Шаг Командора "Это невероятно!"- подумали бы вы, глянув в окно. И даже ущипнули б себе руку: не сон ли? А потом приподняли бы плечи, и соорудили такую гримасу, что некий глухонемой гражданин, случившийся как раз рядом вами и напротив вас, понял бы без слов, как вы удивлены, мало - огорошены событием, свидетелем которого стали. Однако ни глухонемого гражданина, ни кого-либо еще не подпарилось на ту минуту за столик к Николаю Александровичу Щорнсу в придорожном кафе "Ландыш". Ровным счетом ни единой души, кроме него и слоноподобной буфетчицы Вероники, изнемогавшей от июльского зноя и долгой беременности, не было в заведении общепита, притулившемся в городке N на перекрёстке улиц "Проезд Щорса 1" и "Проезд Щорса 2". Такое безлюдье случалось в кафе исключительно по рыбным четвергам, когда с несгибаемым постоянством меню "Ландыша" предлагало посетителям адские тефтели из трески и отливающую фиолетовым колером перловку. Но Николай Александрович даже в невкусные дни настырно столовался в "Ландыше", тогда как мог плюнуть на обоих Щорсов и проследовать чуть дальше, на перегороженную от тротуара до тротуара вечнозеленой лужей улицу "Театральную", где театрами не пахло (как не пахло ими в городке вовсе, потому, как ни крути, а всё имеет свой запах), зато отовсюду несло мокрыми собаками: они водились тут в изобилии, наверное, от того, что столовую, с длинным названием "Фабричный комбинат питания "Газгольдер", располагавшуюся на этой улице, караулил ночами добрый Андреич - огромный друг портвейна №13 и бездомных псов. Прифабричный газгольдер в постные четверги баловал едоков жареным хеком, да еще с лапшой на гарнир, и на это кушанье, к неудовольствию штатных бочкоделов, точно воробьи на сайку, слетались холостяки со всех сторон. Но, то ли Николаю Александровичу было приятно слышать, как буфетчица "Ландыша" величает его "Коленька", то ли нельзя было кушать жареного, или же неаппетитным казалось ему самое слово "газгольдер", значение которого Николай Александрович не знал и воображал его космополитом в енотовой дохе, выпрашивающим визу в ОВИРе... словом, туманным виделся тот резон, который направлял ноги гражданина Щорнса в обеденное время не куда-нибудь, а в кафе к софамильным проездам. А может, хилое подобие тезоименитства и было причиною; может, сорокалетнего и тишайшего Николая Александровича ласкала мысль, что, ежели не принимать во внимание пустяк в одну буковку, то оба проезда носят его фамилию. Да, всего скорее так и было; быстрее всего так случается, иной раз, с маленьким человеком: его тайные жилки, пусть не наравне с пульсами генеральскими - явными и властными - но тоже трепещут, тоже беспокоят скромного владетеля. И то совпадение, что Николай Александрович назывался Николаем Александровичем и существовал бобылём в засыпном домишке не где-либо, а по адресу: "Проезд Щорса 3 - 128А", косвенное тому подтверждение. Чёрт разве разберет, отчего в населенном пункте, удаленном больше от Киева, чем от Сахалина, и который от рубежа до рубежа можно пересечь за три часа пешего ходу, народились аж три улицы, славящие жмеринского рубаку. А ежели на секунду допустить, что чёрта нет, то и никто не разберет. Разве порыться в городском архиве и извлечь акт с решением исполкома о поименовании улиц, да выявить ответственных лиц с тем, чтобы послушать их соображения, подвигнувшие к принятию этакого странного решения... но только недобрый человек может посоветовать вам проделать это, ибо почти наверно вы лишь вдоволь насладитесь мышиным духом, начихаетесь от пыли, и попятитесь из подвала не солоно хлебавши, с испачканным паутиною платьем, а пускай и отыщите документ, то окажется, что все подписавшиеся под ним чиновники - давно покойники, и в гробу они видели даже сотню Щорсов, да еще с Котовским в придачу. Впрочем, вряд ли жителей городка N сколько-нибудь занимали названия их улиц. Обитатели этой географической точки жили тихо и незаметно для остального мира, им не хотелось задумываться над пустым; они катали бочки, валяли пимы, работали другую невеликую работу, добывали пищу в бедных магазинах, и вовсе не озабочивались тем, что третий "Щорс" не имел к первым двум ровно никакого отношения, что обосновался тот проезд особнячком - на выселках - в цыганской слободке, где цыганские люди не только слыхом не слыхивали о легендарном комдиве, но даже не пожелали бы услышать о нём без выгоды себе, забреди в их разноцветное поселение некий чудак просветитель. Николай Александрович жил аккурат посреди цыганской слободки, и был человеком по паспорту русским и слегка просвещенным, большей частью от того, что каждый вечер шел в сени, запинался в сумерках о кота, выбирал из метровой стопки журналов "Наука и жизнь" выпуск наобум и прочитывал перед сном несколько интересных страниц. Но нипочём не стал бы Щорнс пересказывать гомонливым соседям своим о всяких занятных штуках, о которых он узнавал из журналов и которые бесцельно накапливались внутри большой его головы. И не потому Щорнс безмолвствовал, что жадничал, или что-либо другое, но был он гражданином смирным, ценившим покой, а что за покой может ужиться рядом с цыганами, когда даже огольцы, заприметив на улице Николая Александровича, вьются круг него чумазой вьюгою и клянчат денежку, а не получив ее, дразнят чучелом, тогда как Николай Александрович хоть мастерил на заказ замечательные огородные