Памяти жертв блокадного Ленинграда и освобождение города от немецко - фашистских захватчиков. Обыкновенный голод Первое что увидела Катюша, когда проснувшись, открыла глаза, это была крыса. Противная, большая, с невероятно вытянутой острой мордой, она сидела на задних лапах и в упор смотрела на Катю. Смотрела своими не моргающими круглыми зенками, как бы раздумывая накинуться сейчас или подождать. Девушка, как пружина сжалась под одеялом, тоже не отводя от этой твари взгляд. Как назло в неё даже швырнуть нечем. Чтобы дотянуться до валенок надо пошевелиться. Они на ногах. А пошевелиться Кате было страшно. Говорили, что крысы ушли из города. Оказывается не ушли. Может, потому, что некуда уходить - вокруг вода, огонь фронта. Катя вдруг подумала, что они не ушли потому, что знают - Ленинград мы не сдадим. Не сдадим фашистам, а тем более им отвратительным гадостям. Девушка вспомнила, как в самом начале блокады учительница биологии Зоя Сергеевна рассказывала, про полчища крыс, которые длинными шеренгами во главе со своими вожаками двигались по Шлиссельбургскому тракту прямо к мельнице, где мололи муку для всего города. Мука тогда ещё была. В крыс стреляли, их пытались давить танками, но ничего не получалось, они запрыгивали на танки и благополучно ехали на танках дальше. «Это враг организованный, умный и жестокий. Все виды оружия, бомбежки и огонь пожаров могут оказаться бессильными уничтожить «пятую колонну», - говорила учительница биологии Зоя Сергеевна. Зою Сергеевну нашли мёртвой в самом начале зимы. Она умерла на набережной Фонтанки, не успев зачерпнуть ведёрко студёной воды. «Тогда, с наступлением зимы съели всех кошек, - вспоминала Катя. - Весной худые милиционеры охраняли едва ли единственную в городе кошку. Интересно где она теперь. Может, съедена этой крысой. И теперь она пришла за мной». Держась за стенку, в комнату вошла мама. Увидев крысу, она не испугалась, она захлопала руками, но хлопков не было. Мама была в серых вязаных рукавицах. Они были велики ей, но пальцы согревали. Крыса резко повернула свой нос на шум, и не очень быстро побежала под Катину кровать. Катя откинула одеяло и села на краю одеяла. -Мне холодно, мама, я не буду мыться. Мама подошла, села рядом. Вдруг Катя увидела, что мама очень стала похожа на крысу. Вытянутое от худобы лицо, длинный нос, запавшие, округлившиеся глаз и эта серая прядь слипшихся волос из - под пухового платка -Стёпа умер, - сказала мама - Иди, посмотри. Стёпа умер,- повторила она. -Стёпа умер, - одними губами повторила Катя и уткнулась лицом в острое мамино плечо. Она ждала этого. Ждала когда смерть заберёт брата. И вот случилось. Перед глазами встала картина, как Стёпик, которому было три с половиной годика, позавчера и даже вчера уже не плакал, не сучил синими ножками, а лежал, не шевелясь, и глаза его были, не моргающие, какие-то стеклянные. Два дня даже не писался, а когда мама протягивала ему ложку разведенного в теплой воде книжного клея, он не глотал. То ли не хотел, то ли не мог уже глотать. - До Волкова я его не донесу. Ты донесёшь?- спросила мама. И не дожидаясь ответа, сама ответила. – Далеко кладбище. Я тебя одну не пущу. Катя встала и зашаркала в спальню, где лежал Стёпа. Не подходя к кроватке, она увидела его тоненькие пальчики с чёрными ноготками. Оттопыренные, они застыли в дырках верёвочной сетки привязанной к спинкам кровати. Вчера они с мамой с трудом скрошили ему в ротик кусочек «дуранды». Это такая плитка, которая состояла из жмыхов, клея и соломы. Она Кате казалась шоколадкой. Брату так и сказала: «Вот шоколадка сладкая, открывай ротик». Чуть-чуть Стёпа поел, а сегодня умер. Может, они с мамой отравили его этой «шоколадкой?» Преодолевая себя, крадучись она подошла к мертвому Стёпе и, стараясь не глядеть на личико, которое было похоже на спёкшееся яблочко, потянула на себя байковое одеяльце. «Оно ему уже не нужно. Ему уже не холодно». Холод в квартире стоял невозможный. Тепло было, когда были дрова. Но большую печку теперь не топить нечем. Была еще буржуйка. С наступлением зимы сосед помог им вставить трубу в дымоход большой печки и «буржуйка» заменяла им плиту и примус с керосинкой. Топили её книжными полками, стульями и теми же книгами. Печь давала какое-то тепло в комнате. Печь согревала до тех пор, пока в начале ноября ночью, упала бомба недалеко от дома. Печь от сотрясения сильно наклонилась над кроватью, на которой Катя спала с мамой. Мама успела прикрыть Катерину собой. Всё обошлось. Только печь перестала греть. Без печки жить стало невмоготу. За окнами температура на улице не поднимается выше −29,1 градуса. Но вот они живут, а Стёпка умер. «Девятнадцатый», - подумала Катя. Девятнадцатый потому что вчера пока они шли с мамой от улицы Восстания до улицы Рубинштейна, Катерина насчитала 18 покойников за один раз. Она закуталась в одеяло и вернулась к маме. Мама так и сидела на кровати с закрытыми глазами. У мамы цинга. Её сонливость, кровоточащие дёсна и боли в мышцах говорят сами за себя. Иногда у мамы случается рвота. -Дочка, я сейчас перебирала кухонный стол и смотри что нашла,- не открывая глаза, сказала мама. Она стащила с руки варежку и вытряхнула из неё два засохших кильки. – Возьми, ешь,- протянула мама ладонь. - Нет, тебе одна и мне одна, - Катя села рядом и закрыла мамину ладонь. - Их было три, я одну съела на кухне. Это не было похоже на правду, ей с трудом давались обманные слова. Катя молчала, молчала мама. Было слышно, как крыса мечется под кроватью. Катя взяла одну кильку с маминой ладони и положила себе в рот. Рот наполнился слюной. От кильки даже вкуса соли не осталось. Но она показалась Кате вкуснее самой настоящей шоколадки, которые ела до войны. - Надо Стёпу похоронить,- сказала Катя. Мама сунула ещё один скелетик рыбки в руку Кате, тяжело поднялась и направилась в спальню. Очень скоро вышла оттуда с тугим свёртком. Стёпу положила в наволочку, завернула, перепеленала его и застегнула на пуговицы. Подошла к окну, долго мучилась со шпингалетом, наконец, открыла раму и положила свёрток на грязную серую вату между стёкол. Раму закрыла, щелкнул шпингалет. Потом повернулась к Кате. -Вот так вот!- склонила она голову на бок. -Что ты делаешь, мама?- ужас был у Кати на лице. -Ничего, никому не говори про Стёпу. Пусть лежит на холоде. Будем на него ещё хлеб получать как будто он живой. На какое-то мгновенье у Кати потемнело в глазах. Килька выпала из рук. До неё стало доходить! «Вот оказывается что! Дело не в том, что до кладбища с тельцем им не добраться. Стёпина смерть, если её утаить, не отнимет у них лишнюю пайку хлеба». -Мама, когда ты стала такой? - едва проговорила она. А мама прошептала: -Стёпка не осудит нас. Он не осуждает, - взглянув через стекло на свёрток, добавила мама. * * * Наступил новый день. Первый день без Стёпы. Было около семи часов утра, но рассвет не пробивался в кромешной темноте квартиры. Казалось, темень из неё не уходила ни утром, ни днём. Потому что – светомаскировка. Окна заклеены газетами и плотно заколочены листами фанеры. Из темноты появилась мама с маленькой баночкой. Внутри плавал фитилёк – коптилка, которая едва светила. Катя напрягла память: «Какой день, какое число сегодня? По- моему сегодня 13 декабря 1942. Оказывается, жизнь останавливается, если нет еды и присутствует пронизывающий холод и темнота. Но вот же она вспомнила, какой день сегодня, значит, жизнь ещё колеблется и дрожит, как этот крохотный язычок огня в стеклянной банке. - Смотри, чтобы огонёк не погас. Я пойду на брошенные огороды посёлка Ягодное. Говорят на огородах много мерзлых листьев капусты. «Как далеко она собралась, - подумала Катя. - Волково кладбище ближе, чем посёлок». Но ничего не сказала маме. А она поставила коптилку на столик, варежкой попыталась запихать под платок непослушные волосы, повернулась и зашаркала на выход. Вдруг обернулась: - Знаешь, доченька, если бы мне пришлось прожить свою жизнь еще раз…вернее, если бы я знала, что Стёпа умрёт от обыкновенного голода, лучше бы я не рожала его. За свою короткую жизнь он никогда, ничем не болел. Хотела сказать что-то еще, но не сказала, ушла. - Какой же голод необыкновенный?- спросила сама себя Катя. Ответа у неё не было. Маме не вернулась ни вечером, как обещала, ни на следующий день. Когда грохот бомбёжек утих, и почти не стало слышно артиллерийской канонады, Катя спустилась во двор. Там она встретила безногого Фёдора, спросила про маму. «В Ягодное подалась?- переспросил он. – Ту сторону всю ночь бомбили. Почитай там осталась, Господи прости. А, может, и нет. Жди, девка. Степан-то с кем?- вспомнил он про Катиного брата. Катя ничего не ответила, с трудом по обледенелой лестнице поднялась в квартиру. Протянула ладони к теплой коптилке, прислонилась к ледяной печке и заплакала навзрыд. Она осталась одна в стынущей квартире, одна в блокадном кольце и, похоже, нет такой силы, которая разорвёт фашистский капкан. Про Красную Армию никто ни слова. Где сейчас стреляет из танка её папа? Она осталась одна, если не считать мёртвого Стёпу и крысу. Крыса совсем лишилась страха, стала носиться по квартире и, Кате показалось даже, что она знает про смерть брата, знает, где он лежит. Крыса металась по квартире, всё чаще и чаще подлетая к окну. Как-то на седьмой день со дня смерти Стёпы, когда в доме уже было съедено всё, что можно было съесть, когда по крохам был проглочен последний ломтик хлеба из целлюлозы и пшеничной древесной пыли с мельницы, Катя, держась за стенку, спустилась во двор и вышла на улицу. Шёл густой снег, со стороны Финского залива дул пронизывающий ветер. Она увидела двух милиционеров. Худые, обросшие щетиной они, тем не менее, шутили и даже пели, притоптывая от холода у костра сапогами. На костре они жарили ворону, которую только что подстрелили. - Девушка, может у вас найдётся щепотка соли? Скоро ворона будет готова – поделимся с вами, - сказал ей длинный милиционер. У Кати вдруг мелькнула мысль. Она рассказала им про большущую крысу, которая совсем обнаглела, не прячется от неё, а наоборот следит за ней и готова наброситься на неё. -Застрелите её, пожалуйста, а соль в доме есть, - попросила милиционеров Катя. Один остался у костра, а длинный милиционер по имени Паша потрогал на ремне кобуру с пистолетом и сказал Кате: «Пошли, синеглазка». Когда они поднимались по лестнице, Катя вспомнила про Стёпу за стеклом и страшно перепугалась. Боже мой! Что же будет, если милиционер увидит свёрток! Господи, зачем позвала его? Но говорить, что передумала, было уже поздно. «Пусть будет что будет,» - решила она и открыла перед Пашей дверь. Крыса как будто ждала их. Сидела посреди комнаты и, как собака, задрав голову, смотрела на окно. На стук двери она обернулась и, нервно забила толстым хвостом по паркету. Пистолет уже был у Паши в руках. «Действительно, здоровая», - согласился он с Катей, вытянул руку, прицелился и нажал на курок. Раздался оглушительный выстрел, комната моментально наполнилась дымом, а когда он рассеялся, Катя увидела перевёрнутую безобразную тушку дохлой крысы. Хвост у неё, тем не менее, ещё подрагивал. - Всё, допрыгалась, - пряча пистолет в кобуру, сказал Паша.- Потом уберешь. Не вздумай её есть! Идём я тебе отломлю ножку вороны. Вороны вкусней крыс. Родители твои где? Катя сказала, что мама ушла неделю назад в Ягодное, до сих пор её нет, а отец воюет на Белорусском фронте в танковых войсках под командованием генерала Рокоссовского. Милиционер пристально посмотрел в лицо Кати и ничего не сказал. Он не обратил никакого внимания на большой свёрток, что белел за стеклом. Катя молила Бога, чтобы он ничего не заподозрил. На кухне она из обрывка газеты, ловко скрутила кулек, насыпала туда щепоть соли. Передала его милиционеру, и они спустились на улицу. Оказывается, ворона только кажется большой птицей, если она в перьях. А эта общипанная и поджаренная на огне выглядела, как воробей. Милиционер снял её с прута, положил на обломок обгорелой доски и густо посолил мясо. Потом ловко штык - ножом отрезал почти половину жалкой тушки. Завернул кусок в тот же кулек, в котором была соль, и протянул девочке. - Держи и беги домой. А Паша добавил, взглянув на низкое черное небо: - Беги в убежище, синеглазка! Скоро начнут бомбить. Квартира твоя шестнадцатая. Как-нибудь заглянем к тебе, принесём еще чего-нибудь вкусненького. -Он тебе ещё много и ворон, и крыс настреляет! Потому как живых фрицев еще не видел,- с нескрываемой насмешкой воскликнул другой милиционер. Тут же они начали спорить и поддевать друг друга. Катерина повернулась и, прижав к груди сверток, осторожно пошла домой, боясь поскользнуться. Вернувшись домой, она замерла в дверях. Убитой крысы на полу не было. Катя взяла в руки коптилку обошла квартиру, подсвечивая все углы – крысы не было нигде. Девушка подошла ближе к месту, где она лежала. Может она была ранена и по следам крови Катя увидит, куда она уползла, где забилась. Но на паркете - ни капли крови. «Я не помню, закрывала ли дверь? Может в квартиру кто-то заходил и забрал крысу. Крысу есть!? Да она скорее готова землю грызть, чем крысу жрать!» Катя села на кровать и разжала ладонь с маленьким свёртком. Кусочек вороны еще горячий, приятно согревал ладонь. Тонкие ребрышки с кусочками мяса. Отломала ребрышко и отправила в рот. Вкусно! Так вкусно, что она зубами разжевала рёбрышко и с удовольствием проглотила. В один присест она съела почти весь кусок и мысленно поблагодарила милиционера Пашу за еду, за необычный ужин. Она уснула, не выпуская из рук кулёк с остатками вороны. В бомбоубежище не пошла. Ей было неохота, точнее ей было всё равно, что случиться. Катя спала и не слышала, был ли ночной налёт на город или нет. * * * Ещё весной и летом в городе было электричество. Несмотря на блокаду, тогда состоялись даже несколько джазовых концертов. Катя слушала их по тарелке. Просыпалась по сигналам времени, которое объявляли по радио. Вот уже почти полгода радио молчит. Утром её разбудили голоса на лестничной клетке, топот ног, плач и причитания. Сил встать не было, но она медленно поднялась, увидела себя в зеркале, поднесла к лицу коптилку. На неё глядело лицо не двадцатилетней девушки, а почти старуха. Выглянула из дверей. Увидела четверых санитаров. Поверх ватников на них были грязные белые халаты, и они тащили вниз по лестнице двое носилок, застеленные тоже грязными простынями. На одних из носилок по большим красным ботинкам узнала Сергея Николаевича. До войны он был директором Парка культуры и отдыха имени С. М. Кирова. Такие английские ботинки носил только он. За санитарами соседи под руки вели едва переставляющую ноги жену Сергея Николаевича Тамару Петровну. Люди плакали, что-то кричали. Лицо Тамары Петровны было каменным, глаза чуть приоткрыты. Кто лежал на других носилках Катя не рассмотрела. Когда люди по лестнице спустились вниз, выглянув в окно, она увидела во дворе большую крытую брезентом машину. На брезенте были нарисованы красные кресты. Это была санитарная машина службы тыла. Такие машины курсировали по городу и собирали трупы. «Вот тебе, пожалуйста – живая оказия с мертвыми,- подумала Катя. – Санитары могли и Стёпу сейчас забрать, если бы я им сказала про него. Но я не сказала». Смотрела, как носилки с Сергеем Николаевичем запихивают в грузовик. Вспомнила - каждым довоенным летом он, её сосед и директор парка, угощал юную комсомолку мороженным и даже порой бесплатно разрешал прокатиться на чертовом колесе. Сегодня воспоминания совсем другие. Они связаны только с едой. С её добыванием. Держась за холодные перила, Катя, едва переставляя ноги, поднялась к себе. Вспомнила, как летом с подружками ходила днём на кладбище, потому что там росла лебеда. Из этой травы мама пекла лепёшки. Лепёшки были горькие и тёмные, но они спасали тогда от голода. Ещё по краю кладбища росли грибы. Они их тоже собирали, сушили и ели. А ещё были Бадаевские склады. В нём были сосредоточены все запасы продуктов. Тогда за одну бомбежку немцы уничтожили все продуктовые запасы Ленинграда. Зарево и дым пожарища закрывали все небо над городом. Во время пожара сахар расплавился, и земля пропиталась сладким сиропом. Это место легко можно было определить по запаху. На него спешила детвора со всего Ленинграда.Катя с подружками копала пропитанную сахаром землю и, сколько хватало сил, уносили её домой. Но вскоре начались морозы, выпал снег, походы прекратились. Сейчас есть нечего. Катя вспомнила про хлебные карточки. Хватит ли у неё сил доползти до хлебного магазина? Она даже не помнила, открыт ли он сегодня? Катя подставила к большому платяному шкафу, что стоял в спальне единственный стул, его не успели сжечь и, вскарабкалась на него. Все полки завалены довоенной одёжкой, Стёпкиными рубашечками и шортиками. А вот на самом шкафу сложены дорогие Катерининому сердцу книги, которые она не дала маме сжечь в буржуйке. В книге Вениамина Каверина «Исполнение желаний», под её твёрдой обложкой лежит хлебная карточка. Этот тайник придумала мама. Катя была немало удивлена – книга оказалась раскрытой. Перед глазами всё поплыло, она едва успела ухватиться за край шкафа, потому что на странице, где должна была лежать карточка, её не было. Катя не помнила, сколько она простояла на стуле в оцепенении, пальцы побелели, в голове гудело, и подкашивались ноги. Она бездумно перевернула несколько страниц, потом медленно спустилась со стула. «Карточки украли, украли вместе с крысой. Крыса с хлебом! Наверное, это кому-то вкусно, наверное, кто-то радуется, радуется сворованной крысе и сворованным хлебным карточкам, - мысли лихорадочно скакали в голове.- Мне значит сейчас взять наволочку со Степой и на кладбище.Лечь и ждать смерти, умирать. Дорога в одну сторону. Прогулка в один конец. Я не выживу, я не проживу и двух дней если не найду хоть чего-нибудь поесть». В квартире стало совсем темно. Катя забыла, где оставила коптилку, натыкаясь на предметы, на мебель она побрела на кухню. Фитилёк едва мерцал там. Она подошла к стене возле буфета. С этой стены летом она с мамой сдирала обои, сцарапывали с них и со стен затвердевший клейстер. Разводили его с водой, нагревали и пили. Вот и сейчас она потянула за край оторванной обои, рукой нащупала на столе кухонный нож и стала почти на ощупь соскребать то ножом, то ложкой мутные полоски клея со стены. Но ложка вывалилась из рук, Катерина пошатнулась и упала в обморок. Она пришла в себя с наступлением рассвета. Где-то далеко гремели пушки и ревели самолёты, то приближаясь то отдаляясь. Пол порой подрагивал. Тем не менее, Катя проснулась от голода, а не от холода или от взрывов. Не чувствуя тела, поднялась, попила из кружки немного воды, взяла снова ложку и содрала со стены несколько струек желтоватого клейстера. Потом положила стружки клея в кружку с несколькими глотками воды, подняла её над коптилкой и стала ждать, когда смесь нагреется. Немножко помешала ложкой и вот еда готова. Подула на ложку и отправила желе в рот. «Ничего. Не ворона конечно, даже не дуранда, но главное тёплое и напоминает какой-то суп». Выскребла ложкой дно кружки, но голод не проходил. Есть захотелось ещё больше. Она добрела до зеркала, увидела провалившиеся глаза и запекшимися, потрескавшимися почти белыми губами горячо зашептала вслух: -Господи, мне только двадцать лет! Я не хочу умирать! Я хочу жить! Я люблю цветы и мороженое, я люблю снег и яблоки из сада, люблю книги, люблю хороших людей и Эрмитаж, я люблю белые ночи и люблю собирать в лесу грибы! Я люблю танцевать и кататься на каруселях! Люблю плавать на лодке и загорать! Ты не заберёшь меня, Господи! Тебе не удастся уволить меня! Я могу уйти только по собственному желанию. А этого желания у меня не будет никогда, что бы ни случилось! Я не доставлю тебе такого праздника! Жизнь прекрасна, не смотря на смерть вокруг! Я хочу замуж, у меня никогда не было парня, я хочу детей, я хочу любви! Я еще никогда не целовалась с мальчиком! Я люблю любить и люблю, когда любят меня! Я не хочу кормить ни червей, ни поганых крыс! Именно из-за этого я буду бороться до конца! За эти мои желания, за то чтобы они исполнились, где-то бьет крыс в рогатых касках мой отец! Он вернётся и будет еще счастливым дедом! Пусть даже без мамы и Стёпы. Это крысы приходят и уходят! Упорные люди остаются! Ленинградцы остаются! В конечном итоге, Господи! - закричала Катя на весь дом и отпрянула от зеркала,- жизнь каждого человека зависит от силы его желания жить, от его проворства и предприимчивости! Она не заметила, как по трясущемуся от бомбёжки полу с ножом в руках подошла к окну, за стеклом которого в наволочке покоился Стёпа. Распахнула раму, потом стала ногтями отдирать прилипшую материю к холодному, как ледышка тельцу. Вот показалось ручка брата, Катя взмахнула ножом и чиркнула по плечу. В этот момент с низкого чёрного неба, по которому шныряли яркие снопы света, раздался пронзительный, противный завывающий звук самолета. Он низко спикировал над крышей Катиного дома. Затем был сокрушительный взрыв и оглушительный грохот. Последнее, что она увидела это, как раскололась стена. От окна в угол побежала огромная трещина, обнажая красные кирпичи, а белый потолок, под которым раскачивался оранжевый абажур, накренился и в одно мгновение накрыл её. * * * Ближе к вечеру, когда немецкие бомбардировщики улетели, к развалинам дома стали собираться люди. Подъехала пожарная машина, включили прожекторы, луч света зашарил по руинам. Тушить было нечего. Всё что можно было сгорело. В воздухе кружился черный дым, и черный пепел, который оседал на черный снег.