Написано в соавторстве с Юлией Вереск Не всякая рыба ищет, где глубже, есть и верхоплавки, а сильный человек выбирает пути непрямые, опасные. Как будто пытается продемонстрировать себе и другим собственные неординарность, отвагу и кураж. А нет ее, отваги, есть только безалаберность и неумение ценить жизнь. Вот и девочка та полезла зачем-то в горы, а вернулась на геликоптере скорой помощи, опутанная бинтами и трубками, как легкомысленная муха – паутиной. Единственная выжила из группы молодых, таких же, как она, глупых ребят. Остальных из-под лавины извлекли мертвыми – а кое-кого и вовсе не смогли откопать. В первый раз она явилась мне черно-белой, точно старая фотография. Сумеречные тени ресниц на щеках, молочная невинность кожи, угольные росчерки волос на подушке. На губах – корка запекшейся крови. Прозрачные, будто сосульки, пальцы поверх одеяла. В коридоре терпеливо дожидались вердикта врачей отец и мать – толстогубый господин в брендовом костюме и маленькая, всклокоченная фрау, по виду домохозяйка, а так – кто ее знает. Не плакали, не вскакивали навстречу всякому выходившему из палаты врачу, а просто сидели, не глядя друг на друга, и молчали. Мужчину я с того дня больше не видел, а женщина несколько раз приходила. Стояла у постели больной – безучастно, как над могилой, то пряча худые, со вздутыми венами руки в карманы, то тиская одну в другой, то переплетая на груди. Она зачем-то приносила яблоки и апельсины и водружала на прикроватную тумбочку – церемонно, словно возлагала цветы. Медсестры и медбратья потом без малейших угрызений совести поедали фрукты, забрызгивая свои халаты жирными каплями сока. Я не разглядел тогда ни округлого, с ямочкой, подбородка – свидетельства мягкости характера, – ни золотых, еловыми веточками, бровей, ни маленького шрама на лбу, над переносицей, придававшего ее лицу выражение скрытого страдания и одновременно полудетского, наивного любопытства. Отметил только контрасты и полутона и – тоже фотографический, по сути, эффект – бледную ауру вокруг беспомощно распластанного на больничной койке тела, как будто каждая его пора излучала свет. Была пятница. Я отдежурил полдня и, покинув больницу, окунулся в акварельную весну, в тепло и цветение. От асфальта поднимался сладковатый пар. Голубели хрупкие островки подснежников. Мокрые крокусы на газонах жадно впитывали солнце. Куст японской айвы не ко времени распушился красным, вытесняя из памяти черно-белую девушку, запах лекарств и страха, испарения боли. И не верилось, что всего в паре десятков километров отсюда снежные лавины убивают людей. Следующие два дня прошли в мелкой суете, ночи – в кошмарах. Чернильная пустота взрывается ослепительно-белой ледяной волной. Миллиарды острых сверкающих на солнце игл вонзаются в лицо и незащищенные перчатками руки. Лавина накрывает с головой, словно взбесившаяся снежная стихия решила смести с лица земли все живое. Волна следует за волной, рассыпаясь колючей пылью, из-под которой ни вынырнуть, ни вдохнуть. Единственное, что я слышу, – пронзительный, тонущий в нарастающем грохоте женский крик. Ни неба, ни земли не существует – все смешалось в белый вихрь, подхвативший меня и увлекающий вниз. У смерти есть цвет и он - ослепительно белый. Крик. Чей-то полный ужаса, беспомощный и бесполезный крик. Лишенный зрения и какой бы то ни было опоры, я хватаюсь за него. Доля секунды до Большого взрыва, когда начнется необратимый процесс, уносящий в небытие островки надежд, куски прошлого, мозаику лиц. Точка отсчета – ее крик. Цвет смерти – белый. Отчаянный рывок в невесомости – к ней. Ни лица, ни имени, ни образа. Но рука хватает в бурлящем водовороте снега тонкое запястье. Невидимая сила швыряет нас друг к другу. Отравленные снегом, ослепленные, захлебнувшиеся, мы