти Михась не переносил: их обладательницы казались ему гарпиями, хищно размахивающими окровавленными когтями) и тут же всплеснулась подтверждающая версию догадка: а рука – не крестьянская! вот они – породистые длинные тонкие пальцы, которые чуть сжать, − и станут поочерёдно ломаться, словно карандаши, с сухим треском... Вслух же Михась говорит равнодушно: «Всмотрелся... И что же?» «О, это отнюдь не слащавые физиономии кинокрасавцев! Годы мракобесия, удушающей атмосферы страха и всеобщей подозрительности наложили неизгладимый отпечаток на эти мужественные лица... Но я вижу внутреннее благородство и даже красоту – да-да, именно красоту! – в этих вынужденно прищуренных глазах, скрывающих ненависть к тирану, в твёрдо сжатых губах, сдерживающих обличительные слова антинародному режиму, в тяжести подбородков, гордо выдвинутых вперёд... Жаль, не нашлись фотографии в профиль! Это были бы профили лучших представителей античности – Цицерона, Еврипида, а то и (почему бы и нет?) самого Аристотеля! Сознайтесь − хотя бы внутренне вы уже отреклись от своих опрометчивых слов?» От одухотворённых глаз Екатерины на Михася исходит гипнотической силы синий свет, и он, поспешно отвернувшись, задаёт отвлекающий вопрос о судьбе Парамона. «Он был расстрелян – и справедливо – в 1937 году, – чеканно отвечает Екатерина. – Вы, я смотрю, заинтересовались... Так вот, я предлагаю написать роман не о замшелой Советской власти, а об этих героях, сражавшихся в одиночку с огромной тоталитарной машиной, можно смело сказать – отцах-зачинателях демократического движения в нашей многострадальной стране. В случае согласия все найденные архивные документы я немедленно передам в ваше, Михаил, распоряжение. Белые пятна – а их предостаточно – вы непринуждённо закрасите своей неуёмной фантазией. Согласны?» Она требовательно смотрит Михасю в глаза; он же, пытаясь сообразить, кто из них гончая, а кто заяц, – в её переносицу. «Если это актёрство, значит, передо мною – актриса на уровне Греты Гарбо. Не ниже, во всяком случае. Если она говорит искренне, я вижу перед собой фанатичку. Ни один из этих вариантов меня не устраивает...» Подхватив её под руку, ведёт от стенда, говоря из раздумчивого издалёка тихо, как бы самому себе: «Сегодня я вижу перед собой другую, незнакомую Екатерину: появилась властность – откуда? деловитость − откуда? Кстати, вы очень похожи на Екатерину ІІ в молодости. –Быстро остановившись, коротко, внимательно всматривается в небесный ситец её глаз, но видит лишь самое искреннее недоумение. – Объясните мне загадку мгновенного перевоплощения вчерашней пионерки и комсомолки в сегодняшнюю убеждённую демократку, или чудо превращения бубновой дамы в даму пик... Разве можно отряхнуть былое вот так, сразу, словно прах с ног? А – убеждения? Сила привычки, наконец? Если завтра к власти придут фашисты, вы тут же станете убеждённой нацисткой? Кстати, к вашему лицу подойдёт как красная косынка, так и чёрный мундир, и это не комплимент. Почему вы не возражаете? Неужели вы, образованный человек, способны бездумно принять навязанную сверху модель государственного устройства? Придерживаетесь осторожного принципа „не рассуждать!“ или вы – обыкновенная конформистка? В таком случае, я очень не советую вам, Екатерина, открыто вставать на сторону правящего режима: завтра группа деловых людей или революционных товарищей в очередной раз возьмёт власть, и вот уже вы − замшелая демократка! Вижу − вы меня не понимаете... Попробуем рассуждать. В этом столетии в России в качестве моделей государственного устройства уже побывали – и безуспешно – монархия и развитой социализм. Сегодня мы наблюдаем третью модель – демократию. Прокрутив непредсказуемое колесо российской истории, мы в XXІ веке (то есть примерно к 2014 году) снова получим монархию – единственную, на мой субъективный взгляд, приемлемую для России форму государственного правления. Поясню, почему. Монарх – помазанник божий, освящённый церковью. Все остальные правители – это ставленники партий, группировок или переменчивой в настроениях толпы избирателей. Разница, думаю, очевидна. Очень советую – разучивайте „Боже, царя храни!“. И ещё... История повторяется отнюдь не в виде фарса. Не исключено, что российское колесо провернётся наоборот, и на закате жизни вы увидите на улицах знакомые молоткасто-серпастые флаги. Очень советую – не забывайте „Интернационал“! А почему так произойдёт? Да потому, что вы любую власть принимаете, не рассуждая! Вот вы говорили о банде сталинских приспешников... Господь с вами! Эти „бандиты“ жили в условиях равнодушно принятого ими тоталитарного режима. Как вы сейчас. Помните, как вас принимали в пионеры? Красный галстук, клятва... Никто вас не принуждал, да вы и не задумывались, зачем он нужен, этот балаган − вы знали: так надо. Вот и сейчас вы, не задумываясь, стали апологетом демократии (не представляя, с чем кушают этот термин) лишь по этой же причине − так надо. Так какое вы имеете право называть бандитами единокровных братьев и сестёр? Монархисты недалёкого будущего, уничижительно величая вас „замшелой демократкой“, даже не задумаются о своём праве на обвинение: вас заклеймят просто потому, что так надо. Вы, конечно же, приметесь горячо отстаивать перед вашими оппонентами приоритетность демократии перед монархией и предпочтёте взойти на Голгофу, нежели влачить на своих немогучих плечах бесчестье государственного монархического перерождения − и когда-нибудь ваша фотография украсит стенд „Жертвы самодержавия“. Молчите? И правильно. Не проще ли вам (с вашими-то внешними данными!) раствориться в простом женском счастье – семье, детях? Скажите откровенно − вам не дают покоя лавры сумасбродной Веры Засулич, или, хуже того, цареубийцы Софьи Перовской? Поверьте, нечему завидовать!» Екатерина взмахивает выцветшим ситцем испуганных глаз: «Вы говорите... странности, словно никогда не жили в нашей стране»... – Вот так и вляпываются даже самые матёрые шпионы! − ОН не скрывает удовлетворённой усмешки. − Что же предпримет наш неосторожный Михась? Подумаем... Да надоело мне за него думать, пусть сам выпутывается, как знает! Что же это − ОН ни с того ни с сего утратил интерес к придуманному им литературному герою? Глава VI ЯВЛЕНИЕ СВОДНОЙ СЕСТРЫ ...«На сходство с Екатериной II отреагировала естественно, без актёрства, о монархии слушала с совершенно постным лицом... Получается, сходство – не более чем сходство? Правда, снос памятника Ленину именно в ночь после моего приезда, фотографии на стенде, предложение написать роман о деде Ермиле и этом Агафоне, − всё наводит на мысль о тщательно спланированной случайности совпадений. Похоже, дон агафоновской мафии, втёмную используя Екатерину, подталкивает меня именно к этому выводу. Но зачем? Если он сообразил, где зарыт клад – я ему уже не нужен. Может быть, он торопится его забрать? Нет, он действует не с топорностью обыкновенного рэкетира, следовательно, время на обдумывание многоходовых комбинаций у него есть. Кто может разрешить себе действовать неторопливо, зная, что все нити у него в руках? Кто-то могущественный, или, скорее всего, нечто могущественное, и это не русская мафия, которая без всяких церемоний включает утюг. Судя по всему, это „нечто“ намеревается взять меня за ворот в момент выемки клада. Напрашивается лишь один вывод: библиотекарша – агент КГБ. Эту версию, пусть и сомнительную, я сейчас же и проверю», − решает Михась и, чуть сжав локоток Екатерины, поощрительно улыбается: «А вы молодец − вас не заставишь свернуть с выбранного пути! Вижу – будущее страны в слабых, но надёжных руках. Однако, как говаривал дед, делу – время, потехе – час... Предлагаю детально обсудить деловую часть вашего, не скрою, очень интересного предложения. Меня, прежде всего, интересуют финансовые возможности таинственного заказчика. Работа над романом потребует, как вы, Екатерина, понимаете, времени, моих скромных усилий и, конечно же, денег. Я располагаю лишь временем и усилиями». Екатерина задумывается. «Вам нужны деньги... − медленно говорит она, собирая на чистом лбу морщинки. − Сколько?» Лже-Михаил, в свою очередь, солидно нахмуривает брови: «У меня по наитию − словно бы, не скрою, подсказкой с небес − родился замысел написать не просто роман, а роман-антитезу. О, это будет, я уверен, что-то грандиозное, даже, может быть, глобальное! Для претворения задуманного в жизнь мне понадобится, если посчитать очень скромно, без замаха, около шестисот рублей в месяц (проживание в гостинице, хороший кофе, две пачки сигарет в день, и это − лишь самые необходимые расходы); значит, за полгода − всего-то около четырёх тысяч рублей. Надеюсь, такая незначительная сумма заказчика не обременит?»... – Ловок, шельма! – одобряет ОН. – Но послушаем, что ответит Екатерина. ...Уронив руки, она растерянно косит глазами: «Так много?! Я думала, вы напишете его из патриотических побуждений...» «То есть – даром? Вы, Екатерина, ещё не подготовили себя к демократическому строю, при котором труд литератора достойно оплачивается», − язвит лже-Михаил, рассматривая её с откровенной насмешкой. Екатерина нервически сжимает пальцы: «Вы ищете повод отказаться?» «Конечно!» − запальчиво отвечает лже-Михаил... – Стоп-стоп! – спохватывается ОН. – Зачеркни последнюю реплику! Михась, этот горе-аферист, не может самостоятельно сделать ни шагу. Придётся исправлять его промах. ...«Неужели заказчик – вы?! – переведя дух, восклицает лже-Михаил. – Родина может гордиться такой... славной дочерью!» «Не увиливайте!» – строго ответствует Екатерина. Баритон лже-Михаила теплеет: «Екатерина, я, по своему недоразумению, воспринял вашу милую просьбу написать роман как заказ местной демократической партии, этой ночью лихо переименовавшей ваш городок... дай бог памяти... да − в Свободный». «Демократической партии в этом городке нет», – отвечает она с непритворной горечью. Лже-Михаил искренне недоумевает: «Позвольте! Я сам был очевидцем демократической вакханалии... то есть, революции, или событий, даже не знаю, как правильно... А товарищ с мегафоном? И кто же организовал толпу на площади?» «Мегафон − бывший первый секретарь горкома комсомола, това... господин Лакеевский-Прихожевский, – говорит она, бесстрастно глядя мимо него. – А толпа... К сожалению, это был неуправляемый душевный порыв, всплеск эмоций... Сейчас, по своему ёрническому обыкновению, вы приметесь проводить исторические параллели, сравнивая граждан города с компанией пьяных революционных матросов... Да, доля горькой правды в ваших словах, надо признать, есть». Лже-Михаил издаёт задушенный вскрик опереточного героя: «Как вы могли подумать, Екатерина!»... – Стоп-стоп-стоп! – вскрикивает, в свою очередь, ОН и жалобится: – Вижу, как фабула романа резво погружается в мутную мелодраматическую лужу... Вот уже и читатель позёвывает, собираясь захлопнуть книгу. Срочнейше требуется свежая струя, даже сквозняк в сюжет! Подумаем... Готово! ...