В тот день все жильцы успели спуститься в бомбоубежище. Больные, немощные, старые и беспомощные все, кто слышал завывание сирены. Среди них не было только Катерины и её братика. Они не слышали тревогу. Катерину нашел милиционер Паша. Он с другом прыгал по кучам битого кирпича и заглядывал во все завалы, подсвечивая большим фонарём. Потом позвали пожарных ещё каких-то мужиков, и с трудом подняли и сдвинули бетонное перекрытие потолка. Девушка лежала раздавленная потолком без лица, без синих глаз. В глаза её влюбились милиционеры, когда жарили на костре ворону, а потом угощали ею Катю. А Стёпу не нашли. Люди, в одночасье лишившиеся своего дома и скудного скарба решили, что, наверное, мама взяла его с собой в посёлок Ягодное. Гадали, жива она или нет. Кажется, месяца через полтора пришло уведомление о смерти Катерининой матери во время бомбежки поселка. Она умерла от цинги, от истощения организма, от горя, а не от бомбы. Про Стёпу в уведомлении не было ни слова. Только, что это меняло? Получить уведомление не пришлось уже никому. Тем более оплакивать смерть ребёнка. Никого не осталось, чтобы оплакать семью. Катин отец с фронта не вернулся. Их помянули соседи, кто остался жив. Помянули, когда в городе сняли блокаду. А Господу всё-таки удалось уволить Катерину из жизни. Может в наказание за искушение величайшим грехом, свидетелем которого был только он. Цыганский ужас Казалось, август изнывал и задыхался в душном вечере. Жаркое марево висело над берёзовой рощей. В траве надрывались, звенели кузнечики, а на болоте, перебивая, друг дружку квакали лягушки. Гудели комары. Табор раскинулся под звёздным небом на большой цветочной поляне. Чуть звенели гитары, кто-то стучал в бубен, блеяла коза, доносились всплески смеха, детские и женские голоса, в темноте фыркали лошади. Гожо, пожилой цыганский барон молдавского городка Сороки лежал на подстеленной бурке и нежно поглаживал красавца пса Бинго. Он сидел у него на животе. Не хотелось думать о немцах, которые, как говорили, захватили в Белоруссии Брестскую крепость, ни о возможной отправке на фронт, которой пугал его председатель сельсовета. Все были уверены – война началась неожиданно и быстро закончится. Юрко наполнял старым красным молдавским вином «Негру де Пуркаръ» большую кружку. Барон смотрел на старика Шуко и не ревновал, что народ тянется больше к нему. Шуко мудр, прозорлив, начитан и справедлив. Вокруг его сегодня, как и всегда, присела большая часть табора. Откупоривали вино, разливали в кружки. Вита, жена Гожо беспрестанно раскладывала карты, тут же их смешивала и снова разбрасывала веером их перед собой. Долго в них всматривалась, касалась рукой, потом тасовала и начинала сначала. Ему понятна её тревога. Куда табору податься? В Бессарабию ли, Румынию ли, а может так и вовсе в Крым? Эта внезапная война, образно говоря, спутала все карты. Супруг с любовью, с нерастраченной нежностью смотрел на неё. Как быстро она состарилась! Но более всего сердце болело за то, что Господь не дал им детей. Жизнь заканчивается, как короткая песня. Подхватить её некому. Гожо цедил вино, ночь постепенно накрывала табор, костёр разгорался. Порой пламя его, казалось, обжигает звёзды. Шуко долго смотрел, как Вита кидает карты, стараясь прочесть, найти для табора удачную, счастливую дорогу. Потом он решительно сгрёб их с шёлковой подстилки и, передавая карты гадалке, сказал так, чтоб только слышала она: -Хватит. Ты не знаешь ничего! Ты гадаешь, я же сейчас буду говорить правду. В небо уйдёт табор. И не дав, ей опомнится, неожиданно для всех обратился к цыганам. -Ромалы! - Те дружно подняли головы. - То, что я сейчас скажу, карты не предскажут! Но это будет! Кончится лето и по осени немцы на территории СССР начнут убивать евреев и начнут убивать цыган. Появятся специальные германские айнзацгруппы, которые будут уничтожать встреченные на их пути таборы. Начнётся пораймос. То, что потом у евреев будет иметь название шоа, то есть катастрофа. Немцы станут руководствоваться «принципом крови». Расстрелы цыган впишутся в рамки борьбы против таборного криминала. А потому достаточно будет цыганской национальности, чтобы убивать нас. -Что он несёт! Чтоб у него язык отсох! Расстрелы! Вы слышали такое? - со всех сторон послышались недовольные, раздражённые голоса. -Пораймос! Я вижу, тебе нравится эта тема. Говори, Шуко! Интересно! Но только ты дорого заплатишь за свой вымысел,- приподнялся на локте барон Гожо, а Бинго устрашающе зарычала. Шуко поднял руку: -Мы все будем платить, барон. Айнзацгруппа догонит нас. Осень будет с проливными дождями. Раскисшую после дождя дорогу с двух сторон будет обступать молодой зелёный лес. По раскисшей лесной дороге нас поведут. Двадцать семь человек будет нас. 20 взрослых и семь малолеток. Звенящая тишина повисла над табором. Народ перестал пить вино. В воздухе замерли руки с картами, с бутылками вина, девичьи руки с гребешками застыли над длинными волосами. Все заворожено слушали Шуко. -Чтобы было скорее идти детей Янку, Павла, Данилку и Карину немцы посадят в кибитку, а двух младенцев понесут на руках мамочки. Ты Зора к тому времени родишь Машу. Будешь на ходу кормить её грудью. Беременная Зора удивлёнными глазами смотрела на рассказчика, поглаживала живот и полевые цветы, вплетённые в венок, мелко дрожали над головой. А Шуко продолжил: -Врасплох на рассвете вырастут чёрные мундиры. Никто даже не услышит тарахтения мотоциклов. Кто-то будет спать, кто-то играть в карты и петь у гаснувшего после ночи костра. А кто-то уйдёт в шатёр. Всё как сейчас. Немцы появятся неожиданно и начнётся! Детские крики, вопли взрослых, слёзы, проклятия! Каратели, окружат поляну, и похватают под уздцы шестерых коней. -Откуда шестерых! У нас четыре лошади, Шуко! Считай хорошо! - насмешливо выкрикнул Лачо. Шуко оставался невозмутимым: - А я говорю шестерых! К тому времени, ты Гожо, в табор приведёшь ещё жеребцов. Два офицера распахнут полог шатра, заставят всех выйти, и разбудят младенцев. Капитан заберет крынку с молоком, будет пить, гогоча во всё горло.Вот тогда ты Лачо выхватишь кувшин из его рук и плеснёшь молоком в красную рожу. На тебя навалятся, будут бить. Будут бить вместе полицаи и немцы. Не оставят живого места. На скулах усатого Лачо заиграли желваки. Он выплюнул соломинку изо рта, выругался по-цыгански и сжал кулаки. -Ты будешь еле поспевать за всеми, ухватившись за кибитку. За тобой будет тащиться кровавый след. Шуко стал говорить громче: -Александр, бывший счетовод Сорокинского сельсовета, щелкая по голенищу сапога кнутом, будет усмехаться мне и, размахивая бутылкой самогона, пропоёт пошатываясь: «Айне – кляйне, пипец, птичке. Где твоя скрипка, цыган?» Я вижу, как он идёт пьяный, немецкий автомат болтается на шее. По другую сторону дороги будет семенить Нестор, недавний учитель русской школы. Выслуживаются перед германцами. Те ведут лошадей, кто-то оседлал их, расстегнули гимнастёрки, или скинули их совсем. Гарцуют в майках, солнце палит нещадно, жара. Сзади потрескивает мотоцикл с офицером в коляске. Такой же мотоцикл катит впереди. Только там, у мотоцикла в коляске – пулемёт. Шуко замолчал, наклонился к костру, выдернул оттуда веточку с огоньком и, освещая своё небритое, измождённое лицо прикурил потухшую папиросу. Затянулся и взглянул на пожилую цыганку. Вита немигающим взглядом смотрела на Шуко. –А жена твоя барон будет сидеть в кибитке с трубкой, которая давно погасла в высохшем кулачке. Кибитку нагонит Зора. Ребенок заснёт на руках у тебя, Зора. Ты спрячешь под белую кофточку круглую грудь, а Бахти муж твой на ходу подсадит тебя на повозку. Черные глаза его нальются яростью и недобрым светом. Будет грозиться завалить полицаев потому как они лютее немцев. С кучерявым Юрко ты, Бахти, захочешь прибиться к партизанам. Осторожные люди сведут вас в лесу с кем-то, но там к вам отнесутся с подозрением. «Надо будет - сами выйдем на вас - скажут. – Ничего у вас нет, даже винтовки паршивой. Забудьте к нам дорогу». -Это не так! Шуко, чего ты несёшь? К каким партизанам? Я не Лачо! Бить себя не дам! - Бахти захрипел, заскрипел зубами то ли от злости, то ли от неправды. Шуко, не обращая внимания, продолжил: -Ты будешь провоцировать предателей, а Зора будет умолять тебя: «Тише, тише. Не накличь беды на младенца! Слышала, в огонь кидают младенцев!» И скажет Катерина: «Жидовнят кидают. В Кишинёве так было. Нас не тронут». Самый старый в таборе цыган Ило, перепив вина, спал под звездами и не слышал про себя ни слова: -Скажет возчик Ило, причмокивая на коней: «Драпать надо! Худое дело будет, нутро мне подсказывает, убегать надо». Шуко снова замолчал, поднял на всех воспалённые глаза, потёр их смуглым кулаком и отхлебнул красного вина. -К возчику подскочит Нестор: «Вперёд смотри, цыган! Не агитируй, не подбивай! Скоро доставим!» – заорёт. Ему ответит Юрко: «C каких это пор цыган доставлять стали? Мы вольные люди, даже к Господу сами уходим». «В этот раз мы вам подсобим, цыганское отродье»,- крикнет через дорогу Александр. В ответ полицаю полетят проклятия и ругательства. Неожиданно тарахтящий впереди мотоцикл свернёт на лесную узкую тропу, и табор наш скроется в лесу. Вы увидите за редкими стволами сосен и берёз несколько невысоких холмов свежевырытого песка. Вокруг на траве и кучах песка будет валяться чья - то обувь и одежда. Днище рва будет завалено трупами. Вповалку, друг на дружке будут лежать старики, женщины, дети. Песок будет красным от крови. Вопли и вой пронзят лес. – Хватит, сумасшедший старик!- закричала Рада. Крик был такой пронзительный, что с деревьев взметнулись в небо птицы, из отдаленных деревень послышался лай собак. Рада вскочила и, подхватив подолы своих пёстрых юбок, бросилась прочь. Шуко же спокойно делал глотки из кружки, уставившись на огонь. В натянутой тишине слышно было только, как потрескивали горящие поленья. Когда фигура Рады скрылась за стволами деревьев, цыган продолжил: - Офицер, замашет пистолетом, отдавая команды солдатам. Кибитку перевернут, вытряхнут из неё детей и матерей. Прикладами, ударами сапог соберут всех вместе. Второй офицер, развалившись в мотоцикле, закурит и заблестит на солнце пенсне. -Раздевайтесь! Всем раздеться!- будет надрываться Александр. У тебя, Аида, он рванёт с плеч разноцветную шаль. Твои красивые бусы полетят в разные стороны. Аида, подбирая под себя ноги, сжалась в комочек и нервно пальцами провела по бусам. - Женщины, заголосят, возводя к небу руки, станут снимать с себя кофты и юбки. Ты же, Бахти, будешь кричать, метаться между женщинами неизвестно кому, посылая проклятия! То ли фашистам, то ли своим, не оказывающим сопротивления. А предатель Нестор не успокоится. «Раздеваться собакам бродячим! Перстни, кольца всё снимать, у кого есть!». Кнутом будет хлестать вас по лицам, плечам. Будет срывать золотые цепочки с крестиками, стягивать перстни и кольца с пальцев. Скрипку мою под пиджаком заметит офицер: «Играй!» – прикажет. В руках Шуко лаком блеснула скрипка. Он распрямился над табором, в горящих глазах плясало пламя костра. Прижавшись к скрипке подбородком, склонив чуть влево голову с густой копной седых волос, пальцами левой руки он стал быстро-быстро перебирать струны, а другой рукой заводил смычком. Полилась музыка, но смычок замер на полу фразе: - Не доиграю я. Блеснёт пенсне офицера и ко мне он подойдёт: «О! Ричард Вагнер!- закричал Шуко и табор, будто наяву увидел немца. - О! Dieses Leben!- гут,гут,карашо!»- застучал смычком по скрипке Шуко. - Потом он положит руку на струны, поднимет с земли пиджак и отведёт меня в сторону. А среди табора в толпе будет стоять голая Лола, прикрывая себя руками. Пьяный Александр, самодовольно усмехаясь, подойдет к ней и тронет за грудь. Та наотмашь начнёт хлестать полицая по наглой роже. Вы увидите, как вдруг ты Бахти,- Шуко резко повернулся в сторону парня, - вырвешь из кучи песка лопату и железным штыком всадишь её в горло полицая! Это будет молниеносно. Только сталь мелькнёт на солнце. Захлещет волчья кровь, волк захрипит, схватившись руками за шею и мордой рухнет в песок. Табор оцепенел. Табор замер под звёздным небом. Даже листья, казалось, прекратили шелестеть на ветках. Птицы смолкли и цикады. На бледном лице Бахти не дрогнул ни один мускул. - Офицер завизжит: «Стреляйте!» – и в упор начнёт разряжать в твою голову Бахти пистолет. Ты повалишься замертво. Ты будешь убит первым! - заорал Шуко, как если бы Бахти хотел что-то сказать. Но он раскачивался всем телом и стонал. Голос Шуко гремел над ещё живым табором: -Со всех сторон раздадутся автоматные очереди, застучит с мотоцикла пулемёт! Вы все, как подкошенные упадёте на песок. Это будет пораймос! Пораймос, который быстро закончится! - кричал Шуко на весь лес. -А что же ты? Тебя не убьют? – из темноты раздался голос старухи Виты. - Или может ты… Её перебил барон: - Так вот он, какой твой пораймос, Шуко! Пораймос – черный ужас. Твоя карта чернее. Хватит невыносимый колдун! Ты надоел, черная ворона! Не каркай! Но Шуко было уже не остановить: - Нестор прикладом винтовки будет бить раненых по головам. Солдаты пройдут вдоль рва и, замечая золотые украшения, будут срывать их. Даже золотые коронки из ртов. Потом носками сапог будут сбрасывать ваши трупы в ров. Послушай, Гожо! Тебя убьют, как собаку! Как Бинго, который сейчас лижет твоё лицо! Он будет яростно лаять, не подпуская к тебе ни одного немца пока здоровый верзила не застрелит его из автомата! Из этого же автомата он расстреляет тебя, когда ты набросишься на солдата! Я переживу всех ненадолго. Я буду играть на скрипке в Кишинёвском борделе, а потом когда перестреляют всех проституток, а штаб и части двинутся на Москву, меня отправят в концентрационный лагерь «Белжец» на юго-востоке Люблинского воеводства, что в Польше. Так будет, ромалы! Так будет! Я вижу! Старый цыган обвёл горящим, почти безумным взглядом табор, повернулся и шагнул в сумрачный берёзовый лес. Темнота поглотила его. Оттуда из тьмы раздались звуки скрипки и твёрдый голос: -Её спалят вместе со мной в газовой камере 8.15 утра 12 января 42 года. Рыдания её вылетят с моей душой в зимнее небо. Слова заглушили отдаленные, нарастающие раскаты то ли пушек, то ли приближающейся грозы. Красные всполохи на горизонте едва были видны сквозь белые стволы берёз. Табор повернулся в сторону, откуда доносилась канонада. Он ждал каких-то слов от барона. Но он, как они был в страшном смятенье и животном страхе перед неотвратимым будущим. И только Бинго ласкался к барону, вилял хвостом, красным, шершавым языком лизал его лицо и руки, не зная ничего про своё скорое будущее. «Царь и плотник» на войне Гвардии сержанту Семену Климановичу было страшновато выходить на обстреливаемую улицу, но раздумывать было некогда и, он побежал. Тотчас же пронзительно взвизгнули рядом немецкие пули. Солдат пригнулся, но продолжал бежать. Был уже совсем близко от темной арки дома, когда в пяти метрах грохнул взрыв фаустпатрона. Климановича швырнуло взрывной волной об стену. Не надолго потерял сознание. Очнувшись, ощупал себя. Лицо и руки в крови, но кажется ничего серьезного. Неожиданно пулеметная очередь снова прижала его к асфальту. Подумал: «Надо ворваться в дом иначе я не выполню приказ командира батальона». А майор Яковлев приказал к полудню 29 апреля выйти в район Александерплац, неотступно поддерживать огнем 9-ю роту и захватить угловой дом на перекрестке двух больших улиц. Дом находился на пути наступления батальона. Из него никто не стрелял, но у командира было подозрение, что там притаились фрицы, чтобы ударить в тыл. И вот он первый из троих бойцов уже под аркой подозрительно притихшего дома. Климанович поднял глаза, взглянул наверх. Стены заволокло дымом, казалось, за ними обезлюдело. «В доме не должно быть ни одной живой души», - вытер солдат лицо от известки и гари. Распахнутые окна с цветочными горшками на них и тяжелые гардины, которые колыхались между разбитых рам, как бы говорили о том же: дом пуст. Сержант обернулся назад, заметил, как рядовые Силантьев и Марков короткими перебежками приближаются к арке. Снова над головой прожужжала шальная пуля и впилась в красные кирпичи облупленной стены. Климанович смерил взглядом расстояние от арки до разбитых парадных дверей. За ними видна была лестница. «Надо попытаться добежать, влететь на лестницу. Там безопаснее, там я лучше сориентируюсь, что да как». Сжав красной от крови рукой трофейный шмайсер, он, прижимаясь к арочной стене, рванулся к болтающимся на петлях дверям. В три прыжка очутился в парадном. Под ногами захрустели осколки разбитого стекла. В подъезде пахло едким дымом, горелым тряпьем. Подняв голову и держа автомат наготове, стал тихонько красться по лестнице. На площадке осторожно выглянул в обгоревшее окно. Рядовые Марков и Силантьев благополучно влетели под арку. Климанович решил подождать их, присел на ступеньку лестницы, прислонился спиной к стене, закрыл глаза. В голове гудело, чувствовал, как с плеча по руке течет кровь. Неожиданно среди воя фугасных снарядов и беспорядочной автоматной стрельбы, среди глухих отдаленных раскатов артиллерии, разрывов гранат, визга безостановочно стреляющих катюш, Климанович услышал чей-то сильный, самоуверенный голос. Голос как из поднебесья: «Ахтунг! Ахтунг! - сержант знал идиш и без труда понимал немецкий язык. - Офицеры и солдаты германской армии! Сопротивление бесполезно. Вы в кольце, вы окружены! Во избежание бессмысленного кровопролития советское командование предлагает вам прекратить огонь, сложить оружие и сдаться. Пленным гарантируется жизнь, раненым будет оказана необходимая помощь. Срок ультиматума вступает в силу с момента его провозглашения до 24 часов. Не принявшие условия безоговорочной капитуляции будут уничтожены! Солдаты и офицеры! За вами последняя возможность выбора между жизнью и смертью! Бросайте оружие и выходите из укрытий!». В следующее мгновение на весь район Александерплац опустилась оглушающая тишина. Вдруг исчезли все звуки. Стало так пронзительно тихо, что Климанович услышал, как шелестят в густой кроне листья какого-то дерева под сгоревшим окном. Откуда-то сверху дома доносился жалостливый, монотонный скрип оконной рамы, качаемой ветром. Туда - сюда, туда - сюда. По всему Берлину воцарилась вызванная войной оглохшая тишина. Она затаилась, очень хрупкая и ненадежная, как тонкий лед на полноводной реке. Потянулись томительные, непредсказуемые минуты. Абсолютное безмолвие коварно затаилось вот-вот готовое взорваться в любое мгновение. -Товарищ гвардии сержант, - буднично нарушил ее голос рядового Силантьева. Широко расставив ноги, запрокинув голову, он стоял на первом этаже смотрел наверх и улыбался во все конопатое лицо. - Никак войне конец пришел. Мы с Марковым шнапс нашли. Повод есть. Спускайтесь. Климанович собрался отругать Силантьева по всей строгости своего сержантского звания, напомнить деревенскому кузнецу, с какой задачей они посланы в этот дом! Временное прекращение огня еще не конец войне! Вдруг откуда-то с верхних этажей раздались звуки рояля. Они раздавались с самой верхней площадки витиеватой лестницы старого немецкого особняка, делая нестерпимую тишину живой. «Откуда взяться роялю в осаждаемом бойцами здании? Оно стоит на перекрестке со всех сторон простреливаемое. Хотя почему бы нет! Немцы культурная нация. Разбираются в музыке. Но на нем кто-то играет! Играет сейчас! Сейчас, когда под окнами идет война. Даже если она взяла передых – музицировать сейчас!? - недоумевая, Климанович отстранился от стены, стал смотреть вверх, в проем лестницы. Не контузия ли это, не слуховые ли галлюцинации». Гвардии сержант тяжело потряс головой. Аккорды не прекратилась. Они летели откуда-то из - под крыши, сыпались сверху, как желтые листья с деревьев. Казалось, музыке стало тесно в задымленном подъезде, усеянном штукатуркой, битым кирпичом и стеклом. Она рвалась на волю, стремилась вырваться за пределы стен, почерневших от огня и дыма. Она хотела на площадь, на которой не стреляли. «Лорцинг звучит, - поразился солдат. Это Лорцинг!». Звучала музыка Лорцинга, которого он хорошо знал и помнил! Альберт Лорцинг немецкий композитор 19 века. Климанович когда – то сам для себя однажды определил - есть художники мирового масштаба, а есть национального. Так вот Лорцинг, по его убеждению, был композитором национального характера. Тем не менее, вот вам, пожалуйста! Опера не умещается в границах одного государства! Солдат из Белоруссии средь пуль и разрывов вдруг, наслаждается его музыкой! Климанович руками взялся за перила, опустил голову, стал слушать. Играли прелюдию к комической опере "Царь и плотник или два Петра" «Господи! – замерло сердце,- не эту ли прелюдию намеревался он исполнить в Минске на открытии первого слета победителей стахановского движения. Именно эту. Слет должен был начать работу в Республиканском Дворце Профсоюзов в воскресенье 22 июня. Но не начал.И вот волею судьбы он, пианист столичной филармонии, преподаватель сольфеджио и истории музыки одной из лучших в Минске музыкальных школ, а сейчас просто гвардии сержант, контуженный и окровавленный, слышит знакомую оперу в самом центре Берлина. В логове фашизма, принесшего миру столько страданий и смертей! Подумалось: «Неисповедимы пути господни». Потянуло взглянуть на таинственного пианиста, наигрывающего это произведение так уверенно и бесстрашно посреди хаоса войны. Хоть этому хаосу и позволили сделать перерыв. Перерыв в течение, которого открывать огонь нельзя. Климановича нестерпимо потянуло к таинственным дверям, за которыми звучала опера. Он забыл о своих солдатах, забыл о задании, забыл обо всем на свете! Ничего не мог с собою сделать. Аккорды против воли тянули вверх. На одной из лестничных площадок сержант споткнулся о вытянутую ногу убитого фашиста. Это был молодой офицер в звании капитана. Белобрысая голова с простреленным виском безжизненно свисала на окровавленный серый мундир, а рядом валялся черный парабеллум. «Застрелился. Лучше бы вместо него застрелился Гитлер», - мимоходом мелькнула в голове Климановича мысль. Эта безобразная картина не остановила недавнего преподавателя музыки. Прижав к себе автомат, он, перескакивая через несколько ступеней, летел на звуки рояля. Летел в неком погибельном желании, как мотылек на огонь. Тяжелые двери, разукрашенные какими-то резными, деревянными загогулинами были приоткрыты. С боку висела медная ручка, подергав которую затренькал бы колокольчик. На дверях - медная пластинка с фамилией хозяина. Климановичу не досуг было ее читать. Раздвинул плотные портьеры и, выставив перед собой автомат, шагнул в прихожую. В нос ударил запах жженого кофе с запахом паленой резины. Ею тянуло через разбитые окна. Музыка раздавалась за белыми стеклянными дверями. Просунул голову в дверной проем, увидел просторный зал. Он сразу бросился ему в глаза: высокий и массивный подсвечник в виде германского орла с распростертыми крыльями. На них плясали четыре язычка огня, а сам подсвечник стоял на белой крышке рояля. Много позже, каждый раз вспоминая эту необычную встречу, сержант поражался ее абсолютному спокойствию. Выдержке белокурой дамы с красными припухшими губами и грациозной осанкой. Не прекращая музицировать, она обернулась в пол оборота на солдата вражеской армии, спокойно окинула его взглядом и ровным голосом спросила: -Вам кого? Наверное, вопрос такой ему просто почудился. А, может, нет. Но в силу того, что знал только идиш, а немецкий не знал, он услышал именно это: «Вам кого?». Следовало бы ответить с той же прямотой, например, следующее: «Мне бы немного немцев». Но он молчал. Стоял и смотрел на молодую немку, чувствуя как по локтю, еле-еле стекает кровь. Не дождавшись ответа, она отвернулась. Музыка Лорцинга продолжалась. В окнах без стекол колыхались на ветру гардины, плясал огонь свечей. Абсолютная тишина нарушалась музицированием. Климанович поправил автомат за спиной, звякнул медалями. -Входите,- не отрывая глаз от клавиш, произнесла она. «Она меня приглашает! Дозволяет войти!