Мелькнули под коротенькой юбкой голые слегка загорелые ноги, а я уже чего только себе ни придумал. И что сидит она рядом со мной до бела обнажённая, а я обсмактываю на мягоньких ступнях каждый пальчик её словно столовую ложку с любимым абрикосовым вареньем; и орёт подо мной она в голос, от каждого толчка ещё пуще беременея; и ведёт за собой в детский сад светлорусых моих сыновей. Когда уже будем мы вместе, то она меня спросит, обязательно спросит тихонько:- Что ты думал обо мне в первые дни нашей встречи, ещё не мечтая и даже не смея взглянуть? А я ей отвечу:- Глупенькое моё солнышко. Да я тогда тыщу лет уже прожил с тобой, сто детей нарожал, мильён раз поимел как мужик. Моё чуткое и сладостное воображение привело тебя за руку к сердцу, и едва прикоснувшись ко мне, ты до самой последней мыслишки, до клеточки мне отдалась, как в купели христу отдаются младенцы – ты верою в крест мой давно обрялась. =================================== - Солнышко, выручай. - Где ты, любимый? - На том свете. - Жди меня, я сейчас приду. - Где ты, любимая? - С тобой, на этом свете. - Но я не вижу тебя, не нахожу. - Я тоже почему-то. - Боже, ты наверное в аду! - Не знаю, но тут жарко и дымно. - Как ты ушла, любимая?! - Вскрыла вены и истекла кровью. - Зачем?! - Хотела быть с тобой, ты ведь звал. - Боже мой, но не так же! - Я не смогу быть рядом? - Рай не принимает таких, но есть выход. - Какой? - Я иду к тебе сам… - Милый, любимый, родной! Как же ты здесь оказался?! - Я совершил ещё один грех. Я перестал верить и проклял господа. ================================== Раньше я считал себя котом. Во мне было много кошачьего. Свобода, лень и неприручаемость. Но теперь я волк. Я совсем не страшусь смерти. Стало внутри меня больше волчьего. Воля – простор – отторженье человека. Смерть легка и приятна – новая жизнь. А боль преодолима. Стоит лишь покрепче сжать зубы. То есть клыки. От них после боли ничего не останется. Но они и не нужны там. Там нет желудка, и тела нет. Зато воля беспредельна. Она не ограничена флажками. Времени, пути или морали. Я уже сам указую себе. Я не кот, не волк. И даже не человек. Я здесь вселенная. =================================== Велик и светел этот книжный магазин. Я вхожу сюда как верующий в храм, сразу выискивая взглядом новые иконы на книжных полках. Справа под твёрдыми переплётами, надписанные золотыми буквами, стоят шедевры великих мастеров, про которые говорят что они не горят, и не тонут. На первых страницах блистают видимым ярким умом и тайной провидческой мудростью фотографии классиков – словно лики святых. Есть покупатели, из древних и старорежимных, которые просто заходят сюда помолиться: они долго лицезреют дорогие оклады расфранчённых икон, иногда лишь касаясь трепетной дланью за белые перья страниц, давно уже вызнатых наизусть – и частенько бывает, что дряхлый молельник шепчет слова отче наш, будто небу обращаясь в закрытую книгу. Иногда двое из них случайно встречаются у собрания сочинений большого апостола; но не здороваются, как подобало бы верующим, а ревниво оглядывают друг друга словно два враждебных жреца у заклятого жертвенника. =================================== В пятницу бригадир собрал своих кроликов под алое знамя перед раскрытым зёвом силосной ямы. Бетонный колодец в пятнадцать этажей, чёрный тартар элеватора, приглашал молодых гвардейцев испытать крепость рук и нервов. Но Зиновий преградил им путь-дорогу; повесил на левую руку сварочную маску как щит, в правую взял копьё сварочного держака, и не поперхнувшись опасностью, сказал заветные слова: – В силос я вас не пущу. Раскреплять норию буду сам. Он сел на холодную седушку подъёмной лебёдки, сжал кулак к синему небу расцветающей весны: – Опускайте. Люлька с Зиновием медленно двинулась в тёмный провал. Одна привязанная на удлинителе лампочка бросала оранжевые отсветы на его