Екатерина говорит, досадливо пристукивая каблучком: «Со стороны я, вероятно, выгляжу демократкой-одиночкой, экзальтированной дурочкой... Моё предложение написать роман – наивно. Попытка воззвать к вашему патриотизму − ещё бóльшая наивность. Я почему-то убеждена: вам абсолютно чужды патриотические чувства, равно как и все другие. Вы принуждаете меня к откровенности своим красноречивым молчанием, которое... Я совершенно запуталась! Одним словом, Ермил – мой родной дед. Почему вы не удивляетесь? Я хотела почтить его память, но обратилась, как поздно поняла, не к тому адресату. Уже во время нашей первой встречи у меня появилось смутное подозрение... Сегодня это подозрение переросло в уверенность: вы, Михаил, не кто иной, как агент КГБ. Этот ваш... знобкий взгляд, эти вопросы, наводящие вас, словно торпеду, на неведомую мне цель... Вы провоцировали меня намеренным цинизмом своих политических рассуждений, запугивали психушкой и лагерем... КГБ подозревает меня в связях с ЦРУ? Я арестована?» Она гордо вскидывает белокурую головку и, пронзая лже-Михаила штормовой синью глаз, печатает патетически: «Не знаю, не вижу своей вины, но я готова взойти на Голгофу!» Глава VII ЯВЛЕНИЕ СВОДНОГО БРАТА Слышно, как ОН неистово аплодирует. − Ах, какой монолог! Посмотри, вот и читатель хлопает глазами, пытаясь что-то сообразить! А вот это, ОН, если не нарциссизм, так нероновское самолюбование уж точно, да-с! Да что читатель – Михась обессилено прислоняется к стене рядом с плакатным генсеком Горбачёвым, клятвенно обещающим каждой советской семье к 2000 году отдельную квартиру. Вместе они составляют настолько гармоничный дуэт жуликов, что Екатерина всхлипывает коротким смешком и, гримасничая как-то сразу подурневшим лицом, заходится в смеховой истерике. Перепуганный Михась брызжет водою из графина ей в лицо. Она, вздрагивая, незряче смотрит сквозь него, святочно улыбаясь, и Михась, полуобняв её за плечи, с бережением усаживает на диванчик, шепча: «Переволновались вы, голубушка, посидите, отдохните в тишине...» − а мысли уже завихрились, запрыгали переполошено: в России, дед говорил, ухо держи востро, там всякая блоха умнее тебя оказаться может. Даже если тихо заберёшь кладик, говорил, − уноси ноги, покуда цел! Россия, говорил, обнимет – не вырвешься, это тебе не податливых бялаподляских панночек за подолы ловить. Пся крёв! Как, не зная, что ждёт тебя даже через пару минут в стране, где без барабанного боя дня не живут, тихо забрать и незаметно вывезти махновское золото?! Ещё и сводная сестра подарком от деда, земля ему пухом, объявилась... Надо проверить, действительно ли она − сестра... При любом развитии событий мне без неё, похоже, не обойтись: она аборигенка, а я – всего лишь русскоговорящий иностранец. «Будет моим поводырём... или не будет вообще», − родилась вдруг чёрная мысль и он невольно поражается её жестокой простоте. Екатерина обтирает платочком лицо и, едва смотрясь в маленькое зеркальце, поправляет волосы. В её размеренных движениях нет и тени позёрства, словно она находится у себя дома, и скромно отвернувшийся к окну Михась про себя удивляется её выдержке. «Я готова, – пряча зеркальце, произносит она коротко, глядя мимо Михася. – Вы позволите мне зайти домой, прежде чем мы отправимся... туда?» «Почему вы не пользуетесь косметикой? – задаёт он встречный вопрос. – Впрочем, можете и не отвечать... Долгие поиски в различных архивах необходимых материалов, жизнь пусть и в областной, но всё-таки скверной гостинице и мерзкое варево столовых – всё это пожрало ваш скудный бюджет быстрее, чем удав ягнёнка, а потому – ни пудры, ни помады... Не могу взять в толк: зачем вам понадобилась эта бутафория, – Михась кивает на стенд „Жертвы сталинских репрессий“, – да ещё и ценою невероятных для девушки лишений? Признаться, впервые вижу такую красивую, самоотверженную... наивность!» Она вскакивает с диванчика. Сжав кулачки, клокочет посипывающим от едва сдерживаемой ярости голосом: «Вы просто низкий негодяй и пошляк! Я прошу... я требую сопроводить, отконвоировать (не знаю, как это правильно у вас называется) меня на мою квартиру! Причина вам, как тюремщику, более чем понятна: мне необходимо собрать арестантский узелок. И, пожалуйста, постарайтесь на улице держаться от меня насколько возможно подальше!» Екатерина гордо шествует мимо Михася к выходу, но его быстрый вопрос «Вы можете сейчас же доказать мне, что Ермил – ваш дед?» заставляет её замедлить шаги. Она останавливается и озадаченно смотрит на Михася. «Говорить – мало, надо подтверждать свои слова убедительными, лучше всего документальными, фактами. − Михась улыбается, но глаза его смотрят холодно. − Предъявите мне ваши доказательства». Екатерина пожимает плечами: «Мои доказательства − слова ныне покойной бабушки. Других у меня всё равно нет». «Тогда постарайтесь вспомнить, где они встретились, ваша якобы бабушка и Ермил, – настаивает Михась. − От вашего ответа зависит всё». «В Растележино в 1934 году», – отвечает она, не задумываясь. Михась живо вспоминает рассказы деда, и догадка озаряет его... «Так ваша бабушка, – едва ли не радостно восклицает он, – тётка Авдотья?» Екатерина, чуть подняв брови, говорит, усмехаясь: «Нет, её племянница Серафима, ученица ФЗУ. Она с утренним поездом неожиданно приехала к тётке Авдотье на летние каникулы, а уже в полдень к ним заглянул Ермил. Он срочно подыскивал приличную комнату: единственная в Растележино гостиница была преобразована в Дом колхозника, и следователь НКВД посчитал унизительным для своей персоны жить среди деревенского мужичья, смердящего дёгтем, крепчайшим самосадом, потными онучами, сивушным перегаром и... и чем только не разило, о господи, от этих строителей социалистической деревни! Да ещё и неисчислимые полчища наглых тараканов в щелях и голодных клопов в постелях этого здания, выстроенного, очевидно, задолго до событий на Сенатской площади! Ермил выдержал лишь одну ночь, и какую ночь! Лишь задубелые крестьянские нервы и шкуры способны были вытерпеть храп, клопов и амбре, но никак не его изнеженная следовательская (как сказали бы сейчас – номенклатурная) натура. Уже ранним утром искусанный, одуревший от бессонной ночи Ермил бросился на поиски жилья... Трудно сказать, что ему понравилась больше, комната или Серафима, но он остановил свой выбор именно на их внешне ничем не примечательном домике. Дальнейшее понятно... Она – молодая, красивая, восторженная комсомолка; он – уже начавший грузнеть солидный мужчина с властными манерами и жёстким взглядом, который становился детски мягким, когда они оставались вдвоём, вот совсем как у вас сейчас... – Почувствовав, что наговорила лишнего, Екатерина не то от растерянности, не то от присущей прекрасному полу стервозности отвешивает Михасю колкость: – Оказывается, молва о всезнайстве КГБ сильно преувеличена! Подозреваю: подобные вам проныры и распространяют в среде легковерных обывателей молву о мнимом могуществе рыцарей плаща и кинжала»... – Покатилась, поскакала болтовня – ля-ля-ля! – горестно вздыхая, бормочет ОН. – Каша-размазня получается, а не роман! Персонажи-уродцы на костыликах из главы в главу со стонами волочатся, а сами главы за хлипкую сюжетную основу, как за коровий хвост, держатся... Смотреть противно! Понесло ворчуна... Сюжет, конечно же, незамысловат, но ОН, надо отдать ему должное, как рассказчик уже заметно вырос: неведомый читатель, конечно же, обратил внимание на диалоги, коими смело (с пятой, кажется, главы) начали перебрасываться персонажи. Так неаппетитно смотрящееся блюдо пройдоха-повар умело маскирует живописно разбросанными листьями салата, а умелый каменщик сумрачную унылость брандмауэрной стены оживляет произвольно вставленными узорами из белых или розовых кирпичей. Однако что там поделывают наши герои? ...Михась, сам того не замечая, выбивает пальцами на крышке стола полонез Огинского. Оборвав дробь, подходит к Екатерине и, взяв её руку, произносит, запинаясь: «Я должен... сообщить вам касающееся нас обоих крайне важное известие. Возможно, сказанное мною смутно напомнит вам сюжеты некогда прочитанных сентиментальных романов, и сейчас здесь, перед вами, я невольно предстану в роли этакого... пылкого романического героя, но вы... – Не отпуская её старающиеся высвободиться пальцы, решительно говорит: – Екатерина, пожалуйста, не удивляйтесь, но вы – моя сводная сестра. − Беззаботно отогнав напористо пробивающийся в сознание вопль: „Мосты сожжены! Что, что ты наделал?!“, повторяет: − Вы не ослышались, Екатерина! Вы – моя сестра» – и смотрит на нависший над изогнутой бровью белокурый локон и бьющуюся на виске синюю жилку, чувствуя и облегчение, и непонятную робость... − А вот и кульминация романа! − отдувается ОН. − Кажется. Глава VIII ОБЪЯСНЕНИЕ БРАТА И СЕСТРЫ ...Настороженный, льдистый цвет её глаз неуловимо сменяется сапфировой вспышкой душевного смятения, искрами мгновенного любопытства – и тут же озёрная синь, так и не успевшая наполниться светом, начинает мутнеть, подёргиваться тусклым ледком недоверия... Подавшись назад, она, ни слова не говоря, быстро, внимательно осматривает его. «Вы ни о чём не хотите меня спросить? – прерывает Михась затянувшееся молчание. – Странно... Никогда не предполагал о нашей встрече, но, мне кажется, она могла бы быть и теплее, что ли: всё-таки я ваш брат, пусть и сводный, а вы – моя единственная сестра», – скрывая неловкость, говорит он несколько обиженным тоном. Екатерина, как бы очнувшись, встряхивает льняными волосами. «Да, вы правы. Извините мою холодность, но... (Сцепив замком пальцы рук и зябко поводя плечами, она смотрит не на Михася, а куда-то вбок невидящими глазами.) Но не могу, понимаете, не могу я осознать, осмыслить ваши слова! Всё произошло неожиданно, как-то вдруг... от такой ошеломляющей новости любой человек растерялся бы на моём месте! Откровенно говоря, у меня нет опыта общения с неблизкими мне людьми, и я не знаю, как вести себя с вами и какие слова вам говорить. Детдомовская психология, ничего не поделаешь...» «Детдомовская... То есть?» − не постигает Михась смысла сказанного, и тут же спохватывается: ах ты! как глупо демонстрировать незнание может быть, широко употребляемого в этой стране слова... «А! Была не была!» − вовремя вспоминается любимая, правда, так и непóнятая им по смыслу поговорка деда Ермила, с которой тот, перекрестившись, выливал в неполный тридцатиквартовый бочонок свежевыгнанного первача ведро родниковой воды, и он храбро заявляет Екатерине: «Первый раз о такой психологии слышу!» Она коротко взглядывает на него и говорит неохотно: «Вы и не могли услышать. Это моё доморощенное определение психологии человека, на протяжении многих лет замкнутого в узком кругу интересных ему людей. Он общается лишь с ними и только им и доверяет, или, что довольно часто бывает, вынужден доверять, понимаете? О таком человеке несведущие люди говорят: „дикий, нелюдимый“. Любой другой человек за пределами кастового круга не вызывает у него живого интереса, а, значит, и доверия. Он смиряется с присутствием чужака на службе, или, что хуже всего, у себя в доме, но никогда ни под каким предлогом не позволяет ему пересекать незримые, тщательно