скатываемся по склону, и нас вновь накрывает непроницаемая белизна. Еще одна волна... Удар. Я резко открываю глаза. Темнота. Моя комната. Но кажется, что кровать подо мной еще вздрагивает, и колебания пружин затихают очень медленно, пока не наступает полная тишина. Провожу по лицу горячей ладонью, приходя в себя. "3:40" светится на дисплее будильника. Что стряслось? Я нечаянно вторгся в ее сны? Пора бросать эту работу. Из белого кошмара вспоминаю только одну деталь. Ее рука в снегу. Ярко-желтый катетер на запястье, неуклюже и второпях прилепленный пластырем. На губах льдинкой тает смутное, как будто из какой-то иной жизни знакомое имя – Валерия. Валерия... Вот так надо тебя называть? Ты этого хочешь, да? После выходных я нашел ее, конечно, не похорошевшей – а словно духовно преобразившейся. Ее черты заострились и в то же время как будто очистились. Страдание покинуло их. Разгладилась ломаная линия бровей. Губы размягчились и посветлели, тронутые легкой улыбкой. Некоторые мужчины не переносят женских слез, а я всегда немею и впадаю в ступор от женского смеха. Он кажется мне оскорбительным, исполненным презрения. Что бы ни было его причиной, я почему-то уверен, что потешаются надо мной. Насмешка, плевок, от которого все холодеет внутри, так что остается одно – убежать и спрятаться и с тоской перечитывать сказку о принцессе Несмеяне, которая не раздает мужчинам пощечины, не вышучивает и не высмеивает, а лелеет в сердце тихую, благородную грусть. Не так улыбалась она, моя Валерия. Не надменное веселье, а счастливое удивление ребенка, глядящего в глаза чуду, сияло на ее лице. В каких неведомых мне волшебных мирах моталась ее отлученная от тела душа? Прикрытая тонким одеялом грудь едва заметно вздымалась и опадала в такт дыханию. Вернее, дышал за нее аппарат, но иллюзия чуткой, беззаботной дремоты была настолько полной, что, если бы не нагроможденные вокруг консоли, осциллографы, питательные трубки, капельницы, я бы поклялся, что девчушка прилегла отдохнуть. Стоит коснуться ее плеча – и ресницы взметнутся, обдав синевой, и улыбка вспорхнет с губ, как испуганная стрекоза с лепестка кувшинки. Уход за лежачими больными оставляет мало времени для мечтаний. После обеда в отделение привезли еще двоих – тяжелых, и я крутился как белка в колесе, бегая из палаты в палату. Сделать перевязку, померить давление послеоперационному, ввести обезболивающее, разнести лекарства, обработать пролежни парализованному старику. Неприятная рутина. Но – странное дело – опостылевшие обязанности я выполнял не как робот, не механически, как обычно, – нет, я чувствовал себя живым, и люди вокруг меня были живые. Вот как меняет реальность внезапно сверкнувшая гармония. Как только выдавалась свободная минутка, я спешил к Валерии. Состояние стабильно-тяжелое, прогноз не ясен. Она не открывала глаз, не стонала, почти не шевелилась, но ее кожа теплела от моих прикосновений. Только в конце смены мне удалось заглянуть в историю болезни. «Эдна Лаурен, двадцать два года. Студентка». Странно, мне казалось, что девочке не больше семнадцати. Я все равно продолжал звать ее Валерией. Четыре слога, окрашенных нежностью. Хрупких, как то бесконечно ранимое, тончайшее доверие, которое постепенно установилось между нами. Можно ли общаться с больным, находящимся в коме? – спрашивают родственники, врачи, экстрасенсы. Можно, – отвечу, – если любви и понимания хватает на двоих. Я угадывал ее просьбы по едва заметным сигналам: по упавшему из окна лучу, по изменившейся плотности воздуха. Знал, когда ее телу холодно или неудобно лежать, когда надо поправить подушку или принести второе одеяло. Когда Валерии становилось одиноко – старался быть рядом. Хотя бы на минутку забежать – сказать ободряющее слово. Засыпая, призывал ее и верил, что