В шесть утра, как всегда, включился рупор и на весь Вычегодский зазвучал гимн Советского Союза. Уж сколько раз мужики рупор ломали, не счесть, а он все пел, все вещал новости и читал голосами известных артистов отрывки из классических литературных произведений! Поселковое начальство только применило смекалку, и рупор был перевешан с прежнего низенького деревянного столба на более высокий бетонный. Население тут же признало свое поражение, но все же находилась пара-тройка особо нервных людишек, которые подбирали с дороги камни, и бывало даже соревновались друг с другом в ловкости метания. Целью, конечно же, служил осточертевший всем рупор. Отец мой, в то время, тридцати пятилетний молодой мужчина свалился с дивана. Он не привык к насильнической побудке и гимн, громко и торжественно зазвучавший из неугомонного рупора в шесть утра, его напугал. У нас в Ярославле, как-то берегли покой друг друга, соседи заводили, конечно же, механические будильники, но их звон не раздавался на весь район, а вполне конкретно будил того, кому это было нужно. Отец потряс головой, и ошалело уставился на меня. Я послала ему ободряющую улыбку, за лето, привыкла как-то к побудке, гимн знала наизусть. И попыталась вылезти из перины. Это была всем перинам перина, высотою со стог сена. Она захватывала меня в мягкий плен, когда я, усталая после впечатлений дня, ложилась спать. Она укачивала меня так, как никогда не укачивала моя мать. И навевала такой крепкий сон, что и после пробуждения я еще долго хлопала глазами, собираясь с силами, чтобы выбраться из нее. При этом мне и хотелось вылезти из перины, и не хотелось, одновременно. Кровать я делила с бабушкой. Бабушка, естественно, привыкла к своему способу отдыха, а именно к перине, горой возвышающейся на пружинистой железной кровати. Мне же, по правде говоря, милей был бы твердый диван. В перине я барахталась и утопала. Отец меня понял и в два счета перенес к себе на диван. Но заснуть нам так и не удалось. Рупор объявил зарядку. Бодрым голосом, под музыку, он поощрял невидимых для нас гимнастов. В моем воображении я представила толстую тетю Фросю с прозвищем в поселке тетя Бегемотиха, с короткими толстыми ножками, с огромным животом, неповоротливую, ленивую, одним словом, жирную. Я представила себе ее в попытке сделать упражнение мах ногами. Отец недоуменно покосился на мой смех. А, когда я ему рассказала над чем, собственно, смеюсь, сам прыснул. Мы тут же принялись живо обсуждать своих знакомых и выдумывать в красках, как бы они сделали, сейчас, то или иное гимнастическое упражнение. Наши творческие фантазии были прерваны приходом бабушки. Вообще-то население поселка вставало рано, еще до рупора. Вокруг поселка визжали лесопилки и громоздились бревна лесозаготовительных предприятий. Неподалеку темнела тайга и потому недостатка в древесине, как-то не чувствовалось. Работа начиналась с половины седьмого утра и рабочие тянулись и подтягивались к предприятиям, так что часто еще в пять утра можно было проснуться от негромких разговоров прохожих произносимых глухими хриплыми со сна, голосами. Я всегда недоумевала, как это они встают так рано, а потом еще задорно смеются, перебрасываясь шутками, посреди стружек и опилок, горой возвышающихся вокруг их станков и пил?! И только позже, с приходом в мою жизнь школы, поняла, что главное с утра, когда спать хочется, проявить силу воли и не поддаться мрачному настроению, а потом, в процессе дня, можно и посмеяться, в смехе — сила, смех прогоняет тоску и желание умереть, чтобы спать и отдыхать вечно. Бабушка, рослая, здоровенная женщина из таких, что с одной рогатиной пойдут на медведя и победят его, снисходительно на нас улыбнулась и пошла на кухню. В плите развела огонь, сунула туда пару дровишек и поставила сверху на конфорки кастрюлю в кастрюлю. На мой вопрос, что же это будет? Она лукаво усмехнулась: «Компот!» И я поверила. Мне было тогда пять лет. Через некоторое время, когда, по мнению бабушки, компот приготовился, я выпучила глаза. Бабушка поварешку с прозрачным компотом подожгла, и она загорелась синим пламенем. «Готов, компот-то!»