лысую голову, припорошенную белой пылью комбикорма. Янко с Еремеем раскручивали лебёдку – парни стали с двух сторон. Тяжело она шла. Будто землю затормозили и разгоняли в обратную сторону. Клубок троса на глобусе лебёдки ураганил и штормил, срываясь на стяжках и перехлёстах, и Зиновий внизу чувствовал рывки, проваливался в воздушные ямы непогоды. На глобусе этом полный штиль морей и океанов сменялся девятым валом обморочных рек – и пересыхало во рту. Где же тихое жаркое течение зелёных берегов и камышовых заводей?.. – Хорош! Стопори! – прокричал Зиновий снизу. И тогда ребята в восемь рук стали раскручивать верёвки для подачи железок и инструментов – опускать их надо осторожно, чтобы не рухнула связка на голову родному бригадиру. Муслим с Серафимом резали металл на последней высотной отметке, сваривали рамки и стягивали болтами; Зиновий распирал этими ухватами обе ветки ковшового транспортёра, болтаясь на уровне шестого этажа как лягушка в молоке. Когда дело приспело к обеду, мужики вытянули бригадира из ямы – осыпанного зерновой перхотью, обмётанного мышиным мхом проросшей пшеницы. – Умаялся, – тяжко, но с гордостью в глазах похвалился Зиновий. – Айда в вагончик. За едой Янко неизвестно с чего разговор завёл о лёгких деньгах. Вроде как умнее надо жить, и только глупцу богатство в руки не даётся. – Это здесь мы на одну зарплату живём, а в чужедальней стороне мужик и пять семей прокормит. Хватче только стоит жить, да не бояться разлуки с домом. Зиновий медленно дожевал картоху с огурцом; ложку отложил, чтоб мысли ёмкой не мешала. – Ездил я, Янко, на заработки. В наше купечество. Вроде и своя земля, да богаче надесятеро, и люди совсем недобро живут. Трудиться по-пчельи никто не желает, а трутевать уже мест не осталось, позанимали скорохваткие. Горожане ходят по дворам и по базарам, предлагая товары иноземные без спроса, без качества. Одни торговать пристроились вдоль улиц, а другие поперёк воровать. Чтоб город строить, призвали управители чужаков пришлых. Мужики мастеровые приехали – дома семьи оставили, зная, что работой своей детей накормят и обновки справят. Хлеб да вода – сущая еда, а хочется и в театры ходить, на ассамблеи, да и в ресторане жену любимую праздником побаловать. Я с тем же ехал: сыну меньшему зимние ботинки, дочке к институту модное пальто, и жена моя из шубы выросла – сейчас бабы в расписных дублёнках щеголяют. Поверишь ли, Янка – работал без дыха: суконожины в землю вдавил – и ни с места, пока деньги не заработаю. Ночевали в холодах декабрьских с одной контуженной печкой; в телогрейках спали, под ворот дыша, чтоб согреться – и в голове не было никаких славных думок, одно тягло. Пришла пора первого заработка. И увидели мы в который раз своего наймита, только теперь уж он ещё шире улыбался нам, и даже позволил себе подержаться за наши ладони. Слабая рука, одно слово – барчук. Жалею, Янка, что близко мы его подпустили. Потому как вполз он в мужицкие души змеёй подколодной, сумев подкупить лживой добротой и жалобами на свою нелёгкую долю. Он отдал мужикам половину заработанных денег, рассказав о постигших его неудачах. Поверили мы – видно, давно дома мануты не были. И вот с тем началось полонение работников: росли долги, и никуда не денешься, пока нажитые деньги в чужой мошне бряцают. В разброде люди сейчас – жизнь пошла по рукам и навыворот, и трудно к ней подступиться рабочему человеку. Откуда, с какой тайной мути морей белых и тихих океанов всплыла эта тёмная пена человечьих отходов? Что же вонь и смрад расползлись гадостно? – Так Зиновий говорил с Янкой, и с мужиками, кто рядом сидел; но будто не он рассказывал, а дед Пимен в нём свою косточку заронил – и она проросла. Сжал Зяма кулаки, заскрипел зубами, словно не видя никого перед собой, и не доев, сорвался в зелёный сад – лёг под грушеньку. Светлое настроение его надломилось воспоминаньями, и