она откликнется на зов, придет. И она приходила. Она приходила молча – моя Несмеяна. Всплывала из неведомых глубин сна, как всплывает вслед за знакомым запахом воспоминание. Ее лицо выныривало из океана ночных фантазий – теплое и ясное, знакомое до малейшей черточки и родное. Валерия обретала плоть. Тонкие пальцы постукивали по стеклу, и я шел навстречу этому слабому звону – открывать балконную дверь. Нет, не открывать – распахивать широко, чтобы впустить ночную гостью, как давно распахнул полное надежд сердце – для нее одной. Моей Валерии... Я подхватывал ее – переносящую босую ножку через порог, и она впрыгивала мне в объятия – каждым сладостным изгибом цветущего женского тела, дурманящим ароматом волос и предплечий. Я целовал ее, желанную до боли, каждый миллиметр душистой кожи, отдающий медленным жаром ее любви, зарываясь лицом в горячую впадину за ее маленьким ушком и не видя, не помня ничего, кроме Валерии. Я кружил ее по комнате, сам захваченный неодолимой властью ее податливости. Лишь сомкнутые на моей шее пальцы и наступавшие мне на ноги босые маленькие ступни, когда она, оступившись, заливалась застенчивым смехом, напоминали мне о том, что я еще на земле. Валерия смеялась совсем не так, как остальные. Ее смех, как вздрагивание серебряных струн, увлекал и подбрасывал ввысь мою душу – так бережно, так ласково, что она расцветала, оживая. Без страхов, без сомнений, доверчивая, как младенец, впервые увидевший свет. Зная, что будет принята любой – до самых темных закоулков, в любой причудливости и любой перемене. Вся без остатка - принята и согрета волшебным смехом, улыбкой полуоткрытых губ, ласковым блеском прячущегося за ресницами неба. Я умирал, я плакал в ее объятьях, навсегда избавившись от страха быть не так понятым, выглядеть неуклюжим. Я забывал, что означает неловкость. Это слово стало пустым звуком, сброшенным бабочкой коконом. Смех Валерии расколдовал и освободил меня – воздушно сиреневый, ласкающий, добрый, как руки самого близкого существа. В каждом ее просящем стоне и каждом захлебнувшемся в экстазе вскрике я находил свое освобождение. Я терял и обретал себя, снова и снова, отыскивая во тьме ладонями и губами ее вздрагивающую, наливающуюся от моих настойчивых ласк, грудь. Собирал губами каждую каплю, которую источало ее бьющееся под моим телом тело. Пил ее, как нектар, который воскрешал меня – без устали и без остатка. Бежал за ней, а она увлекала меня в ту высь, где рождались когда-то звезды, в танец Изначальности – святой и пламенный, где слова остались за гранью, где сбросили последние одежды наши тени и от нас, несущихся в сладостном вихре, не осталось даже памяти... – Валерия, кто ты? – еще чуть хриплым голосом прошептал я, наблюдая как блики ночника греют ее отдыхающее от недавнего бега тело и отливают нитями света в разметанных по подушке волосах. – Как ты делаешь то, что ты делаешь со мной? – Твоя женщина, – отозвалась она. – Смеющаяся Несмеяна. – Но откуда ты знаешь?.. – Зачем мне знать? Я вижу. Я удивленно рассматривал ее, пытаясь разгадать, что такое можно прочесть вот, например, в ее родинке на правой груди или в светлых метелочках несимметрично поднятых бровей. Или в темных стрелках от ресниц. – Не так, неправильно смотришь, – засмеялась она, хлопнув ладонью по покрывалу. С игривым вызовом, словно пыталась меня переспорить. Она ткнула пальцем мне в грудь, и ноготок царапнул меня где-то в районе сердца. Я поймал ее руку и притянул к себе. Валерия приблизила свое лицо к моему и распахнула ставшие вдруг серьезными глаза. Я смотрел в них долго. Мир передо мной плавно сдвинулся, словно кто-то осторожно, но уверенно начал смещать оси координат, ее лицо стало меняться, и знакомые черты его поплыли, преобразуясь в десятки новых, знакомых