- задорно расхохоталась на мое непонимание бабушка. Отец набил табаком трубку и задумчиво улыбаясь, закурил, пуская кольца дыма к потолку. Он в первый раз был в Вычегодском, до того отвозила к бабушке и забирала меня только мама. Отец много работал. В этот раз они решили поменяться местами. В Вычегодском он нигде еще не бывал и видел только небольшую станцию да сумеречную улицу, по которой мы шли накануне вечером с маленького поселкового вокзала. И я вызвалась быть его экскурсоводом. Естественно, я повела его по своим излюбленным местам. Мы пришли вначале на огород, за сарайки, где жили поросята да ночевали строптивые козы и выдернули из земли парочку молоденьких морковок, что бабушка сажала специально для меня. Вымыли морковки в большой деревянной бочке с дождевой водой, она стояла тут же, на огороде, для полива. Вкус молодой морковки был для меня слаще любой конфеты, и отец вполне разделил мое мнение. За огородом, чуть по тропинке вниз, раскинулся большой стадион. Конечно, с утра, здесь, никого не было. Другое дело, вечером. Тогда, на скамейках в великом множестве врытых, то тут, то там, в землю, располагались бойкие старушонки со спицами и вязаньем. Под скамейки залезали кошки охотиться за клубком, убежавшим из рук той или иной вязальщицы. Дети влезали на деревья, удобно располагаясь посреди ветвей, как раз над бабушками. Дети делали бантики на ниточках, свешивались вниз и дразнили кошек, спуская им бантики и неожиданно для последних, дергая игрушки вверх. На траве, перед футбольным полем усаживалась молодежь. А посреди стадиона устраивался импровизированный футбол. И толстые азартные мужики гоняли мяч наравне с ловкими школярами, а особо рьяные болельщики из местных стариканов потрясали своими клюшками, гневались, толкались, плевались и даже падали наземь, так переживали за свои команды и исход футбольной битвы. Нередко, старушки побросав вязанье, бежали разнимать стариков и бывало даже забывали клубки ниток на радость кошкам, которые тут же все это запутывали, сами запутывались, так, что наблюдавшей за всем происходящим детворе приходилось слезать со своих насестов и выпутывать несчастных животных из сетей... Отец подтянулся на скрипучих брусьях, ловко перекинул ноги, спрыгнул и поклонился мне. Он, как и моя мать, занимался в детстве акробатикой и выглядел настолько изящным, что иной раз вполне мог сойти за мальчишку, именно из-за этого он в свое время отпустил небольшую бороденку и отрастил пышные баки. До обеда у нас еще оставалось довольно времени для знакомства с поселком, и мы взяли велосипед. У бабушки хранился один трофейный, немецкий. Я уселась впереди, на раму. Давно уже бабушка сделала сидение для моей мамы. Теперь оно пригодилось и для меня. Мы погнали к Северной Двине. Конечно, не рыбу ловить, а просто посмотреть на знаменитую реку. Правда, к Двине у меня было особое отношение. За год до приезда отца, дядя Коля решил научить меня плавать. Посадил в лодку, выгреб на середину реки и бросил меня, словно щенка, за борт. Я сразу же ушла под воду, увидела в мутноватой зеленой глубине, совсем рядом, так что могла протянуть руку и коснуться, крутящиеся бревна. Там был омут. Не испугалась, а подтянула под себя ноги и, коснувшись дна, оттолкнулась резко, пробкой вылетела на поверхность, где протрезвевший со страху меня потерять, дядя Коля бестолково метался по лодке. С тех пор я боюсь глубины. Просто физически не переношу и не могу зайти в воду, как другие заходят, по плечи, по горло, меня тут же разбирает такой ужас, что хоть кричи и плачь. Хотя, если честно к самой реке я отношусь более-менее спокойно, просто не подхожу близко, а предпочитаю, так сказать, торчать на берегу. Между тем, Двина уже мелькнула перед нами, показала один из своих сероватых изгибов и пропала за поворотом. Отец хорошо ездил на велосипеде. И я совершенно не боялась. Мы лихо спускались по тропинке с горок, и весело виляя колесами, катили вперед. Вокруг тянулись совхозные поля, и я рассказала отцу одну запомнившуюся мне историю. Дядя Гриша Касаткин, бывший офицер советской разведки, приехал в поселок