малолетний Серафим пожалел дядьку искренне. – Зачем ты распалил Зиновия? – упрекнул он Янку. – Как думаю – так и говорю, – почти взъярился тот. Вскочил, и забывшись, стукнулся макушкой о верхнюю полку. – Что вы от меня хотите?! – Он, рыча, схватил Серафима за душу и притянул к себе. – Подмахивать вам?! Еремей бросился к Янке, и получил от него лбом по носу. Захлебываясь кровью, сжал Янкину шею в две пятерни – тот захрипел, суча руками по воздуху и надеясь уцепиться хоть за маленький глоток кислорода. Хладнокровный Муслим, сгортав со стола все острые предметы, стал вместе с Серафимом растаскивать драчунов: – Угомонитесь, дураки. Белый от злобы Янко, как слепец вывалился по порожкам, и кочерыжа кирзовыми ботинками рассыпанную щебёнку, пошёл домой. – Если Зиновий спросит, скажем – заболел, – шепнул Муслим Еремею, увидев, что бригадир споро направляется к ним. – Вытрись. – Что тут случилось? – дядька оглядел ребят: только Серафим смутился, не смея соврать. Но Зиновий уже и сам увидел красные потёки на чёрной Еремеевой спецовке. – Помнишь, что я тебе вчера напророчил? сбылось. Ерёма отвернулся; он не знал, что ему делать с подступившей бедой. Раз сразу в коллектив не влился – может, другое стойло поискать. Но стыдно было перед председателем, который надеждой ему доверился; стыдно перед ребятами из-за мелкой свары обиженных душонок. Причины-то нет – так, девичий повод в волосья вцепиться. Срам, да и только. – Ребята останутся нанизу рамки варить, а ты за двоих поработаешь. – Зиновий подтолкнул его в шею, выгоняя из вагончика. – Хватит лодырничать, за работу. Еремей ушёл вперёд всех, и остановился у элеватора, любезничая с мельничихами. Что-то он им крамольное говорил: девчата смеялись, улыбки многое обещали, но подошедший дядька Зяма пнул Ерёму по загривку, выбив из него последние остатки любовной увертюры. – В понедельник договорим. – Еремей захохотал, послав девчатам поцелуй: – Или сегодня ночью. Ох, скор на язык – девки переглянулись. Так бы ещё в работе был ловок, да в постели долог, и цены б не жалко. А Ерёма шуток не слышал уже – он поспешал по лестнице, дыша через раз, потому что лифт опять на приколе. Наверху заглянул в отверстие силосного люка, да в нём ничего не видно; ухо приложил, да в нём не слыхать голосов далёких – аховское дело. А кто же будет команды передавать? и вдруг с улицы заорал Муслим: - Поднимай!! Через разбитые окна элеватора прорвался крик безмятежный, но матерный: в нём слышались визги измученного блуда вместе с воем приговорённой смерти – Еремей обоих вздёрнул на виселицу, провернув тугое колесо лебёдки. Внизу, в бетонной яме, будто когтями кто скребанул, и со стен осыпалась серая гниль. Часа через три Зиновий закончил устанавливать распорные рамки – пора опробовать новую норию. – Ерёма, у тебя с девчатами отношения, поэтому спустись к ним – пусть зерно засыпают. – Муслим, улыбаясь, пригладил усы: – И сам там оставайся: может, им помощь потребуется. Заодно послушаешь, чтоб ковши не скребли. – Да про работу не забудь! – крикнул Зиновий вслед убегавшему Еремею. Парень оглянулся, махнул рукой – полный порядок, а на стене осталась воевать с солнцем его худощавая тень... Ерёма сразу обратил внимание на рыжую девчонку, которая с грустинкой в синих глазах шире всех махала лопатой, и ковши за ней не поспевали. – Олёнка, ты бункер так засыпешь, и транспортёр остановится, – смеются её подруги и толкаются локтями, подначивая Еремея: – Глянь-ка, на тебя новенький смотрит, и всё исподтишка... Чего, парень, уши у тебя покраснели? Если влюбился, не стой столбом, а помоги девке. Ах, так! – Дай лопату. – Он отобрал у Олёны грабалку, и сам стал кидать огромные ошмотья прошлогоднего сырого зерна. Девчонка улыбнулась и развела руками, посмотрев на подруг удивлённо и немного насмешливо. – Смотри, Олёнка, твой узнает. – Ну и что – пусть