- негодованию Климовича не было предела. - Ну, спасибо тебе, немочка, гостеприимная!». Наступая сапогами на гильзы разного калибра, которые поблескивали на полу и ковре, сержант направился к ней. «Значит, из этой квартиры стреляли»,- отметил про себя. Остановился в двух шагах от немки, ногой придвинул к роялю кривоногий стул и сел. Та мельком бросила на его взгляд. Страха в глазах не было. Скорее посмотрела вызывающе и с любопытством. Белые, тонкие пальцы не переставали бегать по клавишами. Руки порхали, как две белых птицы. Климанович про себя отсчитал несколько тактов, подхватил тему оперы. У них получился ансамбль. Он старался не очень мешать - немка все - же ведет главную мелодию. Многолетняя довоенная практика концертирующего пианиста позволяла ему составить с фрау неплохой дуэт. А та, похоже, была в шоке. Бросала взгляды и играла. Точнее они стали играть вдвоем. При чем играли так, будто делали это всю жизнь. Его партия то ненавязчиво следовала за сочными аккордами немки, то, опережая их нежные красивые переливы, вплетались в главную тему, то вдруг он опускал левую руку, другой легонько касаясь отдельных клавиш, и они тренькали колокольчиками, красиво вписываясь в основную мелодию оперы. Немка уже открыто смотрела на русского солдата. Завоеватель окровавленными пальцами играет с ней Лорцинга! Климановича отпустила боль в плече, голова перестала гудеть, прекратился звон в ушах, исчезла дрожь в ногах. Все его нутро истосковалось по этой несказанной истоме – играть, музицировать. Он испытывал величайшее блаженство. Играл и шарил глазами по стене. Огромные картины в позолоченных рамах, между ними часы, которые стояли, потому что маятник не качался. Какая-то галерея портретов из слоновой кости. Старинные гравюры. Под ними длинный застекленный книжный стеллаж. Углы заставлены напольными вазами и бронзовыми фигурками. В некоторых стеклянных створках взгляд сержанта отметил малюсенькие аккуратненькие дырочки от пуль. От них тонкой паутиной расходились трещины. Еще он увидел себя в стеклянном отражении. Гимнастерка, набухшая от крови у правого плеча. Лицо, почерневшее от пороховой гари, волосы в щебенке. Рядом молодая немка едва касается его пальцев, когда ее руки стремительно летят то влево, то вправо. Закрыл глаза и представил себя в стенах родной филармонии. Зал переполнен. Он в полумраке. Черный фрак чуть-чуть жмет под мышками, бабочка слегка сбилась. Немного жарко, потому что на него сверху светит софит. Пианист Климанович щурясь, поглядывает в зал. В четвертом ряду сидят мама и папа. В желтом луче прожектора кружатся едва видимые пылинки. Публика, затаив дыхание, слушает. Льются звуки рояля. Неожиданно немка оборвала игру на полу фразе. - У вас кровь. Вы ранены. Снимайте гимнастерку. Зал филармонии исчез. Исчез запах кулис, запах рампы, запах бьющих на сцену прожекторов. Все куда-то провалилось. Климанович вернулся на войну. Стал локтем неловко вытирать разводы крови на клавишах. Немка где-то в глубине апартаментов хлопала створками шкафа. Солдат, кривясь от боли, стащил гимнастерку и скосил глаза на простреленное плечо. Подумал: «Рукой шевелю, мало того - играю - значит, кость не задета». Появилась хозяйка с полотенцем через плечо, c пакетом, зажатым под мышкой. «Она беременная, - только сейчас гвардии сержант обратил внимание на округлости живота. Муж, наверное, воюет. Убивает чужих отцов с ожиданием увидеть свое чадо». В руках беременная держала тазик с водой. Полотенце промокнула в теплой воде и приложила конец к краям раны. Спросила: - Больно? - Не очень. Спасибо, фрау. - Где вы так научились играть?- немка полотенцем вытирала руку, запекшуюся кровью. - Я работал учителем музыки,- ответил сержант, не желая вдаваться ни в какие объяснения. Но не удержался от вопроса. -А почему вы играете Лорцинга «Царя и плотника»? -Вам интересно знать, почему я играю историю про русского царя именно теперь, когда вы, русские, сокрушили Германию? -Да мне интересно, - ответил сержант и отметил про себя слово «сокрушили».- Почему именно это? -Не знаю, - пожала плечами фрау. - Может потому что вы в Берлине,…потому что русские плотники одолели немцев,…потому что Германии конец… - Так не надо было вашему Гитлеру нападать на СССР! - по мальчишески воскликнул сержант. Рука с полотенцем замерла. Капли глухо закапали на паркет. -Я его ненавижу,- сухим концом полотенца промокнула сержанту лицо. Затем немка достала из пакета скрученную вату и рулон бинтов. Ловко смастерила подобие повязки, опрокинула на него небольшой флакон. Остро запахло спиртом. Наложила тампон на рану, стала аккуратно бинтовать. Пока бинтовала, сержант, морщась от боли, огляделся внимательней. В центре зала стоял такой же кривоногий, как стул стол. Он был заставлен бутылками из - под вина и водки, зеленоватыми бокалами. Насчитал их шесть. Прикинул: «Значит, враг был тут в количестве шести фашистских рыл. Одно пристрелило себя на лестнице». Далее на столе лежало штук пять больших красных яблок. «Яблоки в апреле!- подивился про себя сержант. - Даром что - ли пол Европы захватили». Тут же на столе были разбросаны окурки сигарет. Они валялись и на полу вперемежку с отстрелянными патронами. На противоположной стене в глаза бросился портрет молодого немца. Белозубая улыбка, ямочки на щеках. Фуражка лихо надета набекрень. Все бы ничего. Но на фуражке ненавистная кокарда со свастикой. Возмездием, карой за это была черная траурная лента, перехватившая рамку в углу. -Это мой муж Курт,- перехватила немка взгляд сержанта. Его убили в Польше. За это я Гитлера ненавижу, - повторила она. У Климановича не колыхнулось ни малейшего чувства сожаления к молодой вдове. «Она ненавидит Гитлера только за смерть мужа. А до русских детей сирот, до их убитых отцов и дедов немке дела нет». В памяти всплыл страшный земляной ров за белорусским селом Калинковичи. Отступая, фашисты второпях небрежно присыпали его землей. Из под нее торчали руки и ноги расстрелянных крестьян. Рядом скулила, визжала местная дворняга. Сказали: «Хозяйку с девочкой чует. Третьи сутки не уходит». Климанович с ожесточением стал натягивать гимнастерку. Немка поддерживала его перевязанную руку. «Гитлера ненавидишь, а солдат впустила в дом стрелять в меня», - носком сапога сержант катал на полу гильзы. Во рту было сухо. Голова кружилась то ли от голода, или нахлынувшего гнева, то ли контузии. - Попить можно?- спросил он. Фрау принесла на подносе горячий эрзац кофе и белые булочки. Обжигаясь кофе, уплетая булочку, сержант стал вспоминать, когда в последний раз ел белый хлеб. Не вспомнил. Зато вспомнил о таких же голодных, как и он, солдатах Силантьеве и Маркове. Стало совестно. Немка стояла напротив, смотрела, как он жадно ест, затем отвернулась, снова села к роялю. И снова заиграла. Заиграла о голландском городе Саардаме, где работал простым плотником и изучал корабельное дело на судоверфи русский царь. Опять подмывало подсесть к немке. Но в этот раз он переборол себя. Мысль об оставленных солдатах больше не позволяла задерживаться, подгоняла его. Немка же, как будто дразнила Климановича. Играла, взглядом приглашая снова присоединиться. Будто соблазняла. Гвардии сержант, как ни велико было желание, оставался непреклонен. Допил кофе и резко поднялся из-за стола. Хозяйка дома прекратила играть, осторожно опустила крышку рояля. Увидев, как солдат рассовывает по карманам булочки, взяла со стола яблоки, бутылку вина сложила в пакет из-под бинта и протянула сержанту. -Как вас зовут, фрау? - спросил он. -Меня зовут Эльза. Поиграем еще? -Поиграем после войны, фрау Эльза. После нашей победы. За окном неожиданно раздался звук лязгающих по камням мостовой гусениц танка. Стреляя, синим дымом, танк замер под окнами дома. Затем сержант узнал голоса Силантьева и Маркова. Они орали во все горло: «Гремя броней, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет!». Климанович высунулся в окно. Глядя на красные рожи солдат подумал: «Они не голодные. Они пьяные!». -Товарищ гвардии сержант! Что мы за вами на танке должны приезжать! Айда в батальон! Из этого дома фашисты драпанули еще ночью! -Прекратите орать! Я уже спускаюсь. Неожиданно Марков сложил ладони рупором: -Товарищ гвардии сержант! Как было? Повалили бабу? Задрали подол немецкой сучке на пианине? От солдатской наглости, от неожиданности вопроса Климанович не нашелся, что ответить. «Откуда они про немку знают?». Сделал страшное лицо, погрозил кулаком. В окнах многих домов уже хлопали на ветру белые флаги. Из подвалов вылезали фашисты с поднятыми руками. Гражданское население – старухи, старики, дети с мисками и котелками огромной толпой толкались у передвижной кухни. От нее тянуло чем-то вкусным. Климанович поправил на плече автомат. С пакетом яблок и бутылкой вина, направился к дверям. В дверях улыбнулся: -Скоро закончится перерыв на концерт и снова начнется война. Эльза, вы не боитесь оставаться здесь? Ночью налетит авиация. Та отрицательно покачала головой. Она стояла у окна. Стояла и качала головой. В волосах путалось лучи утреннего, слабого солнца. Присмотревшись, сержант вдруг увидел, что она плачет. Она беззвучно плакала, размазывая, как ребенок по щекам слезы. Худенькие плечи вздрагивали. -Прощайте, - понял он ее шепот по движениям губ. Сердце солдата наполнилось жалостью. Захотелось хоть чем-то ободрить ее. -Не сегодня - завтра будет капитуляция. Я вернусь, и мы еще поиграем, фрау Эльза. Поиграем во славу русских царей и плотников. Что-то удерживало спокойно закрыть за собой дверь и без всякого сожаления загреметь сапогами вниз. Он долго смотрел на нее, стараясь запомнить. На улице Силантьев и Марков с брони танка подали ему руки, помогли взобраться наверх, и «34-ка» скрежеща по брусчатке железом, лихо развернулась и рванула через площадь. Гвардии сержант распрямился и смотрел в черный, обгоревший абрис окна под черепичной крышей. В нем, молитвенно сложив на груди руки, стояла молодая фрау Эльза. Плакала ли она или шептала что-то Климанович не рассмотрел. * * * Этот дом на площади Александрплас приснился 87 – летнему Семену Климановичу на следующий день после того, когда врачи вырвали его из лап смерти. У него случился третий инфаркт. Фрау с желтыми волосами, красные яблоки на столе, гильзы, рассыпанные на паркетном полу, рыжее от веснушек лицо солдата Силантьева пригрезились 18 ноября, ночью в палате реанимации. Он открыл глаза. За окном гудел ветер. Дождь гулко, неровно барабанил по карнизу республиканской больницы для ветеранов Отечественной войны. Эльзу он больше никогда не видел. Разве что только во сне. Девушка с веслом Памяти студентки Московского института физкультуры Веры Волошиной. Врачи вышли из палаты. Обход закончился. Даша поднялась с постели, подошла к окну, распахнула его. В палату ворвался щебет птиц, свежий майский воздух и детские голоса из больничного сквера. Присела на подоконник, подставив лицо слабому солнышку. Девушку обрадовали слова хирурга Касьянова. «День, второй и выпишем тебя. Выпустим птицу из надоевшей клетки на волю в синее небо. Хочешь летать?» Даша, открыто улыбаясь доктору, утвердительно закивала, поблагодарила за заботу, за лечение. Она прикрыла глаза и стала перебирать в памяти, как всё начиналось. Как же её угораздило так не удачно приземлиться? Мало того, что вывихнула ногу, парашют, волочась по земле, с такой силой дёрнул назад, что грохнулась плашмя на землю, серьёзно повредив спину. Позвоночник болит до сих пор. Но врачи спокойны. Последствий, слава Богу, никаких. Она с первых классов школы занималась спортом: гимнастикой, лёгкой атлетикой, была чемпионкой города по прыжкам в высоту. Именно из-за этого увлечения прыжками, переехала из своего захолустного Кемерово в Москву, поступила в Московский институт физической культуры и спорта. Параллельно с институтом записалась в московский аэроклуб. Стала осваивать пилотирование самолётом И-153 «Чайка». Мало того! Захотелось почувствовать себя летящей птицей! Увлеклась прыжками с парашютом. «Мир не может мой мещанским стать и быть плохим, пока во мне да здравствует любимый «ОСОАВИАХИМ!»- кричала она на всё небо придуманные строчки, а ветер свистел в ушах, пока парашют спускал её на зелёные поля. Кроме всего этого, Даша всерьёз увлеклась стрельбой, рисованием и поэзией. Кумиром её в поэзии был Маяковский. «Надеюсь, верую, во веки не придет ко мне позорное благоразумье!» цитировала она поэта, когда знакомые недовольно напоминали ей про чрезмерное увлечение разными экстремальными видами спорта. А Тютчева она обожала не меньше, чем Маяковского. В ту ночь, когда она впервые познала мужчину, положив пылающее лицо на грудь Юры, стала вдруг читать полушёпотом: Весь день она лежала в забытьи, И всю ее уж тени покрывали. Лил теплый летний дождь - его струи, По листьям весело звучали. И медленно опомнилась она, И начала прислушиваться к шуму, И долго слушала - увлечена, Погружена в сознательную думу. -Откуда это? - привстал Юра. Гладил по волосам и с удивлением смотрел. - Это Тютчев. Фёдор Иванович. Я его очень люблю. Неожиданно кто-то прервал её мысли, Дашу тронули сзади за плечо. Повернулась, открыла глаза: -Юра! А я только что вспоминала тебя! Точнее Тютчева и тебя! Как хорошо, что ты пришёл! Юра прижал Дашу к себе, положил на тумбочку сетку полную красных яблок. - Ты знаешь, до сих пор стихотворения этого нет у меня. А ты обещала мне переписать его. И тут же: -Что говорят врачи? Когда тебя выписывают? Ты себе не представляешь, какой скучной мне показалась наша первомайская колонна! В ней не было тебя! -Врачи говорят, что до свадьбы всё заживёт. Думаю, дня через два меня выпишут, - улыбаясь, сказала Даша. - Ты помнишь, у меня ещё нет белого платья, а у тебя чёрных туфель. Вдруг из распахнутого окна раздался свист. Юра высунулся на улицу: -Иван, ты пришёл! Отлично. Мы сейчас спустимся,- радостно крикнул он кому-то. -Даша, идем, посидим в садике. Такие здоровые яблоки грешно есть в больнице. Ими надо хрустеть только в саду. Я хочу познакомить тебя со своим другом. Не обращая внимания на удивлённое лицо девушки, он помог ей накинуть на плечи больничный халат, смахнул с тумбочки несколько красных яблок и увлёк на улицу. Выйдя во двор, они увидели под окнами больницы, мужчину в широких белых брюках и рубашке-косоворотке. Уткнувшись в газету, он читал что-то стоя, облокотившись о больничную стену. Не заметил даже, как подошли Даша с Юрой. -Что пишут в газетах? – вместо приветствия весело крикнул Юра. -Весь номер посвящен строительству канала Москва-Волга!- радостно сообщил Юрин приятель. - Корреспондент пишет о замечательной перековке созидательным трудом классово чуждых для нас элементов! Вы понимаете, ребята, какая это архиважная веха в индустриализации страны! - лицо незнакомства ликовало. Похоже было от счастья он не находил себе места. -Давайте присядем, - показал рукой на ближайшую скамейку Юра и, увлекая Дашу, плюхнулся с ней на лавку. -Даша, знакомься, это мой друг Иван. Скульптор! Скульптор, подающий не гипс с цементом, а скульптор, подающий большие надежды,- у Юры было прекрасное настроение. Он протянул Даше яблоко. Та взяла его и с интересом посмотрела на Ивана. -Скульптор? Уж не вы ли автор скульптуры «Булыжник оружие большевиков?» -Да, я. Моя скульптура. Только не большевиков, а пролетариата. «Булыжник оружие пролетариата». Говорите правильно, милая девушка, иначе вас могут заподозрить в том, что вы сомневаетесь в мировой победе пролетариата. Юра зашикал на Ивана: - Да что ты Иван, Бог собой! Даша даже не сомневаемся, что для заклятых врагов пролетариата с лихвой хватит пролетарских булыжников! Как хочется дожить до эры мировой победы коммунизма! А пока мечты остаются мечтами, - Юра достал из кармана брюк пачку папирос и жадно закурил. -Но ты расстроен чем-то другим, - Иван присел рядом, складывая газету. - Мне в третий раз отказали! Порвали на моих глазах заявление, в котором я прошу отправить меня на гражданскую войну в Испанию. Глаза Юры опасливо застреляли по сторонам. Иван же, задумчиво перекатывая из ладони в ладонь яблоко, глядя внимательно на Дашу, заговорил: -Партия и правительство, Юра, поставили задачу обеспечить молодую Испанскую республику гуманитарными поставками. На заседании политбюро решено начать оказывать республиканцам военную помощь. К сегодняшнему дню, в Испании уже находится более 30 советских авиационных специалистов. Вот если бы ты был лётчиком, тебе бы не отказали. -А почему отказали мне? Я прыгаю с парашютом, пилотирую самолёт И-153 «Чайка»! Но меня тоже не пускают в Испанию, - гневно возразила Ивану Даша. Вдруг стала читать: Мы ехали шагом, Мы мчались в боях, И "Яблочко"- песню Держали в зубах. Ах, песенку эту Доныне хранит Трава молодая - Степной малахит. Иван, едва улыбаясь, смотрел на неё, потом вдруг произнёс: -Даша, пожалуйста, если вам не трудно, встаньте у этого дерева, - показал он рукой на развесистый тополь. -Что вы так на меня сморите, товарищ Иван? Вы что сомневаетесь в моих искренних намерениях? В моём комсомольском дерзновении дать достойный отпор франкистам – врагам испанской революции? - подымаясь со скамейки, с покрасневшим лицом спросила Даша. – И потом, зачем мне куда-то вставать? -Я не сомневаюсь нисколько в ваших отважных помыслах, милая девушка. Просто подумал, что вы могли мне помочь кое в чём, - задумчиво сказал Иван. - Дело в том, что я получил недавно госзаказ на создание большой серии скульптур. Они, если пройдут, отборочный конкурс могут украшать аллеи строящегося Парка культуры и отдыха имени нашего дорогого Горького. Глядя на вас, вы мне представились девушкой, стоящей у реки, в волнах которой качается небольшая лодка, а вы стоите рядом. Именно такой, как вы я её представлял! Подойдите же к дереву. Даша, недоумевая, стала под дерево, сложив на груди руки. Иван, не отрывая взгляда от девушки, поднялся со скамейки. Поднялся и Юра. По выражению его лица было заметно, что ему не понравилась затея Ивана. -Так, - прищурился скульптор и, вытянув руку, стал медленно водить ею слева на право, как будто соизмеряя только ему виденные пропорции. - Вы будете, конечно, не в этом застиранном халате. Так, допустим, допустим, очень хорошо, волосы немного подберем под затылок, на голове может быть панамка, потом трусики, майка, - бормотал он себе под нос. И вдруг громко: - Дашенька, а представьте себе, что у вас в руке весло. Возьмите весло, держите его в вытянутой правой руке. Девушка вытянула руку. Стала похожа на попрошайк. Юра откровенно засмеялся: -Иван, а ты у меня спросил, согласен ли я на то чтобы моя невеста изображала неизвестно кого. Мне не нравится твоя идея лепить из Даши какую-то скульптуру. Зачем ей это надо? Юрий зло швырнул в траву недоеденное яблоко. Скульптор Иван даже растерялся, был немало удивлён: -У тебя не спросил… вот уж не думал, Юра, что ты недопонимаешь известной Ленинской фразы «Искусство принадлежит народу». -Я прекрасно понимаю эти Ленинские слова! Ленин имел в виду искусство, на котором выросло не одно поколение. Искусство, помогающее человечеству преодолевать старорежимные предрассудки и мракобесие религии! Иван внимательно смотрел на Дашу: -Ленин, Юрочка, имел в виду, что вовлечение широких масс народа в искусство будет пробуждать в них художников и развивать их. Я вовлекаю девушку в мир прекрасного! В искусство! Странно, что тебе не понятно это! -Да, всё я понимаю! Я понимаю также, что ты скатываешься в формализм! Для тебя главное весло в руке у Даши! Это в то время, когда реализм подчеркивает контекст и содержание. Иван стоял и в тяжёлом раздумье тёр лоб. Юра же не мог остановиться: -Ты считаешь, позирование Даши, этот жалкий натурализм вместо советского реализма, может пробудить в ней художника? Брось эти буржуазные замашки. Ты демонстрируешь скрытое подобострастие перед чуждой советскому человеку империалистической культурой. Услышав такое обвинение, Иван взорвался: -Что ты знаешь о советском реализме, мальчишка? Советская школа ваяния и скульптуры идёт своим авангардным путём! Ей не чуждо новаторство и созидательный дух рабочего класса. Русские скульпторы идут дорогой утверждающей идеалы Октябрьской революции! Даша, неприкаянно стоя под деревом и чувствуя, что назревает ссора, подала голос: -Ребята, перестаньте спорить! Жалко времени. Мне скоро возвращаться в палату. Что ты, Юра, так забеспокоился? Я еще не знаю, соглашусь на эту роль или нет. Юра раздражённо хмыкнул, махнул рукой, сел на скамейку и опустил лицо в газету. Иван же посмотрел по сторонам, нашёл в траве голубую, тонкую доску, вырванную из забора, поднял её, протянул Даше: -Держите. Держите, как весло. Даша послушно взяла доску, как велел скульптор. Беспрекословно выполняла все команды. Увлекшись вдвоём поисками выразительной позы спортсменки - лодочницы, они не заметили, как никому ничего не сказав, Юрий , швырнул на скамейку газету и устремился по широкой алее прочь. * * * В небольшой мастерской Ивана везде громоздились рваные мешки с асбестом и щебенкой. Кучи морской гальки и огромные глыбы красного и черного гранита тянулись вдоль стен. Даша, как только вошла, обратила внимание на сиротливо возвышающуюся среди развала, хаоса битых камней и песка женскую фигуру. Вместо шеи, точнее из неё, торчали прутья гнутой арматуры. Из разбитых рук вываливалось тоже железо, у ног, вернее у того, что должно было быть голенью и ступнями валялось подобие головы с отбитым носом. Смотреть было крайне неприятно. Но Даша старалась не замечать подобный интерьер. Сегодня она в пятый раз пришла к Ивану в мастерскую. Конечно, ей пришлось выслушивать недовольства Юры, обвинения в легкомысленности, в потере стыда и прочее. Жених всерьёз переживал легкость своей невесты, с которой та запросто согласилась быть манекеном для Ивана. Юре было невмоготу представлять, как Даша может стоять часами в одном купальнике перед его другом. «Если ты меня любишь не смей приходить к Ивану в мастерскую»! - требовал он. Даша то молчала, то её прорывало. Говорила про, то, как сильно любит Юру, но не может объяснить своего желания быть моделью для будущей скульптуры спортсменки и комсомолки. Именно из-за этого непонимания они серьезно поругались. «Никогда бы не поверил, что это тупое занятие может вскружить тебе голову больше чем полёты и прыжки с парашютом! Ты их сменила на работу в метро скульптурой!»