Весенняя грязь смачно чавкала под сапожками. Оля Шамраева, девушка восемнадцати лет, приятной наружности, в радужном настроении, спешила на работу. Русые волосы свободно лежали на плечах, резко выделяясь на фоне красной куртки. Равнодушные лужи на асфальте беспристрастно отражали белые ватные облачка, размеренно плывущие в высоком, с легкой голубизной, небе. Апрель выдался плаксивым, как бразильский сериал. Мелкие слезы-капли сыпались с вышины дождевым конфетти, заставляя людей прятаться под разноцветными зонтиками. А вот май порадовал. На первомайские праздники солнце щедро гладило жаркими ладошами продрогшие от мокрого апреля деревья, хризопразовую траву и толпы народа в ярких одеяниях. Белой кипенью вспухли в парках тонкие черемуховые ветви, дурманным ароматом пьянило головы. Но строптивая черемуха тепло не жалует, и когда зацветает, ведет следом за собой заморозки. Тут не теряйся, не ленись, одевайся потеплее, иначе уложит тебя в постель зябкая простуда. Вот и Ольга, посмотрела утром на уличный термометр, вздохнула, но все же надела куртку, так надоевшую за стылый апрель. Ольга, для своих– просто Леля, работала в городской больнице медицинской сестрой. В ее ведении было две мужских и две женских палаты. Люди, разные по возрасту, по социальному статусу и положению, были объединены только одним – болезнью. У Лели «тяжелых» больных не было. Четверо бедолаг с пневмонией, пятеро гипертоников, два пациента лечили язву желудка, заработанную от неправильного питания; худенький парнишка, Ольгин одногодок, был на обследовании по направлению от военкоматной комиссии; три пенсионера проходили реабилитацию после инфаркта; и две молодые дурехи, лечились в отделении от неразделенной любви, после попытки отравиться столовым яблочным уксусом. Терапевтическое отделение только открыли после капитального ремонта, по широким и длинным коридорам еще плавал запах краски, светлый линолеум блестел под солнечными лучами, евро-окна радовали простотой в эксплуатации. В уютных палатах на современных кроватях ждали врачебного обхода больные. Лежали, переговаривались между собой, делились симптомами болезней, вследствие чего затрудняли докторам установление диагноза. Ольга приняла смену у напарницы, Светы Куницыной, сорокапятилетней старой девы, зашла в палаты, поздоровалась с подопечными и, взяв журнал назначений, вместе с Куницыной, отправилась в ординаторскую. Рабочий день начинался с обязательной пятиминутки. В ординаторской заведующая отделением Лариса Ивановна, полнотелая крашеная блондинка бальзаковского возраста, огорошила Лельку известием, как только она присела на краешек новомодного, объемно-пузатого дивана: - Так, Шамраева, пойдешь на третий пост, там смену отработаешь. Елена Меньшова заболела, ты за нее. - Лариса Ивановна! Я уже смену приняла, кто за меня останется? - Куницина отработает. Ночное дежурство без приключений было. Ты, Света, поди, и вздремнуть успела? Да? Значит, останешься, отработаешь. Тебе перед отпуском лишние денежки не помешают. Заведующая продолжала вести пятиминутку. Но Лелька её уже не слушала. Хорошего настроения как не бывало. И понятно почему – третий пост имел четыре одноместных палаты, но там лежали все «тяжелые»: старики, раковые больные. Чтобы там смену отработать, надо иметь нервы наподобие стальных канатов или лучше вообще их не иметь. Зрелище было не из приятных. И запах… Запах немощных старческих тел, сгрызаемых жуткой болезнью, удручал, постоянно напоминая о бренности мира, боли и смерти. Леля, улучив момент, попробовала отвертеться: - Лариса Ивановна! Ну, можно я на своем посту останусь, а Светлана на «третий» пойдет? Она там работала уже, все знает. - Шамраева! Ты что, в детском саду, что ли? У вас «тяжелых» нет, и ты учитывай, Света ночь отработала. Иди на «третий» и не кочевряжься. Да и не помешает тебе, больше опыта будет. - Ага. А как помрет кто? Чего я делать буду?