председателем совхоза. Назначили его на этот пост еще во времена правления Хрущева. Тогда всех заставляли зачем-то выращивать кукурузу. Хотя в условиях севера, где и располагался наш поселок, это было убыточное и пустое занятие. Но раз Партия велит, значит надо, никто как-то не рассуждал, в стране жили преданные патриоты, настоящие фанатики Советского Союза, наравне с ними жили и хитрецы, этакие тихони, сильно напоминающие крепостных крестьян, готовые всегда на словах услужить господам, но в основном, не столько господам, сколько самим себе... И дядя Гриша, потомок хитрецов, выращивал кукурузу, но так хитро выращивал, что никакая комиссия, наезжавшая изредка с района, не могла ничего заподозрить. По краям полей у него действительно росла кукуруза, а в середине, скрытая от посторонних глаз потихоньку наливалась жизненной силой картошка, свеклушка, моркошка и прочая овощная радость... Умный председатель водил комиссию по краям, не давая заглянуть вглубь, а потом без лишних разговоров устраивал для проверяющих баньку, шикарный стол с домашними винами, попировав, те уезжали... Дядя Гриша, на днях сделал моей бабушке предложение и она согласилась. Обоих не смущало, что ему семьдесят пять, а ей шестьдесят пять лет. Они были молоды душой, а здоровый таежный воздух пропитавший все вокруг и их омолаживал. Во всяком случае, по больницам они не валялись и из лекарств, в домашних аптечках можно было разве что обнаружить йод да бинт. По поселку, по вечерам, дядя Гриша с бабушкой ходили за ручку. Иногда дядя Гриша играл на гармони, он был большой мастер, а бабушка пела. Она знала прорву песен. Голос у нее был звонкий и часто, по воскресеньям, на танцульках, в клубе, она тягалась с разными бойкими подружками. Пела частушки, все новые, ни одной нельзя было повторить. За соблюдением игры строго следили неподкупные судьи, чуть ли не все кумушки поселка. Бабушка никого не боялась, а частушки придумывала буквально на ходу, у нее был особый для этого талант. Мы с отцом посмеялись, представив бабушку в фате, а дядю Гришу в чопорном смокинге. Касаткин всегда ходил в военном френче, его кумиром оставался Сталин. Расписаться они должны были после сбора урожая, ближе к зиме. Наконец, мы достигли Двины. Сосредоточенный рыбак глядел на воду, на поплавки многочисленных удочек, закрепленных на берегу. Меня всегда поражало, как так можно часами сидеть, ничего не делая и ждать, бесконечно ждать, когда же клюнет рыба? Я бы сошла с ума. Отец со мною тут же согласился. Мы продумали сразу несколько вариантов быстрой рыбалки: динамит, сеть в виде невода и бурное течение с удочкой, когда ошалевшая от водоворотов рыба выскакивает из потока, и кидается на червяка, не разбираясь, ловушка это или нет. Мне было всего пять лет, но я помню все так ясно, как никогда. И записывая эти воспоминания в свои неполные девять лет, понимаю, что те события, те встречи и маленькие радости уже ушли безвозвратно. Мы познакомились с рыбаком. Я сразу забоялась его и спряталась за надежную отцовскую спину. Рыбак с огромной черной бородой, с нависшими над маленькими тусклыми глазками мохнатыми бровями отчего-то напомнил мне сказки про лешего. И, если бы не уверенность отца, спокойно разговаривающего с рыбаком, я бы дала деру. Больше всего на свете я боялась леших, кикимор, водяных и прочих представителей волшебного земного мира. Я бы могла, конечно, примириться с феей, но сколько я не крутила головой, сколько не вглядывалась в полевые цветочки, выглядывающие из травы то тут, то там, так феи и не обнаружила. Между тем, рыбак подарил нам огромную рыбину. Отец завернул ее в газету «Правда», которую сунул от щедрот своих тот же мохнатый леший, прикрутил к багажнику и мы весело покатили обратно, предвкушая удивление и радость бабушки от такого подарка на обед. Я же вздохнула с облегчением, рассказать отцу про свои страхи перед рыбаком-оборотнем я бы не решилась. Такие разговоры я проводила только с бабушкой. Бывало, она серьезно выслушивала меня, и мы с ней подолгу разбирались в том, что меня занимало и мучило. Отец свел бы все к шутке и наверняка купил