- крикнул Юра напоследок и выскочил из класса аэроклуба, хлопнув дверью. С тех пор он перестал ходить с ней в мастерскую. Его присутствия хватило всего лишь на три сеанса. С Иваном он тоже поругался. Сегодня впервые Даша пришла на сеанс одна. В мастерской было сильно накурено, пахло известью и каким-то гнильем. Как всегда пол был устлан газетами, на нем валялись окурки. В углу стоял стол с остатками еды. Повсюду, как на острове Пасхи, возвышались застывшие в незамысловатых позах странные и зловещие белые статуи, рожденные воображением скульптора. Сам их автор стоял в глубине мастерской, окруженный женскими фигурами, их ножками и талиями. Расставив широко ноги, огромной деревянной киянкой, стучал по стамеске, вонзая ее в камень. Вся его фигура дышала, казалось, вдохновением и безудержным взлетом высочайшего совершенства. Его лицо было покрыто белой каменной крошки. Как будто было припорошено этой белой каменной пылью. Волосы на вспотевшем лбу были схвачены красным шнурком, а на голое тело был надет грубый, кожаный передник. Иван дымил папиросой, щурился и в этот момент был особенно красив, как истинный пахарь-создатель на ниве творчества. Рукой вытер пот со лба, посмотрел пристальней на Дашу, подошёл и галантно поцеловал руку. Потом подвёл её к одной из фигур, которая была накрыта большим белым куском плотной ткани. Резко дёрнул за край и, перед Дашей открылась высоченная скульптура. Девушка приготовилась к тому, что увидит фигуру обнаженной. Надо сказать, что она позировала скульптору в тонком трико, но Иван настаивал на том, что фигура должна быть обнажённой. Тем не менее, вылепленная девушка была в трусиках и футболке, плотно облегавшей грудь. Стояла во весь рост с веслом в правой руке, а левая была опущена и касалась бедра. Форма головы девушки была чётко обрисована, волосы очень туго натянуты и закручены в два «рожка», лоб и затылок полностью открыты. -А почему я в одежде? - спросила Даша и по недоуменному взгляду Ивана поняла, что сказала глупость. Иван же широко улыбнулся: -Юра, грозился застрелить меня, если я выставлю вас голой! В этом вопросе я наступил на горло собственной песне. «Великое невежество,- заметил однажды Микеланджело Буонарроти, - прятать под презренной одеждой красоту женского тела». «Покажи мне на фресках Сикстинской капеллы хоть одну женскую фигуру в одежде! – требовал я от Юры». «Но Сикстинской капелла не парк им. Горького, а ты всего лишь Шадр, а не Микеланджело,- кричал он мне подобные глупости». Обратите внимание, Дашенька, скульптура из тонированного бетона! С этим великолепным материалом я работаю совсем недавно. Высота фигуры восемь метров! Дашу не очень обрадовало сообщение, из какого материала слеплена скульптура. Она мало, что понимала в этом. Её больше занимали мысли о схожести лица: -А откуда у меня такая причёска? -Вам не нравится? Такая причёска показалась мне более вольной и менее сексуальной. Вы заметили? Ваша фигура и без того идеальная стала привлекательней и романтичнее. Я старался изжить моменты известного позирования, холодности в трактовке формы. Вы понимаете меня? Работа почти готова. Мне необходимо уточнить кое-какие детали. Он подвёл Дашу к скульпторе и попросил девушку обхватить пальцами правой руки весло, а сам взял карандаш и большой лист бумаги. Короткими, уверенными взмахами стал рисовать этюд. Прошло что-то чуть больше месяца, пока скульптура проходила государственные художественные советы, на которых автор услышал много хвалебных слов. Но были и другие мнения разных партийных функционеров. Они дружно и сурово работу критиковали. Мол, и поза какая-то фривольная, и выражение лица у комсомолки должно быть серьёзнее. Все напоказ - слишком много эротики. Юра ликовал! Он продолжал считать себя правым в художественно-идеологических спорах с автором. И, тем не менее, работа Шадра стала звездой журналов и кино. Она воспринималась символом своего времени, эталоном советской женщины. Тогда же, когда фамилия скульптора не сходила со страниц журналов и газет Даша узнала и была горда тем, что работала с автором первого памятника Ленину на Земо-Авчальской ГЭС и мраморного надгробия Надежды Аллилуевой! Оказывается, Шадр обладал многими талантами и долго не мог выбрать между карьерами скульптора и певца. Учился в Париже у самого Родена, а во время Гражданской войны работал над проектом коронования адмирала Колчака. Позже, выполняя заказ Гознака, делал скульптуры для их воспроизведения на советских денежных знаках. Потом были "Девушка с флагом", "Девушка с факелом", просто "Девушка" – фигура комсомолки с пустыми руками. Но только "Девушка" с веслом" «выбилась в люди». Была установлена в центральном парке Москвы, у фонтана на главной магистрали Парка имени Горького. Она оккупировала, кажется, все советское пространство, прославив своего создателя. Стала тиражироваться и в трусах, и майке, и в купальнике. То есть скульптуру копировали нагло и бессовестно. Без соблюдения элементарных авторских прав. Весло кочевало из правой руки в левую, а туловище прикрывали то тканью, то спортивным костюмом. На лицо лепили улыбку, голову украшали пышной прической. Другими словами скульптура стало частью массовой культуры. А что же происходило с той, с которой она делалась? С Дашей, то есть. Перемен особых в жизни девушка не ощутила. Что именно она является прототипом скульптуры знал совсем не большой круг людей. Дашу это не очень огорчало. Её несравненно больше радовало то, что, в конце концов, они с Юрой помирились. Больше всех настаивал на этом Иван, а вслед за ним и вся Москва, как казалось жениху. Потому что скульптура была принята москвичами безоговорочно. Но скорее всего, потому что Юрий увидел – слава скульптуры нисколько не затмила и не вскружила Даше голову. Она осталась прежней скромной, стеснительной, а главное верной и любящей только его, Юру. Ни перед кем никогда не хвасталась, что знаменитый скульптор Шадр именно с неё лепил бессмертный шедевр. Эта неожиданная история с вовлечением девушки в творческий мир, как выяснилось впоследствии, только усилила чувства молодых. Они захотели быстрее узаконить свои отношения. Чтобы всегда вместе заниматься в аэроклубе, вместе летать, вместе прыгать с парашютами, вместе играть в баскетбол и читать друг другу стихи. * * * Наступило лето 1941 года. Даша была уже на четвёртом курсе института физической культуры. Кончилась пора экзаменов и отправилась она с двумя подружками-однокурсницами в подмосковный Загорск для прохождения производственной практики. 22 июня решили они посетить музей Троице-Сергиевой лавры. Девочки были комсомолки и ни в коем случае не собирались служить какой-нибудь молебен, а просто, глазами атеисток захотелось взглянуть на святые мощи преподобного Сергия Радонежского. Взглянули, а когда вышли на свежий воздух одна девушка сказала: -Чтобы душа не пропиталась затхлостью, я выношу ее на вольный ветер. Жалко мне этого товарища Радонежского. Другая поддержала её, воскликнула: -Нет на свете прекраснее одежды, чем бронза мускулов и свежесть кожи! Это о тебе, Даша! Мы гордимся тобою и всегда киваем твоей статуе в парке, когда проходим мимо. Слова эти почему-то резанули Даше уши. Особенно слово «статуя». Она едва улыбнулась, вспомнила о Юре, вспомнила, что хотела посмотреть в каком-нибудь магазине свадебное платье. По дороге девушки зашли в универмаг, Даша сняла с вешалки белое шёлковое платье. Оно было прекрасным! Девушка надела его и вышла из примерочной. Глаза её сияли: -Ну как вам, девочки? Но на неё никто не посмотрел, платье не оценили. Взгляды людей в магазине были прикованы к радиоточке, что висела в углу под потолком. «Война!» - гремел голос Левитана. Не довелось Даше быть невестой в свадебном платье, а подружкам кричать "горько" влюбленной паре новобрачных. Не суждено им было радоваться первенцу. Война спутала все планы. Потому молодые решили идти на войну, а пожениться сразу после неё. Были уверены – война будет короткой, молниеносной и обойдётся стране, как пелось в тогдашней песней «малой кровью». Даша отчаянно рвалась на фронт, но была мобилизована на рытье окопов и противотанковых рвов на подступах к Москве. Юра же к тому времени закончил Ленинградскую военно-воздушную академию и был направлен в запасной авиационный полк. Развела их война. Только им казалась ненадолго. Перелопатив не один участок подмосковной земли, роя противотанковые рвы, девушка потом, ежедневно обивала пороги комиссариатов и прочие высокие приёмные. И вот Даша где-то уже в октябре 1941 добровольно вступила в ряды Красной Армии. Была зачислена в штаб Западного фронта для работы в тылу врага. …В ту ночь в разведку немецких войск уходили две группы разведчиков. Для Даши это был седьмой рейд в стан фашистов. Она была комсоргом отряда и радовалась, что пользовалась беспрекословным авторитетом у членов отряда, не потому что скульптура с её лицом стоит в парке Москвы, а потому что стреляла без промаха со всех видов оружия, знала приёмы рукопашного боя и вообще была бесстрашной и дерзкой разведчицей. После перехода фронта группы должны были разделиться и начать действовать самостоятельно. Однако случилось непредвиденное: объединённый отряд попал под огонь неприятеля и распался на две случайные группы. Большая группа успела раствориться в лесу, а Дашу с четырьмя бойцами отсёк от них плотный вражеский огонь. С ними оказалась радистка Ольга с рацией. Все понимали: захват немцами рации поставит под удар всю диверсионную работу штаба. - Отходите к лесу! – залегла в густом бурьяне Даша и передёрнула ППШ. Бойцы пытались что-то возразить, но просвистела мина, все упали в траву, а Даша открыла огонь. Когда она обернулась, увидела, как Ольга с рацией на спине ползком достигла леса. Других солдат не рассмотрела. Зато её рассмотрели наступающие немцы. Безостановочно стреляя, они подходили к ней. Даша отбросила в сторону пистолет-пулемёт. В нём уже не было патронов, и схватила наган. Сидя на коленях, она стала яростно стрелять в эти ненавистные зелёные мундиры. Прицелилась и убила командира, который кричал что-то своим, и махал рукой. Он рухнул, как подкошенный. Она видела это. В следующее мгновение снова раздался вой мины, потом оглушительный разрыв, падая девушка, почувствовала, как огромные комья земли застучали ей по голове и по плечам. Раненая, она потеряла сознание и уже не видела, как подошли фашисты и обступили истекающего кровью солдата. Они перевернули его на спину и были немало удивлены, глядя на красивое лицо девушки. Даже обрадовались, что она шевелится и стонет, подаёт признаки жизни. Подогнали грузовик, забросили разведчицу в кузов и привезли в деревню. Двое суток её насиловали и измывались, как хотели. Особенных допросов не устраивали. Или по тому, что что-то знали или потому что поняли: эта русская с горящими от ненависти глазами и со сжатыми кулачками ни словом не обмолвится, ничего не скажет. Хоть пытай ты её раскаленным железом, хоть иголки под ногти. Что собственно они и делали. Она теряла сознание, её обливали водой, потом этой же водой отпаивали и снова били. Раз рыжий, здоровенный ефрейтор после того как жестоко, зверски изнасиловал её протянул ко рту волосатую, рыжую руку и улыбаясь произнёс: - K;sse!- целуй,- поняла она. С трудом разлепила спёкшиеся губы и что было силы, плюнула в его отвратительную рожу. Тогда фашист, утираясь, достал из ножен нож и коротким взмахом отсёк сосок груди. На следующее утро её полуживую привезли в машине на небольшую деревенскую площадь. Согнали крестьян, чтобы все видели, как поступают немецкие власти с непокорёнными врагами. Когда опустили борта грузовика, народ ахнул. Она лежала в лохмотьях нижнего белья, вся в крови. На простреленном плече ледяным швом застыла, запеклась кровь. Смуглые спутанные волосы были тоже в крови, как и лоб, как и разбитые, запекшиеся губы. На теле и оголенных плечах - многочисленные кровоподтеки от ударов прикладами и сапогами. Два солдата залезли в машину, хотели поднять девушку. Она едва стояла на ногах. Но Даша оттолкнула их. Цепляясь рукой за кабину, встала сама. Вторая рука была перебита и висела, как плеть. Подняла глаза и увидела, что машина стоит между двумя столбами, а с перекладины болтается на жёстком, колючем ветру петля. Ни один мускул не дрогнул на прекрасном разбитом лице. Распрямилась, высоко подняла голову: - Товарищи! Граждане! Я не боюсь смерти! Потому что знаю, что умираю за идеалы Ленина и Сталина! Бейте фашистскую гадину! Мы победим! Вот увидите! - срывающимся голосом прокричала она в толпу стариков и детей. Немцы слушали, не понимая ни слова. Какой-то офицер опомнился и что-то крикнул солдатам. Они набросили девушке петлю на шею и соскочили с машины. Офицер дал команду шофёру трогать с места. Но тот, совсем молоденький мальчишка, побелел и сидел с растерянным лицом. Тогда офицер выхватил револьвер и страшно заорал на него. Немец словно проснулся. Машина дёрнулась и тронулась с места. -Прощайте, товарищи! Прощай, Юрочка! Юрочка, отомсти за меня!- последние слова услышала деревенская площадь. Целый месяц тело провисело на виселице. Никому в голову не могло придти, что казнённая девушка являлась прототипом знаменитой скульптуры "Девушка с веслом" Ивана Шадра. Только после отступления врага в середине декабря жители деревни сняли Дашу с петли и с почестями похоронили. После войны её останки были перенесены в братскую могилу в деревне Крюково. Звание Героя России ей было присуждено посмертно много лет спустя - только в 1994 году. ПОСЛЕСЛОВИЕ В наши дни «Девушка с веслом» какое-то время была выставлена снова в Москве, в Третьяковской галерее на Крымском Валу. «Снова» потому что оказывается, в 1941 году она была разрушена во время бомбежки Москвы. Божье ли это провидение - попадание бомбы в скульптуру и скорая смерть Даши практически в одно время? Кто знает. В 50-е годы к сотрудникам Третьяковки попали гипсовые прототипы «Девушки с веслом» и после кропотливой работы реставраторов она была отлита из бронзы, долгие годы хранилась в запасниках. С распадом СССР наступили новые времена. Скульптуру выставили на всеобщее обозрение для нового поколения молодых. Как-то смотрители галереи обратили внимание на то, что довольно часто скульптурой приходил любоваться очень пожилой дедушка. Исключительно именно этой работой. Шаркающей старческой походкой подходил он к ней и долго стоял перед экспонатом, шевеля губами. К подобным визитам старика работники галереи привыкли и особого внимания на него не обращали. Считали, что дед немного не в себе. Смотрит на скульптуру и шепчет чьи-то стихи. Подслушали, стоя рядом и узнали - Тютчев. Весь день она лежала в забытьи, и всю ее уж тени покрывали. Лил теплый летний дождь - его струи, по листьям весело звучали. Любила ты, и так, как ты, любить - нет, никому еще не удавалось! О Господи! И это пережить! И сердце на клочки не разорвалось. С некоторых пор странный старик перестал приходить. А посему больше Тютчева в залах Третьяковской галереи никто не читает. Синдром легкого недомогания Посвящается Лизе Зильберман «Жить надо только …» далее фотография была разорвана и Леля, ползая по полу, искала ее половинки. Легко нашла один угол, приложила его к противоположному. Прочла дальше: « с тем, без которого…» и опять строчка обрывалась. Она снова опустилась на колени, заглянула под стол и вытащила из - под него сразу две части фотографии. Половинки положила лицом вниз. Они идеально повторяли края разрыва. Лиля с растущим любопытством, затаив дыхание, прочла все предложение. «Жить надо только с тем, без которого не можешь жить». Далее стояла Вадима размашистая подпись и дата. «Как просто и как ясно,- поразилась лаконичности этой мысли. Ее мудрости. Неужели Вадим сам до этого дошел? А в жизни у него все абсолютно не так. Наверное, это противоречие и продиктовало ему такое предложение». Леля села за стол, потянулась за блокнотом, покачала между пальцами ручку и стала писать. «Милая подруга Анечка! Утро началось с того, что я подобрала с пола части разорванной тобой фотографии, где вы с Вадимом сидите в авто. Ты, обхватив руль, а он, обхватив тебя. Такие вы радостные, такие счастливые, солнце пронзает вас. Да… Я сложила ее по кускам, и ты уж прости мое женское любопытство, прочла дарственную надпись, которую написал тебе уже не твой Вадим. Уверена, ты ее помнишь, а потому повторяться не буду. Эта фраза в полной мере относится к тебе, но никак к автору. Ты, наверно, это сама не осознаешь, но то, что он написал, не сомневаюсь, всегда было главнейшим условием твоей жизни. И это же стало твоей бедой. С того и мучаешься, страдаешь и плачешь не в силах научиться жить с тем, кого не любишь. Ты еще до конца не осознала, с каким прекрасным человеком свела тебя судьба. С человеком, который, не задумываясь, готов был отдать тебе все! Нес бездонный сосуд тепла и участия, желая из него напоить красивую женщину нерастраченной, незатребованной заботой! Порыв этот встречается не часто среди людей! Ты его не оценила. Филипп переполнялся состраданием и сочувствием к тебе. Все в нем восставало, когда ты горько рассказывала ему, как не достает тебе этой самой любви. Не абстрактной, а от конкретного человека. Угораздило же тебя, Анька, так наотмашь, в ущерб нормальной, размеренной жизни полюбить конкретного человека! Ну - да ладно! Между тем, гуляла ли ты с Филиппом по ночному городу, пила ли с ним кофе, просто ли молча, смотрели вы друг на друга - случилось то, что должно было случиться с человеком, запрограммированным на любовь. Сердце его, переполненное участием и заботой, застучало сильнее, застигнутое внезапным чувством к тебе. Филипп не влюбился. Он полюбил! Полюбил, как может полюбить человек сам не сильно избалованный любовью. Не по жизни, а именно в пору встречи с тобой. Ты жестоко и безжалостно отвергла его. Но не сразу. Скажи мне, как ты думаешь, просто ли мужику – жить в ожидании обещанной любви? Ты дала ему – вначале надежду, а потом сама же ее отняла, разбила. А в нем жила неистребимая вера, что переменишься – шелохнется в твоей душе ответная любовь. Знаешь, я до сих пор смотрю на Филиппа, как на святого. Конечно же, он не святой! Святых вообще не бывает. Просто человеческая природа этого человека - свершение благих поступков. Он идет по жизни и жертвует собой, деньгами, временем, жильем, комфортом – чем угодно, всем для людей. Часто в ущерб себе. В ущерб собственному душевному равновесию, принимая взамен, больше неприятностей, чем радости. Тебе ли не знать какие попадаются злые люди. Он идет по жизни, и я клянусь тебе, над его головой светится нимб! Но не все его видят. Точнее практически никто. Но самое неразумное, самое обидное и горькое, чему нет объяснений, что этого нимба не увидела ты! Свет над его головой затмила тебе любовь к Вадиму. Ты не увидела этого света, а потому вчера сожгла мосты по одну из сторон которого, остался стоять, светящийся ореолом одинокий Филипп, а на другой человек хоть и неравнодушный к тебе, но не любящий. Если бы первому ты только махнула рукой, он бросился бы в реку навстречу тебе! А другой, сколько бы ты ни звала его, стоял бы и курил, глядя на сожженный мост. Потом вздохнул бы и ушел. Может быть, даже запил. Но ненадолго. Ни больше, ни меньше. Потому что его устраивал, как это ни пошло – доступ к твоему телу. Доступ практически без сопротивления. Ты не отказывала. В тебе зашкаливала любовь. Он ее потреблял. Потреблял, как электроэнергию. Электроэнергию можно потреблять, регулировать. Регулировать ореолом нельзя. От света Филиппа можно было отогреваться сердцем и душой. Ты предпочла согреться телом, воспринимая Филиппа ровно на столько, насколько это дано нам, бабам. Увы, Анечка, как ты была не права! А у Вадима не хватило даже мужества, не шелохнулось мужское самолюбие, чтобы отвернуться от тебя, когда ты призналась в измене с незнакомым ему Филиппом! Тем не менее, ты плакала и каялась, пытаясь объяснить любовнику, что своим опрометчивым поступком, да что там – изменой! хотела забыть и вычеркнуть его из сердца. У тебя ничего не вышло. Ты с ужасом убедилась, что любовь Филиппа ничего не компенсировала. Только причинила ему нестерпимую боль. То, как ты была переменчива в своих чувствах к Филиппу, напоминает известную историю. Историю, когда сердобольный хозяин, любящий свою собаку наказывает ее за провинность. Наказывает тем, что по частям, по кусочкам рубит хвост несчастной! Если бы та умела говорить, она возопила бы на весь мир: «Убей меня сразу, хозяин! Не пытай, не мучь!» Так же взывало сердце Филиппа. Оно разрывалось от хрупкости и ненадежности ваших отношений. Человеку необходима была предельная ясность твоих чувств, ясность твоей души, а не недомолвки и неправда. Неправда даже если она была продиктована самыми искренними побуждениями: приласкать человека, не дать подступиться одиночеству, снять усталость и напряжение дня. Ты делала его счастливым на час, а уходя, произнесённым словом «нет» оставляла далеко несчастным! Тонущего в догадках. До следующего твоего звонка или до следующего появления с новым спасательным кругом. Как, чем он жил эти дни, тебя мало волновало. Всякий раз, расслабившись с Филиппом, тебя еще сильней, еще неотвратимей тянуло к собственнику. А того хватило только на то чтобы обо всем узнав, сделать больно за предательство, за обман. Ты мне пересказывала: «Наверно легкий синдром недомогания в конец одолел тебя»,- бросил он тебе, криво улыбаясь. Пояснил, что давно замечено: ты испытываешь синдром недомогания, если тебя никто не домогается. «Этому диагнозу,- добавил он,- есть слово точнее и проще - «стерва». Слово, которое начинается с большой буквы «Б». Ты знаешь, Анька, я бы съездила по фейсу! В жизни бы больше никогда не приблизилась к нему. Ты же молча, снесла оскорбление. Потому что сердце твое было переполнено любовью к циничному Вадиму. Ему бы опередить тебя, отвернуться и забыть, вычеркнуть номер твоего телефона. Но отвернуться и забыть это привилегия для сильных. Вадим похож на рыбака, который домогается малых выгод, ценой больших опасностей. Ты понимаешь, о чем я говорю. (Он женат. Это делает его жалким трусом, хроническим лгуном и лицемером). И раз уж об этом зашла речь – он нелюбящий жену (ты об этом знаешь), никогда ее, тем не менее, не бросит. Единственное кого любит – это своего единственного сына. Хочу найти хоть малейшее оправдание его скотскому, безразличному отношению к твоему будущему благополучию. Ведь ты приносила в жертву свое драгоценное время, которое могла посвятить кому – нибудь из более достойных. Ради чего, Анька? Вадим никогда не уйдет еще к одной нелюбимой. А ты до недавнего времени так этого хотела! Ты так вожделенно этого хотела, что даже закрывала глаза на то, что он не испытывает к тебе никаких чувств! Никаких кроме сексуальных. Послушай, Ань, чем ты так привораживаешь в постели? Вадим далеко не мальчик. По его собственному признанию он в юности прошел хорошую школу. «Огонь, воду и…маточные трубы», - его выражение. По жизни он хочет ловить рыбку на золотой крючок. Ему это удается. Но вот крючок с тобой оторвался и теперь никакая добыча, надо думать, не возместит потери. Хотя как знать. Может он быстро оправится от легкой контузии и на новый крючок клюнет очередная дура. Кстати сказать. Как думаешь, может ли он изменить тебе, как ты изменила ему? Может ли он ответить тем же? Только не выпячивай сразу его «драгоценную» супругу, которая всегда под боком. Тут совсем другой иконостас. Мне просто интересно - искал ли он на стороне кого – либо за все эти ваши годы, сколько вы знакомы? Уверена, что нет. Даже теперь, я думаю, он не станет это делать хоть, имеет на это полное право. Не знаю – поймешь ли ты меня правильно, но ревновать его к кому бы то ни было, такого повода он тебе никогда не давал. В этом его нравственный кодекс, который выше твоего. Это надо признать. Ты возразишь мне – Вадиму, мол, не зачем было проверять свою любовь к тебе. Просто потому что ее не было. Не знаю, не знаю. Тебя это не сильно оправдывает, милая моя подружка. Скажу честно - я мечтала быть на твоем месте. Как я тебе завидовала, когда ты познакомила меня с ним. «Какой раскованный, красивый и остроумный мужик! - бесилась я! И не со мной!». Я завидовала тебе и искренне желала, чтоб ты, подруга моя, пошла с ним под венец и была счастлива. Увы, я тогда не знала самого главного. Ты долгое время скрывала от меня факт, что он тебя не любит. Оказывается, он просто всегда искал близости с тобой. И больше ничего. Быстро привязался к тебе. Заметь, я пишу, не полюбил, а привязался. Не доставало ему любви. Да что там не доставало! Не было ее у него. Не было никогда. Твое сердце не соглашалось с этим. Знаешь, не хочется рисовать Вадима только черными красками. Это было бы несправедливо и необъективно. А потому - допускаю мысль, что он сильно тосковал, если долго не видел тебя или не слышал твоего голоса. Как мальчишка радовался, каждой встречи с тобой, когда выпадала ему такая удача скинуть оковы семейных уз. Тогда он покупал цветы, (что было редко), чаще выскакивал из машины и срывал красные розы с городских газонов. С деньгами, кстати сказать, у него постоянно напряженка, (всегда тащил у тебя из пальцев сигареты). Он скучал без тебя, равно как и тяготился поздним вечером, когда тайком смотрел на часы, а ты удерживала его. Сейчас я хотела бы видеть его целующим твои руки, просящим прощения! Но утешит ли это тебя? Вчера ты нашла в себе силы и произнесла слова, которые он заслужил. Не оборачиваясь к нему лицом, порвала и швырнула через плечо разорванную фотографию. Швырнула, как в прошлое, возврата к которому больше не будет никогда. Он затянулся сигаретой и, не проронив ни слова, тихо закрыл за собой дверь. * * * В этом месте Леля встала со стула, прошла на кухню и поставила на огонь кофеварку. Пока кофе варилось, стала разглядывать себя у большого трюмо. Распахнула халатик, внимательно рассматривая себя голую. Вытянула стройную ножку, подняла к затылку длинные волосы, покрутила головой, улыбнулась. сталась довольна. Через некоторое время снова села за стол и продолжила писать письмо, делая маленькие глоточки из чашки с кофе. Легче ли тебе стало, Анечка? Сомневаюсь. Ты наказала себя всех сильнее. Потому что твои потери несоизмеримей и горше. Ты обманулась, думая, что интимные отношения с Филиппом, с человеком, который не то, что засматривался на тебя, наглядеться не мог и боготворил тебя, заменят тебе любовь, которую не дал тебе Вадим. Анечка милая, давно хотела тебе сказать: Нам всем давно уже даже не по сорок. Как ты могла внушить сердцу и уговорить себя лечь с Филиппом? Ты обманывала саму себя. Подруга моя! Спать надо только с тем, без которого не можешь жить. Именно для такой строчки у Вадима, оснований теперь предостаточно. Все. Хватит. Не хочу больше говорить о нем ни слова. Как же нынче тебе должно быть плохо! Ведь вместе с водой ты выплеснула и ребенка – послала к верблюдам, как ты выразилась, заодно и Филиппа. В четверг, когда я забежала к тебе в поликлинику просто поболтать, не придала никакого значения тому, что ты мне из своего кабинета вдруг вынесла тонометр. Это был его аппарат. Филипп просил тебя иногда, чтобы ты мерила ему давление. «Передай это Филиппу, - спокойно сказала ты.