оберегаемые границы своего биопространства (вспомните, если вы читали, конечно, ну хотя бы „Человек в футляре“). Это поведение или стиль жизни − понимайте, как хотите − гвоздём вколочено в его сознание навсегда, но со временем гвоздь ржавеет и ржавчина начинает разъедать сознание... Не знаю, поймёте ли вы, но мне всё чаще кажется (да я почти уже уверена): все мы живём с детдомовским сознанием, разъедаемым социальной, клановой, нравственной и прочими ржавчинами... Вот только детские дома у всех были разные. (Она смеётся коротко, невесело и снова встряхивает волосами.) Странный, нелепый у нас с вами разговор получается! Встретились брат с сестрой и стоят друг перед другом, словно посторонние... Кстати, я услышала лишь слова о нашем с вами, быть может, мнимом, родстве. Предъявите мне ваши доказательства!» − неожиданно очень похоже пародирует она баритон Михася, и тот даже оглядывается было оторопело, и тут же смеётся облегчённо, весело, и оба чувствуют, как разделяющая их незримая преграда начинает рушиться с почти осязаемым грохотом. Вынув бумажник, он достаёт фотографию, протягивает её Екатерине. «Надеюсь, мне удастся проникнуть в ваш круг, когда вы внимательно рассмотрите тех, кто изображён на снимке», − произносит он высокопарно, и в то же время как бы полушутя, не сумев справиться с дрогнувшим голосом невольного просителя. Согнав из уголков губ притаившуюся улыбку, она сразу же делается серьёзной и принимает снимок с уже нахмуренной складкой между дугами бровей; вглядевшись в фотографию, ахает и шепчет побледневшими губами: «Так ведь это мой дед... постарел... вот и морщины... лысина... Но это он, нет никаких сомнений! − говорит она уже уверенно, в полный голос. − Неужели он жив?» Её глаза всплёскиваются такой ясной, светлой надеждой, что Михась отворачивается со словами «умер дед, царство ему небесное, полгода тому назад... каких-то несколько дней до ста лет не дожил», и она, вся поникнув по заведённому бабьему обычаю, покивав понимающе, – мол, конечно, что было и надеяться, и так дожил вон до каких лет, дай бог всякому столько прожить, снова смотрит на фотографию. «Обратите внимание на мальчика рядом с дедом Ермилом... − Михась, не удержавшись, показывает пальцем. − Он вам никого не напоминает?» «Да это же вы! − помедлив, удивлённо восклицает Екатерина. − Как я сразу не заметила... Вам здесь десять или двенадцать лет, и взгляд ещё совсем по-детски мягкий, открытый... Да, это действительно доказывает, что вы − мой брат, а, значит, и единственный, непонятно откуда взявшийся, родственник... − Опустив руку с зажатой в ней фотографией, она говорит тихо, куда-то в сторону: − У меня есть брат... В это невозможно поверить, но это действительно так и есть... Наверно, мы должны, как принято в таких случаях, обняться? (Она смотрит пугливо.) Я видела подобные встречи родственников в кинофильмах, и там всё происходило так трогательно: поцелуи, расспросы, слёзы... но я − не могу. Может быть, потом, когда осознаю всё произошедшее, привыкну к вам, как к брату; да и вам, думаю, понадобится какое-то время, чтобы привыкнуть ко мне...» Михась торопится прервать её: «Предлагаю... Да и не предлагаю даже, а, как старший брат, настаиваю, требую: немедленно переходим на „ты“. Если и впредь мы станем обращаться друг к другу едва ли не официально, никогда не сроднимся, понимаешь?» Она смотрит то на фотографию, то на него, и ничего не отвечает. «Хорошо, Катя?» − произносит он, и сам удивляется, с какой лёгкостью слетело с губ её как бы новое имя, явственно услышав (или показалось?), как его слова, раскатившись в гулкой тишине читального зала, едва заметным эхом отозвались из всех углов: «Хорошо, Катя?». Она лишь молча кивает головою... Не пойму, откуда раздаются эти звуки? Вот словно бы где-то невдалеке юный, народившийся ручей залопотал, захлёбываясь студёной скороговоркой, заспешил по мшистым камешкам; а вот совсем уж будто и рядом то ли под тяжестью чьих-то шагов, то ли под грузом прожитых лет вдруг вразнобой взрыдали глухим, как в бочку, стоном рассохшиеся половицы: «Аааа-ах, бу-бу, аа-ах...»; а вот и снова ручей, словно наскочивший на гранитный валун шалунишка, тонко всхлипнул брызгами от боли и заторопился, чуть прихрамывая прозрачной текучестью тысяченожья, дальше... Неужели... Вот не ожидал! Да, стареет ОН, стареет. ...«Ты сказала − я твой единственный родственник. Значит, ты... сирота, − трудно произносит Михась неудобное слово, − и выросла в детском доме. Понятно, откуда эта психология отстранённости, даже отчужденности от всех остальных людей, никогда не соприкасавшихся с укладом твоего обособленного мира! Это крест, который ты, Катя, несёшь всю свою жизнь как способ защиты... Но сейчас у тебя есть я, твой брат! Мы не понесём этот крест вместе, мы сбросим его тяжкое бремя и легко войдём в новую жизнь, держась за руки! (Михась говорит горячо, искренне, испытывая необыкновенный душевный подъём, незнакомое, а потому пугающее чувство острого сострадания, и сам удивляется про себя нахлынувшему порыву: „Русская кровушка взыграла, не иначе...“.) У тебя никогда не было брата, а у меня никогда не было сестры, и я тоже не знаю, как мне вести себя с тобою...» «И какие слова говорить, – доканчивает Екатерина с едва уловимой усмешкой. – Михаил, ты ведёшь себя как пылкий романический герой, или просто большой ребёнок! Во-первых, я не сирота. Во-вторых... но об этом – когда-нибудь. Лучше скажи, – живо любопытствует она, – где была сделана эта фотография? На заднем плане видна не то церковь, не то...» «Польский костёл», − поясняет Михась, дав себе слово впредь не делать поспешных выводов из очевидных предпосылок. «Да, верно... Вывеска на магазине не по-русски написана, а вот и ещё одна... Кажется, по-польски. А-а, так вы ездили в Польшу туристами? − догадывается Екатерина и вздыхает: − Счастливцы... А вот мне нигде не довелось побывать, кроме областного города, да и видела я там, как ты, Михаил, совершенно верно подметил, лишь пыльные архивные папки и скверную гостиницу. Ты или угадал, или следил за мной... (Она растерянно замолкает, заливается краской смущения.) Я сказала тебе... вам бестактность...» «Это мы с дедом в Варшаве, − торопливо говорит Михась. − И, пожалуйста, не извиняйся, словно напроказившая девочка. Ах да! − вдруг спохватывается он и даже хлопает себя по лбу. − Едва ли не самое главное позабыл! Прочитай надпись на обороте». Екатерина читает выведенную с нажимом, старчески крупными, подрагивающими буквами косо уходящую вверх надпись: «Моему любимому внуку Михасику от дедушки Ермила на долгую память» и собирает морщинки на чистом лбу: «Он называет тебя Михасиком... Это и есть „ едва ли не самое главное“?» «Моё имя не Михаил, а Михась. Да посмотри сама». Он вынимает свой паспорт и протягивает его Екатерине. Глава IX ЕРМИЛОВ УЗЕЛ РАЗВЯЗЫВАЕТСЯ «Так вы − гражданин Польши?!» − только и может вымолвить Екатерина и поспешно возвращает паспорт обескураженному Михасю... − Спецслужбы в годы Советской власти с кино- и телеэкранов, газетных и книжных страниц настырно нашёптывали в уши народонаселению: иностранец – враг, иностранец – шпион... − и, надо сказать, таки добились своего: даже в смутные перестроечные годы, когда пьяно шаталась на ракетных ногах империя, а «жёлтые» журналюги, соревнуясь в национальном самоуничижении, наперебой развешивали дурно пахнущее грязное совковое бельё, любой обладатель чужеземного паспорта продолжал вызывать стойкое подозрение обывателя, в душе оставшимся советским человеком. Но поступок Екатерины мне не совсем понятен... − старательно недоумевает ОН и разводит руками. Ах, и фарисей же этот ОН, преуспевший в двойной морали и иезуитском лукавстве! Говорит всегда одно, делает – другое, диктует – третье, а вот что в своей голове ОН прячет четвёртое – никому неведомо. ...«Успокойся, Катюша, я не резидент польской разведки! − догадывается Михась о причине её испуга и смеётся совершенно искренне. − Я сугубо частное лицо». «Не верю, не верю, не верю... − загородившись от него вскинутыми ладошками, быстро шепчет Екатерина. − Вы поляк, а так хорошо говорите по-русски...» Михась, смеясь, пытается подойти к ней, но она, боязливо отшатнувшись, пятится к выходу, и он поспешно возвращается назад. «Лыко-мочало – начинай сначала!» − вспоминает он ещё одну любимую поговорку деда Ермила, без которой тот никогда не начинал ставить брагу в объёмистой (кварт этак на восемьсот, никак не меньше) дубовой бочке, и говорит, стараясь не выдать начинающееся раздражение: «Постараюсь, Катя, всё тебе объяснить... Просто в нашей семье действует заведённое дедом правило, не распространяющееся разве что на собак и кошек: все домашние, включая прислугу, дома обязаны говорить только по-русски, за порогом дома – по-польски. Малейшее отступление от правила дед, земля ему пухом, воспринимал как преступление и немедленно карал провинившегося („А мне, − подумал он, − лишь грозил пальцем, но это ей знать ни к чему“). В условиях домашнего университета, со спартанской, кстати говоря, дисциплиной, не выучить русский язык просто невозможно. Понятно?» Его слова оказывают действие прямо противоположное: Екатерина отступает к самому порогу и говорит, полуотвернувшись: «Даже прислуга, значит, язык учила? Так оболгать моего дедушку! Он, вырвавшись из лагеря благодаря землетрясению (я атеистка, но здесь усматриваю несомненный божий промысел!), пересёк польскую границу в рубище! Он, неприкаянный, словно Агасфер, но, в отличие от него, невиновный, скитался на чужбине, тяжким трудом добывая свой честный чёрный хлеб, а вы... вы смеете рассказывать о прислуге!» Из взбешённо суженных глаз Екатерины в Михася ударяет слепящая синяя молния и он невольно прикрывает глаза рукой: «Вот чертовка!» «Да, вы мне брат, но истина дороже, и я требую, − да-да – требую! − забудьте о нашей встрече. А сейчас, – она показывает на дверь, – подите прочь!» Михась, аккуратно подтянув брюки, усаживается на жёсткий диванчик и небрежно кладёт ногу на ногу. Пуская носком лакированной туфли солнечные зайчики на громоздкие книжные стеллажи, снисходительно сообщает: «В детстве мне нравилось не по злобе, а без всякой причины мимоходом подёргать какую-нибудь девчонку за косы. Не догадываешься, почему я вдруг вспомнил о ребячьей проказе? Сейчас у меня возникло нешуточное желание не просто рвануть тебя за волосы, а... постой, какое же слово дед иногда говорил... вспомнил: оттаскать! Так вот, Катя, у меня взрослое желание твою бездумно-горячую головушку именно „оттаскать“ за белокурые локоны... Не пытайся убить меня взглядом, а присаживайся на стул и слушай, не перебивая! Дед перешёл границу отнюдь не в рубище, как ты наивно полагаешь, а в добротном крестьянском тулупе, под который он поддел приличный английский костюм, спрятав за его шёлковой подкладкой золотые николаевские десятки общим весом около килограмма. Кстати, одну монету дед из суеверия оставил у себя как талисман и передал её мне незадолго до смерти. Вот она». Михась ослабляет узел галстука, распахивает ворот рубашки и Екатерина видит висящий на его шее на простом шнурке кругляш цвета ржаной соломы с выбитым профилем последнего российского самодержца. «Продав часть монет валютным спекулянтам, − продолжает Михась, застегнувшись и поправив галстук, − дед пустил деньги в оборот и открыл сначала пошивочную мастерскую, затем и сапожную. Вскоре он значительно расширил производство и, наладив разветвлённые (коррупционные, сказали бы сейчас) связи, заключил выгодный многолетний контракт на поставку в Советскую Россию дешёвой верхней одежды и кирзовых сапог. Но никто не подозревал, что он тайно скупал краденое, приторговывал самогоном, морфием, поддельными бриллиантами... да чем он только не торговал! Спекуляция − тяжкий труд... Потому дед и не знал, что такое честный чёрный хлеб − он предпочитал белый, с маслом. Как видишь, Катя, беспорочный образ борца со сталинским режимом окончательно стёрся и приобрёл резкие, фактурные черты современного делового человека, а попросту говоря – буржуя. Кажется, такое слово в качестве идеологического штампа широко использовали когда-то советские газеты? – вопрошает Михась не без сарказма, обращаясь почему-то к книжному стеллажу, и, посмотрев на Екатерину, видит её опущенные плечи и тоскливые глаза. Породистую лошадь нельзя бить, спохватывается он и добавляет примирительно: – Пойми, Катя, – родственников не выбирают. Я с детства устал от шепотков: „Вот он – ермиловский внучок...