поревнует, ему полезно, а то хозяином себя почувствовал. – Она отвела прядь волос, прихорашиваясь. – Вы помните, каким он раньше худеньким был, ласковым, а сейчас откормила борова на свою шею. Ерёма тайком прислушивался к девичьим разговорам, стараясь всё разузнать по оглодышам слов. Что не понял, то додумал сам. – ... Ты давно, Олёна, его видела? – И смотреть не хочу, и прощать не собираюсь. Он неправ был, ему и друзья говорили, а залил глаза – гордость взыграла. Найдёт себе дуру, об какую сможет ноги вытирать. – Девка пнула ногой камень, и он со злой силой покатился под транспортёром, шерохаясь об стену. – Зря ты. Мужик он основательный. Ты и сама виновата, нельзя было шутить так, а он вон на проходной каждый день тебя табелирует и кнышей приставучих отгоняет. Подошли монтажники, чтоб доложить Еремею об окончании работы. Зиновий даже честь ему отдал, представляя Ерёму девчонкам как боевого полковника запаса. Те смеялись, хохотали и мужики, а отставной военный близко подошёл к Олёнке, и резко, чтобы не сбились слова и запятые, одной ей сказал: – Олёна, я хочу тебя. Девчонка даже рыжей головой помотала, отряхиваясь от наглости. Смотрит на взрослого балбеса и удивляется, как такое чудо могло сохраниться в местных краях. – Ого! Уже ночку забиваешь? Это у молодёжи сейчас мода такая? – Забиваю. – Еремей улыбнулся, и красный от смущения, и от радости признания, потопал домой. И мужики с ним. Им от элеватора полдороги вместе, а дальше каждому свой крюк. – Где эта песня? – Муслим прислушался к голосам потусторонних ангелов, ухо правое навострил – стоит и к семье идти не хочет. – Ах, как красиво старушки поют! Ему никто не ответил. Свалились в лужу отмёрзшие сучья кургузой липы, по ветру полетели зелёные ноты весенних садов. Их подгоняла и салила скворечья трель запевалы. – Жорка опять выводит композицию. Талант пропадает, его бы в телевизор. – Зиновий согревался, слушая весёлую гармонь уличной спевки. – Светлая голова дураку досталась. – Он перевоспитается, – заступился Серафим. – А в город ему нельзя. Здесь, дядька, мужик к месту. В тишине сельской, в неспешности земной его слушают и сердце своё обретают вновь. Радость торжествует, а горе бедствует. А в суете городской люди себя не слышат – каргачат в стае вороньей, мечутся бестолково. Если б у меня желание заветное исполнилось, я вложил бы в души людям моленья тишины... Бабки сердобольные песнями солнце провожают: – Мелюшка-сопелюшка, помаши нам от небосвода необъятного: до утра уходишь – пропоём тебя; с рассветом вернёшься – снова величать станем. Оглянись над светом белым: сады цветут - урожая ждут , поля сеются; придёт время хлеба убирать и зерно молотить. И полетит мучица, распахнувшись до края земли, накроет сытом работным и богатых, и голодных. – И тебя накормим, Ерёмушка, – встретила парня у ворот Макаровна с караваем. – Неси, Тоня, пироги малому, пусть наестся с добром и нас похвалит. – Спасибо от всего сердца, – благодарит Ерёма приветных соседок Макаровну с Антониной, и ещё тех, что с улицы подошли, и Жорку Красникова, известного всей округе. А пирожки всамделе вкусны: горячие, пропечёные с мякотью, и варенье в них на каждой откусанной дольке. И я предмайской дурью маюсь, и Олёнка из-за меня не ложится. Мурлычет себе под нос, баюкая уже уснувшего пятилетнего малыша: – Чудной он, жаль, что ты не видел. Симпатичный и откровенный до глупости, а я по нему ночь не сплю. Значит, ты меня хочешь, Еремей? не жирно ли тебе будет. За мной полэлеватора бегает, и не просто так – с самыми серьёзными обещаниями. Вот только верить им сразу нельзя; сначала стоит мужику в сердце посмотреть – что там? – тук-тук- и всё? А где же цветы, признания под звёздами?.. Нет, не нужны мне ваши подарки. Я мечтаю, чтобы один из всех, любимый и единственный, нашёл нас с сыном, а то ведь мы потерялись. Малыш мирно сопел, и Олёнка встала с