бы мне соответствующую книгу сказок, а вопрос посчитал бы исчерпанным. Отец у меня был не от мира сего, так говорила бабушка, а к ее мнению я всегда прислушивалась. Он работал актером театра кукол, кроме того хорошо рисовал и частенько подрабатывал, делая для знакомых копии с картин знаменитых художников. Грамоте он меня стал учить с года. Мы брали гуашь и кисти и бесконечно рисовали буквы на больших листах ватмана, нараспев, постоянно повторяя и повторяя их звучание. В два года я уже самостоятельно рисовала слога, пропевая: «Ма-ма, па-па!» А в три года читала детские книжки с большими буквами и яркими картинками, предназначенные для младшего дошкольного возраста. Тогда же самостоятельно я смогла прочитать первую в моей жизни сказку про Колобка и долго плакала над участью глупого Колобка, а хитрую лису ненавидела. Отец мечтал обучить меня игре на фортепьяно. Сам он хорошо играл на гитаре и на кларнете. В один день он купил пианино «Красный Октябрь» и милостиво улыбаясь, разрешил мне на нем бренчать, сколько моей душе будет угодно. В доме зазвучали гаммы. Оба мои родителя, выросшие в жестких условиях послевоенных лет, могли только мечтать о пианино. И, когда, наконец, их мечты сбылись, занялись вместе со мною сложным делом обучения игре на фортепьяно самостоятельно. Позволить себе педагога мы не могли, маленькие актерские зарплаты не позволяли. У нас было полно самоучителей. Но первою сыграть пьесу из нот смогла только я. Это был Клементи и сыграла я одну из сложнейших мелодий этого композитора в свои четыре года. Отец радовался за меня, поздравлял и очень гордился мною, хотя я, конечно, не соблюдала в игре никаких пауз, считала такты с ошибками и в целом сыграла совсем не то, что написал знаменитый композитор, но сам факт, что сыграла же, меня вдохновил на дальнейшие подвиги осваивания музыкальной грамоты. У меня не было товарищей, хотя я и по сегодняшний день очень легко схожусь с новыми людьми. Внутреннее недоверие не дает мне протянуть руку подруге или другу. Я всегда и всех стараюсь не идеализировать. И оказываюсь постоянно права, узнав, что той или иной девчонке или мальчишке вовсе не я нужна была, а знакомство с моими родителями-актерами и возможность проникнуть за кулисы театра. Я сама, как человек, как целый мир вопросов и ответов, никого из них не интересует. Довольно рано я разочаровалась в людях и упросила отца оставить меня дома, а не отдавать в детский сад. Отец убедил мать, и они пошли мне навстречу. До сих пор не понимаю детей и их родителей, вечно возящихся с какими-то няньками. Я спокойно высыпалась, просыпалась часов в десять, умывалась, одевалась и шла завтракать. Обычно, родители оставляли еду на столе в тарелках, накрыв все белой салфеткой. Здесь, я находила неизменный кувшин молока, творожную запеканку, пироги с капустой и литровую кастрюлю с компотом. Компот, надо сказать, вообще был моей страстью. Я выпивала его весь до дна, вычерпывая поварешкой, а потом принималась за сухофрукты, съедала все ягоды и яблоки, а находя в абрикосах орехи, откладывала на потом. После обеда я брала молоточек и разбивала орехи, добираясь до вкусных ядрышек. Однажды, уже лет в шесть, обманутая бабушкой, я взобралась на стул, зачерпнула поварешкой ее «компот» сваренный в нескольких кастрюлях и, представляя уже густую сладость, потянулась отпить. Глоток бабушкиного «компота» обжег мне рот и, задыхаясь, брызгая слезами, я кинулась, опрокинув стул к графину с водой. А бабушка, прибежав на шум, который я произвела, ругаться не стала, а пояснила мне, наконец, что это не компот, а самогон. На самогоне потом она настаивает вино. И повела рукою в сторону темного буфета, в котором, действительно, стояло несколько больших бутылок с ягодами на дне. В праздник же настойку она процеживала сквозь марлю, ягоды оставались на марле, а вино переливала через воронку в другую бутылку, которую вместе с гостями и пила, после ее объяснения все встало на свои места, и я почему-то перестала интересоваться компотом вообще... У бабушки я гостила часто. И вела точно такой же образ жизни, как и у родителей. За