- В отделении пошли нездоровые разговоры, что я принимаю больного без записи». В тот же вечер, в его комнате, в глаза мне бросилось белое пятно на стене вместо привычной большой твоей фотографии. И если я взяла аппарат, нисколько не подозревая ни о чем, то тут меня словно током ударило: «Ты приняла решение, подвела черту? Ты ушла от него! Лишила Филиппа единственной надежды, которая жила в его сердце!». Какая, Анечка, вселенская несправедливость в том, что именно в твоей душе не шелохнулось хотя бы некое предчувствие любви к этому красивому человеку. Не хочется говорить банальности, но помнишь «стерпится – слюбится?». Поверь мне, я знаю - с этой банальности начинали жить многие пары. И жили в полной любви и согласии! И умирали в один день. Филипп готов был распахнуть всего себя навстречу тебе! Есть в этом какой-то дьявольский рок! Ничего у вас не сложилось. Почему-то мне подумалось сейчас: «Слава Богу, что два таких диаметрально противоположных человека, как Филипп и Вадим не знали друг друга». Ты уже сейчас далеко. Любуешься, наверно, в деревянных Кижах часовней Петра и Павла. Пусть твой скоропалительный отпуск принесет тебе много удачи! Прости, что письмо, может, получилось слишком сумбурным, где-то даже не логичным и взбаламученным. Впрочем, не такова ли вся наша жизнь? Просто очень хотелось выплеснуть на лист все то что, не всегда получалось, да я и не решалась сказать тебе. P.S. Анька, случайно наткнулась на книжку стихов поэтессы Веры Кулешовой (помнишь, были когда-то на ее вечере в Доме Кино) и на глаза попались эти стихи. Они - не встать мне с этого места про тебя. Не могу не переписать их в письмо. Прости, родная, если они заставят тебя заплакать. Судьба напевом горестным однажды, должна была открыть мне бытие. Должна была любовь придти, как жажда, придти и даже сердце сжечь мое. Но свет былой погас во мне навеки. Нет эха в сердце у меня давно. И пусть плывут тысячелетий реки, им пустоты заполнить не дано. И кто я, что я в этом мире значу, с дурацкой этой верностью своей? Зачем как нищий в подворотне плачу, как пес стою у запертых дверей… И еще. Ползала по полу, собирала ошметки разорванной тобой фотографии и подумала о том, что, как нельзя склеить разбитую чашку, так и этот снимок, даже если я его склею, ничего уже не изменит в твоей жизни. «Жить надо только с тем, без которого не можешь жить» эта фраза остается незыблемой. Фраза, как это ни парадоксально, написанная рукой Вадима. Ты ей никогда не изменишь. Пошли тебе, Господи, еще раз такого Филиппа. Целую – твоя лучшая подруга Леля. Леля перечитала письмо, отложила ручку и, потянувшись за столом, взглянула на настенные часы. Они показывали 8.30 утра. Запахнувшись в шелковый халат, она шагнула в спальню. Отдернула штору и присела у постели. - Соня, просыпайся! Уже девятый час. Сейчас мама должна вернуться, - чмокнула она заспанное лицо. - Лелька, соня снова тебя хочет, - открыло заспанное лицо глаза. - Иди ко мне. - Нет! Хорошего понемножку! - засмеялась Леля и взъерошила густые, черные волосы. - Сейчас мама зайдет. И потом чьи это слова: «Жить надо только с тем, без которого не можешь жить». - Где мои трусы?- загорелая рука зашарила под простыней. -Это твои слова, - Леля стала тащить с плеч одеяло. Подъем! -Ну, мало ли чего я говорил. Если ты это о себе, то надо было раньше думать. -А может я, действительно, не могу без тебя жить, - глаза у Лели были заискивающие, даже с тенью некоторого угодничества. -Тогда я вечером приду снова. -Глупая максималистка была твоя Анька. Конформист и максималистка, а проще – собака на сене, - они уже выходили из спальни. В дверях Леля потянулась на цыпочках, обвила шею Вадима руками, припав слегка распухшими после бессонной ночи губами ко рту и, прошептала: «Приходи вечером непременно. Было здорово. Мне ни с кем не было так хорошо, как с тобой. Я так давно этого хотела!». Вадим сдержанно хохотнул, нежно ущипнув через халат острый сосок Лилиной груди, глубоко вздохнул и шагнул за порог. Поверженный Демон Художник Лунин сидел в полиции и писал расписку о невыезде. Невыезде за пределы города и страны…. Мог ли он ещё вчера даже предположить такое! Что этот суровый седой полицейский будет с насторожённым недоверием поглядывать на него, будто раздумывая - надеть на задержанного наручники, или пока не стоит? Но отпечатки пальцев сняли, и не отмытый указательный правой сейчас марает эту несуразную расписку, жирно, как печать, обосновавшись на двух последних буквах слова обязуюсь, придавая написанному какую-то зловещую, официальную значимость документа. Кстати или некстати Семёну вспомнилась полушутка его однокашника по суриковскому. Когда они в ту пору судачили о реализме в живописи и прочих иных измах. Павел заявил, что самый непревзойдённый акт реализма – отпечаток пальца. Самый уникальный и самый буквальный в отражении действительности. Теперь Семён готов был бы с этим согласиться. Хотя всё остальное здесь казалось ему абсолютно нереальным. И этот кабинет с какой-то унизительной раздетостью столов, стен, незанавешенных окон и металлических стульев. Подчёркнуто стерильно нежилой. Где ничто надолго не могло задержаться, разве что сходное с этим слово – задержать, и ещё - ограничить, оформить, допуск, привод, мера пресечения… И люди, входившие в эту комнату и выходившие из неё, были какими-то особо резкими, решительными, целенаправленными. В цивильном или форме, они были при оружии. Носили его странно-небрежно. Один засунул пистолет (а может, револьвер, наган – Семён плохо в этом разбирался) за пояс. У другого рукоятка пистолета (парабеллума, кольта) небрежно торчала из расстёгнутой кобуры. Они обменивались с пожилым полицейским какими-то энергичными, быстрыми словами. И Семён ещё острее почувствовал своё отторжение от этих людей, и всех других тоже, которые могли быть совершенно свободными в своём желании ехать куда им только не заблагорассудиться… Он отдал полицейскому неровно исписанный листок бумаги, сказав извинительно и с обидой: - А я и не собирался никуда уезжать… - Вот и правильно, - ответил тот. – А пока мы вас не задерживаем. Он сделал нажим на слове пока, дав понять, что это скорее всего их с Семёном не последняя встреча. Опять и опять он пытался восстановить в памяти события позавчерашнего дня. Жуткую смерть Риты. Дикую и невозможную. И то, что судя по всему, в этой страшной смерти винят его… То был четверг. Да, в четверг вечером ему позвонил Григорий. Обычное начало разговора с ничего не значащего - «Как дела?». И такого же не обязательного – «Порядок!». Правда, основания для оптимистического ответа у Семёна были. И весьма важные. Он с радостью сообщил другу, что наконец-то, в одном из кибуцев – в «Пальмахиме» - пообещали организовать его персональную выставку. Значит, не зря он больше месяца расписывал там стены коровников. За работу кибуцники художнику не платили. Всё – за прокорм и ночлег. Но это не важно. Главное, руководству кибуца его картины пришлись по душе, и вот намечается первая персональная выставка. Григорий за Семёна искренне порадовался. Конечно, кибуц - это не заграница, даже не вся страна. Но лиха беда начало, справедливо заметил он. И у Григория тоже есть, чем поделиться. Директор турагенства, где он работает чуть больше года, доверил ему возглавить двухдневную турпоездку в Амстердам, заменить внезапно заболевшую сотрудницу. В Голландии никогда прежде не бывал и доволен безмерно. Голос у Григория в полной мере выражал эту радость. - Я, - сказал он, - звоню из аэропорта. До вылета осталось двадцать минут. Надеюсь, ты помнишь, что в среду у Риты день рождения? Успею вернуться прямо к праздничному столу. Привезу любимой жене какой-нибудь голландский сувенир в подарок. А к тебе большая просьба. Очень хочу, чтобы Ритин портрет висел на стене уже сегодня. Ты успеешь его закончить? Семён посмотрел на холст у окна и заверил, что портрет уже готов. - Вот и чудесно! – обрадовался Григорий. – Возьми ключ в нашем почтовом ящике, отопри дверь и повесь картину над журнальным столиком. Риты дома не будет. У неё суточное дежурство в больнице «Бейлинсон». Пусть этот мой… да и твой подарок станет для неё сюрпризом… Я всё для тебя приготовил. Молоток и гвозди увидишь на столике. А на бедлам в квартире не обращай внимания. Торопился и не успел прибраться. Вот обрадуется Рита, когда увидит свой портрет на стене!.. А вернусь, и мы хорошо посидим, отметим событие все вместе… В тот же вечер Семён с картиной, обёрнутой в старые газеты и перевязанной бечёвкой, стоял у дома, где его друзья снимали небольшую по израильским меркам квартиру. Ключ, как и говорил Гриша, нашарил в почтовом ящике. Стремительно взлетел на третий этаж. Открыл дверь и вошёл. Триссы на окнах были едва приоткрыты, и сумрак пронизывали изломанные вечерние, солнечные лучи. В них плавали золотые пылинки. И всё это создавало какой-то особый уют и покой. Он невольно думал о красках, контрастных, приглушённых и ярких, которыми мог бы всё это передать. Глаза Семёна быстро свыклись с полумраком, и он не стал раздвигать трисс или зажигать свет. Ему не хотелось нарушать таинственности доверенной другом акции. Действительно, в комнате чувствовалась спешка, с какой Григорий готовился к неожиданному отъезду. На ковре в беспорядке валялись женские туфли и Гришины тапки. На диване – рубахи и шорты. Всему этому, впрочем, Семён не придал особого значения. Он поднял опрокинутый стул и, не разуваясь, направился по мягкому ковру к журнальному столику. На нём, как и предупреждал Григорий, были и молоток и гвозди. Семён окинул взглядом стену, решая, где получше укрепить картину. Подвинул столик и под ним заметил на полу несколько фотографий. Наверно их уронил в спешке Григорий. Это были семейные снимки молодожёнов. Один был разорван пополам. На одной половинке счастливо улыбалась Рита, с другой - так же радостно смотрел Гриша. Чем-то не понравилась кому-то из них эта фотография, если её постигла такая неожиданная участь. Ритину часть фотографии он решил сохранить для себя. Собрав фотографии, Семён положил их на столик и приступил к делу. Освободил картину от газет, прицелился и уверенно вколотил гвоздь в стену. Затем второй. Соединил гвозди петелькой и повесил портрет. Отступил на шаг и залюбовался своей работой. Собственно, не работой даже, а замечательным Ритином лицом. Таким прекрасным и дорогим … Рита на портрете была в медицинском халате. Но не в традиционном белом, а зелёном. Конечно, это было отступление от реальности. Но художник позволил выразить и свою, а главное, Ритину мечту – иметь право на такой халат, не рядового, а элитного медицинского состава. Ведь она обязательно станет настоящим хирургом и здесь, в Израиле, как это было когда-то в далёком Севастополе. Перед тем, как уйти, Семён поставил на место стул, убрал к порогу раскинутую Гришину и Ритину обувь, навёл порядок и на диване. Складывая одежду в аккуратную стопку, он неожиданно увидел в самом низу диванного валика блеснувшую золотом цепочку. Машинально потянул и узнал её. Это была та самая, с маминым медальоном Гришина золотая цепочка, которую он никогда не снимал с шеи. Тоненькая цепочка была разорвана, и Семён догадывался почему. Видимо таким страстным было прощание молодых супругов, что… Но думать на эту тему было горько… …Они познакомились ровно семь лет тому назад, как раз в день её рождения. Аня, подруга Риты, затащила её в художественный салон. Очень хотела не ошибиться с подарком, выбрать что-нибудь оригинальное, необыкновенное. Девушек привлекла бронзовая фигурка юноши с грустным, и одновременно мужественным лицом. Его взгляд был устремлён куда-то вниз, мускулистые руки сжимали колени, а за плечами угадывались сложенные крылья. -Это поверженный Демон, - подошёл к девушкам Семён. Он работал тогда продавцом-консультантом. – Мне тоже очень нравится эта скульптура. Автор в бронзе почти буквально копирует известное живописное полотно Врубеля… Разве что неповторимых врубелевских мазков и красок не хватает. Он любил этого невероятно одарённого и глубоко, трагически больного художника, любимого и ненавидимого многими, и рад был интересу к нему подруг. - Своего Демона, вернее, своих Демонов Врубель рисовал практически всю жизнь. Он хотел передать что-то такое в знании или представлении своём о падшем, или поверженном ангеле, о чём догадывался в разную пору по-разному. И замазывал свои холсты, и уничтожал уже написанное… Так что мы не знаем, лучшую ли из своих работ он оставил миру. Но лично я убеждён, что никому и никогда не удастся так приблизить божеское и человеческое в одном лице. - Берём! – решительно сказала Аня. – Тебе нравится, Ритусь? - Очень! Я и мечтать не могла о таком подарке!… - У вас прекрасный вкус, - сказал тогда Семён. - А вы чем-то похожи, - не осталась в долгу Рита. - Чем же? – удивился он. – У меня нет крыльев… - Похож, похож! - горячо поддержала подругу Аня. – В вас тоже есть какой-то демонический дух. – И так заразительно засмеялась, что Семён не мог понять – над ним потешаются, или сделали комплимент. Но, кажется, он и на самом деле симпатичен девушкам. Потому что Рита не без смущения протянула ему ладошку: - Меня зовут Рита. А это – Аннушка. Моя лучшая подруга. - Семён, - представился он, поклонился и поочерёдно пожал пальчики девушек. Добавил: Семен Лунин.- Очень приятно! Ему, действительно, необычайно приятно было это знакомство, рукопожатие. И особенно с Ритой. - Знаете что, Семён, а вы приходите завтра ко мне на день рождения, - улыбнулась она. И это неожиданное приглашение прозвучало так добросердечно и естественно, что и юноша не почувствовал никакой неловкости. Подруги уходили из салона, унося бронзовую статуэтку поверженного Демона, а у Семёна, за спиной будто выросли крылья. Он бережно держал в руке блокнотный листочек с телефоном и адресом Риты. В день рождения Семён подарил Рите «Ветку акации», небольшую акварель, одну из самых удачных своих миниатюр. Картина девушке очень понравилась. Она поставила её за стекло большого книжного шкафа. Так Ритин день рождения стал днём рождения их дружбы и началом его неразделённой любви. В ту пору Рита только-только закончила медицинский и работала в городской больнице. Бесхитростная и искренняя по натуре, она долго не догадывалась о его глубоком чувстве. А когда он, наконец, решился открыться, взъерошила шевелюру Семёна, поцеловала в щеку и прошептала: «Расправь крылья, Демон. Не печалься…Ты мне очень, очень симпатичен. Даже нравишься. По-настоящему! Но я люблю Гришу. Давно. Со школьной поры. Мы связаны клятвой, и я никогда не смогу её нарушить. И Гришиной маме обещала, когда была она жива, что буду её единственному сыну верной женой. Прости и поверь – мне так дорога твоя дружба, добрый Демон…» «Поверженный и отверженный!..» – хотелось кричать ему от боли. От невозможности что-то исправить и на что-то надеяться. Семён не был на свадьбе Григория и Лизы. Группа художников-пейзажистов выезжала на пленэр в Бурятию, в Баргузинский заповедник, и он отправился тоже. Вернее, бежал… Со своим горем от чужого счастья. Рита познакомила Семёна с мужем. И если не раненым сердцем, то здравым умом он одобрял выбор любимой. Григорий был красив, далеко не глуп и жизнерадостен. Без всяких глупых демонических страданий. Он трезво и практически мыслил и действовал. И, думалось Семёну, Гриша куда больше сможет дать в этой жизни Рите, чем он, неуверенный в себе и несостоявшийся пока художник. Потом была репатриация в Израиль. Вначале уехали Григорий с Ритой, а через год – и Семён с родителями. Утверждение в новой жизни давалось тяжело. Было всё, по самой жёсткой эмигрантской мерке. И отчаянная тоска, Бог знает по чему и кому. И безъязыкая немота, когда подрабатывал в кафэшке, где вокруг суетились одни аборигены. И то, что поневоле забросил кисти. Надо учить иврит, вкалывать, чтобы хватило на съём непрезентабельной, но очень дорогой квартиры. И тут уже было не до художеств. В жарких израильских хамсинах у Семёна порой холодело сердце. Казалось, что никогда он не сможет освоиться на этой чужой земле. Научиться не только писать, читать, но и думать справа-налево. А иначе тут было никак нельзя. Вовсе другие принципы, традиции, менталитет. Вот в эту отчаянную пору он сблизился с Григорием. Удивительно, но даже больше, чем с Ритой. Впрочем, понятно почему. Его любовь не хотела забыться, саднила, и он избегал близости с Ритой. А Григорий – удачливый, неунывающий, лёгкий в общении, как-то нивелировал для Семёна тяжести будней. Это он однажды свёл Семёна с Иосифом, который при знакомстве представился ростовчанином в прошлом и в прошлом дизайнером. Чем он занимался здесь, на шестом году жизни в Израиле, Семён так и не понял. Кажется, всем, что пахло шекелями. Уже через несколько дней Иосиф позвонил Семёну и радостно сообщил: - Друг Сёма, с тебя причитается! Во Франции готовится открытие выставки молодых художников Израиля. Я поговорил с кем надо, и ты в списке. Отбери с пяток картин и будь готов, как красный пионер. Проезд в один конец и гостиничные расходы за счёт Союза художников. С тебя потребуется всего-то баксов пятьсот. Зато какие перспективы! Это ведь выставка-продажа. Так что всё окупится. Тем более, что известность и слава цены не имеет… Семён обезумел от счастья. Наконец-то удача, такая нужная ему удача набрела и на его непутёвую судьбу. А как радовалась за него Рита. Григорий покровительственно похлопал по плечу: С кем поведёшься, от того и наберёшься! Не зря, значит, я прожужжал уши Иосифу про твои таланты. - Он был так искренне рад за друга, будто сам уже завтра полетит во Францию. Правда, Риту, кажется, покоробили его слова. - Всё то ты умеешь повернуть к своим заслугам. А я всегда знала, что наш Демон ещё расправит крылышки и полетит. Ну хотя бы во Францию!.. В представительном офисе в Тель-Авиве, адрес которого ему сообщил Иосиф, Семён уплатил две с половиной тысячи шекелей, получил соответствующую квитанцию и начал готовиться к поездке. Он уволился из кафэшки, забросил ульпан и достал с антресолей мольберт и кисти. Ранними утрами он уезжал к морю. И только теперь не глазами загнанного репатрианта, а художника увидел Семён пронзительную синеву высокого неба, бирюзу, набегающих на белый песок волн, и яркий праздник вечнозелёных пальм, кипарисов, безымянных цветов и кустарников. Давно не рисовал он с таким желанным пристрастием. И, кажется, холст и краски отзывались его чувствам. Друзья видели эту перемену в Семёне и искренне радовались. А он не ходил, летал, боясь свихнуться от счастья. И в то же время боялся какой-нибудь неосторожностью спугнуть такую капризную удачу. Ведь иногда глупой случайности достаточно. Мало ли – болезнь, авария, кирпич на голову…Какой-нибудь шальной, случайный порыв ветра безжалостно порвёт тончайшую паутинку-мечту, которая вот-вот сбудется. Однажды, когда у Риты были вынужденные каникулы (бастовали медики), они отправились к морю вместе. Тогда он сделал первый этюд её будущего портрета. Это был чудесный весенний день. Они купались, хотя вода Средизомного моря была ещё не вполне разогрета солнцем. И когда Рита лежала рядом с ним на светлом песке, на её смуглых плечах розовели пупырышки озноба. Семёну нестерпимо хотелось прикоснуться к этому такому желанному телу. Родному, близкому и бесконечно далёкому одновременно. Но было в том дне недоумение. В зелёных Ритиных глазах стояла грусть. Не потому ли, что она никак не может (уже в который раз) сдать экзамен, который позволил бы ей работать доктором, а не рядовой медсестрой? Или есть другие причины?.. - Тебе не очень хорошо здесь сегодня? – решился спросить Семён. – Может, замёрзла?.. - Нет, что ты, милый друг… Не обращай внимания. Наоборот, я рада и этому дню, и тебе рядом. Меня печалит совсем… Но об этом когда-нибудь в другой раз… Семён ещё пытался понять причину непривычной ритиной печали, но она лишь ласково погладила его по щеке и повторила: - В другой раз, хорошо? Не сегодня… Если бы он мог знать, что