и незнакомых мне образов, и я нырнул вместе с ней, в неизведанное пространство, куда она позвала. Я вдруг ощутил, как в груди начинает просыпаться что-то невероятное – как призрачные, переливчатые ленты северного сияния. Они сплетались во мне в узоры, распускались легкими, как паутинки, нитями всех оттенков и каждая нить звучала – то жалобным эхом, то восклицанием восторга, то вздохом надежды, то пронзительным вскриком последней покидающей родину птицы. Я замер, переживая это новое, поселившееся во мне. А Валерия, загадочно кивнув, прильнула к моему плечу, обвила меня руками и затихла. Грубый толчок, шок пробуждения. Уши заложило писком, настолько высоким, что кажется, будто кричит летучая мышь. В ординаторской темно, только на панели горит беспокойно желтый квадрат с номером восемнадцать. Валерия... Валерия?! Я вскакиваю, путаясь в обрывках сновидений, в безжалостно разодранном на клочки дымчато-золотом шлейфе радости. Несусь к ее палате, на бегу выхватывая телефон и вызывая дежурного врача. Мысли еще спят, голова пустая и гулкая, как больничный коридор, но в груди ширится страх. Только не это! Не потерять ее! Не сейчас, когда мы по-настоящему встретились, только-только обрели себя и друг друга... Она спокойна и безучастна, как всегда: бледные губы кривятся неземной, потусторонней как будто, улыбкой, вялая рука упала с одеяла – но приборы жизнеобеспечения взбесились. Звонят и гудят, грозно мигают лампочками. Давление падает. Сердце не справляется – ему не хватает любви и внимания, обычной человеческой заботы. Ему не нужны ни материнские фрукты, ни мои бесполезные грезы. Я, жалкий идиот, чуть не проспал самое прекрасное, самое дорогое из всего, что когда-либо случалось в моей судьбе. Вспыхивает свет. Палата наполняется людьми. Усталый врач, реаниматолог в запотевших очках, две медсестры – одна из хирургического, другая не знаю откуда, и мы вместе пытаемся спасти мою Валерию. Пол скользкий, что-то разлито, я спотыкаюсь, точно слепой – после темноты свет режет глаза. Кретин, пустой мечтатель, – продолжаю казнить себя. – Нафантазировал с три короба, а что толку? Вот, на аппаратах лежит девушка, тяжело травмированная, вокруг нее – врачи. Сонные и чертыхаются вполголоса, но работу свою делают – и только благодаря их работе больная еще жива. Просто и прозаично. Вещи вокруг становятся плоскими и скучными, мир – серым, без единого проблеска. Чудес не бывает, каждому воздается по его стараниям. «Не уходи, пожалуйста, – молю я, прекрасно понимая, что это ни к чему. У нее умирает мозг, падает уровень глюкозы в крови и зашкаливает креатинин. – Валерия, не уходи, вернись! Ты меня слышишь?» От апельсиновых корок на тумбочке пахнет остро и свежо. В голове возникает нелепая картинка: больная ночью выходила из комы и ела апельсины. От них ей и сделалось плохо. Я, должно быть, чокнулся с испугу. Издалека, пробившийся сквозь многокилометровые слои мрака, сквозь космос и ледяной холод, сквозь все на свете снежные лавины, синусоиды осциллографов, душные одеяла, отчаяние и смерть, приходит ее ответ: «Слышу... Тео...» Это было как данное слово, как обещание любви. Валерия вернулась. Ничто больше не могло разлучить нас. Она снилась мне ночами, а днем я снился ей. Так что мы все время проводили вместе, в том сумрачном измерении, где грань между сновидением и явью стерта. Я сам то и дело впадал в состояние близкое к летаргии: засыпал стоя или на ходу, в ординаторской – и не только во время ночного дежурства, – над тарелкой супа или с чашкой кофе в руке, переходя улицу или поднимаясь на лифте. Иначе как объяснить то, что Валерия постоянно находилась рядом, улыбаясь, манила, таинственно заглядывала в глаза? Мы походили на двух детей, играющих в перетягивание одеяла – я пытался вытащить ее в