исключением одного, у бабушки не было пианино, зато в шкафах и на полках специально для меня хранилось множество детских книг, и библиотека в клубе тоже была к моим услугам. Бабушка работала, не могла сидеть дома, как положено, было бы советскому пенсионеру, отдыхать. Она с недоумением посматривала на некоторых старушек, предпочитающих бесконечно нежиться под солнцем, сидя на лавочках и скамеечках возле подъездов своих домов. Кипучая энергия, бившая в ней ключом, заставляла ее не только устраиваться на работу, где крутились какие-то люди, вершились дела, но и поднимала ее задолго до рассвета. Она не ходила, а бегала бегом, поспешая все успеть. Ее руки вечно трепетали в работе. Она держала кучу разных животных, от поросят, коз до пестрых кур, так и норовивших снести яйцо где-нибудь во дворе, в густых зарослях лопухов. Была бабушка Валя худая и жилистая, сильная и здоровая, загорелая и веселая. На смуглом лице ее живо блестели озорством карие глаза. Под улыбающимися губами сверкали белым светом здоровые, крепкие зубы. Она носила платья и юбки, но чаще одевала брюки. Так удобнее, махала она рукою на шутки своих приятельниц, что заделалась мужчиной. Иногда, на праздничные вечера в клуб, она надевала блестящие платья, месяцами пылящиеся у нее в шкафу, на шею вешала гирлянды разноцветных бус, на пальцах у нее красовались серебряные кольца, золотых она не признавала. Простая прическа с гребнем на затылке превращалась в нечто воздушное и кудрявое, будто голову бабушки неожиданно облюбовали сотни пушистых одуванчиков. Вместо резиновых сапог и калош она надевала туфли на каблуках, и я ее теряла в толпе разодетых женщин, переставала узнавать, а потеряв, непременно забивалась куда-нибудь в угол, ожидая, когда бабушка меня сама найдет, что всегда и происходило. Служила она стрелочницей на железной дороге. И я часто ей помогала. Мела веником вместе с нею стрелку, чтобы на стыки между рельсами не попадал снег или мусор. Конечно, переставить рычаги, а они переставлялись вручную, мне было не под силу. Зато обеими руками поднимала фонарь «Летучую мышь» и проезжавшие мимо, окутанные черным дымом, паровозы обязательно приветствовали меня продолжительными гудками. А машинисты, улыбаясь, высовывались из окошек и махали мне руками. Бывало, даже в лютые морозы, я напрашивалась в помощницы к бабушке и засыпала у нее в будке, завернувшись в мохнатый тулуп, поместившись с ногами на широкой скамейке рядом с теплым боком прожорливой печки-буржуйки. Особенно сильно я любила бывать у бабушки летом. Тогда мы ходили в тайгу. Непременно с ружьем, со свистками, качающимися на веревочках на шее, с огромными бельевыми корзинами под ягоды. Ходили толпой, потому что одному человеку нечего делать в таком месте, как тайга. И заходя в лес, мы кланялись, просили лешего нас пропустить, обещали не поломать ни одного дерева, клялись не разводить костры, которые, как известно, он особенно не любит. На ближайшем пне мы оставляли хозяину тайги угощение: кусок хлеба, помидор и огурец, немного сала. В лесу моим любимым делом было поедание ягод с кустов, и я выходила на простор живого солнца с черными от черники губами, щеками и перемазанным темным соком носом. Взрослые надо мною в связи с этим много смеялись и шутили. Отец боялся тайги и наотрез отказался туда идти. Ему, итак, не здоровилось и он связывал свое состояние с отсутствием в поселке вредных производств, которых так много у нас в Ярославле. Отравленный организм его просто не мог адаптироваться к чистому и свободному воздуху поселка, перемешанному с вкусным запахом свежих опилок. Он стал жаловаться на головную боль и непомерную слабость. Но все-таки находил в себе силы мне улыбаться. Вечером, после сытного обеда, я с большим трудом уговорила его сходить и посмотреть на еще одно любимое мною место в поселке. Отец пошел и только изредка останавливался и безмолвно глядел на меня больными глазами. До горки было уже рукой подать, когда приметив дуб, он насилу до него добрался и повалился возле. Дуб, старый, могучий, такой, что иногда и десять человек окружив его, никак не могли сомкнуть