дивана; застыла, подождав пока скрипкие пружины перестанут визжать. Хотела поцеловать неукрытую ногу сына, но лишь едва прикоснулась, заправив одеяло – а вдруг проснётся? и опять обо всём расспрашивать будет. А сказать ему нечего – она и сама ещё не всё поняла, ни в себе, ни в людях окружающих. Трудно, когда человек в глаза улыбается и повадки хвалит, а за спиной гадости говорит, из войны с которыми невредимой не выбраться. Как поверить ещё совсем чужому мужику, если родной в измену предал, жизнь сломав и себе, и любимым. – Смотрю я, сынка, на своих товарищей и знакомых – думала, лучше живут, но во всех семьях одни и те же беды: пьянь, распутство и лень привычная. И сама я в любви вечной клялась, себе не солгав, а теперь мне хочется мстить – хочу распознавать в обидчиках ту же боль, что меня вымучила. Не лучше и не хуже я других, хочу не стесняться чужих взглядов и оговоров, жить стану, как сама захочу.- Путалась Олёнка в своих мыслях, не сумела себе объяснить, с чего заругала в эту ночь памятное прошлое. Наверное, чтоб будущее оберечь. Оно будет, и не с этим жизнерадостным парнем, который откровенничает, слов всерьёз не принимая. Олёна таила в себе, что забыть не может любимого предателя – она надумала зажить легко и беспутно, с молвой и сплетнями, чтобы зашёлся он в крике от такой раны, с отбитыми почками, с разорванным сердцем, а потом принять его, почти смертельного, да отпаивать солёным плачем и настоящей верностью... Олёна во мне не ошиблась – я действительно искал тогда подругу на один раз, изнемогая с голодухи. И если бы не старик, в трудную ночь пожелавший мне залюбиться с весной, я, наверное, обманул какую-нибудь малолетнюю дуру. А тут вдруг семейной радости захотелось – чтоб с женой в лесу под ручку ходить, и детишки мои чтобы рядом бежали, набивая рты гроздьями ежевики. Думал, выходные мигом пролетят, а они обозом бесконечным тянулись, и я на вьючных лошадей покрикивал, торопя их ленивый ход. Лишь бы Олёнушку увидеть. Так что я повздорил и с субботой, и с воскресеньем, зато Янка провёл их в полном ладу со своим крепким организмом, нанося ему болезненные удары по печени. Водочка рекой лилась, утешая его обиженное одиночество. С работы он зашёл к своему товарищу; тот сговорился с двумя знакомыми девчатами, и вечером они уже сидели вчетвером в ресторане. Зал был отделан по-людски: бархатные занавеси на окнах волочились по полу за каждой проходящей юбкой, а столы и стулья из дорогого дерева низко кланялись входящим. Развязный оркестр отзывался на крупные денежные просьбы, а мелкие отшвыривал на солидное расстояние от медной трубы брюхатого дуделки. В духоте ещё отапливаемого зала плавали пьяные полуулыбки, разводя глаза в стороны, чтобы оглядеть соседей; накрашенные губы шептались, жеманно флиртуя с другими губами – раскуренными и мятыми, которые нетрезво подпевали в такт растанцованной мелодии. Женские ушки оттягивали тяжёлые серьги и драгоценные камни, а простые клипсы жались по углам, стыдясь своей дешевизны. Но как только разгорался скандал в разгуляе бешеного кабака, и те, и другие напрягались, делая стойку. Мужские уши дрябло подпрыгивали от накачанного в них спиртного, и слушая похабные анекдоты, ни капли не краснели. Их уже не тревожил шум упавшей посуды и громкий ор побитого кавалера одной непобитой дамы. Разум Янки отлетел на недосягаемую высоту, под потолок, чтоб не быть наколотым на вилку вместо солёного рыжика – и оттуда ужасался бедламу, в который попал. Его беспутный хозяин танцевал на коленях вокруг своих случайных подруг, облапив ладонями их ноги; Янкин товарищ сидел за соседним столом и объяснял чужой нестрогой жене свою боль от жизни и нечаянную радость встречи с очаровательной женщиной. И ему можно было поверить, если бы не её тусклые глаза и пьяная разящая улыбка. После закрытия, в полночь, компания пила на берегу реки. Янка