мир, она увлекала меня в грезу. «Ты переутомился, Тео», – сочувственно качали головами коллеги. Дело кончилось тем, что меня принудительно на четыре дня отправили в отпуск. Хорошо, хоть не уволили. Мы шли по мощеному тротуару вдоль озера, и от воды поднимался густой туман. До рассвета оставалось несколько часов, но Валерии вздумалось вытащить меня в эту рань полюбоваться дремлющими у самой воды ивами. А может, ей просто хотелось поговорить. Разговаривать в предрассветном безмолвии, когда ни одного человека на тропинках парка не встретишь – это как диалог в первозданности. Здесь даже молчание – ответ. – Сколько, ты думаешь, лет этому озеру? – спрашивала она, отставая от меня на полшага, так, что мне периодически казалось, будто я иду один. Только постукивание каблуков, напоминало о ее присутствии. Я наблюдал, как поднимаются и тают струйки тумана, обволакивая ныряющие в озеро ветви. Дышалось легко и свободно. Запах росы разливался бодрящей прохладцей. – Оно старше, чем город. Вместе с нами плыли через легкое марево несколько уток. Легкие всплески воды и наши шаги были единственными звуками в парке. – Неет, не старше... – тянула Валерия. Мне почудилось, или она правда вздохнула? – А сколько лет этим ивам? Я скользнул взглядом по черным силуэтам деревьев. – Они точно старше меня. Валерия рассмеялась. – Нет, Тео. Я пожал плечами. Мы свернули на песчаную тропинку, в глубь парка, где начинался редкий сосновый лесок. Прошлогодние шишки то и дело попадались под ноги. Я подождал, пока Валерия снимет туфли. Она решила идти босиком, а меня эта вынужденная задержка отчего-то раздражала. Необъяснимо хотелось вперед, туда, где между влажными стволами сосен закипал туман. Да и вряд ли хорошо бродить по росе разутым. Все-таки еще не лето. Мы двинулись дальше. Я вдыхал полный запахов воздух, и голова тихонько кружилась. Вот они – издержки городской жизни. Организм вынужден приспосабливаться к тому, что когда-то было его стихией. Шишки хрустели под ногами. Некоторые, подпрыгивая и кувыркаясь, обгоняли меня – видимо, Валерия, вспомнив старую забаву, пинала их за моей спиной. – Думаешь, зачем мы идем? – спросила она. – Зачем? Гуляем, наверно, нет? Она снова засмеялась, и мне почудилась в ее голосе чуть уловимая грусть. – Это ты гуляешь, Тео. Каждый думает, что знает, зачем он идет. Но не всегда его догадки верны. Я тоже улыбнулся. Ей нравилось говорить загадками. – Лес скоро кончится, – почему-то снова с грустью добавила она. – Там набережная, – ответил я, – я этот парк с детства знаю. Там осока и ступеньки к воде. И лавочки. Можно посидеть и помечтать вместе. Она молчала. Шишки продолжали обгонять меня и катиться по тропинке, пока не терялись в траве. – Там то, что старше тебя, Тео. Намного старше, – вдруг произнесла она. – Ну, – взмахнул я руками. – Конечно, старше. Набережную построили лет за пятьдесят до моего рождения. Она почему-то не ответила. Между соснами возникали просветы, предрассветное небо проглядывало сквозь шершавые стволы. – Запомни этот лес, Тео, – вдруг попросила Валерия, – вот этот сегодняшний лес. Хорошо? Я немного удивился, но перечить не стал. Зачем она спрашивает – разве я забуду то, что связано с нами? – Конечно, – согласился я. – А побежали? – с нахлынувшим вдруг азартом предложила она. Мне передалось ее хулиганское настроение, и отчего-то сделалось радостно. Словно мы затевали какую-то захватывающую дух игру. Даже почудилось, что мы – два подростка, поспорившие, кто первым доплывет до того берега. – А давай! – Тогда я считаю, – начала Валерия. – Раз... – что-то внутри меня нетерпеливо подпрыгнуло. – Два... – я затаился, упираясь ногами в песок. – Три!!! – победно выпалила она, и мы, сбивая друг друга с ног, рванули сквозь сосны. Ветер засвистел в ушах. Светлеющее