– забеспокоилась Ольга. -Оля! Тьфу на тебя! – плюнула «в сердцах» заведующая. – Кандидат в покойники там один – Русаков. Каждый день обещают любимые детки домой забрать, и все никак. Звоню по двадцать раз, и все у них отговорки. Предпочитают, чтобы отец в больнице умер. Ограждают себя, нервы берегут, да и хлопот меньше. Остальных вытянем. Так, все! Работаем! И пятиминутка пошла по обычному сценарию. Когда возвращались на пост, Леля шла по коридору и горестно вздыхала, с натугой, как тяжеловоз, идущий в гору с огромным грузом на телеге. Света обняла Лельку за плечи: - Да не дрейфь ты, подруга! Днем мало умирают. Раз ночь перекантовались, значит, и день проживут. Обычно на рассвете Богу душу отдают. А как солнышку улыбнулись – все, живы, курилки! Ты первым делом к Татаркиной зайди. Она тебе сон свой расскажет, яблочком угостит, и все, больше тревожить не будет. Абаевой обязательно спиртом спину протри, там пролежни большие. Их тоже обработать не забудь. И не вздумай нос морщить, если увидит, что ты морду воротишь, обревется вся, потом у неё обязательно сердце прихватит, она на наши эмоции очень болезненно реагирует. Лучше ты с ней ласково, с шуткой. А вот с Девальской, наоборот, построже, пожалеешь её, посочувствуешь, она тебе работать не даст. Всю смену дергать будет. Самый тяжелый – Русаков, но он классный дед. Не капризничает, не стонет. Боли адские, а он терпит. Ты минут пятнадцать выкрои, зайди в палату, почитай ему, он любит. Поняла? - Ой, спасибо тебе, Светик! Я ж с «такими» не работала, в первый раз. - Ну, все когда-то в первый раз бывает. Если чего, зови, не стесняйся! - Спасибо! – кивнула Ольга и пошла трудиться. …В одноместной палате, на кровати, поставленной у широкого окна, завешенного оранжевой шторой, лежал старик. Седовласый, коротко подстриженный – лишь на бок, к вискам, был аккуратно зачесан реденький белый чубчик. Глазницы ввалились, сморщив тонкие веки. Крупный, с горбинкой нос словно гора, нависал над серыми сухими губами. Дряблая желтая кожа на теле висела складками, лишь намекая, что когда-то давно бугрились под этой кожей стальные мышцы. Старик умирал. Об этом знали все: врачи, еще месяц назад признавшие свое бессилие перед болезнью, взрослые дети, уже начавшие делить наследство; единственный оставшийся в живых верный друг, что приходил в больницу и неловко матерно шутил, надеясь поддержать товарища крепким словцом. Знал и сам старик. Смерти он не страшился. Лежал и думал: жизнь была долгой и щедрой к нему. Подростком он избежал кровавой резни в родном селе, устроенной белоказаками, и Отечественную прошел всю, от горького июня сорок первого, до победного мая сорок пятого. Выжил, не смотря на три тяжелых ранения и контузию. И любовью его жизнь не обделила. С женой повезло. Ласковая да сердобольная Василина его была. Всякую тварь до слез жалела. В послевоенные годы самим есть нечего было, голодно жили, а она то кошку, то собаку во двор тащит. Но он не ругался, веселее с животиной-то. Троих сыновей ему Василина подарила. Жили как все. На заводе работали, не жалея хребта, за что грамот благодарственных полна стопка накопилась. И ордена вручали, и денежными премиями баловали. Жили дружно, в любви, друг друга берегли. Сынов в люди выводили. Все сыновья с высшим образованием, на хороших должностях трудятся. Только, видно, чего-то упустили они с Василиной в воспитании. Сами последней крошкой с людьми делились, а детки жадноваты