“ и шёпотных уколов в спину: „Таким же мафиози вырастет...“ Нашу семью боятся, но не уважают, и, если представится удобный случай, конечно же, вмиг сожрут со всеми потрохами...» Екатерина, не слушая, встаёт со стула, проходит мимо диванчика, едва не задевая ноги Михася, подходит к стенду «Жертвы сталинских репрессий» и, вынув из рамки фотографию деда Ермила, убирает её в свою сумочку. Отвернувшись от Михася, говорит тихо: «Я устала от вашего назойливого пустословия... Скажите, какие у вас, насильно русского, и, как оказалось, небедного человека, могут быть интересы в нашем захолустье? Не пытайтесь мне лгать, что, мол, проезжали мимо и решили из любопытства заглянуть на красновиловский огонёк! Уверена: наша встреча далеко не случайна...» От её безжизненного голоса веет хрустким сибирским холодом и Михась, невольно поёжившись, понимает: как сообщницу он её почти потерял... «Но не как сестру!» – мелькает спасительная мысль. Подойдя, он бережно кладёт ладони на её тонкие, от его прикосновения вздрогнувшие и отвердевшие плечи. «Катя...» Она молчит, но не отстраняется и Михась, стараясь придать голосу убедительность, говорит в чуть колышущиеся от его напряжённого дыхания завитые пряди волос: «Катя, у нас с тобой общие неглупые предки, вот откуда у тебя и ум и проницательность. Тебя просто невозможно обмануть! Ты права: наша встреча − всё-таки игривая прихоть слепого случая, не больше, но (ты правильно догадалась) одновременно и не случайность... Меня привёл в этот городок не творческий (я, как ты уже поняла, никакой не писатель), а самый обыкновенный, меркантильный, интерес». Она оборачивается к нему. «И какой же? Ты присмотрел для покупки здание городской библиотеки? − В её вопросе звучит лёгкая ирония, но в глазах уже разгорается бойкий огонёк природного женского любопытства. − О, нетрудно догадаться − ты, конечно же, выбросишь все книги, а освободившиеся комнаты используешь как складские помещения. В читальный зал ты прикажешь выгрузить три, а то и все четыре вагона кирзовых сапог, а в абонементный утрамбовать никак не меньше чем восемь вагонов тех же телогреек. Замечательная, скажу я тебе, идея, но не рассчитывай на меня как на кладовщицу... Чему ты улыбаешься?» «Дед носил бы тебя на руках... − смеётся Михась. − Ваш Булгаков прав – порода! А она у тебя, кстати говоря, самая что ни на есть буржуйская. Но об этом – потом...» «Нет, сейчас! − властно требует Екатерина и даже нетерпеливо притопывает ножкой, но, спохватившись, просительно касается его ладоней своими прохладными пальцами. − Ну пожалуйста... ну пойми же, Михась, как мне хочется наконец-то узнать истину! В архивных документах о родословной дедушки я не нашла ни единого слова. Лишь однажды обнаружила подтверждение словам бабушки, рассказывавшей мне, что в годы гражданской войны он был командиром эскадрона удалых будёновцев. Я помню, как гордилась перед своими одноклассниками героическим дедушкой и тайком до слёз жалела, что не оставил он на память о себе ни сабли, ни краснозвёздного шлема, ни даже фотографии...» Михась от души хохочет. «Знала бы ты, сколько этих будёновцев дед изрубил в капусту! − едва может он вымолвить недоумевающей Екатерине и машет рукой, заметив её попытку снова задать вопрос: − Всё! Никаких расспросов! − И, отсмеявшись, просит: − Принеси альбом с репродукциями картин Третьяковской галереи»... − Болван! Ну кто его за язык тянет? − возмущается ОН. Ты только посмотри на него, неведомый читатель, посмотри! Сам же придумал этого распоясавшегося Михася и ещё удивляется его поведению, фразёр несчастный! ...Михась нарочито медленно переворачивает глянцевые негнущиеся страницы, лукаво посматривая на затаившую дыхание Екатерину. «Обрати внимание – вот Екатерина Ι, недостойная супруга вашего великого императора Петра I. Ну да что спрашивать с бывшей кухарки и прачки, чудом взобравшейся после смерти мужа на российский престол? О, Елизавета...» Екатерина нетерпеливо накрывает альбомные листы ладонями: «Скажи, что ты ищешь?» «...О, Елизавета Петровна! – как бы не слыша вопроса, тоном экскурсовода продолжает рассказывать Михась. – Деловая женщина, вся в отца: при ней были основаны первые русские банки. − Перевернув очередной лист, торжественно возглашает: − Взгляни на российскую императрицу Екатерину ΙΙ Великую! Вот кто дщерь Петрова не по рождению, так по праву! Она же и наша, не разберёшь в каком колене, бабушка, с чем я тебя, Катюша, и поздравляю!»... − Кажется, я ошибался... − бормочет ОН. − Вот она – кульминация! Я запомню это мгновение – ОН признал свою неправоту! ...«А ты, наверно, боялась: уж не „Свежий...“ ли „...кавалер“ мой предок, или, боже упаси, не „Бурлаки...“ ли это „...на Волге“, а? Ха-ха-ха!»... − Вот балбес! − не на шутку сердится ОН. − Поделикатнее надо было бы, потоньше, с подходами, реверансами там всякими, что ли, – чай, с дамою разговаривает, орясина! ...«Удивлена... − замечает Михась её состояние. − Ещё бы! Даже я, помнится, удивился. Кстати, ты замужем?» «Нет», − качает она головой. «Твой будущий брак (как и мой, если я когда-нибудь женюсь) будет морганатическим, то есть без права престолонаследования. Но даже и не пытайся доказывать свою причастность к императорскому дому Романовых: сейчас же объявят авантюристкой, тем всё и закончится. Забудь о своём происхождении, которое, поверь, ничего тебе не даст, кроме разве что пустого тщеславия, и живи прежней жизнью». Екатерина ошеломлённо молчит. Прячет лицо в ладони. «Странный, полный чудес день... − Сквозь стиснутые пальцы рук слова доносятся глухо, невнятно, стонуще. − Сегодня, лишь только я проснулась, как-то неожиданно поняла: что-то обязательно произойдёт... Это необъяснимое предчувствие загадочных событий буквально преследовало меня всё утро! Почему-то уже здесь, в библиотеке, мне словно кто-то шепнул: твоё появление или разрушит всю мою жизнь, или... Я боялась твоего прихода и ждала его, но ты всё не шёл и, не выдержав бесплодного, быть может, ожидания, я, решив, что чему быть, того не миновать, позвонила, даже не удивляясь собственному нахальству, тебе – ещё чужому человеку – в номер гостиницы...» «Без четверти девять, − подхватывает Михась. – Погоди! Библиотека открывается с девяти часов утра. Когда же ты пришла на работу?» «Кажется, около восьми... Может, и пораньше... не припомню точно. Благо, у меня есть ключ от служебного входа. − Она вдруг порывисто схватывает его за руку и спрашивает, блестя глазами: − Скажи честно, Михась: ты сам − как мой брат, Екатерина II − как бабушка и весь этот совершенно сумасшедший день − всё это правда?» «Да что с тобой? − удивлённо улыбается Михась. − Конечно, правда». «Ты не обманываешь меня?» Её пальцы с неженской силой сжимают его ладонь так, что Михась невольно морщится от боли и пытается высвободиться, но Екатерина, стиснув его руку ещё сильнее, близко смотрит в его глаза расширившимися зрачками: «Скажи мне правду!» «Да правду я говорю тебе, правду!» − невольно вскрикивает Михась. Вырвавшись, разминает ладонь. «Пойми, Катя, такими словами не шутят! Сравни портрет Екатерины II со своим отражением в зеркале, и сама убедись: вы – словно сёстры-близняшки. Разумеется, императрице далеко до тебя по части женской привлекательности, а, может быть − и ума, но она − я уверен − не умела выкручивать руки так, как это умеешь делать ты...» «Михась, я не знаю, что на меня нашло... прости...» − растерянно шепчет Екатерина. «Ладно, не извиняйся, сам виноват: выпалил сразу в лоб без подготовки, так что нечего обижаться. А „нашло“, судя по всему, от Пантелея-кузнеца, не разберёшь в каком колене дедушки, вот почему в наших жилах, Катя, порой вскипает дурью изрядная примесь холопской крови – итог минутной страсти бабушки к мезальянсу... − Сжав гранитный кулак, Михась уже весело ухмыляется: − Чертовка, ты мне чуть руку не сломала... Страшно подумать, что со мной будет, когда я скажу тебе самое главное!» «О господи! − только и может вымолвить Екатерина и снова прячет лицо в ладони. − У меня уже голова кружится от треволнений сегодняшнего дня, но, оказывается, я ещё не всё услышала... Признаться, я просто боюсь узнать это твоё „самое главное“! А-а... – вспоминает она, – тот самый пресловутый корыстный интерес! Послушай, если...» «Нет-нет, − поспешно перебивает её Михась, − никакой политики или уголовщины! Скорее, интерес частного лица... Но лучше я начну с самого начала». И он рассказывает Екатерине всё то, что уже успел узнать до неё неведомый читатель. Глава X АРТЕЛЬ КЛАДОИСКАТЕЛЕЙ Выслушав его, она долго молчит и хмурит брови. «Зачем ты рассказал мне о махновском кладе?» «Во-первых − ты моя сестра; во-вторых − одному, в чужой стране, мне не обойтись без толкового помощника, то есть без тебя, Катя», – просто объясняет Михась. «Что ж, разумно, – соглашается она. – Так, говоришь, шесть пудов одних только николаевских червонцев? Это без какой-то малости центнер золота. Да ещё всякая мелочь... Сколько хотя бы примерно весит эта мелочь?» «Примерно (или „на глаз“, как, бывало, чуднó говаривал дед, земля ему пухом) − пятьдесят, может и больше, килограммов», − отвечает он и прищуривается на её латунные (боже!) серьги. «Значит, общий вес составит... Постой, а в какой таре хранится клад?» «В двух ящиках от трёхдюймовых снарядов», − отвечает Михась. «Общий вес клада смело можно округлить до двух центнеров, − деловито хмурится Екатерина. − Тяжеловато! Как ты собираешься доставлять его в Польшу?» «Как мы собираемся его доставлять», − делая упор на «мы», говорит Михась, немало изумляясь про себя её выдержке и трезвому расчёту: другая бы голову потеряла, а эта рассуждает