рук, стоял непоколебимо, подпирая корявыми ветками вечернее небо. Я подошла к великану, поклонилась, усиленно попросила излечить моего отца, страдавшего от отравления чистым воздухом. Дуб махнул мне в знак согласия веткой с зелеными резными листиками, ладно, мол, излечу. Перед дубом, чуть поодаль, прямо на горе были устроены качели. Эти качели всегда привлекали сюда народ. Сказочно огромная лодка, в форме которой и были выполнены качели, наводила сладкий ужас. Самые отчаянные, в основном, молодые парни забирались на края лодки. Менее смелые вставали ближе к середине, ну, а дети и старики садились на скамейки, в самую середину. На качели не пускали только пьяных, они могли легко потерять равновесие, вывалиться и убиться. Бывало, с пьяными даже дрались и связывали их, чтобы они своею хмельною удалью не помешали общему празднику. Я всегда садилась в середину. Особенно страшно было пролетать над пропастью, что начиналась под горою с крутого откоса и уходила куда-то далеко вниз, к извилистому рукаву Двины. Бабушка с дядей Гришей летали посреди самых отчаянных, они себя стариками не считали. На лодке вообще могло уместиться человек двадцать, но частенько залезало гораздо больше любителей острых ощущений. В очередную остановку, когда накачавшиеся сменялись новичками, толпившимися обычно невдалеке от качелей, я решила проведать отца, но с удивлением обнаружила его рядом с собой. Он не выдержал, не смог пропустить такого колоссального удовольствия. Как видно дуб помог ему, и состояние его улучшилось. И хотя отец не решился залезть к бабушке с дядей Гришей, все же посреди стариков и детей, в середине, тоже хватало острых ощущений. И он, крепко сжимая мою руку, также, как и я, закрывал со страху глаза, когда мы пролетали над пропастью и также, как и я открывал глаза навстречу невозмутимому дубу, к которому мы подлетали на качели, каждый раз, радостно приветствуя его взмахами рук и возгласами, а потом улетали снова в пропасть. На следующий день мы с отцом уезжали в Ярославль. На станции дядя Гриша чрезвычайно умный, высокий мужик с седыми волосами и с острым взглядом ясных глаз помог нам загрузить вещи с бесчисленными подарками от бабушки в вагон поезда. Бабушка приголубила меня напоследок, взяла с меня слово писать ей письма. Долго еще они махали нам вслед, поспешая по перрону, вслед уходящему поезду. И не знали, что увидели моего отца в последний раз. Не знали, что через три года он абсолютно сопьется, сойдет с ума и пропадет в психушке. Не знали, что моя мать вслед за ним тоже чокнется, хотя и не от вина, а от другой напасти, заболеет оккультной болезнью и разрушит все то, что они вместе с отцом с такой любовью собирали. Разрушит гнездо и уничтожит мою жизнь на веки веков своим безумием. Мне самой предстояло еще только раз увидеть бабушку и дядю Гришу перед школой. Дядя Гриша, отравленный ядом гадюки, погибнет через три года после того, как он махнул на прощание моему отцу. А отравит его лучшая подруга бабушки, тайно влюбленная в дядю Гришу. После, дотошные следователи ее вину докажут и отправят в тюрьму. Подруга бабушки работала в специальной лаборатории. И туда змееловы в мешках относили отловленных в тайге гадюк. Змеиный яд применялся для изготовления медицинских лекарств и мазей. И от змеиного яда погибнет дядя Гриша. А бабушка после его смерти запьет, выпьет весь свой самогон, все свои настойки и умрет от алкогольного отравления через месяц после его смерти. А народ поселка похоронит ее рядом с мужем. Над могилами поставят два одинаковых деревянных креста. И по поселку пойдет гулять сказка про красивую любовь двух уже физически старых людей, душою, не чувствующих своей старости, а напротив полных жизни и молодости. И несмотря даже на свой солидный возраст разрушивших всякое представление о так называемой одинокой старости. Конечно, их могилы постоянно бывают усыпаны свежими цветами, которые несут им верующие в вечную любовь, люди. У них что-то просят, к ним обращаются, как к живым. Людям во все времена необходимы святые, но слышат ли бабушка и дядя Гриша эти горячие молитвы, неведомо... |