выросли. Да и на ласку-заботу скупы. Хотя нет, не просто скупы они были, а словно злыдни последние: отца – мать навещали, пока родители в силе были да сами хозяйство тянули, без сыновней помощи. А как померла Василина, да и он, после её смерти, как дуб молнией вдаренный, почернел да гнить стал, сыновья в родительский дом дорогу забыли. Навещали раз в год. А как совсем занедужил, сплавили в больницу и носа неделями не кажут. Только по своей надобности и забегают. Вчера старший приходил, Василий, с нотариусом: «Напиши, - говорит, - отец, завещание. А то хоть много добра накопил, а оно все ж на троих не делится. Напиши, -говорит, - кому квартиру, кому машину, кому сад с огородом. Да и про деньги на сберкнижке не забудь. Кому, - говорит, - больше отпишешь, тот тебя и хоронить будет. Да не вздумай чего Аньке отписать, она ваша с матерью прихотью была. Сами сироту на воспитание взяли, нас не спросили. Да и ты, - говорит, - отец, в свое время на нее никаких документов не оформил. Фамилия у нее чужая, не наша, и она сама по крови родной не является. Значит, ей от твоих барышей ничего не причитается. Я, - говорит, -батя, как самый старший, потому самое лучшее получить должен. Мало дашь – хоронить тебя государство будет…» Выгнал мерзавца. Была бы сила, пощечин бы надавал. Да нет силенки – болезнь всю забрала. Следом младший приплелся. Бориска. Личико скорбное, платочком надушенным утирается: «Как ты, - говорит, - отец, себя чувствуешь? Месячишко протянешь еще или нет? А то у нас путевки на курорт взяты, уедем, возвращаться на похороны не с руки, в чужую страну едем, за границу. Ты, - говорит, потерпи, отец, не помирай, а то нам весь отдых испортишь…» Посидел сынок минутку, покурить отпросился, ушел и больше не вернулся. Средний, Антон, сам не пришел. Сноху прислал. Посидела сноха. Носик поморщила, пакетик молока на тумбочку поставила, бровки в недоумении вскинула: «Что это вы, Матвей Михайлович, домой проситесь? Заведующая покоя не дает, звонками замучила. Кто ж за вами ухаживать дома-то будет? Мы не можем, заняты сильно, дачу за городом строим, целыми днями там пропадаем. А в больнице уход, лечение. Всегда вы под присмотром. А вдруг помирать соберетесь - внука напугаете. А он у нас здоровьем слабенький, только с армии пришел, ему отдохнуть надо, а тут вы со своими горшками да пеленками. Нет уж, лежите и не нойте...» С тем и ушла. Горестно после таких визитов. Волком выть хочется. Одна отрада – Анютка. Дочка побратима фронтового. С ним на войну уходили, да не вернулся Ваня, на Курской дуге голову сложил. А жена его с горя да от работы непосильной надорвалась, сердце не выдержало, в сорок седьмом её похоронили. Тогда и пригрел он с Василиной соседскую девчонку. Совсем кроха была, семи годов, рОстили ее как своих, и гляди, какая душевная девка получилась! Каждое утречко спозаранку прибегает, домашними постряпушками кормит, руки-ноги растирает, голову моет, седую щетину со щек скоблит, горшок вонючий выносит - и все с улыбкой доброй да прибауткой. Смотрит жалостливо, да упрашивает: «Пап! Давай я тебя к себе заберу! Чего ты здесь один маешься?