другого раза не будет никогда. Ах, если бы он оказался настойчивее… Меж тем, проходили весенние дни, складывались в недели. Уже первые летние хамсины прилетели из южной пустыни, заволакивая жёлтым маревом близкий горизонт и раскаляя нестерпимым жаром улицы, здания, стволы деревьев. Иосиф куда-то исчез. Номер его мобильника методически отвечал равнодушным женским голосом, что закрыт для связи с хозяином. Григорий тоже не мог подсказать, куда испарился его энергичный знакомец. И никто не мог объяснить Семёну, почему так затягивается его выезд во Францию. Как-то он попытался выяснить всё непосредственно на фирме, где оплатил своё участие в выставке. С трудом разыскал её рядом с автовокзалом в малознакомом городе. Но двери офиса были наглухо закрыты. На них висела маловнятная записка – «В связи с организационными преобразованиями фирма "Перспектива" временно прекращает деятельность. За справками обращаться по телефону и факсу…» Но вот досада! Как раз номера телефона и факса отсутствовали. Эта часть объявления была кем-то оборвана. Семён попытался что-либо узнать о «Перспективе» в соседних кабинетах, затем на этажах выше и ниже. Но без всякой перспективы на какую-либо ясность. В лучшем случае деловые израильские люди пожимали плечами и разводили руками. Пока один из них, пожилой служащий, окинув сочувственным взглядом молодого репатрианта и возвращая ему злополучную квитанцию, всё что получил Семён взамен своих пятисот долларов, не сказал с досадой: - Русски балаган, фикция… Последняя надежда рухнула, когда побывал в Союзе художников. « Да, сказала ему немолодая приветливая женщина, - такая выставка молодых была во Франции. В прошлом месяце. Очень удачная для наших ребят…» Она сняла со стеллажной полки коричневую папку, зашелестела страницами: «Как вас, простите, зовут? Семён? Семён Гринберг… Нет, в списках участников вас нет… Это какое-то недоразумение…». Её сочувствие не могло утешить Семёна. И некого было винить, и бессмысленно сетовать… Разве на то, что и здесь у еврейского счастья такая незадачливая судьба. Рита и Григорий переживали за друга. Старались отвлечь от дурных мыслей. Чаще, чем прежде зазывали к себе. Но в их уютной квартирке, он ещё острее чувствовал свои ненужность и одиночество. И Семён запил. С какими-то случайными, такими же, как и сам, неприкаянными людьми. Одни из его новых знакомцев ещё пытались держаться наплаву. Как-то барахтались, в попытках найти своё пристанище и место в стране, где нужным оказался только тот, кто действительно нужен. Бывший директор крупного дальневосточного лесопромышленного объединения, с которым Семён распивал десятишекелевую бутылку водки, убеждал, что уже очень скоро будет делать хорошие деньги. «Лес, - говорил он тоном заговорщика, оглядываясь по сторонам и жарко дыша в ухо Семёну, - это реальное богатство. Всегда! Особенно для Израиля. Вы знаете, что такое настоящая древесина? Вы думаете её можно взять из этой пальмы?» Бывший директор извлёк из кармана затрёпанный блокнотик и начал показывать испещрённые цифрами странички. «Вот посмотрите. Кубометр делового леса в Приморье… А это – здесь. Вы видите разницу?! Я всё посчитал – доставка, таможня, налоги… И вот какая после всх накладных расходов моржа – чистая прибыль!.. У меня надёжные связи в России. Нужен только начальный капитал. Но меня там знают и верят. Могут дать и под реализацию. Хотите участвовать? Я вижу, что вы порядочный человек. Не то, что эти новые русские евреи здесь… Не такие большие деньги нужны для начала. На регистрацию, бланки, факсы-шмаксы, телефонные переговоры… Зато какой навар! И чем дальше, тем больше. Одна хорошая сделка – и мы с вами будем пить не этот российско-израильский суррогат, а шампанское. Или вы больше любите коньяк, мартини, виски? Говорите. Не стесняйтесь…» Водка, которую они пили из пластмассовых стаканчиков, и верно, была хуже некуда, горячая, как чай, с отвратительным сивушным духом. От прошлого директора густо разило перегаром, но никак не надеждой на светлое обеспеченное завтра… Другого собутыльника Семёна звали Виктор, но он тоже на победителя не похож. Виктор был родом из Приднепровья, где, по его словам, ворочал строительной индустрией. «Посмотри, что делается в строительстве, - приглашал он осмотреться вокруг Семёна. – Можно строить дешевле, потому что главные расходы – рабочая сила. А у нас там трест строительный лежит на боку. С техникой и самой на свете дешёвой профессиональной рабочей силой. Завозим сюда специалистов с Украины с гарантированным заработко в триста, ну пусть в четыреста баксов. Ты знаешь, что значат такие баксы там? Питание – бесплатные столовые. Под жильё – собираем несколько бараков. Вахтовый метод. Надо ехать и всё решать на месте… Кстати, у тебя не найдётся на месячишко двухсот баксов? Естественно под хорошие проценты…». Третий. Или четвёртый, пятый, восьмой – Сергей. У него осталась от прошлого треть желудка, а из здешних приобретений - просроченная туристская виза и саркастический взгляд на обетованную землю. Из всего святого он признавал только Апокалипсис, который цитировал часто и не без импровизации. Как например, – «все суеты сует, кто чаще суёт, тому и хорошо. Но чаще суют в рожу», «для кого конец, а для кого – начало жизни»… Треть желудка, по его словам, была экономически выгодна. Пил он, практически, без закуски и пьянел легко и стремительно. В этом, доведённом до кондиции состоянии, Сергея оставляла мрачная созерцательность и замещалась неожиданной агрессией. «Будь моя воля, я бы всем урезал кишки. Чтобы не обжирались. Тогда всем хватит и жратвы и пойла…», «Вас, евреев, дожно быть мало. Тогда вы и добрые и умные. А тут – сами себя не любите…». У Семёна был большой, неурезанный желудок, но есть не хотелось, а водка не прижигала боли, которая была на душе. И не по воле своей он не спился, а так был устроен, что водка не помогала выключить мозги и чувства. Как-то в том скверике углядел его Григорий, с которым не видались уже недели три. Он сразу всё понял и не стал укорять друга. Наоборот, и сам подсел. Даже глотнул из стакашка. Протом поморщился и сказал: - Какая гадость!.. Клопомор, а не водка. Давай, посидим где-нибудь по-хорошему. У меня, правда всего-то полторы сотни шекелей. Ну, ничего. Однова живём! Кафе было крохотным, уютным, почти пустым в этот послеполуденный час. И водка здесь была совсем другая – прохладная, с привкусом лимона, почти вкусная. После первой рюмки Григорий стал привычно утешать Семёна. Убеждать, что с его талантом рано или не слишком поздно он обязательно будет и в славе и в почёте. Что всё будет и окэй и топ-топ, а главное, савланут, что в переводе означает – терпи казак, атаманом будешь.. После второй в разговоре наметился поворот. - Конечно, - потёр Гриша горбинку своего красивого носа, - талант – это великое дело. С другой стороны, где ты встречал бесталанного еврея? Но здесь нас некоторый перебор.А перебор не очко, а верный проигрыш. Есть, есть один путь стать на ноги быстро и ещё получить удовольствие. - Ограбить банк? – горько улыбнулся Семён. - А почему бы и нет. Да, взять небольшой, но солидный частный банк. Но при этом без всякого криминала. Даже под вальс Мендельсона. Эта еврейская музыка и написана для таких случаев. - Банк под музыку, без криминала, с Мендельсоном?… - Скажи мне, - положил Григорий Семёну руку на плечо, - сколько надо сносить сапог и штанов, чтобы стать генералом? А вот генеральшей становятся за одну ночь, сняв всего лишь одни трусики. Ты меня понял? Надо найти хорошую бабку с хорошими бабками в хорошем банке… Да, да, да!… - предвосхитил Григорий реакцию друга. – Знаю, что ты любишь мою Риту. И я не ревную, а только сочувствую. И мы оба знаем, что здесь всё, как есть. Что же делать? Ну хорошо. Вот я и Рита. Чего мы добились своей большой любовью? Съемного жилья и проездных билетов на автобус для террориста? И ничего другого уже не будет -–ни Рио-де-Жанейро, ни даже Эйлата… А для тебя жизнь карт-бланш. Есть богатенькие, пусть и невзрачные тётушки, сидящие недурными попками на красивых миллионах. Так надо таки помочь им и себе. Сплошной и всеобщий выигрыш интересов. Кстати в моей картотеке, - Григорий выразительно показал пальцем на свой умеренно высокий лоб, - есть парочка таких невест. И будь я так свободен, как ты, да ещё не эти старозаветные еврейские традиции… Они выпили уже и по третий. У Семёна слегка кружилась голова, и он не мог понять шутит Григорий, или всё это на полном серьёзе. А тот, словно угадав, как-то не вполне искренне рассмеялся: Ну, не так, так иначе мы обязательно тебя женим здесь!... Григорий всегда был баловнем удачи. Так казалось всем, кто знал его не только со стороны. Только сам он знал, что удача – это случайность. А настоящий успех в жизни, даже когда ты и смазлив, умён, и язык у тебя подвешен, - ещё далеко не всё, чтобы хорошие случайности приходили к тебе относительно регулярно. И он умел организовать такую регулярность. Лёгкий характер, способность нравится разным и нужным людям – с этим багажом он мог и был вправе рассчитывать на успех. В России проще. Здесь были свои преграды, которые надо было одолевать – чужой язык, особая ментальность внешне открытых, но полных недоверия и насторожённости к «русским» коренных израильтян. С их властью, деньгами, религией, традициями… А, главное, безупречным языком, на котором даже их дети говорили без всякого акцента. А чужак как раз потому обнаруживался запросто. В России Григорий был небогат, но вполне вписывался в элитарную середину. В Израиле дистанция между нищетой и состоятельностью была такой стаерской, что даже искушённый бегун не мог рассчитывать на благополучный и вполне обеспеченный призом финал. И мысли, будто и ёрнически высказанные Семёну в том кафе за бутылкой лимонной водки, были далеко не экспромтом. Уже не раз задумывался Григорий о том необходимом ускорении, каком-то рывке, который позволил бы, не порвав связок, в одночасье финишировать успешно. Он скромничал, когда говорил другу о парочке богатеньких невест в своей залобной картотеке. Вариантов было множество. Уже не меньше года он скрупулёзно изучал брачные предложения во множестве газет и журналов. Прежде всего его интересовали ивритские издания. Что-то отметалось сразу. И только немногие, где в нескольких строчках прочитывалось одиночество состоятельной женщины о настоящем друге, он аккуратно вырезал и вклеивал в особую тетрадку. Затем звонил. И дальше этого не шёл. И такой предварительный разговор давал понять – не то . Для обнаружения не того, с иными приходилось встречаться. Из множества ошибок и проб только один вариант оказался действительно достойным решения. С Мариной он познакомился, прочитав вот такое её объявление: «Вполне обеспеченной женщине 35 лет нужен верный спутник в жизни. Интересный супруг и любящий отец будущих детей». Они договорились встретиться на арке-мостике в городском парке. Она многим его удивила. И тем, что пришла первой. И первой шагнула навстречу, безошибочно выделив из многих других в оживлённом месте вечерних гуляний. И одета была крайне просто – лёгкая кремовая кофточка, заправленная в серую миди-юбчонку. Ей можно было и не дать 35-ти. Спортивная (так это потом и оказалось), стройная, светлокожая и светловолосая (без всякой химиии) она смотрелась от силы лет на 27-28. Глаза её были зелёными, как и у Риты. Но этим сходство заканчивалось. У жены они лучились искренней простотой и доверчивостью. Будто приближали каждого, кто оказывался в поле их видения. Маринины останавливали, чтобы пристально рассмотреть. Они не были холодными. Ледяными. И Григорий как-то сразу понял, что они просвечивают его насквозь, и что-то придумывать, лгать абсолютно бессмысленно. Что не ему, а ей будет дано решать возможность их любых отношений. Если, конечно, она соблаговолит этим отношениям случиться. Как раз глаза были и достоинством и недостатком Марины. При академически правильных пропорциях лица, её вполне можно было назвать красивой. Глаза мешали оживить эту искусную лепку, как невозможно мраморной Венере стать более привлекательной, чем дано это предмету искусства. Больше часа гуляли они в тот вечер. И Григорию помимо воли пришлось почти всё рассказать о себе. Почти. Но она, так ему показалось, поняла для себя и всё недосказанное. Он о ней узнал совсем мало. Она о нём – всё. В этот первый вечер они не продвинулись дальше информации друг о друге. Но что же всё-таки Григорий знал о Марине? У неё были мужчины, но ни один не смог добиться её руки. Не была замужем и детей нет. Насколько материально состоятельна – не совсем ясно. Родители живы, хотя живут в другом конце страны, очень любимы и авторитетны для единственной дочери. И чрезвычайно религиозны. Не исключено, что и она, будучи не столь фанатичной, разделяет их взгляды. Через два дня (это была среда) она пригласила Григория на чашку чая к себе домой. Уже сам район, куда он приехал на такси, говорил о многом. Марина жила одна в небольшом коттедже, или если угодно, вилле, явно выстроенному по индивидуальному проекту. По всему периметру площадью никак не меньше полутора гектар, двухэтажный особнячок окружал сад. Скорее даже, парк. С двумя фонтанами и какими-то абстрактными скульптурами вдоль нешироких, но и не узких аллей. Справа от входа голубел бассейн. А параллельно зданию расположились ухоженная лужайка и теннисный корт. Григорий понял, что это как раз и есть то, о чём он мог мечтать. А, может быть, и не мог. Чтобы не смущать читателя, мы не станем описывать внутреннее убранство виллы. Кто его знает, какое количество читателей-присяжных не станут оправдывать то искушение, перед которым не смог бы устоять даже меньший искатель клада, чем Григорий. Ему, например, даже взгляда на галерею картин, вывешенных вдоль длинного коридора с рамповой подсветкой от потолка, хватило понять, что вместо подписей художников можно проставлять здесь шести, а то и семизначные цифры. Чай оказался только чаем. Но судя по всему, настоящим. На этот раз Марина была в строгом английском твидовом костюме, который, возможно, должен был напомнить гостю и светский и деловой характер этой встречи. Костюм, кстати, был молодой женщине к лицу. Вы мне понравились, - без тени смущения сказала Марина. – Недостатки есть, но за какими-то исключениями они меня не смущают. Ну, например, плохо, что вы женаты. За эти два дня я навела некоторые справки. Видела вашу жену. Не удивляйтесь я очень серьёзно отношусь к возможному браку. Ваша жена красива. Моложе меня. Не стерва, меня информировали, да я и сама вижу. Естественный вопрос: почему вы готовы уйти от такой женщины к другой? И вывод совершенно ясен – вас интересует моё состояние. Что ж, я могу это понять и сделать всё, чтобы ни вы, ни я не пожалели в будущем об этих причинах, побуждающих наш союз. Но он должен быть абсолютно лояльным. Вы должны развестись… Наш брак ни в чём не может быть сомнительным. Только при полном согласии соответствующих религиозных инстанций… Разве мог подумать Григорий, что его Рита, любящая его безоглядно, всегда и во всём такая покорная и слышать не захочет о разводе. Он не был так глуп, чтобы открыться в истинных причинах. Несколько раз по самым никчемным поводам он провоцировал Риту на скандалы. А она лишь плакала и не известно за какую свою вину просила прощения. Это вызывало ещё больший гнев Григория. Он и сам не мог понять, как в руке оказался молоток. А затем взмах и отчаянный удар… Она упала, даже не вскрикнув. Последним судорожным движениям пыталась ухватится за мужа. На этом последнем пути её руки оказалась гришина золотая цепочка… Тело Риты обнаружили через несколько часов после того, как на квартире побывал Семён. Оно лежало на балконе, за опущенными триссами, и он не мог его видеть, когда так охотно выполнял поручение Григория. Всполошились соседи нижнего этажа, когда на перилах и полу своей лоджии увидели запекшиеся капли крови. Долго стучали в дверь. Затем вызвали полицию… … И снова Семён в полиции. Только в другом кабинете, в окно которого заглядывают жирные листья фикуса. А всё остальное точно такое, как в первом. Может, они переносят столы и стулья из кабинета в кабинет? И слова, и эти похожие резкие жесты… Следователь другой. Молодой и напористый. Он не спрашивает, а утверждает, констатирует факты. И Семёну остаётся только подтвердить, что да, это он открывал квартиру. Что в его руках был тот самый молоток, который так страшно обрушился на голову Риты. Одно только пока ещё неясно полицейскому: - За что вы её убили? Убили, убили, убили… Семён никак не может осмыслить, что это о Рите. Такой жизнерадостной и дорогой… И не может понять, чего добивается этот следователь, если убили, убили, убили Риту? - У вас изъята вот эта часть фотографии, на которой убитая женщина. Вторая половина найдена на квартире, где совершено преступление. Это?... - Григорий, - говорит Семён. – Муж Риты. - Почему вы порвали снимок и унесли ту часть, на которой убитая? Семён молчит. Он смотрит на глянцевые жирные листья и совсем некстати вспоминает фикус в кадке севастопольской школы, где когда-то учился. Всегда пыльные и одинаковые в любое время года. Соседи убитой говорят, что вы часто бывали в этой квартире. Да. Был… То-есть бывал… - соглашается Семён, не улавливая разницы между словами. С какой целью? Это мои друзья. Гриша и Рита… «Или Рита и Гриша, - думает он про себя. – Да. Так будет вернее. А теперь Риты уже нет…» Одну половину фотографии вы уносите. Вторую – оставляете. Значит первая для вас дороже, - размышляет следователь. – Вы завидовали мужу погибшей, ревновали к нему? Нет, Семён никогда не завидовал Грише. И не ревновал. Он просто любил Риту… Как это можно объяснить полицейскому? Как можно понять, что Риты нет, а всё для чего-то есть и совсем не меняется.. Следователь внимательно смотрит на Семёна. Потом на часы. Самолёт из Амстердама уже приземлился. Его встречают в аэропорту работники нашей полиции. Думаю, что через несколько минут ваш друг, или теперь уже бывший друг, Григорий будет здесь. Ему, надеюсь, вы сможете объяснить, что же случилось на самом деле… Сказал и вышел. Семёну очень хотелось курить. Он сунул руку в карман, но вместо пачки «Тайма» достал медальон с разорванной золотой цепочкой. Где-то за дверью слышались шаги. Они приближались. По гулкому коридору, сопровождаемый полицейскими, шёл Григорий. Его медальон с чеканным маминым портретом жёг Семёну ладонь. Семён ждал. Он сидел на голом казённом полицейском стуле, согнувшись, сцепив на коленях пальцы. И лицо его было безмерно печальным, как у поверженного Демона. Заповеди от Стелы Он шёл по кладбищу и думал о тех, кого только что проведал. Жалел себя. Жалел, что тоже умрёт когда-то, что это неотвратимо. Умрёт, как Володя, как Натан, как Саша, как его тётя, как многие, многие другие. Сердце сжималось, что это «когда-то» с каждым днём ближе. «Никто через год не вспомнит, какие ты носил джинсы, но все будут помнить, какой ты был человек, - всплыла в голове мысль вычитанная им неизвестно где. - Что касается тебя, то возможно наоборот. Будут помнить что угодно, те же джинсы, а тебя помнить не будут». Вадим криво усмехнулся. Захотелось быстрее покинуть кладбище, он ускорил шаг. До ворот ещё было далековато и он, чтобы сократить путь, пошёл между могил. Вдруг увидел свежий холмик из красной земли. На нём сиротливо стоял горшок со сморщенным кактусом, из которого торчали несколько жёлтых лепестков. На могилке валялись разбросанные, давно увядшие цветы. Но самое интересное это то, что он нигде не увидел хоть какой-нибудь таблички с фамилией умершего или умершей. Огляделся, глазами пошарил вокруг. Вдруг валяется дощечка где-нибудь в песке. Только кроме втоптанных в песок цветов да пары сгоревших свечек ничего не нашёл. Зато за кактусом глаза заприметили какую-то книгу в тёмно-коричневом переплёте. Вадим наклонился, поднял её. Постучал по колену, стряхнул песок и хотел прочесть название. Только это была не книга, а толстая тетрадь в грязной обложке. В верхнем правом углу было едва заметено изображение парусного кораблика на золочёном шпиле адмиралтейской иглы. «Стало быть, здесь лежит хозяин тетрадки, репатриант из Санкт-Петербурга,- подумал Вадим. – Хотя, мало ли, может и не из России». Но то, что тетрадь принадлежала покойному, в этом Вадим почему-то не сомневался. Локтем провёл по обложке, какие-то буквы были неровно вписаны и еле заметны. Раскрыл её. На развороте календарь 1972 - 73 годов. Он был испещрён записями, сделанными чернильной ручкой. Перечёркнутые крестиком какие-то дни, подчёркнутые месяца и галочки, разбросанные с обеих сторон тетради по всему календарю. «День рождения Саввы»- прочёл он, что было написано более, менее разборчиво вдоль столбика месяца февраль. Перевернул первую страницу и увидел написанное убористым, неровным почерком в середине листа: «Стела Бергман Мои заповеди на каждый день». Вадим покрутил головой, ища, где можно присесть. Опустился на лавочку соседней могилы. «Значит здесь лежит некая Стела. Сколько же ей было лет? Судя по тетради, по датам и записям в ней, похоже, что её хозяйка была далеко не молодой. Он, как будто забыл, что торопился покинуть кладбище. Сейчас более всего занимали его эта тетрадь. Стал читать. Жизнь несправедлива, но все же хороша,- первая строка. Вадим насмешливо хмыкнул. Возразить нечего. Почти аксиома. Далее шло: Жизнь слишком коротка, чтобы тратить её на ненависть. Подумал: «Господи, прописные истины, но интересно! Может быть, потому что писал это умерший человек! Жизнь, действительно, бывает невыносима, но она ведь правда хороша! А про ненависть? Где-то он уже слышал подобное. «Умей радоваться жизни! Те, кто ею не довольны, умирают быстрее». Хотелось пить, солнце нещадно палило, но оторваться от чтения Вадим уже не мог. Работа не позаботится о тебе, когда ты болеешь. Это сделают твои друзья и родители. Береги эти отношения. А это утверждение показалось ему неоднозначным. «Если друзья работают рядом, разве они не помогут, когда заболел. Помогут, обязательно помогут. Уж апельсины с соками будут обязательно таскать тебе в больницу». Каждый месяц оплачивай долги по кредиткам. «И в этом ничего нового. Я плачу даже чаще. Как научиться жить без долгов вообще? У покойной про это нет?» Не обязательно выигрывать в каждом споре. Согласись или не согласись. «Стоп – стоп. А если спор принципиален и касается твоей честности, твоего имени? Как тут не стремиться спор выиграть, если задевают честь и порядочность? Всё дело, наверное, в предмете спора. Джордано Бруно взошёл на костёр, сгорел не зря. Земля до сих пор вертится. Она вертится! Инквизиторы проиграли спор! Есть другие споры. Недавно он разбивал руки спорщикам. Один хвастался в один присест съесть 200 штук пельменей! Счастливый! Он выиграл три литра водки! Всегда важна суть конфликта, предмет спора. Ладно, что там дальше». Плачь вместе с кем-то. Это лечит лучше, чем плачь в одиночестве. «А это, по-моему, не серьёзно! Никакой плачь не лечит! Может просто, слегка облегчает страдания, но лечить не может. И потом как это плакать с кем-то. Плачь дело почти интимное, во всяком случае, не очень публичное. Записки в Стене Плача как раз говорят про интимный характер страданий и слёз». Стал читать дальше. Допустимо злиться на Бога. Он поймет. Вадим задумался. «У меня злость на него возникла давно. Он не захотел услышать меня, когда я просил его за маму. Отвернулся от моих молитв, маму забрал. Ни черта меня не понял». Дальше Вадиму про это думать не хотелось. Копи на пенсию с первой зарплаты. «Ну, это просто нравоучение. Практический совет доморощенной экономки». Ему стало смешно. Представил, как семнадцатилетний юноша часть первой зарплаты отложил на пенсию. Когда дело доходит до шоколада, сопротивляться бессмысленно. «Вот тут стопроцентное попадание! – оживился Вадим. - Только если шоколад заменить водкой! По себе знаю, как тяжело отмазаться от друзей, устоять против соблазна пропустить с ними по малой, когда они буквально наседают. История знает немало примеров когда, сломавшись сопротивляться друзьям-собутыльникам, спивались весьма сильные личности. Сколько об этом сказано, написано и снято! В данном же случае бабуля, наверное, любила шоколад. Отказать себе в этой слабости не могла. А ей, может быть, сладкое, шоколад был запрещено врачами». Вадим поднял голову. «А почему собственно «бабуля?» Сколько её было годков нам не ведомо». Стал просто переворачивать страницы. «Как много записей успела сделать, как много успела переосмыслить, понять и оценить». Заметил, что некоторые страницы были вырваны, отдельные просто беспорядочно вставлены, а какие-то лежали в тетради сложенные пополам. Одну развернул и сразу прочёл: «Стела Бергман. Род. 1907 год. Литва, Вильнюс, скончалась - Тель-Авив, Израиль, 8 сентября 2011 года. Вечная память». И подпись: «Савва Томашевич». Написано было чьей-то твёрдой рукой, синим фломастером, «Почему чьей - то,- подумал Вадим.