проснулся на стылом песке пляжа в тёмной рани – глухой, немой и невидящий. Вернулся, шатаясь, домой. И привёл с собой трёх чертей. Один был ещё маленький, и разговаривал сюсюкая, будто во рту держал пустышку, смазаную сгущённым молоком. А двое старших то и дело одёргивали его, чтоб не задавался. Янко заметил их у лестницы. Маленький шмыгнул между ног, поздоровался, и застучал в нетерпении копытцами. Парень удивился: – А вы куда? – вроде у соседей таких родичей нет. – Мы к вам, – ответил смущённо старший и поднял чёрные глаза с туфлей на лицо Янки. Тот побледнел чуть-чуть. – Мои, точно мои, – и почесал в затылке, думая, как избавиться от нежданных гостей. Кормить их нечем – не душой же в самом деле. А от кабачковой икры с куриными окорочками их и замутить может. Черти настороженно били копытами, ожидая – и тоже немного побаивались. Лучше б им было посидеть в ожерелье лесного костра, скакать с ведьмами и щипать развратных жриц чёрной мессы, устроив разнузданную пляску. А пришлось спешить по вызову. Свет от матовых плафонов отбрасывал их тени на стену, и они казались высокими рогатыми рыцарями, худыми от недоедания. В руках рыцари держали кнуты, а на самом деле помахивали хвостами, ожидая вежливого приглашения в дом. – Пошли. – Янка вымученно улыбнулся; ему хотелось уснуть, завалившись прямо в одежде на чистую постель. Никому до него нет дела, как божьей коровке до космоса. Может, и вправду с чертями подружиться?.. Он остановился в пролёте лестницы, стряхнул наваждение фантазии, пришедшей в голову. Войдя в квартиру, Янка включил тихую музыку; черти поскребли копыта о половик и прошли в зал. Они оглядывали комнату как экспонаты в музее, а младший, не стесняясь, поспешил к телевизору и нажал городские новости. Хозяин внёс поднос с бокалами и фруктами, напитки расставил на низком столике. – Мы ненадолго, – сказал старший из гостей. Двое других были не прочь задержаться, да, видно, перечить не смели и лишь огорчённо пожали плечами. – Это от меня зависит. Вы ведь по вызову. – Янку развеселила ситуация, и он решил, что если добавит по мозгам бокала два, то не выпустит их до вечера. Старший выжал из себя улыбку и глуховато согласился: – Ваше право. И здоровье тоже ваше. – Вы о здоровье моём не печальтесь. Тех, кто зла мне желает, понесут раньше. – Что это мы с обидой разговаривать начали? – У среднего от возможности остаться за накрытым столом заблестели глаза. – Не надо ссориться – причины нет, а повод поскандалить только склочники ищут. – Ну и хорошо. – Янко добродушно заулыбался. – Что, старшой, поднимем бокалы за дам, которых здесь нет? Ведь если б не они – то и не мы. – Отличный тост. – Младшенький засуетился, и под шумок весёлого смеха налил полный фужер водочки, быстро махнул его в редкозубый рот, и смачно откусил половину персика. Сок потёк по бороде, закапав в пустой бокал. Старший пальцем погрозил: – За тобой глаз да глаз. Всё храбришься. – Он повернулся к Янке. – Как-то раз младший тюрю себе сделал с самогоном, грешники целую четверть с собой захватили. Завоображал – ведьмочки молоденькие хлопают в ладоши, подзуживают. Геройский малый, съел, но потом полдня с ведром лежал – думали, вообще копыта отбросит. Средний во время рассказа хватал в горсть свою светлую бороду и запрокидывал от хохота кадык. А младшенький почёсывал правый рожок, хмуро поглядывая то на рассказчика, то на Янку, будто замышлял едкую месть за свой позор. За окном стучал по подоконнику липкий мелкий дождь, смывая с купола церковного храма последние волосы старинной позолоты; морщины баллюстрад и оконных ниш зябко ёжились от холодного ветра. По длинным переходам топали сапоги храмовой стражи, и пуганые совы ухали вслед шагам невидимых воителей. Пожалуй, только летучие мыши разгоняли оторопь серой темноты рваными крыльями. Янко надёжно уснул, простив своих врагов, и меня за обиду... |