о сокровище так буднично, словно речь идёт о перевозке в соседнюю деревню бочки солёных огурцов. Что значит порода! Накрывает её ладони своими, почувствовав, как вздрагивают и сразу же делаются безвольными её тонкие пальцы. «Мы выроем клад и вместе уедем в Польшу». «Нет, я никуда не поеду». «Почему? − спрашивает он; и догадывается: − Жених?» «У меня нет жениха». И что-то пронзительное, тоскливое вдруг мелькает в её затуманившихся глазах. Он какой-то миг слышит невысказанный крик и даже явственно видит всплывающую из густой синевы серебристую каплю (он почему-то сразу понимает: это − материализованная мысль); и вот она ударяется в тонкий лёд зрачка и раз, и другой в множащиеся с каждым ударом трещины и, едва лишь ледяное поле начинает взламываться, как Екатерина опускает глаза − и видение исчезает... Смутившись, он торопливо проговаривает первые же пришедшие на ум слова: «Ничего... будет!» − и терзается запоздалыми упрёками самому себе: «Чёрт меня потянул за язык, не иначе! Похоже, её жених или умер, или сбежал к другой. Моё незнание о постигшем её горе ничего не отменяет: я всё равно, что наступил ей на мозоль... О, если бы так! Она женщина (и, надо признать, – весьма женщина!), а это означает лишь одно: я нечаянно наступил на королевскую кобру...» Вскидывает брови и, как бы не веря, недоумевающе покачивает головой. «Нет жениха!.. Знаешь, Катя, никогда ни одна женщина не удивляла меня так, как ты за эти два дня, − начинает он проникновенно, сразу же внутренне морщится от явной фальши и продолжает словами, которые вдруг легко зазвучали сами, словно бы кто невидимый заговорил вместо него из ниоткуда: − Наверно, такими были средневековые колдуньи, которых сжигали на кострах из плебейского страха перед их совершенством... Ты красива, но в твоей красоте есть редкая притягательная сила: она проста, словно полевой цветок, неяркую северную прелесть которого хочется видеть всегда, она не раздражает, от неё не устаешь, как от роз или тюльпанов, которыми открыто восторгаются, но втайне хотят выбросить, страдая от их смрадного аромата... Я совсем было отважился предложить тебе руку и сердце, когда обнаружилось наше родство... Стыдно сознаться, но я жалею, что ты моя сестра! Ты так не похожа на польских, да и всех других красоток – обаяние, быстрый ум, деловая хватка, бескорыстие (которое я и не подозревал в женщинах!) и – не укладывающийся ни в один из общепринятых типов темперамент: не угадаешь, с кем останешься наедине через мгновение − дикой пантерой или домашней кошкой, извини за банальные ассоциации... Можно долго перечислять твои несомненные достоинства! Это прозвучит выспренне, но я уверен – наш дедушка сейчас гордится тобою там, на небесах... Неужели в этой стране все женщины такие? Если это так и есть, решено: женюсь на первой же русской, которая будет во всём похожа на тебя...» Стараясь улыбнуться, он поглаживает её узкие ладони, боясь посмотреть в лицо, со страхом понимая: он говорит уже искренне; и слышит словно не её голос: «Михась... ты серьёзно это говорил?» Он чувствует, как снова вздрагивают тонкие прохладные пальцы и, решившись, смотрит в синий свет её глаз, но тут же отворачивается со словами: «Катя, непонятно откуда, но у меня вдруг возникло дурацкое чувство... подозрение, что ли... даже уверенность, будто мы − не брат и сестра... Такими глазами, как у тебя сейчас, на брата не смотрят; а я почему-то не могу смотреть на тебя, как на сестру...» «Тебе показалось, − быстро шепчет она, − просто показалось, понимаешь? Знаю – ты говорил не просто обязательные любезности... женское сердце не обманешь – ты говорил мне правду! Я слышала много слов, и все они были лживые...» «Откуда у вас, русских, пристрастие к правде, не понимаю! Это свойство вашей души или просто блажь?» − пытается он своим голосом заглушить пугающие его слова. «...Я на какой-то миг забылась в чуде, взрослой сказке... я слушала и понимала − никто и никогда не скажет, не сможет сказать мне подобных слов так, как говорил их ты, − чтобы я слушала и верила... Это было не наваждение, а какая-то неземная реальность, явившаяся из мечты... Сначала я испугалась, а потом внимала, будто во сне, словам и звукам этих слов, и мне даже показалось – утреннее предчувствие уже сбылось, а ты даже не представляешь, через какую пропасть мне... Что я говорю? Не слушай, не слушай меня!» Она снова прячется за ладонями и Михась... – Так-так-так!.. Стоило мне вздремнуть ненадолго и здесь уже не роман, а вертеп, шабаш какой-то чертомелится! – слышится вдруг хриплое карканье. – А ты куда смотрел? Ты-то как допустил? Я, неведомый читатель, и не смотрел вовсе, а только слушал (или подслушивал − сам не пойму) разговор наших героев. А ты, ОН, не мелькай перед словами! ...торопливо гладит её плечи и пахнущие цветочным мылом волосы, проговаривая путаные слова: «Успокойся, Катюша, что с тобой, сестрёнка, такое... это я виноват − наговорил тебе с три короба... ну его, к чёрту рогатому, клад этот...», понимая − где уж ей после стольких событий успокоиться! Валерьянки бы ей сейчас выпить, да прилечь отдохнуть − вон как дрожит вся, словно с мороза пришла, так и до беды недалеко! Да и сам он хорош: очень уж некстати вылез со своими искренними излияниями... Бедной девочке, судя по всему, отродясь не доводилось таких слов слышать; а говорил он – и она это поняла – как на исповеди... Жаль, ах как жаль: встретилась за всю жизнь одна замечательная... да нет, во всех смыслах редкостная женщина! − и − на тебе! − сестра... воистину, провидение одной рукой даёт, другой тут же отнимает! Ага, вот и, слава богу, слёзы... единственный, пожалуй, случай, когда женские слёзы так нужны... Вот и хорошо, вот и славно − проплачется, да и успокоится... Екатерина затихает, и он обещает себе на сегодня забыть обо всех делах и сходить с сестрой в какой-нибудь ресторанчик отдохнуть и обязательно выпить коньяку, как вдруг она, пошмыгивая носом, сердито говорит: «Разревелась, как дура... Никогда себе этого не прощу!» «Ты, Катя, похожа не на библиотекаршу, а на стойкого оловянного солдатика... – улыбается Михась и, сейчас же почувствовав, как вся она неуловимо напряглась, кается про себя: „Вот ведь снова глупость ляпнул!“ − и добавляет поспешно: − Единственного красивого солдатика во всей сказочной армии. Извини, сестрёнка, за такой комплимент, но придумать лучший я уже не в состоянии. Предлагаю вечером (да что вечером – прямо сейчас!) отправиться в ресторан и кутнуть хорошенько! Есть тут порядочный поблизости?» Не обращая внимания на его слова, а может, и не слыша их, она раздумчиво произносит: «У тебя только два варианта. Первый – сдать клад государству... Не перебивай! − пресекает она его попытку возразить, и он, удивлённый её властным голосом, слушает, словно школьник. − Тогда ты получишь четверть от его стоимости – сумму, согласись, немалую. Второй вариант... − Молчит, обдумывая свою мысль и, решившись, говорит: − А второй − не забирая клада, как можно быстрее уезжать обратно в Польшу». Вдруг она легко прижимается плечом к его плечу и шепчет настойчиво: «Пойми, Михась, если ты и выкопаешь клад, всё равно не сможешь далеко уйти (он тут же вспоминает предостережение деда), и с деньгами никуда не скроешься – тебя найдут и убьют если не здесь, в Союзе, так в твоём же собственном доме. Твоя жизнь не будет стоить и ломаного гроша: ни одна страховая компания мира, узнав, что на тебя охотятся русские бандиты, не выдаст тебе полис... поверь – я знаю, что говорю... Скажи мне, зачем, ну зачем он тебе нужен, этот чёртов клад?! Лучше уезжай, иначе твоя смерть будет на моей совести... Уезжай, тебе говорят!» Она поднимает голову и он видит близкую ненастную синеву глаз, забрызганную дождевыми каплями. «У тебя есть друзья среди бандитов, и они уже знают о моём приезде, – утвердительно говорит он, зорко наблюдая за ней. – Ты, как я подозреваю, знаешь гораздо больше, чем можешь сказать, а для простой библиотекарши ты знаешь слишком много...» Она, побледнев, отшатывается от него и, прикусив губы, приподнимается со стула, но Михась силой удерживает её, говоря примирительно: «Извини, Катя, но когда я слушал твои россказни о всепроникающем могуществе заурядных бандитов, именно эта глупая, как оказалось, мысль, внезапно пришла мне в голову... А что я, по-твоему, должен был ещё подумать, что? Польские бандиты, кстати, ничуть не хуже русских», − замечает он с неожиданной ревностью. «Просмотри наши газеты ну, скажем, за последние три-четыре дня, и поймёшь, насколько я права», – с ещё не прошедшей обидой в голосе говорит она и показывает на забитый пухлыми газетными подшивками стеллаж в углу читального зала. Сначала тихий смешок раздаётся ей в ответ, затем сдержанный смех, и вот уже неудержимый хохот баритональными волнами плещется в тесном для него пространстве: «Газе... ха-ха-ха! ты веришь газетам? А я-то, дурак, а-ха-ха! бог знает что подумал! Катюша, дитя, горе моё, никогда не верь газетам! И вообще, как дед говорил, хватит воду в ступе толочь, − собирайся, мы сейчас же идём в ресторан!» Она сидит словно нахохлившаяся птица и не смотрит на него. «Нет». «Сестрёнка, не упрямься! Я зверски проголодался, да и время как раз к обеду». «Нет», − неумолимо повторяет она. «А-а, кажется, я понимаю... да-да, я понимаю, Катюша, какую пропасть ты имела в виду... Мы сделаем вот что: немедленно идём в самый лучший в городе магазин, где ты выберешь себе, конечно же, самое роскошное платье...» «А потом мы отправимся в ресторан, где я продемонстрирую изумлённому бомонду этого провинциального городка и своё роскошное платье, и неизвестного рокового красавчика в костюме от Валентино заодно, − серьёзно продолжает она, − и уже вечером все подруги со своими подругами сбегутся в мою квартирку ненароком поинтересоваться, с кем это я обедала в ресторане, и я им всем, любопытным, так и отвечу: брат приехал. Да здесь всем и каждому известно, что брата у меня никогда не было! Предлагаю отставить в сторону всякие глупости и окончательно решить проблему с кладом». Забрав её щёки в ладони, то плавно поворачивая её голову из стороны в сторону, то едва ли не рывком разворачивая её в профиль, он внимательно всматривается в губы, подбородок, линию носа, разлёт бровей и следящие за ним синие глаза. «Что ты делаешь?» − спрашивает она, терпеливо подчиняясь его движениям. «Женская душа непознана ими самими и слепыми, − говорит он как бы самому себе, − её можно читать словно книгу, но твоя для меня непостижима: она – за незримой осязаемостью брони, и я, как волк, чую исходящий от неё терпкий, стальной запах...» Раздувая ноздри, он, не торопясь, вдумчиво обнюхивает её лицо, чувствуя, как его пальцы остро покалывает мягкое тепло её заалевших щёк. «У тебя глаза мудрой кошки, и они меняют цвет, выдавая настроение, но − это всё, что я знаю о тебе... Нет, ещё я вижу страх... Ты страшишься выйти из этой брони, а я начинаю бояться тебя... Скажи, кто ты?» − вжимает он в её щёки ладони. «Я – стойкий оловянный солдатик», − смешно шевеля пухлыми губами, шепчет она, и зрачки, дрогнув, начинают расплываться в искрящейся глубине её глаз... − Да что же это происходит?! − вскипает ОН. – Похоже, дурень Михась увлёкся всякой чепухой и совсем позабыл о кладе! А ты что молчишь, не вмешиваешься? ...