- Это писал он, Савва Томашевич. Тот самый, чей день рождения Стела пометила в календаре. Значит, женщина умерла почти полтора месяца назад». Подумал, наморщил лоб: «Стеле было 97 лет! Бабуля! И не просто бабуля, а бабуля сторожил! Можно мысленно поклониться ей! Дожив до преклонных лет, сохранила трезвость, ясность ума, философское отношение к жизни и умение делать неожиданные выводы из банальных историй, которые собственно и составляют жизнь». Вадим встал, распрямил спину, огляделся и увидел большое пятно тени, что падала от низкорослой пальмы, растущей рядом с дорожкой. Он сел, прислонясь к ней, стал снова читать: Примирись со своим прошлым, чтобы оно не испортило твое настоящее. «Что ни строка, то открытие! Хотя бы даже, потому что оно спорное, неоднозначное! Прошлое моё было много достойнее, интереснее, содержательней настоящего. Потому что проходило в стране, которой уже нет, как нет и меня того - успешного и затребованного. Моё жалкое нынешнее настоящее оно испортить никак не может. Может только показать бездну, которая пролегла меж моим прошлым и настоящим. Я давно уже лечу в эту пропасть». Можно позволить себе заплакать в присутствии своих детей. «Бабушка плакала только в присутствии детей? И больше никогда? Когда она утверждала, что плакать лучше с кем-то, неужели имела в виду детей своих? Эту мысль я читал выше. А, по-моему, не имеет особого значения, плакать ли вместе с детьми или одному – главное чтобы не по ним! Боже сохрани плакать по своим детям!». Вадим вспомнил чьё-то выражение: «Предпочтительней чтобы с меня смеялись, чем плакали надо мной». Но это уже несколько другая история». Не сравнивай свою жизнь с чьей-то. Ты и понятия не имеешь, что им приходится испытывать на самом деле. И опять он поразился точности замечания. У него по жизни с лихвой было примеров в справедливости этого утверждения! Совсем недавно, не скрывая зависти, смотрел на шикарную американскую тачку со всеми мыслимыми и немыслимыми прибамбасами. Таращился, не скрывая восхищения, пока не подкатил к ней на коляске молодой парень. Он был без ног. Сил не было смотреть, как он щёлкает пультом, упаковывая своё тельце в салон. Вадим повернулся и пошёл. Шёл и благодарил Бога за то, что сам может ходить, слегка прихрамывая. Не надо никаких «Мерседесов!» Или как тут не вспомнить семью одного его знакомого. Они оба специалисты в хайтеке, внешне успешные по жизни. От их дочки Нелли нельзя отвести глаз! Красавица! Точёная фигурка, волнистые чёрные волосы, завораживающая, ослепительная улыбка. Свободно говорит по-английски и по-японски! Как-то он задержался у приятеля, неожиданно пришла эта семья и все вместе сели пить кофе и смотреть «Минуту славы». На самом интересном месте гости заторопились домой. После их ухода Алекс сказал, что если их дочке вовремя не сделать гемодиализ, она умрёт. Сахарный диабет. Совсем не старые родители. Только у отца девочки случился недавно инсульт и голова полна белых волос. У супруги больное сердце. Но какие улыбчивые и какие они несломленные горем! А вот строка, о том, что напрямую связано со страной, с её драматической особенностью – нашим ежедневным противостоянием арабам, ежедневной угрозой возможного теракта. Садясь в Израиле в автобус, вы рискуете на будущий год не быть в Иерусалиме. «Так написать может только человек, который живет среди этих автобусных, железнодорожных, туристических - любых маршрутов. Ездит по городам, путешествует по стране и бесконечно любит Иерусалим. Только его любовь, омрачает страшная тень отморозка-смертника. Любовь от этого не становится слабее. Скорее напротив. Не потому ли Голда Меир заметила однажды: "Мир у нас будет тогда, когда арабы будут любить своих детей больше, чем они ненавидят нас". К этому трудно что-нибудь добавить. Снова о смерти». Умирать всегда легче, когда знаешь, что ТАМ будет ходить твой любимый 11 номер трамвая. «Что имела в виду Стела? О каком трамвае скучала? Скорее всего, о трамвае, что ходил в её родном Вильнюсе потому как, у нас пока трамваев нет. А если бы были, никакой не заменил бы ей родной одиннадцатый номер». Вадим поднял голову, вспомнил, как гремели трамваи Петроградского района в Ленинграде, когда он ездил или во Дворец Культуры им. Ленсовета, или во Дворец молодежи, или ещё куда. Представил, как трамвай мчится рассекая облака на том свете. Причём так же стуча по клубам облаков, как по рельсам. Стал читать дальше. И опять о смерти. Чужая смерть обескураживает больше, чем своя собственная. «Что за страница такая? Что за настроение двигало бабушкиной ручкой? Опять непредсказуемое, ошеломляющее открытие. Чем больше я читаю вас, дорогая Стела, тем больше, тем сильнее меня обескураживает ваша смерть. Обескураживает хотя бы из-за того что не довелось при жизни быть знакомым с вами». Все может измениться в мгновение ока. Но не волнуйся: Бог никогда не проморгает. «А вот тут позвольте возразить вам. Говорят Бог не фраер. Фраер и ещё какой! Зачем, как он смел, проморгать Катастрофу? Как позволил допустить ад на земле, если его место на небесах? Когда возникают споры на эту тему, я часто слышу, что шесть миллионов достаточное число, после которого Господь спохватился. Как говорится без комментариев». Ничего не храни для особого случая. Этот особый случай - сегодня. «Наверно срока эта опять продиктована драматической особенностью страны. Противостоянием двух сил наших палестин. Здесь живут каждый день, как последний. Возможно, звучит с оттенком паникёрства, но я часто слышу от соотечественников: «Не откладывай жизнь на завтра. Завтра может не наступить». Или: «Кто откладывает жизнь на потом – обкрадывает сам себя». Самый важный орган в сексе - это мозги. «С этим утверждением всё понятно. Всегда надо включать мозги, думать головой, прежде чем совать другой не менее важный орган в малоизведанную или совсем незнакомую почву. Чтобы не затупился, не заржавел плуг. Ещё заявление это интересно тем, что написала его бабушка».Время лечит почти всё. Дай времени время. «В этой строчке вполне уместно слово «почти». То есть Стела допускает мысль, что есть в мире вещи, которые времени не подвластны. Где-то он прочёл следующее: «Все на свете боится времени, но время боится египетских пирамид». Или она имела в виду что-то другое. То, что можно выразить тремя словами: «Время лучший лекарь». Так или иначе, время инстанция бесконечная и безжалостная. Когда оно приходит человек умирает. Вместе со временем приходит старость. Она угнетает не мыслями о прошедшей молодости, а воспоминаниями об умерших».И тут же, как бы в продолжении диалога со Стелой Вадим прочёл вот это: Состариться-более выгодная альтернатива, чем умереть молодым. «Казалось бы бесспорно. Но только на первый взгляд. Есть ли какая-нибудь выгода в ранней смерти? Есть ли выгода в смерти вообще? Выгода сама по себе не бывает. Если есть выгода, значит надо искать того, кому она выгодна! И мы их находим. Как часто молодые, решившиеся однажды на суицид. Не думаю, что они погибают с мыслью, что их смерть принесёт родным, родственникам выгоду. Законченные эгоисты, думающие только о себе, делают шаг с крыши.Они слабаки, не сумевшие перебороть свои трудности жизни. Что не убивает, делает тебя сильнее, а что убивает, делает трусом, дезертиром и мертвецом, в конце концов. Вадим вдруг поймал себя на мысли, что стал выражаться, как Стела – афористично. Ничего подобного раньше за собой не замечал.«С кем поведёшься…»,- мелькнула мысль.А вот новая строчка Стелы: Жги свечи, пользуйся хорошими простынями, носи красивое нижнее белье. Заповедь эту Вадим никак не мог понять. «Как, сразу всё вместе? И свечи, и простыни, и нижнее бельё? Какой-то странный ритуал. Если бы не свечи можно было подумать, что речь идёт о бане. Сидишь в предбаннике, завернувшись в простыню, а потом надеваешь красивое нижнее бельё. То есть трусы и майку. А свечи всплывают,когда в бане вырубают свет».Растерянность вызвала следующая заповедь:Не жди старости, чтобы надеть ярко-красную одежду.«Правильно. Не жди старости.Сразу иди в баню.Там носят красивое нижнее бельё и, наверное, тебя примут там, в ярко-красной одежде». Вадим оторвался от чтения, поднял голову и увидел похороны. Метрах в двухстах от него стояла горстка людей, одетых в черное. Едва слышна была заупокойная молитва раввина. «Заплачет сын, он кипу б не надел, когда тебя, как мелочь из копилки, раввин стряхнёт в конечный беспредел, точней в песок, освободив носилки» - прошептал он и полистал тетрадку. Уже была видна последняя странице. Пить хотелось очень, но Вадим решил не уходить, пока не дочитает. Неважно, плоха ли ситуация или хороша - она изменится. Всё проходит. «Извините Стела, об этом немного раньше сказал Соломон. Но от этого ваша чуть расширенная заповедь не стала слабее». Зависть - это пустая трата времени. У тебя уже есть все, что нужно.«Человек гордый, человек с чувством собственного достоинства именно так и подумает. Не имеет никакого значения для него, что от нищеты и слабости он не попадает ключом в замочную скважину. Не обращает никакого внимания на соседа, у которого тоже скважина, но нефтяная! Бог любит тебя, потому что он - Бог, а не из-за того, что ты что-то сделал или нет. «Он может так же, как любить ненавидеть меня, потому что он Бог. Не очень хочется об этом… ненависть, равно как и любовь, слишком сильные чувства. Нет у меня к нему ни любви, ни ненависти. И снова о евреях, точнее об Израиле». У еврея, совершившего алию, две родины – одна, где он родился и другая Израиль. «Вот так вот! Безапелляционно, без тени сомнения, не оглядываясь ни на какие Моисеевы скрижали: «Бог дал Евреям землю, государство Израиль». Вот интересно, как рассуждала Стела, выводя эту заповедь? Допустим так: «Дать то дал, только это ещё не значит что, они его получили. Евреи, подобно блуждающим звездам на небе блуждали, блуждали, значительную часть пути пробыли в плену у египтян, а потом Моисей провёл их через море и они обрели свободу! Свободу только не Родину. Родина была занята и называлась, почему то не Израиль, а Палестина. Родина это место где человек родился. Моя Родина-Литва. Хорошая она или плохая - это другая история, как и история про другую Родину Израиль».Вадим задумался: «Так ли рассуждала Стела? Этого никогда он не узнает».Только так же как она,с некоторых пор, Вадим понимал, что Израиль для него не просто еврейское государство. Сердце же отзывалось на край, где родился – Белоруссию. Далее увидел запись не на русском языке. Pastatyk pilį smėlio geriau su kuo nors kitu. Kai išnyksta, liks prisiminimai apie vieną, su kuriuo jį pagamino. Нутро подсказывало, что это литовский язык.Только дома,найдя в интернете, переводчик с литовского, перевёл: «Строить замок на песке лучше с кем-то. Когда он рухнет, останутся воспоминания про ту, с кем ты его строил». В этой мысли его немало удивила абсолютная уверенность автора, в том, что замок непременно рухнет! «То есть строителям Стела не даёт никаких шансов, что они счастливо проживут в построенном замке и умрут в один день. Наверное, по её логике важнее не замок, а воспоминания про ту, с кем он был построен. Память важнее любого замка, дворца, виллы, коттеджа! А и, правда, что жалеть о них, когда они из песка! Немножко не понятно только почему написано на литовском». Кладбище потому и погост, потому что там лежат погостившие. «Да, действительно, мы на земле временные гости. Погостили и на погост. Стела отметила это и отправилась за всеми, чьи сроки навестить землю закончились раньше. Для всех живущих она оставила эту памятку». Никто, кроме тебя, не несет ответственности за твое счастье. «Что это за счастье, за которое нужно нести ответственность? По-моему счастье это когда ни ответственности, ни обязанности, ни каких либо других нравственных условий. Просто счастье и всё! Счастье, как удовольствие. Оно не требует ни ответственности, ни отчёта. Счастье это когда на вопрос «как дела?» тебе не надо врать что хорошо. Думаю, таких людей наберётся очень мало, а то и вовсе не наберётся. Люди живут в предчувствии счастья и так проживают жизнь». Хоть жизнь и не повязана бантиком,это все равно подарок. Вадим не заметил,что эта запись последняя в тетради.Далее были видны выдранные страницы и обложка, видавшая виды, всё с тем же календарём далёкого 1972 года. «Сказано красиво, лаконично и образно.Так могла сказать только Фаина Раневская. Ан, нет! Природа одарила тонким и наблюдательным умом ещё и эту женщину.Подарок исчерпался, закончился.Жизнь прошла через 97 лет с момента рождения вильнюсской девочки. Жизнь прошла, остался лишь бантик – эта тетрадь с заповедями на каждый день. А вырванные страницы это заповеди, вероятно, для тех,кто решил жить не по всем заповедям, а избирательно.Только по тем, которые его устраивают». * * * Выйдя за ворота кладбища, Вадим снял кипу и подошёл к колонке, хотел напиться. Откуда ни возьмись, появился какой-то человек в грязных джинсах и в такой же грязной майке. На голове шапка с ивритской надписью «Банк Апуалим». Небритые запавшие щёки и шамкающий рот: -Э, послушай, угости сигареткой. -Не курю, завязал. И тебе советую,- миролюбиво ответил Вадим. -Завязал,… а ещё, блядь, кипу надел, сука. Мужик повернулся и пошёл. Вадим хотел броситься в след, но передумал. Подставив рот под упругую струю холодной воды, стал жадно пить. Блаженствовал, ловил кайф. «Это и есть тот самый подарок, о котором говорила бабушка. Жизнь, у которой в жаркий полдень можно напиться студёной воды. Только Стелы уже нет, а всякое отродье живёт. Боже,куда ты смотришь? На каких весах взвешиваешь прегрешения и благоденствия?». Напившись, Вадим подумал о том, что стоит, может быть, разыскать Савву? И тут же: «А зачем? Вдруг встреча с ним ляжет тенью на светлый образ, который он нарисовал себе, думая о Стеле. Вдруг встреча порушит этот образ, ослабит память о человеке. Нет, не надо! В их потусторонние отношения он никого не желает пускать. Заповеди теперь только их! Их, а не племянника! Тот, похоже, в спешке похоронил тётю, а дальше хоть трава на могиле не расти! …На следующий день, подгоняемый страхом: «Неужели тетради не будет на месте» Вадим прибежал на кладбище. Нет, слава Богу, она лежала там же, под кактусом. Воткнул в землю самодельную досточку с именем и датами смерти Стелы, он сколотил её дома, поравнял стороны могилы, убрал мусор и поставил на песок банку с тремя алыми розами в воде. Постоял, помолчал. Взял в руки тетрадь и вдруг услышал мамин голос. «Человек, с которым приятно разговаривать это человек, который может великолепно слушать». Фраза как будто выпала случайно из тетради. Так когда-то сказала мама. Вадим вспомнил, что мама тоже любила записывать чьи-нибудь мудрые мысли. Сегодня она и Стела лежат на кладбищах разных стран. «На небесах нет ни континентов, ни границ,- подумал Вадим. – О чём они сейчас молчат? Или о чём сейчас слушают друг дружку». Поднял тетрадь и побрёл к воротам кладбища. Чтоб не прошмыгнула жизнь ( Эссе ) Еще не выходя из дома, уже была слышна эта разрывающая душу музыка. Она начиналась издалека, в самом начале песчаной улицы Гагарина. На ней среди деревянных убогих хат забытого богом райцентра стояла церквуха, стены, которой были сложены из красного кирпича. Их венчали три купола, разной высоты. На самом высоком красовался золоченый крест. Из этой аккуратненькой церквушки после отпевания выходила скорбная процессия. Она еще была далеко от дома, но я практически всегда безошибочно предугадывал, как эти похороны будут выглядеть. Значит так: накрапывает нудный осенний дождь, под ногами желтые листья, вдавленные в дорожную грязь, а из далекого поворота с улицы Гагарина, вступает на улицу Красную, мощеную булыжником нестройная толпа народа. Впереди толпы по этому булыжнику медленно-медленно движется, приближается зеленая грузовая машина «Газ -54» с откинутыми бортами, увешенными еловыми лапами. Она как бы вплывает в поле моего зрения под тягучие, тоскливые завывания медных труб оркестра. Но раньше машины, впереди ее, согнувшись под тяжестью длинного деревянного креста, тяжело шагает человек. Он несет на плече крест, который вкопают в могилу. Человек иногда озирается - не оторвался ли он от машины, не слишком ли быстро идет? Он весь мокрый, с носа капает то ли дождь, то ли пот. Поэта Александра Блока я тогда не знал, не читал, но, глядя на мужчину с крестом, в голове у меня начинала крутиться эта фраза, услышанная бог весть от кого: … Снежной россыпью жемчужной, в белом венчике из роз - впереди - Иисус Христос. В кузове машины - красный гроб. В его изголовье – три, пять венков из искусственных цветов. За машиной в длинной черной рясе, размахивая кадилом, обязательно шел поп. У него большой живот, а на шее цепь с золотым крестом. На круглом, полном лице острая седая бороденка. Далее за попом шла шеренга родственников. Небритые мужики в мятых пиджаках, ветер шевелит их редкие клоки волос на головах. С шапками в руках помятые, испитые крестьянские лица. Черные платки у женщин и старух надвинуты так низко на лоб, что не видно глаз. Некоторые под зонтами, некоторые нет. Они идут за машиной, с безмолвными лицами, взяв друг друга под руки. Нет. Безмолвной шеренга была не всегда. «А на кого ты нас покинул?»- этот в разных вариациях вопль чаще всего висел над улицей. Такой была первая шеренга. Далее за ними шли соседи, сослуживцы, колхозники, одним словом - односельчане. Всего человек пятнадцать, двадцать от силы. И очень часто за похоронами семенили бездомные собаки. Процессия проходила. Улица замирала. Мужики на велосипедах останавливались, снимали шапки и закуривали, провожая похороны взглядом. Женщины крестились и перешептывались: «Кого понесли?» Хорошо помню, что преимущественно это всегда была поздняя осень. Дождливая, пасмурная погода и суббота. Нестройный оркестрик влачил за собою одну и ту же тоскливую мелодию. Звенели медные тарелки, выла труба, бухал огромный барабан – бум-бум–бум и фагот выводил жалостливые пассажи. И вот эта скорбная процессия ползет за ровно бурчащей машиной. Ползет вдоль черных от дождя кривых заборов, бревенчатых и побеленных хат, мимо редких трехэтажных кирпичных домов, в которых живет местная интеллигенция. Прохожие останавливаются и смотрят в след похоронам. Из уст в уста передается имя умершего, или умершей. Мы с мамой стояли у окна и провожали взглядом эти похороны. Процессия проходила, мама вздыхала, задергивала занавеску и жизнь продолжалась. Казалось бы, какие параллели с днем сегодняшним я ищу в этих воспоминаниях дней давно минувших. Какая может быть связь, какие точки соприкосновения, какая, в конце концов, как сегодня говорят, карма царапает душу и бередит сердце? Что мне до тех похорон? Прошла бездна времени. Я вырос, женился, у меня растет взрослый сын, мы сменили страну, живем в Израиле. И здесь происходит столько всего драматического, что не оставляет сердцу шансов возвращаться в эти неожиданно всплывающие картинки детства. Почему же они с некоторых пор неотступно со мной? Интуитивно я понимаю почему. Ответ в этом признании, в этом обстоятельстве – мы сменили страну, но главным образом, потому что у меня взрослый сын. Недавно он позвонил мне из армии и сказал дословно следующее: «Папа, новости неважные». Я напрягся, учащенно забилось сердце. Никогда раньше он так не начинал разговор, ничего подобного я раньше от него не слышал. Оказалось, Илюше позвонил его лучший друг детства Давид. С ним они вместе ходили в один садик, в одну школу, в один класс. Давид сообщил Илюше, что у него умер дедушка. Илья выразил другу соболезнование. Слушая сына, по его голосу, я понял, что он расстроен, потому что не сможет быть на похоронах. Вот, пожалуй, и все. Но не совсем. Мы повесили трубки, и я вдруг подумал: «как часто, как безжалостно, как бесцеремонно отвратительный оскал смерти стал, появляется в жизни сына. Может быть не само восприятие смерти, как таковой, а то, как он привык или свыкся с самим этим понятием «смерть». И самое непредвиденное! Его безразличное отношение к судьбам своих прабабушек, прадедушек. Его не очень заботит, что он не знает о них ничего, и что нет уже у него дедушек и нет бабушки Софы. Нет. Неправильно. Не то, что не заботит, а просто он их не вспоминает. За все эти восемь лет, которые я живу без мамы, Илюша ни разу не заговорил о бабушке Софе. Мне даже страшно спросить его помнит ли он ее. Я боюсь услышать равнодушный ответ. Не вызывает у него никакого интереса почему я зажигаю свечу и сижу перед маминым портретом в годовщину ее смерти. Сижу, мысленно разговариваю с мамой и вспоминаю чью-то фразу: «Пока мама жива – мы молоды». Или напоминаю ему: «Сегодня день рождения дедушки». Он ничего не отвечает, спешит по своим делам. А ведь сравнительно недавно, когда сыну было десять, одиннадцать лет с каким не детским пониманием неизбежности смерти и главное с какой не детской печалью он рассказывал бабушке Софе об Александре Македонском. Однажды, в один из их приездов из Америки он спросил у бабушки и деда знают ли они, почему Александр Македонский, умирая, просил похоронить себя с раскинутыми в стороны руками? Сколько версий он наслушался тогда в тот вечер от них, сколько предположений. На все ответы лишь смеялся и отрицательно крутил головой. И когда бабуля первая сдалась, то он напомнил ей и деду, что Македонский был богатейшим человеком планеты, который завоевал полмира. Был владельцем несметных богатств и сокровищ. Но, завещая похоронить себя с раскинутыми руками, он хотел показать всем, что ТУДА он ничего не забирает. ТУДА ему ничего не надо. Выходит, будучи сущим ребенком, он уже тогда понимал что значит «туда», что значит «никогда больше не будет». Сегодня меня угнетает, обескураживает его короткая память. Меня просто шокирует мысль, что сын растет и идет по жизни, забывая бабушек, дедушек, своих родных и близких. Помнит ли он, как мама, наэлектризованная страной, в которой она к тому времени проживала пять лет, садилась с ним рядышком и начинала: «Знаешь ли ты, внучечек, что Америка была большущей страной, со своей территорией от севера до юга. На севере жили белые, на юге – черные. Они не очень уважали друг друга, потому что у них был разный цвет кожи. Сегодня это называется… «Расизм! - подсказывал бабушке Илюша. Умница! – с радостным восторгом и удивлением качала та головой. «Какой мальчишечка!». Бабушка готова была рассказывать ему еще и еще, потому что живой интерес знать все про историю Америки так необычно, по взрослому проявлял ее внук Илья. Вспоминает ли сегодня мой взрослый сын эти первые уроки не истории, но чего-то большего, может быть уроки жизни, которые бабушка преподавала ему?