А у нас веселее будет! И уколы я делать умею. Дай согласие, напиши врачам расписку, и прямо сразу домой!» Только куда же он поедет? Живет Анюта в двухкомнатной «хрущевке» размерами с большой скворечник вместе с мужем да троими сыновьями взрослыми. Сами ютятся, а не жалятся. Да Анютка и внуков людьми вырастила. В день по переменке, хоть на минутку, да к деду забегут. Где пить подадут, где спину протрут, где носочки наденут. И ни единого слова плохого от них не услышал. Так что лучше уж в больнице он останется. Уж кому-кому, а Анютке он веригу не наденет. Потерпит. Недолго осталось. По ночам жена, Василина, ему сниться стала. Молодая да красивая, к себе зовет, белыми рученьками нежно гладит…Видно, скоро свидятся они с Василиной… Одно хорошо, ума хватило, через доктора нотариуса к себе в палату тайно вызвал да все свое хозяйство на Анютку переписал. Чин по чину. Пусть Анютка распоряжается, заслужила. А что сынов обделил, так сами виноваты… …Время близилось к обеду. Ольга все, что положено, подопечным сделала, сидела на посту, назначения в журнал выписывала. Сейчас покормит старичков, потом тихий час, потом еще процедуры, а там и смена закончится. Ничего страшного не случилось. Справилась. Обедали старики плохо. Девальскую дочка домашним обедом покормила. Абаева съела пару ложек первого, пару второго, и все, сыта. Татаркина хорошо супа поела, а от второго отказалась. Русаков вообще к пище не притронулся. Как стояли полные чашки, так обратно на кухню и унесла. Только компоту попил. Ольга, в тихий час перекусив в столовой, зашла в его палату. - Ну, Матвей Михайлович, у меня время свободное есть, что вам почитать? - Спасибо, Олюшка. Ничего не надо. Просто рядом посиди. - Хорошо. - Как там, на улице? Тепло? - Нет. Черемуха же цветет. Вроде солнышко, а ветер холодный. - А сирень? Сирень зацвела? – спросил Русаков. - Начинает. Возле больничного корпуса шикарный куст растет. На остальных еще только листья, а этот цветет. Дед потер грудь, промокнул салфеткой пот с лица: - Оленька! Принеси мне гроздь…Одну…Сейчас… - Да не могу я с поста уйти. Нельзя. -Дочка…Пожалуйста…Порадуй старика. Мы с женой сильно сирень любили. Возле дома нашего сколько кустов росло – и белая, и сиреневая, и розовая. Чудо, как хорошо! Мне сиреневую веточку понюхать - как с женой, Василиной повстречаться. Василины-то, уж десять лет как нет на свете, а как сирень в руки возьму – будто с ней, женушкой любимой, в обнимку посижу. Душа от счастья поет! Принеси… Ольга задумалась. - Ну…А давайте я завтра…На работу пойду, нарву, и сразу к вам в палату… - Худо мне, дочка…Вряд ли до завтра доживу…– ответил дед и смахнул предательские слезинки. - Да вы что! Температуры у вас нет, анализы хорошие, чего это вы придумали! Все будет хорошо! -Славная ты. Не зачерствела еще душой-то. А вот врать не умеешь. Принеси, богом молю…Я б внуков попросил, да не придут они сегодня. Лелька глянула на часы. Полчетвертого. Врачи уже ушли, один дежурный остался. - Хорошо. Я сейчас. Леля вышла из палаты, подошла к Светлане. Наклонилась к её ушку, тихо попросила: - Свет! Ты пригляди за моими. Я на минутку, на улицу. -Зачем? -Надо! Я быстро! - Ладно, иди…– разрешила Светлана. Лелька в гардеробной скинула халат, надела свою супермодную курточку, ярко-красные сапожки, и вышла на улицу. Сиреневый куст отдавать ветви не хотел. Чего острого она взять не догадалась, и ветви пришлось выкручивать, дергать, потом обламывать. Куст боролся до конца, но молодая сила победила. Оля возвращалась в отделение, неся три великолепные сиреневые грозди. Терпкий аромат шлейфом тянулся за ней. Зашла в палату, протянула веточки старику: - Вот. Держите. - Спасибо, дочка. Храни тебя Господь. Старик прижал грозди к самому лицу, закрыл глаза, улыбнулся. - Вы подождите, Матвей Михайлович, я сейчас баночку принесу, в воду поставим. Лелька сбегала в процедурную, нашла пустую литровую банку, налила воды, пошла в палату: - Вот, давайте свои веточки. Матвей Михайлович, Матвей…ма… Мамочка!… Матвей Михайлович Русаков, фронтовик, орденоносец, лежал на спине. Пушистые сиреневые грозди нежились на впалой старческой груди, руки безвольно свесились с края кровати, но он по-прежнему улыбался. Он умер счастливым… |