«Мы выроем клад и вместе уедем в Польшу», – повторяет он сказанные ранее слова. «Нет, ты уедешь один». «Катюша, мы уедем вместе. Я так решил, и так будет», – упрямо хмурится Михась. В её глазах начинает вихриться грозовая метель. «Нет. Я так решила, и так будет». «Это твоё любимое слово? Объясни, почему ты всегда говоришь мне „нет“? Кажется, я догадываюсь... Снова эта таинственная, разъединяющая нас пропасть? Я взорву её ко всем чертям, засыплю, сровняю с землёй, только намекни, что я должен сделать! А-а, я понял: эта пропасть − клад! Я прав? Говори, не молчи!» Он рывком приближает к себе её лицо, видит, как вспыхивающие далёкие зарницы стремительно заволакиваются чёрной, в клубках переплетающихся молний, мутью, и поспешно разжимает ладони. «Тогда... тогда пусть это дьявольское махновское золото навеки останется в земле, а мы немедленно уезжаем. Такой вариант тебя устраивает?»... − Ещё бы! Она вскоре вернётся, выроет клад, и Михась останется с носом! − хохочет ОН. − Вот не ожидал от него такой глупости! ...«Нет», − отвечает она чужим голосом... − Что такое, не понимаю... А, так она же ничего не знает! Михась не рассказал ей, что клад находится под уже бывшим памятником Ленину. Не такой он и болван, оказывается! Сейчас она попытается выяснить, где клад. Послушаем... ...Михась невольно сжимает кулаки. «Почему... − в его голос врываются басовые раскаты, − почему снова „нет”?» «Я не могу, не могу... − глухо говорит Екатерина и, закрывшись ладонями, уже отчаянно кричит сквозь брызнувшие слёзы: − Я просто не могу тебе объяснить, как ты не поймёшь, дурак ты этакий! Это не моя тайна, я не имею права... − И она вдруг быстро притягивает его к себе и, ощупывая лицо прыгающими пальцами, вышёптывает захлёбывающиеся жаром слова: − Михасик, дорогой ты мой, хороший, уезжай... зачем, зачем ты свалился на мою голову... ты всё ещё не сообразил, дурачок упрямый, куда приехал и во что ввязался... Если ты наделаешь глупостей, я не смогу тебя спасти...» Она без размаха сильно раз за разом бьёт его в грудь ладошками, и Михась обхватывает одной рукой её плечи, с трудом удерживая содрогающееся тело, другой прижимает к своей груди её в растрепавшихся локонах голову, не слушая, совершенно огорошенный, торопливые, бессвязно вырывающиеся слова, чувствуя гулкие удары не то лошадиных копыт, не то боевых индейских барабанов, вдруг заполнившие разнобойным, сдвоенным ритмом (откуда? зачем?) ещё какое-то далёкое мгновение назад застывший там, в прошлой жизни, воздух читального зала и, бездумно вслушавшись, вдруг понимает: это их сердца бешено бьются в разделяющую их ненужную плоть... «Второй Кати тебе не найти» − отчётливо слышит он голос деда и, не удивившись, соглашается с ним: да, чудес не бывает... А сердце тут же откликается раздирающей, помутившей сознание болью: нет, не найдёшь... Качнувшись, он удерживается за её плечи, и сразу через какое-то внезапно открывшееся тайнозрение приходит разгадка тоскливого крика её глаз: она не может среди хороводящихся вокруг неё разглядеть равного себе, а потому и не в силах принудить себя отдать сбережённое женское естество... − Это ни на что не похоже... − бормочет ОН. − Рядом, под ногами, лежат почти два центнера золота, а эти двое не ищут лопаты, нет, − они заняты непонятно чем! Ну и ладно, ну и чёрт с ними, пусть делают, что хотят! ...на глумление низшей, озабоченной грубой похотью существу, и будет долго блуждать в поисках равного себе, но пробудившийся в назначенное время инстинкт продолжения рода, зная − как? откуда?! − всю тщету этих поисков, нетерпеливо возобладает над сопротивляющимся разумом и толкнёт её, стылую, к этому существу для выполнения долга, дети которого, − она заранее это знает, − никогда не будут счастливы... Вдруг он уже безо всякого тайнозрения осознаёт: это только он равен ей, а она – ему, и сразу же отталкивает от себя эту ужаснувшую его, стыдную мысль, но сердце тут же откликается торопливым перестуком – да-да-да! «Ты догадался, Михась...» − слышится слабеющий голос деда и, вздрогнув, он весь так и тянется к этому уходящему в никуда родному голосу: ну скажи же ещё хоть что-нибудь, не то я сойду с ума! − и ждёт, вслушиваясь в тишину, нарушенную совсем близким голосом: «Отпусти меня, Михась...» Она стоит, уткнувшись подбородком в его грудь, прикрыв тихие глаза, похожая на птицу, отогревающуюся в зимнюю стужу у печной трубы, и он, не смея отнять её от живительного тепла, не размыкает руки, плотно обхватившие его плечи, стараясь не думать: всё равно придётся... Посмотрев вниз, на сжатые трепетные ресницы и вспыхивающие яблочной спелостью щёки, догадывается: она поняла: равная ей сущность знает не только все её тайные мысли, но и видит: она не поднимает глаза, чтобы не выдать открыто для обоих уже очевидное, и слышит: сердце отогревшейся птицы уже не бьётся, а дрожит в заходящемся страхе – лишь бы не снова лететь в ледяную пургу! – и она, затаившись, ждёт, кто же из них, равных, решится быть выше другого и вырвет их из этого круга, ведь − оба чувствуют − вестимо, от раскалившейся трубы вот-вот вспыхнут невесомые птичьи пёрышки, весело займётся сухая крыша и сгорит без остатка пустой деревянный дом... «Предупреждал меня дед: „Россия обнимет – не вырвешься“ – да и сам я уже это знаю, но что же, что же теперь делать-то, что?! А вдруг это просто опасная близость женщины (пусть и сестры) затмила разум, и тут же отозвавшееся мужское естество услужливо выдало все эти нелепые догадки и мысли лишь для оправдания того, что чуть было не произошло?!» Он медленно, трудно начинает отдирать руки от её плеч, и, услышав вдруг холодный, жестокий голос деда: «Трус!», приостанавливается в недоумении... Екатерина, быстрым рывком освободившись от его объятий, стоит с побледневшим лицом и сузившимися, почти чёрными, глазами, в которых он читает тот же приговор, и душа смятенно вопиет: да что же это за страна, где не поймёшь, кто перед тобой – сестра, или возжелавшая блуда женщина, забывшая, что она – сестра?! А может, это лишь он сам, слепец, не видит, не понимает того, что так хорошо и видят и понимают дед и Екатерина?.. «...сейчас же!» – доносится до него окончание фразы, и он спрашивает глупо: «А?», обещая себе сегодня же вечером, запершись в номере, выпить не меньше бутылки коньяку (нет, не поможет коньяк – водки, конечно же!), и выпить очень много (как же дед говорил, дай бог памяти... ага! – в дра-ба-дан), иначе ещё какой-то миг − и русский ветер снесёт обветшавшую кладоискательскую крышу... «Оглох, что ли? Решай быстрее, если можешь, с кладом!» − слышит он совершенно незнакомый голос и, словно пробудившись, видит Екатерину, рассматривающую его глазами, мерцающими тем же жутким, холодным, синим огнём, что струился по клинку однажды виденной им настоящей дамасской сабли, к которой он попробовал было даже прицениться, но тут же отступился, узнав её цену. «Встречаемся ровно в час ночи у двери библиотеки. Приходи в рабочей одежде, и обязательно возьми перчатки или рабочие рукавицы», − раздельно произносит он и, не попрощавшись, выходит под палящие лучи июльского солнца. Осмотревшись, неспешно направляется в центр городка, решив по дороге в гостиницу купить лопату и бутылку водки. «Нет, только лопату, − приказывает себе, оглядывая варящиеся в знойном мареве коттеджи и посетителей под пёстрыми тентами редких уличных кафе. − Напиться – слабость, да и глупость тоже». Глава XI КОШМАРЫ КЛАДОИСКАТЕЛЯ Почувствовав сквозь сон что-то неладное, Михась открывает глаза, осматривает полутёмный гостиничный номер, замечает в дальнем углу кряжистую фигуру, закутанную в жёстко встопорщившийся на сгибах саван. Всмотревшись, узнаёт деда Ермила. Дед медленно протягивает через широчайшую, бугрящуюся старческими венами и расползающейся кожей ладонь мягкую, кожаную змею ремня с тяжёлой медной пряжкой-головой и высунутым раздвоенным языком, сурово взглядывает из-под нахмуренных клочьев седых бровей: «Что ж ты, балбес, нашу фамилию позоришь, а? Ну-ка, снимай штаны!» Змея, взвивается в воздух, щёлкает с оглушительным грохотом. «Снимай, я тебе говорю!» «Дед, ты же умер...» − растерянно шепчет Михась, вжимаясь в подушку. «Нет, рано, видать, мне на тот свет, рано...» Привидение быстро приближается к его постели. «Как же мне спать спокойно, ежели ты, нехристь, ни богу свечка, ни чёрту кочерга, ни к чему, оказывается, не способен?!» Призрак склоняется над ним, смотрит в упор жёлтыми, в багровых отсветах, глазами, показывает кожаную змею: «Видишь?» Михась молча кивает головой, не в силах произнести ни слова. «А коли видишь, так снимай штаны!» И змея, посвистывая, начинает разматываться в удушливом воздухе... − Всыпь ему хорошенько! − радостно кричит ОН. − Горького пороли, так в писателя вырос. Любо-дорого почитать иногда! Эх, розгами бы его солёными, розгами... ну да секи, чем есть – глядишь, тоже что-нибудь такое-эдакое сочинит... Секи − ещё и благодарить будет! ...«Да за что же, дедуля?!» − вскрикивает белыми губами Михась. «Не догадываешься?» Ухнув, призрак широко размахивается. «Ааааааа!» − Михась в ужасе закрывает глаза... И подскакивает на кровати. «Ааааааа!» − вопит на одной долгой ноте грудной младенец за стеной. «Приснится же такое...» Он переворачивается на другой бок и закрывает глаза. «Ты подумал − я твой кошмар?» Призрак деда близко склоняется над ним, и Михась улавливает гнилостный запах, исходящий от запятнанного бурыми потёками савана. «Нет, не для того я пришёл к тебе с того света, чтобы просто присниться!» «А для чего же, дедушка? − спрашивает Михась, незаметно осторожно дотрагивается до осязаемой грубой ткани савана и в ужасе отдёргивает руку. «Убедился, внучок? − раскатисто хохочет дед и от его никем ранее не слышанного, и от этого ещё более устрашающего хохота волосы Михася становятся дыбом. − Хитрить с дедом удумал? Погодь, недоносок, погодь...» Он разматывает ремень и примеривается для удара. «За что... − хрипло шепчет Михась и, видя, как змея, тускло отсвечивая двуязыкой пряжкой-головой, вскидывается над ним, кричит: − Да объясни же, за что?!» Призрак отбрасывает ремень и тянется к горлу Михася скрюченными пальцами: «Я для чего, думаешь, тебя в эту Навозовку отправил, а?» «Так я, дедушка, сегодня же клад вырою!» Михась, путаясь в одеяле, отползает подальше от надвигающихся клешней с болтающимися лоскутами сгнившей кожи и, наткнувшись на стену, кричит, зажмурившись: «Сегодня же, клянусь! Я и лопату уже купил, − вот же она, в углу стоит, посмотри!» Призрак жутко оскаливается и хватает его за горло. «Клад?! Да к чертям собачьим этот клад, дубина ты стоеросовая!» Михась, уже почти задохнувшийся, находит в себе силы вцепиться в руки призрака, сжимающего его горло пальцами, пронизывающими могильным холодом... Он просыпается головой в подушке, жадно хватающим ртом воздух, и, вскочив с кровати, тянет