небо стало совсем близко. Еще минута, полминуты, несколько секунд... Я вырвался на простор, задыхаясь, и еле успел затормозить, чтобы не влететь с размаху в старенький каменный парапет. Сердце колотилось от восторга. Рубашка взмокла. Еще смеясь, я обернулся к Валерии. Но набережная была пуста. И тропинка до темнеющего пролеска – тоже. Еще не понимая, я покрутился на месте, прислушиваясь, не донесутся ли ее шаги. Но царило безмолвие. В груди сделалось неожиданно пусто. Медленно осознавая произошедшее, я повернулся лицом к воде. Поднял голову. Мой взгляд, блуждая, коснулся горизонта. Начало всходить солнце, огромными - во все небо - лучами заливая небосвод, воскрешая из зыбкого воздуха, теней и тумана силуэты кустов и берез на том берегу, скамейки, следы на песке, оставленный кем-то в траве зонтик, выщербленные ступеньки набережной, заросли осоки. Оно залило и меня. Оторопевшего, забывшего в этот миг обо всем. Я не видел и не помнил ничего, кроме солнца, последним аккордом утвердившего мир. Мир и меня в этом мире. Я проснулся в горячем поту – взволнованный и дрожащий. «Она умерла» – была первая мысль. Не знаю, почему именно так подумал, но мысль оказалась совершенно четкая, оформленная, как будто кто-то негромко, но ясно произнес эти слова у меня над изголовьем. Не помню, как трясущимися пальцами застегивал рубашку, как бежал в больницу, распахивал на полном ходу дверь палаты. По ушам сразу – резко – ударила тишина, не работала система жизнеобеспечения. Сердце зашлось от страха. Она полусидела на кровати. Не моя спящая красавица, не смеющаяся Несмеяна. Не Валерия – Эдна Лаурен. Кольнула меня, остолбеневшего на пороге, взглядом чужих темно-карих глаз. Комкая бледными пальцами одеяло и запинаясь, деревянным языком выговорила: – Вы кто? Мы знаем друг друга... кажется... А где мама? – и бессильно откинулась на подушку. Она была еще очень слаба. Я не успел ответить, потому что в палату, обдав ароматом яблок, ворвалась мать, совсем не торжественная, слезливая и растрепанная. Потянулись недели восстановления, и чем больше она крепла, тем больше проявлялось в ней то незнакомое, чуждое, неприятное, от чего я всегда в женщинах шарахался. Ужимки, шуточки, глупое девичье заигрывание. Юная дурочка, девчонка, пустая и мелкая, видно, решила меня очаровать! Тянулась ко мне. Что-то помнила? Да нет, не могла она ничего помнить. Наверное, злилась, что я не ведусь на ее уловки. Я тоже злился – и тем сильнее, чем основательнее сковывала меня былая неуклюжесть. Куда делась беззащитная простота моей Валерии, ее музыкальный голос, ее одновременно мудрая и наивная доверчивость? Эдна Лаурен все делала ненатурально. Театрально рыдала, узнав о гибели своих подружек и друзей-альпинистов. Наводила лживую краску на щеки и губы. Кокетничала со мной и еще одним медбратом, Эгоном Шварцем, и с его стороны встречала отклик – не с моей. Я был рад, когда она выписалась, наконец, вот только... Только иногда – особенно ранней весной, когда на газонах распускаются крокусы и одинокий кустик японской айвы не ко времени, всегда не ко времени вспыхивает алыми цветами – я вспоминаю свое прекрасное сновидение, фантазию, мечту, и думаю: ведь где-то я нашел ее, в себе ли самом? А вдруг просто не заметил, проглядел под болтовней и смешками, под неказистой маской Эдны Лаурен – настоящую, внутреннюю Валерию? Возможно ли, что сквозь фальшивую мелодию проступают нежные звуки скрипки? Что из-под бурых торфяных кочек бьют синие родники? Что стоило ей улыбнуться по-другому, по-особому, чуть искоса, чуть туманно посмотреть – и ее искусственность и кокетство слетели бы, как ненужная шелуха? Ну, не мог я просто взять и выдумать – это очарование, эту глубокую, как озеро, красоту, нет ее во мне. (с) Юлия Вереск (с) Джон Маверик |