О том, чему мне не выразить словами ясно, по человечески мудро сказал мой замечательный товарищ поэт Феликс Куперман в стихотворении о моей маме: Сердцем сына, глазами внука, И открытым уроком счастья. Всем завидую, кто в науке К вашей мудрости был причастен. Горше не бывает, когда на поверку оказывается, глаза внука не очень причастны к мудрости бабушки. Он уже не помнит ни ее смеха, ни поглаживания его по ручке, когда бабушка рассказывала ему что-то, например, из истории Древней Греции. Может это Израиль зомбирует молодую его память, делает избирательной. Здесь скорбят по покойному ровно столько, сколько требует шива. А далее снова профанация благополучия и неутолимая жажда всякого израильтянина заработать много денег. Возможно, я утрирую, возможно, у моего страха слишком велики глаза, но фраза, давно ставшей банальной, воспринимается мной, как нежеланная действительность. Фраза героев шекспировской трагедии «Гамлет». «Прервалась связь времен». Господи! Неужели она действительно прервалась и Илюша никогда не вспомнит своего прадеда Зяму Давыдовича? Не вспомнит ни кого из фамилии Онгейберг? Не вспомнит, забудет или уже не помнит мой рассказ о том, как всю войну его прадед прошел в звании капитана бронетанковых войск, которыми командовал прославленный генерал, дважды Герой Советского Союза Павел Рыбалко. Никогда не будет перебирать фронтовые награды, прадеда, как когда-то любил перебирать их я. …На похороны дедушки я опоздал и приехал к свежей могиле, обставленной венками и цветами. Какая она сегодня, спустя столько лет? Ухаживать за ней некому. Из родных в Гомеле не осталось никого. Зато на похороны второго своего дедушки со стороны папы, дедушки Вульфа не опоздал. В 1973 я был студентом второго курса театрального вуза в Минске. И вот пришла телеграмма, отправленная папой. «Умер дедушка». Мне навсегда врезалось в память то, как приехал я в Гомель, шагнул через порог в прихожую, и в глаза бросилась красная крышка гроба, прислоненная к стене. Я никогда не помнил дедушку мрачным, сердитым, расстроенным. Он всегда улыбался в усики, и глаза его светились любовью и радостью за своих внуков. А сколько всего выпало на его долю! Сталинская репрессия и многие годы жизни на краю света без семьи и родных. Бабушка Эсфирь и дедушка Вульф не дожили до рождения правнука. Потому, когда я показываю ему пожелтевшее фото, он смотрит на них с абсолютным, равнодушием и спокойствием, как на чужих людей. Ему неинтересно слушать, когда я что-то пытаюсь рассказать о них. Например, про то, как когда меня маленького приводили к ним в гости, дедушкина колючая щека и небольшие усики, которыми он всегда касался лица, наклоняясь поцеловать, непривычно покалывали и щекотали меня. «Чому (почему) ты к нам не приходишь, Бадичек, (то есть Вадичек) чому?»- спрашивал он меня, смешивая белорусские и русские слова. Я стеснялся, терся о белые дедушкины одежды и что-то мямлил. Вспоминаю, как бабушка доставала из сумочки белый платочек и вытирала тщательно мое лицо, выпачканное мороженым. При этом всегда любила повторять: «Уа-уа!». Она всегда так радостно встречала нас с сестрой, когда мы появлялись в доме. Или вспоминаю сыну, как бабушка с дедушкой водили меня в сад, я срывал с кустов крыжовник, наполнял ягодой большущую кружку и был счастлив. Тем более дедушка разрешал мне влезать на яблони. Эти мои скупые рассказы не вызывают никакого интереса, никаких вопросов у сына про жизнь своего прадеда и про жизнь прабабушки. Сегодня они лежат на одном кладбище. Их правнук никогда не приедет поклониться их праху. Что он там забыл в белорусском Гомеле? Его ждут Австралия, Америка, Новая Зеландия, Европа. А прабабушка Мера лежит рядом с его бабушкой на еврейском кладбище штата Мичиган. У прабабушки Меры было пять сестер. Я сейчас, к своему собственному стыду даже не вспомню их всех по именам. Но тетю Зою, бабушкину младшую сестру, помню очень хорошо. Потому что последний раз видел ее, когда приезжал в Московский ОВИР. Приезжал по вопросам репатриации. Она жила в Москве, была известным геологом и прожила жизнь довольно ярко. К моему приезду тетя Зоя была уже на пенсии. За плечами три брака. Взрослые дети и взрослые внуки. Я сидел у нее в гостях, листал семейный альбом и увидел неожиданно фото, где она была снята рядышком с молодым тогда актером Юрием Яковлевым. Оказывается, они очень дружили. Много лет спустя, когда я уже давно жил в Израиле, позвонил в Америку своей сестре и вдруг услышал: «Ты знаешь, что тетя Зоя умерла? Ее сбил на дороге грузовик. Водитель уехал, и она полтора часа пролежала на снегу. С переломами и с воспалением легких была доставлена в больницу, где вскоре скончалась». Позже мне сказали, что это случилось 21 ноября. В этот же день попал под машину и я. Только я в 1991году, а тетя Зоя годом позже. Народ утверждает, что Бог не фраер. Он действительно не фраер потому что когда хочет скрыть свои поступки, он называет это случаем.Говорят, что пространство, в котором человек обретает новую для себя среду, как природа пустоты не уважает. Появляется вдруг человек способный ее заполнить. Таким был Илюшин дед Аркадий. Спустя всего лишь три года после эмиграции в Америку он Советом Ветеранов Детройтской ассоциации евреев - участников Второй мировой войны был избран ее бессменным председателем. Это по его инициативе ассоциация занималась сбором финансовых средств, которые шли в помощь Израильской армии. Он привозил их сам, встречался с руководителями военных госпиталей и с представителями армии. Когда родители гостили у нас, с каким неподдельным интересом слушал Илюша рассказ деда о том, как Америка отмечает свой национальный праздник День поминовения и чествования своих граждан, погибших во всех ее войнах. О том, как пронзительно звучит труба в центре старого военного кладбища и как пожилые американцы, прикладывая руку к сердцу, отдают дань памяти погибшим. Наступали будни, и отец активно включался в любую работу по обустройству бывших своих соотечественников, эмигрировавших в Америку позднее его. Я нищету души не понимаю, а бедноту старайся превозмочь. Я ощущаю мир, пока я помогаю, и я живу, пока могу помочь. Эти стихи мы с сестрой нашли, разбирая папин архив, папины бумаги. Пространство, в котором человек обретает новую для себя среду, не терпит пустоты. Да. Сегодня дед Аркадий лежит в совсем неземном другом пространстве, несколькими рядами выше, от того места, где лежит бабушка Софа и прабабушка Мера. Прилетит ли его внук хоть когда-нибудь поклониться каждой могилке, их праху? Прилетит ли связать невидимую нить, связать эту слабенькую, тончайшую нить времен? Нить эта оборвана, не дотягивается до его прадедов и дедов. Что знает о происхождении нашей фамилии мой Илюша? Помнит ли мой разговор о том, что фамилия наша Онгейберг переводится дословно, как у подножия, в начале горы. Потому что на идиш «онгейб» - это начало. То есть пока есть фамилия Онгейберг, есть и вечное восхождение. Помнит ли он об этом? И не только об этом? Я многое ему рассказывал. Но восхождения, увы, не происходит. Я это чувствую, замечаю. У папы были две родных сестры - Ася и Сима. Своего брата Аркадия они пережили не очень намного. Мои тёти. Сердечные, не равнодушные, как они всегда печалились, если у меня что-то не получалось. Ещё у папы два двоюродных брата: минчанин Онгейберг Зиновий и проживавший в Слуцке (откуда родом все Онгейберги) Онгейберг Семен, всей семьей улетевший в Америку в конце восьмидесятых. Папины братья тоже ушли уже из жизни. Вечная им память. Остались их дети. У Семена – дочь Ира и сын Марк, у Зиновия - сын Эдуард. Один мой двоюродный брат Эдуард живет в Минске, другой Лева в Израиле, в городе Бат - Яме. С Левой мы встречаемся, конечно же, чаще чем с Эдиком. Когда я был студентом Минского вуза, мы практически ежедневно встречались. Сегодня меня донимает мысль: с тех ли, юношеских лет вынашивал Эдик три самых своих сокровенных желания? О них я недавно узнал из белорусской газеты, которая писала о брате. Первое желание, мечта – принять участие в телешоу, телеигре «Поле чудес». Мечта осуществилась! Вторая мечта – спрыгнуть с парашютом. Осуществилась! Третья мечта - посетить США. Эта мечта пока недосягаема. Это угнетают Эдуарда. Я приглашаю его для начала посетить Израиль, но он думает только об Америке. Что знает обо всем этом, о своей тете и двух дядях Илья? И о них я ему рассказывал. Только рассказывал. И больше ничего. Он их не видел никогда. Он знает лишь одну свою тетю - мою сестру Ирину. Сестра с семьей прилетали когда-то к нам в Израиль. Не знает Илюша еще одного своего дедушки - Яна Давыдовича Облигорского папы моей жены Ирины. Какое внуку дело, что был он замечательным музыкантом и когда маленького Илюшу привозили родители в Черновцы, счастливый дедушка сажал его на колени и часами не выпускал своего первенца из рук, играл с ним. Что Илья знает о нем? Ни-че-го. Сегодня у него осталась только бабушка Галя. Она, старенькая, лежит в больнице «Шмуэль – а Рофе». Он приезжает к ней, целует ее. Бабушка ничего не может сказать. Только по дряблым щекам текут слезы. Но видит ли их ее внук? Он торопится. Его ждут друзья. По ночам, когда вдруг всплывают из памяти деревенские похороны, с описания которых я начал этот рассказ, я вспоминаю и эти строчки: «Уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали!». Я лежу и перебираю в памяти имена упавших. В 1972 году из провинциального белорусского городка Лунинец приехал я учиться в Минский Театрально – Художественный институт. Это было счастливое время. Мы, поступившие, все такие разные, были всецело одинаково одержимы одной страстью – страстью к познаниям тайн искусств. Мы низвергали чужие авторитеты и возносили своих кумиров. Кумиром для нас был тогда наш первый педагог Борис Яковлевич Вишкарев. «Кого нет?»- обычно с этого вопроса начинал он занятия и, не дожидаясь ответа, привычным жестом сдергивал с переносицы очки и шел пересчитывать нас буквально по головам. Мы сидели вдоль стен аудитории, и нам всем было невдомек, что урок мастерства уже начался. Каким же не долгим он оказался, каким мгновенным? Потому что, поработав с нами более двух лет, Борис Яковлевич умер. Все знали, что был он тяжело болен, часто лежал в больнице, но каждый раз едва оправившись от болезни, он шел к нам всегда подтянутый высокий чуть ироничный. Мы обступали его плотным кольцом в коридоре института и он, не торопясь, разворачивая конфетку «Дюшес», отправляя ее в рот, говорил нам: «Не галдите! Не все сразу!», - и слушал, слегка наклонив голову. «Чтоб не курили мне!» - раздавая всем по карамельке на прощанье, Борис Яковлевич напускал на себя строгость и торопился на кафедру. Могли ли мы думать тогда, что всего этого очень скоро может не быть. Для нас беспечных и молодых сама его фигура, его неподдельное жизнелюбие заразительный смех и простые эти «Дюшески» никак не увязывались со смертью. И вот прощанье состоялось. В памяти осталось заснеженное поле за каменным забором онкологической клиники, синее зимнее небо и пронзительное чувство сиротства. После смерти Бориса Яковлевича курс возглавила его супруга Галина Петровна Вишкарева. Я вспоминаю свой дипломный спектакль «Соломенная шляпка». Вспоминаю выпускной спектакль и как, свернув трубочкой, красные от помады губы, Галина Петровна чмокнула меня, Фадинара, в щеку и сказала: «С премьерой, Вадюша! Все хорошо! Умница!». Аплодисменты, аплодисменты! Мы сложили у ног нашего режиссера все цветы, летящие из зала. Был ли, кто в этот момент счастливее нас! Недавно случайно в интернете от человека, выпускника моего же института, я узнал, что сегодня нет уже и Галины Петровны. Вечная память моим преподавателям, учившим меня в пору моей юности. Потом мне вспоминается школа. Перебираю в памяти имена одноклассников. Вспоминаю Леночку Шворину. Леночка обожала свою классную руководительницу, мою маму Софью Зиновьевну. Все девочки со всех классов просто благоговели перед своей учительницей. Но Леночка благоговела как-то по особенному. Может потому что я ей, наверное, нравился. «Наверное» потому что сам страдал полной неизвестностью: замечает ли, догадывается ли Леночка о том, что более всех не то, что из класса, из всей школы нравилась мне исключительно она. Прилежная, аккуратненькая еврейская девочка, тоже вызывала у мамы симпатии. «Полненькая пышечка такая миленькая, с ямочками на щечках», - говорила она о ней. Леночка Шворина до 2003 года жила со мной в одной стране, в городе Бней–Брак. Жила и воспитывала двух детей. Я бывал у нее. Но не часто. «Как могло такое случиться? - спросила она меня, когда в один из приездов я сообщил ей о смерти мамы. На ее большие глаза навертывались слезы. – «В это невозможно поверить!». Она плакала, и я плакал вместе с ней. В 2003 году Леночка умерла от рака. Еще вспоминаю я своего ленинградского друга Володю Крапивина. Это как у Высоцкого: «Он был мне больше чем родня, он ел с ладони у меня…». Ни до, ни после друга такого, как Володя у меня не было и, видимо, не будет. 1990 год. Мы улетаем в Израиль, аэропорт Пулково, и Володя высокий и нескладный, беспрестанно курящий, смотрит на меня такими потухшими глазами, как если бы конец света. «Таинственная страна Израиль! Зачем? Куда? Где это? Увидимся ли когда-нибудь?». Прощались, как будто расставались навсегда. Прошло чуть больше года, я только-только закончил ульпан, а уже Володя прилетел! С каким рвением, с каким самозабвением стал он тут же, не дожидаясь никакого ульпана учить иврит. Мог ли я тогда представить, глядя, как он всем своим естеством, всеми своими порами жадно с удовольствием впитывает атмосферу новой страны, что спустя какое-то самое малое время все ему в ней осточертеет, и будет он проклинать тот час, когда решил лететь вслед за мной в Израиль. Точнее, может быть, проклинал не час, а склонял как угодно меня за то, что я, суля чуть ли не золотые горы, сманил его в Израиль. Действительность оказалась суровей. То, что он увидел, с чем столкнулся, не вписалось в мои рассказы о стране в письмах к нему. Было ли это так в действительности? Ничего не буду говорить в свое оправдание. Только трещина в наших отношениях из года в год становилась все шире и шире. Мы оказались на ее разных сторонах. Перестали встречаться и общаться. Со временем между нами пролегла пропасть. В надежде, что все образуется, все уладится, что Володя найдет себя в новой стране и, никого не будет винить в своих неудачах, мы снова подружимся, я часто смотрел видеокассету с моим любительским кино. Там долговязый Володька держит маленького Илюшу на руках и ходит с ним вокруг настоящего военного вертолета, который, правда, списан по старости и стоит в парке, как карусель для детей. Надежда моя не оправдалась. Пропасть между нами стала настолько непреодолимой, что о смерти Володи я узнал случайно. Пришел на могилу, помянул – выпил водки. Смотрел на надгробный черный камень и думал, что друг ушел, а я остался не прощенный им. Когда сыну я показываю старое кино, где его, маленького, Володя осторожно сажает на крыло вертолета, помнит ли Илья, что Володи уже нет? Мне кажется, что кадры эти не вызывает у Ильи хоть каких-нибудь эмоций. Где-то я прочел про непредсказуемость жизни. Про то, что сегодня тебя могут ввести под ручки, но завтра вынесут вперед ногами. Я ввел Володю в Израиль под ручки, а его вынесли из нее вперед ногами. В его ранимом сердце эмоций, злости и недовольства всем и вся скопилось неисчислимое множество. Это отравило его кровь. Помню, была весна. Я волновался. Еще бы! Меня ждет поэт, Член Международного ПЕН - КЛУБА, Член Союза русскоязычных писателей Израиля Владимир Добин. Мы встретились в начале центральной аллеи со стороны улицы Иерушалаим. Пожали руки на аллее Ришонского парка. Честно сказать я тогда не очень надеялся, что известный поэт, ответственный секретарь ежедневной независимой газеты "Новости недели", редактор ее литературного - художественного приложения "Начало" Владимир Добин найдет для меня хоть сколько-нибудь минут. Но вот он пришел. Стоит, чуть улыбается в усы и с интересом разглядывает меня через толстые стекла очков. Мы присели на лавочку и заговорили о стихах, о литературе, вообще о жизни в Израиле. Так началось наше знакомство, в дружбу неуспевшее перерасти. Помешала смерть. Добин умер. Я мысленно возношу к небу слова глубочайшей благодарности судьбе за то, что она на такое короткое время свела меня с бесконечно отзывчивым, удивительно открытым, без рисовки и чванства, поразительно добрым, участливым человеком. Человеком, заинтересованным судьбой другого. Таким был поэт Владимир Добин. О смерти Натана мы долго не говорили Илюше. Не хотели его травмировать. Натан, еврей, выходец из Йемена, вошел в нашу жизнь случайно и навсегда. Его очень Илюша любил, а уж как Натан был привязан к нему, это отдельный разговор. Он работал в школе, как говорили в России завхозом. Работал в школе, в которой Илюша начал учиться. Он дружил с ним с первого до последнего класса. Все одиннадцать лет. Дружил, как со взрослым, удивляясь его взрослым рассуждениям о школе, о друзьях, об арабах, обо всем на свете. Натан был нашим хранителем семьи, позвони ему, и он в любое время суток приезжал к нам и помогал абсорбироваться. Язык, который мы тогда еще плохо знали, никогда не мешал нашей дружбе. Я часто вспоминаю, как Натан, самый первый, примчался ко мне в палату реанимации, куда я попал после дорожной аварии, и как ребенок плакал от горя. Потом Натан заболел сахарным диабетом. Однажды он приехал на диализ – переливание крови и его нашли мертвым в машине на территории больницы. Никак не могу объяснить это сам себе, но Илюша не нашел время для того чтобы приехать в семью Натана, посидеть, разделить несчастье, обрушившееся на них. «Папа, потом, потом я приеду к ним, - говорил он мне, когда я звал его навестить родственников Натана.- Мне завтра в армию, а меня ждут друзья». Я все о том же. Может это Израиль делает его таким рациональным, и он воспринимает смерть близкого человека, как данность, переиграть которую никто не в силах. «Что изменит мое присутствие на поминальной шиве? Что уже можно сделать? Чем я уже могу помочь?» - риторически вопрошал он меня с очень знакомой, убийственной израильской интонацией. Нестерпимо тяжело отцу, когда на глазах сын становится усредненным израильтянином, местный менталитет которого вытесняет чувство долга и равнодушие обесценивает память сердца. В моей маленькой повести, составленной из писем к маме, на внутренней ее обложке есть строчка: «компьютерная графика Игоря Новикова». Книга «Открытый урок» оказалась последней работой незабвенного моего друга Игоря, в которой он выступил в качестве компьютерного графика. Вообще это была его специальность. Он работал графиком в редакции газеты «Вести» и все считали его компьютерным кудесником газеты. А что касается его личной жизни – то там не все было однозначно. Сегодня мне думается, что он жил, как иногда говорят о людях непредсказуемых и «сумасшедших» на разрыв аорты. Умер он не от разрыва аорты. Его убили местные израильские бандиты. Убили зверски и безжалостно. Я никогда не забуду, как он сидел перед компьютером, верстал мою книгу о маме, и ему с трудом удавалось не расплакаться. Четыре года я живу без его песен под гитару. «Милая моя, солнышко лесное, где в каких краях встретимся с тобою…». Эта визборовская песня была его самой любимой песней. Пухом ему земля – Игорю Новикову. Я начал со своих детских воспоминаний о ничем ни приметных похоронах людей никому неизвестных. Когда мне было лет девять, не больше весь мой класс хоронил одноклассника Петю Жогова. У него было остроконечное лицо с выпирающими вперед скулами и серыми глазами. Тоненькая шея с острым кадыком. Петя ходил вечно бледный. Не бледный даже, а лицо его всегда было поддернуто пугающей белизной. Он был очень худой, часто пропускал уроки и умер, как я сейчас понимаю, от онкологической болезни. Он наизусть читал много стихов Пушкина. Читал стихи вне классной программы. Почему до сих пор я помню о нем? И в заключении. После похорон мамы, слоняясь, как сомнамбул неприкаянно по квартире и трогая руками все, потому что это все держала мама, я нашел в тесной подсобке вперемежку с русскими и английскими книгами много всяких тетрадок и блокнотов, исписанных ее размашистым, скорым подчерком. Я открыл любую страницу наугад: «Трезини, - стал читать я, - русский архитектор, автор проекта собора Петропавловской крепости». Перевернул страницу: «Клаудиа Кеннеди - у нее самый высший военный чин среди всех женщин, служащих в армии США: генерал-лейтенант разведывательной службы». И так до последней страницы обо всем и обо всех – маминым стремительно - летящим слогом. Там не было только фразы великой незабвенной актрисы Фаины Георгиевны Раневской. «Бог мой, как прошмыгнула жизнь, я даже никогда не слышала, как поют соловьи». Как много смертей обрушились на меня здесь, в Израиле. Смерть людей родных и близких, людей очень знакомых и людей которых я знал не очень хорошо. Просто, наверное, я достиг возраста, когда к их потерям надо научиться относиться, как к неизбежному. Но успели ли они все, ушедшие в иной мир, услышать пение соловья? Писательница Виктория Токарева однажды заметила, что смерть это плата за жизнь. Всем кто живет, остается помнить об умерших и не говорить о них с тоской, а с благодарностью, что они были. Как я хочу, чтобы эта мысль была понятна моему сыну. Я и написал это все исключительно ради этой простой мысли. |