за собой в намертво сжатых кулаках одеяло. Отдышавшись, всматривается в сумрачную тьму гостиничного номера, размышляя испуганно: «Это уже не шутки! Мерзкий голос призрака до сих пор раздаётся в ушах, да и горло что-то побаливает... − Осторожно щупает кадык и вдруг вспоминает: − Запах! Пусть призрак мне приснился, допускаю, но запах тлена присниться никак не мог! Готов поклясться чем угодно, что его всё ещё слышно! Особенно вот здесь...» Нюхая воздух, словно собака-ищейка, он кружит по номеру, добирается до стола, где обнаруживает лежащие на блюдце позеленевшие, дурно пахнущие куски местной варёной колбасы, и взлаивает напугавшим его самого коротким смехом: «Ха-ха! Так это был всего лишь сон! У страха глаза велики! К дьяволу призраков, запахи и всю эту чертовщину – спать, спать...» Выбрасывает колбасу в форточку, взбивает подушку и закрывает глаза. Призрак держит его за горло ледяными пальцами, и, обдавая зловонным дыханием, зловеще спрашивает: «Так зачем я послал тебя в Навозовку? Отвечай!» «Не знаю, дедуля... − хрипит совершенно задохнувшийся Михась, – я ничего уже не понимаю и не знаю...» «Дурак! Очнись и слушай!» «Да, дедушка, я внимательно слушаю...» «Твоя задача − я ведь только что тебе подсказывал! − не клад, болван ты этакий! Ты приехал сюда, как было предписано; и она, не зная, что так уж ей предназначено − уже здесь; а клад – это и повод для вашей встречи, и испытание, и, одновременно, загадка для вас обоих, которую вы (если пройдёте испытание), обязательно должны решить, иначе задуманное не свершится, понял? А зачем всё это – и не спрашивай: вас обоих это не касается, вы – винтики, вы – никто; но я на тебя надеюсь, ты уж меня не подведи!» «Как может клад быть сразу и испытанием, и загадкой, если он тут же и нечто второстепенное − не задача? – вопрошает совершенно сбитый с толку Михась. – И кто это − „она“? Дедушка, я ничего не понимаю!» Призрак вздымает к потолку костлявые руки: «И это − мой внук! Позор, какой позор... Я умолял о подсказках для тебя, и мне разрешили, но всё, всё оказалось впустую: я шептал ответы на вопросы, которые ты задавал самому себе, прямо тебе в ухо, словно неуспешному гимназисту, − помогал, как только мог, и ты, принимая мои подсказки за свои собственные мысли, меня слышал! А я-то, старый дурак, ещё и радовался: ай да Михась, ай да поганец! И что? Она выполнила свою часть задачи, а вот ты, почти всё понявший балбес, не смог сложить всю мозаику в цельную картинку, да ещё и в самый ответственный момент бессовестно струсил!» «Но она же моя сестра! – растерянно возражает Михась призраку. − Она доказала мне это, рассказав о растележинской Серафиме! Но, знаешь, дедушка, после сегодняшней с ней встречи я и разумом, и всеми чувствами почему-то убеждён: она − не сестра мне... Скажи, кто же она на самом деле!» «Она – равная тебе сущность, болван! Я сказал тебе слишком много, на большее не рассчитывай, думай сам...» − и призрак, колеблясь, начинает медленно таять в воздухе. «Так что же – весь смысл лишь в продолжении рода? − кричит недоумевающий Михась в расплывающиеся очертания призрака. − Это было бы слишком просто, не может быть, чтобы это было так просто! Я тебе не верю! Дедушка, скажи мне ответ, не исчезай!» Схватив призрак за саван, он пытается его удержать, но грубая холстина вдруг оказывается скользким шёлком, просочившимся розоватой дымкой между сжатых пальцев. Михась подпрыгивает в постели и долго смотрит во тьму пустыми глазами. «Это был и не сон и не кошмар, а, похоже, что жуткая явь... В таких случаях принято молиться. Может, и мне попробовать? Хорошо бы, но как, если я не знаю ни одной молитвы? Что бы такое сказать... Ага, вот: пронеси, господи! Нет, ничего в голову не идёт! Спать, спать... призрак, надеюсь, уже не появится». Глава XII В ТРЁХ ШАГАХ ОТ КЛАДА Удар по плечу заставляет его раскрыть глаза. «Пора – уже половина первого ночи. И она ждёт тебя. Не забудь сказанное мною о загадке, которую вы оба должны сегодня решить». И призрак деда легко растворяется в густых июльских сумерках гостиничного номера. Михась открывает глаза, смотрит на часы: половина первого. «Пора – она ждёт! − приходит первая мысль в отуманенную сном голову и, поёжившись от её требовательной, даже бесцеремонной настойчивости, окончательно просыпается. − Как приеду домой, сразу пойду на приём к психотерапевту, ну а сейчас – за дело!» Облачившись в плотную куртку, Михась, захватив лопату, выходит из гостиницы под чуть накрапывающий дождик и бодро шагает по сонным улицам. «Призраки приходят, когда хотят сказать или подсказать что-то, − размышляет он, не забывая незаметно оглядываться по сторонам, − а дед, земля ему пухом, сказал мне очень много, и я уже почти знаю, что это за загадка, которую мы должны разгадать; но есть какая-то странность в событиях, неуловимая лживость, что ли, и эту окружающую меня со всех сторон лживую странность я чувствую всем своим нутром... А если я второстепенное принимаю за главное, а мимо главного прохожу − незрячий? Пожалуй, так оно и есть... Наверное, мои сомнения – это часть испытания, которое мы должны пройти... Если отталкиваться от реальности, то единственная, пожалуй, реальность – клад, а всё остальное, и даже якобы сестра (интересно, Екатерина – это её настоящее имя?) − уж она-то точно не второстепенная! − словно соткано вот из этих бесплотных дождевых капель... Ага, без пяти минут час, я вовремя. Вот и библиотека. А вот и она. Дед не соврал». «Дождь очень кстати, сестрёнка, – говорит он вместо „здравствуй“, оглядывая мокнущую под усиливающимся дождём фигурку в плаще. − Рукавицы не забыла? Нам придётся немало потрудиться, но все наши старания померкнут в сравнении с тем, что мы увидим и узнаем этой ночью! Идём?» Она смотрит из-под надвинутого капюшона странным взглядом. «Что это с тобой? Ты говоришь загадками... Выпил для храбрости?» Не ответив, Михась направляется в центр спящего городка. Заслышав позади торопливые шлепки шагов по лужам, не оборачиваясь, поясняет: «Уже недалеко». «Клад – в самом центре? − изумляется Екатерина и даже сбивается с шага. − Деду не откажешь в уме и оригинальности мышления: наверняка его искали бы (и искали, я почему-то уверена в этом) где-нибудь под вековыми деревьями, или в пещерах, да в любых других пригодных для захоронения клада местах, но никому бы не пришло в голову разыскивать его под собственными окнами... Постой, Михась!» Остановившись, он смотрит поверх её капюшона на вбирающие асфальтовые тона пурпурные тучи, думая про себя: «Похоже, будет гроза... Ничего, она даже кстати: не будет слышно лязга лопаты и стука отодвигаемых плит. А что до странностей, так они уже начались: не видно как бы случайно идущих за нами прохожих, нет ни попутных, ни встречных машин... А вдруг − если предположить невозможное − их нет и не будет?» Усмехаясь, говорит, глядя на Екатерину: «Дед, использовав известную с незапамятных времён хитрость прятать на самом видном месте то, что хочется спрятать понадёжнее, ничего нового не придумал. Отвёл глаза... Так, кажется, у вас говорят?» Вцепившись в рукав его куртки, она торопливо выдыхает слова: «Михась, ты идёшь слишком быстро! И... и ты, наверно, обиделся на меня вчера?» «Нет, это мне показалось, что ты, сестрёнка, обиделась на меня за что-то». Пока проговаривается длинная фраза, он отмечает ещё одну странность: она не спросила, как, мол, ты собираешься перетаскивать в гостиницу два ящика с золотом, уж не на себе ли? Впрочем, если вдуматься, ничего странного в её нелюбопытности и нет: ей поставлена задача точно установить местонахождение клада, а транспортировка центнеровых ящиков – забота уже не её, а других... «Ты не слушаешь меня, Михась!» Пытаясь поймать его взгляд, она привскакивает на носках резиновых сапожек. «Вот я, перед тобой, посмотри! Скажи, почему же ты ушёл так внезапно? Ты даже не сказал мне „до свидания“!» Он старается спрятать серьёзность вопроса за шутовством улыбки: «Катюша, неужели наш вчерашний разговор для тебя важнее клада?» «Да!» Наклонившись, он всматривается во мрак подкапюшонья – синие светлячки глаз: «В самом деле? Не верю». «Да! − сжав кулачки, кричит она и зло топает ногами, разбрызгивая лужу на свой короткий плащ и его брюки. − Да-да-да!» Стряхивая грязные капли, он ворчливо выговаривает: «Вы, русские, как дети» − и ещё какие-то слова, а неизвестно откуда взявшаяся уверенность: «Она не лжёт!», вдруг осветила коротким лучом сознание... Значит, клад для неё – не главное? А если не золото, так что же для неё, взбалмошной девчонки, тогда главное?! И зачем она идёт ночью, в дождь, к ненужному для неё золоту? Стоп! Кажется, это и есть загадка, которую мы оба должны решить... «Нет, это я − должен: она уже знает ответ», − пришло вдруг неизвестно откуда взявшееся убеждение. «Да! Так!» − громыхает голос деда далёкими раскатами из-за мокрых крыш. Торопясь додумать свою мысль, он невольно ускоряет шаг. «Она догадывается: мне известно, что она не моя сестра», − вдруг понимает он, а может, видит в свете первой неяркой молнии вспыхнувшие в глубине улицы слова, кто знает... «Да!! Это так!!» − снова громыхает, но уже ближе, как будто из-за стены дома, голос деда, и сейчас же он чувствует, как его тянут за рукав, и слышит вскрик Екатерины: «Михась! Подожди!..» Он быстро останавливается, оборачивается, и она тычется лицом в его грудь. «Боишься грозы? Посмотри − тучи, кажется, расходятся». «Ты не ответил на мой вопрос... − перебивает она, задыхаясь, − бегу за тобой... кричу... а ты... ты будто и не слышишь!» «Почему же не позвонила вечером в гостиницу? Уже знала бы ответ». «Я... я побоялась». «Ну что ты... ведь я же люблю тебя», − просто отвечает он. «Да!!! Это так и есть!!!» − раскатисто грохочет едва ли не над ними дедовский бас. Она замирает. «Правда?» «Конечно, сестрёнка!» − отвечает он, пытаясь смягчить улыбкой скрытую жестокость своих слов, и не знающий шуток ветер сейчас же швыряется гремящей жестью листьев, а дождь ослепляет колючей пощёчиной града и снежной крупы. «Поделом мне... − зажмуривается он от боли, − но это уйдёт, это забудется, как и заурядные эмоции произнесённых мною и ею слов... Один клад способен дать ответы на все вопросы, и ждать осталось совсем недолго». «Пойдём же быстрее! − торопит она и тянет, даже тащит его за рукав куртки. − Мы идём слишком медленно!» – и почти бежит рядом с ним, поминутно вздёргивая вверх мешающий ей капюшон, чтобы посмотреть на него. «Посмотри лучше на грозу. Неужели тебе не страшно?» «Грозу?» Она мимоскоком смотрит в небо, располосованное слепящим зигзагом молниевого разряда, и он понимает: не замечая ничего вокруг, бедная девочка летит на золотое сияние клада, словно мотылёк на факел, не боясь сгореть без остатка; и летит она за истиной, как и он сам, и – даже ещё быстрее... «Да!!!! Да!!!! Это так!!!!» − раскалывает дедовский бас чёрное небо, и осколки сгоревших от молнии туч, шипя, обрушиваются им под ноги, в закипевшие рвущимися пузырями лужи. Площадь словно выныривает из сплошной стены дождя горным озером, окружённым скалистыми утёсами домов, в мутных бугристых волнах которого, взблёскивая зелёными, жёлтыми и голубыми плавниками, резво плывут к возвышающемуся в его центре островку из бетонного крошева и гранитных плит диковинные озёрные чудища – скамейки. Разглядев в свете молнии на противоположной стороне площади ориентир − газетный киоск, Михась отмеряет в его направлении десять метров от входной двери Дома Культуры и с лязгом опускает лопату на обломок гранитной плиты. «Здесь», − коротко говорит он Екатерине. «Да!!! Здесь!!!» − оглушительно подтверждает возглас деда из чёрных туч. Глава XIII КЛАД НАЙДЕН, НО… «Я так и предполагала, − удовлетворённо говорит Екатерина. − Когда во время нашей первой встречи ты шёл к памятнику, я подумала: он идёт так сосредоточенно, словно отмеряет шагами расстояние... А как только мы вышли на площадь, я сразу же поняла, где зарыт клад». «Умница, сестрёнка! Но у нас нет времени на болтовню: гроза пройдёт, и мы останемся, словно две мокрые блохи, на широкой ладони у всего этого любопытного городка. Начнём с расчистки места». Михась, словно играючи, разбрасывает тяжеленные плиты, тут же прикрикнув на Екатерину, взявшуюся за край бетонной глыбы: «А ну − отойди от неё! Мы не на пионерском субботнике! Выбирай что-нибудь поменьше и полегче». «Ты-то откуда знаешь о субботниках?» − пыхтит Екатерина, откатывая в сторону бетонный куб с кусками гранитной облицовки. Навалившись плечом, Михась роняет упавший с тяжким грохотом каменный торос и переводит дыхание. «Как это − „откуда“? Да всё оттуда же – из пионерского детства!» «Ты был пионером?» − Екатерина недоверчиво смотрит на него, не забывая перебрасывать в отдельную, быстро растущую кучу, остатки памятника. Михась, поднатужившись, переворачивает кусок гранита, утирает лоб, совсем по-детски хвастается: «Конечно! И даже запевалой школьного отряда, а как звеньевой вообще был примером для всей нашей школы». «Вот даже как! − немало изумляется его ответу Екатерина и сейчас же осторожно любопытствует: − А что сказал дедушка, когда узнал, что ты вступил в пионеры?» «Дед сказал, когда я пришёл домой с красным галстуком на шее...» Он отбрасывает кусок бетона с торчащей из него арматурой и выпрямляется, вспоминая. «„Чем бы власть ни тешилась, лишь бы нас не трогала“. Вот что он сказал, мой мудрый дед». Молча договорившись не заметить обмолвки «мой дед», оба враз наклоняются каждый за своим грузом, и некоторое время работают в тишине, но вскоре она окликает его: «Михась!» «Да?» «Спой, Михась! − неожиданно просит она. − Понимаешь, устала я что-то, а без песни руки не слушаются...» «Площадка уже расчищена; пожалуй, пора копать», − отзывается он, и почти сразу в шум дождя и ритмичный шорох лопаты вливается его приятный баритон: Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы пионеры − дети рабочих. Близится эра светлых годов. Клич пионера: Всегда будь готов! Она подхватывает, и они вместе поют уже полузабытые слова: Радостным шагом, с песней весёлой Мы выступаем за комсомолом. Близится эра светлых годов... «Нашёл! − вдруг вскрикивает он придушенным полушёпотом. − Я всё-таки нашёл его, сестрёнка!» Екатерина, спотыкаясь о кучи мусора, бросается к нему. Показавшийся из земли угол снарядного ящика обмыл дождь, и он тускло сияет остатками зелёной защитной краски на внешне ещё крепких, широких досках. Михась, стоя на коленях, несколькими сильными, быстрыми ударами лопаты снимает скрывающий их слой земли и нетерпеливо подцепляет крайнюю из них. Легко поддавшись нажиму, доска тут же переламывается, рассыпая смываемую дождём древесную труху. Внезапно приходит заботливая мысль: да, надо перегружать – ящик, как и ожидалось, сгнил... Он, даже улыбнувшись своей ненужной хозяйственности – «Не моя уже эта забота!» – вынимает из пролома монету, жёлто взблеснувшую чеканным императорским профилем, подаёт Екатерине. «Дарю. Советую носить, как талисман, на счастье». Поднимается на ноги, отряхивает колени, говорит всё понявшей Екатерине: «Второй ящик найдёте сами, без моей помощи. Поздравляю с выполнением ответственного задания. Жаль, не могу ходатайствовать вашему руководству о повышении вас в чине или представлении к высокой государственной награде. Настоящего имени не спрашиваю: в моих воспоминаниях о приключениях в России вы останетесь Гретой. Но довольно слов! Я устал и продрог, и хочу спать. Спасибо за песню. Прощайте. Надеюсь, вы не станете стрелять мне в спину?» «Да! Так!» – глухо, откуда-то на окраине городка, подтверждает голос деда сказанное. «Это жестоко, я понимаю, но – так надо! − убеждает он себя, широко шагая через лужи под уже затихающим дождём. − Немногие выдерживают испытание золотом... выдержит ли она? А ты, ты сам выдержал бы? − спрашивает он самого себя и приостанавливается в раздумье, стараясь не обращать внимания на холод в затылке, ждущего возможного выстрела. − Не знаю... Да нечего перед самим собой юродствовать! „Не знаю...“ − передразнивает он самого себя и снова шагает вперёд. − Ещё бы какие-то сутки назад – нет, не выдержал бы. А что же произошло за эти сутки? − спрашивает он себя и отвечает себе же: столько же, сколько и за всю прошлую жизнь, и даже больше. Оказывается, в этом мире есть вещь... Нет, „вещь“ звучит очень уж приземлённо, а – кое-что... Нет, не так: „кое-что“ – совсем уж грубо. Любовь? Нет, любовь – это просто философическая вонь от веками накопленного словесного мусора, призванного хоть как-то облагородить, даже возвысить половые взаимоотношения мужчины и женщины, такие же, в сущности, простые, как и на скотном дворе, где продолжают свой род, не утруждаясь мудрствованиями: ах, эротично это или нет? Что-то... Да! − „что-то“, необъяснимое слабым человеческим разумом что-то, мимо чего проходят почти все, не увидев это что-то, не познав его, не поняв в суете повседневья: это что-то дороже никчёмного, бесовского металла − золота, а потому даётся лишь избранным небесами − тем, чьё сознание не замутнено лукавым эросом и жаждой постоянного обладания предметом своей любовной страсти, или, проще говоря, плотским вожделением... Но в чём смысл дара небес, какие они ставят перед собою и нами задачи, соединяя две половины человеческих сущностей в одну? Кажется... да, я начинаю догадываться, в чём...» «Михась! − кричит она и трясёт его за рукав куртки. − Ты ничего не понял, Михась!» «...смысл опытов: они соединяют две пылающие взаимной страстью половины, и, посмотрев на них через какое-то время, и убедившись, что опыт не удался, разъединяют или оставляют их вместе, и берут следующие две половины, преследуя лишь одну цель...» «Михась! Да послушай же ты меня! − кричит она ему в лицо. − Я испытывала тебя, Михась!» Он, взяв её за плечи, приближает к себе. «Что?» «Не знаю, как, но ты догадался: я – не твоя сестра... − торопливо говорит она, уткнувшись лбом в его грудь. − Ты пришёл за золотом, и ты не должен был отдавать его мне, просто не должен! Я загадала: если он, то есть ты, Михась, хоть чуть-чуть любит меня, то не убьёт, как ненужного свидетеля... не сможет убить, понимаешь? Я ждала, что же ты сделаешь, а ты... ты просто ушёл! Значит, тебе не нужно золото, но, получается, не нужна и я... Объясни мне, почему ты ушёл, я сама ничего уже не понимаю!» «Да!! Это так!!» − гремит дедовский бас уже ближе. «Гроза возвращается... − смотрит он в небо. − Впрочем, неудивительно − мы ещё не всё сказали друг другу. Послушайте, вы добились...» Она с силой бьёт кулаками по его груди: «Не обращайся ко мне на „вы“! Не пытайся отгородиться от меня – не получится! Екатерина – это моё настоящее имя, понятно? Кстати, почему ты назвал меня Гретой? Кто она, эта Грета?» Он не может сдержать улыбку. «Ты любопытна и ревнива, как всякая женщина... Ты добилась, чего хотела, и золото вот оно – в десяти шагах. Что же тебе ещё нужно от меня? Я не спрашиваю, из КГБ ты, из банды, или ещё откуда-нибудь: мне это неинтересно...» «А я тебе никогда этого и не скажу! − быстро перебивает она. − Это не моя тайна, и тебе лучше не знать её». «Интересно мне лишь одно: почему вдруг ты решила, что нужна мне? Откуда в тебе столько... самонадеянности?» Вскинув голову, она смотрит ему в глаза и говорит убеждённо: «Потому, что это так и есть, Михась. Я это знаю, и ты это знаешь». «Да!! Это так!!» − грохочет голос деда совсем уже рядом, из-за соседних крыш. Он откидывает капюшон с её головы и долго смотрит в синие угли глаз. «Странная гроза, − говорит она вдруг тихо. − Молнии нет, а гром гремит... Почему ты молчишь? Думаешь, что бы такое солгать мне?» «Твоя цель была – золото. Так? – Он поднимает ей голову и смотрит в глаза. – Говори, не молчи, и говори только правду!» Она отворачивается и, вздохнув, признаётся: «Так». «Вот и возвращайся к нему! − говорит он, мысленно кричит ей: „Ты должна пройти это последнее испытание, мудрая кошка, ты просто обязана его пройти, иначе моя жизнь потеряет всякий смысл!“ − и, не слыша собственных слов из-за грохота вдруг заколотившегося вразнобой сердца, спрашивает: − Зачем тебе я? У тебя есть золото, а, значит, будет всё, что ты пожелаешь. Ты купишь десяток таких же, как я, и даже ещё получше». «Да!!! Так!!! Правильно!!!» − троекратно гремит дедовский бас над их головами. «Я зарою обратно это проклятое золото!» − глухо говорит она, и синие угли гаснут. Она рвётся из его рук и он, смеясь, легко приподнимает её над землёй. «Постой, я ещё не всё сказал тебе! − И договаривает ответ на загадку, глядя снизу в её притихшие глаза: − Соединяя две половинки, мужчину и женщину, небеса преследуют лишь одну цель: создание единого человека, единой сверхсущности, или, попросту говоря, сверхчеловека. Плод любви сверхчеловека – дети, задача которых заключается в развитии человеческой цивилизации. Лишь у детей любви есть на это право, а дети долга лишь пользуются плодами трудов детей любви. Ты поняла?» «Отпусти меня, Михась... − просит она и, едва её ноги касаются земли, спрашивает, беспокойно глядя ему в глаза: − А кто же мы с тобой?» «Мы, Катюша – две сущности, вот и всё», − просто отвечает он. «И наши дети будут развивать цивилизацию?» «Конечно, ведь это будут дети любви». «Да!!! Это так!!! И я ухожу!!!» − грохочет голос деда. «Пойдём!» − говорит он, беря её за руку. «Пойдём! − соглашается она, и тут же спрашивает: − Куда?» «За ещё одной монетой, на обручальные кольца. Ты не против?» Она хмурит брови: «Кто такая эта загадочная Грета?» «Катюшка-говорушка, я никогда тебе этого не скажу», − отвечает он серьёзно. «Почему?» «Если ты узнаешь ответ – загордишься, вот почему». «Что же мы стоим? Пойдём! − она тянет его за руку. − Но ты всё равно скажешь мне, кто она такая, эта Грета! Я хочу этого, и я дождусь от тебя ответа, правда, Михасик?» ОН смотрит им вслед. − Я ничего не понял! Они что же, заберут лишь две монеты, а клад оставят в земле? Вот дурачьё! Тебе, ОН, никогда этого не понять: ты – не сущность. − Как и ты! − парирует ОН. − Успел записать роман? Зачем? Если и прочитает кто – всё равно не поверит. − Да, это так и есть! − соглашается ОН. − Хотя... всё может быть! февраль 2004 – декабрь 2012 |