пугала, хоть был крупноголов, висловолос, и тщедушен, и одежда болталась на нем, как на колу, за чучело себя не держал и служил... впрочем, знать ли, какую должность исполнял гражданин Щорнс, не знать ли, это совершенно без разницы, настолько неважно, что и поминать об этом не следует. Однако довольно о предметах, пускай не пустых, пускай - прямо касающихся этой истории, но выпяченных мною преждевременно, без особой на то нужды, единственно - по моей необоримой наклонности понапрасну спешить: утащить благосклонного читателя Бог знает куда, а уж после одуматься и волочь его обратно. Разумеется, форменным безобразием можно назвать то, что предстал я читателю лишь сей момент, что не отрекомендовался - как положено - с первых строк, да еще обставил дело так, будто бы удивительные события, произошедшие прошлым веком в городе N, начали приключаться только что. Выписал этакий крендель, чтобы все-таки отступить в начало повествования, где в придорожном кафе "Ландыш" Николай Александрович Щорнс, сидя за столиком, и позабыв, что голоден, силился сморгнуть видение, явившееся ему по ту сторону окна. А десятью минутами ранее он попросил беременную буфетчицу Веронику подать порцию тресковых тефтелей без подливки, хлеб и стакан чаю. - Коленька, тефтелей нет, - злобно сказала Вероника. Женщина она была предобрая, но нынче ей приходилось особенно лихо. - Как нет? В ответ огромная буфетчица с отвращением глянула на Щорнса. - Что же есть? - затосковал столовник. - Поесть. - О-о-о... - басом простонала Вероника. В который раз она пожалела, что не пошла в декретный отпуск, а взяла компенсацию. - Вчерашние коржики, сметана... - она нехорошо икнула, потом призналась: - Кислая. - И, запечатав толстой ладонью рот, ринулась в уборную. Николай же Александрович, чтобы переждать, проследовал к столику, за которым обедал ежедневно, уселся на стул и принялся смотреть в окошко. Какое унылое зрелище наша провинция, ежели прогуляться взглядом по тому пространству, где до дальневосточных рубежей России осталось рукой подать! Будто сгребла мачеха в охапку ненавистную ребятню, да и вытурила - нечёсаных и неумытых - вон со двора, позабыв о них навеки. И разбрелись те сироты на разные стороны, и стали расти, как придется. Городок N был не то чтобы уж вовсе дурен, но точно сквозь мутное нечистое стекло мрели в эту жару его кривые улочки, его унылые строения в два и в три этажа: частью кирпичные, обрызганные кое-как бурой охрою, но всё больше - дощатые, кособокие и потемнелые; его, столь же унылое, население, бредущее то там, то сям будто по принуждению, будто от того только, что надо же куда-то брести; его чахлые акации и квёлые воробьи, лениво копошащиеся в них... И всё - пыльное. И всюду - пыль. И дивился Николай Александрович, как возможно такое, если на весь городишко приходится один маршрутный автобус, два грузовика, два автомобиля "Москвич", дюжина "Запорожцев" и одна "Волга", на которой служит народу секретарь горкома КПСС товарищ Головня. Откуда берётся столько пыли, когда даже на темени бетонного Ленина, стоящего аккурат напротив "Ландыша" и указующего рукой в сторону Японии, шишка из птичьего помета мохнатая, как пампушка на берете французского моряка, а на плечах - столь же пушистые штаб-офицерские эполеты. И только принялся Николай Александрович, глядя на скульптуру вождя, выискивать в бездонной своей памяти всё то, что когда-либо читал о пыли в журналах "Наука и жизнь", как Владимир Ильич принялся опускать руку: медленно, точно против воли, словно, наконец, понял, что Япония тут не причем, что причину запыления, и вообще: всего того - нехорошего - что произошло со страной Советов за шестьдесят лет по его смерти нужно искать в ином месте: может, в Америке, может, в космосе или чуме эвенка... Владимир Ильич, очевидно, не мог тотчас определиться с адресом демарша, и потому даром размахивать рукою не стал: он засунул вначале одну руку в карман брюк, а затем и другую, приняв этим довольно легкомысленный вид. Николай Александрович на минутку прижмурился, даже прикрыл глаза ладошками, перепугавшись, что заболел, но когда сквозь пальцы глянул в окно, то увидел, что вождь, как взял позу пижона - руки в брюки - так и продолжает стоять. И еще над Николаем Александровичем нависла Вероника с двумя коржиками в тарелке и стаканом чаю. - Ты чего, Коленька? - спросила буфетчица. - Ленин, - пролепетал Щорнс, ткнув пальцем в оконное стекло. - Что ж тебе Ленин? Стоит себе и стоит, и еще сто лет простоит... - потом прибавила: - пока верхи могут и низы хочут. На этих словах Владимир Ильич шибко качнулся на пьедестале и с грохотом навернулся головою вниз. Теперь на опустевшем кубе видны были лишь пятки его башмаков. Когда унялась пыль, стало видно, что голова вождя откололась от тела. - Надо же, свалился, - равнодушно проговорила Вероника. - И голова прочь. Головне теперь тоже башку снесут. Ты кушать-то будешь? - Вероника, Ленин, перед тем, как упасть, руки в карманы брюк заложил, - признался Николай Александрович. - Ага, кокушки себе покатать. Ты, Коленька, вовсе очумел со своими пугалами. Жениться тебе надо. Хочешь, сосватаю? Сестра моя в деревне живет. Вдова, два года без мужика. Дом крестовый, мотоцикл "Иж", одних гусей... - но Щорнсу не суждено было узнать, как много держит гусей Вероникина сестра: на пустой перекресток въехала странная гужевая повозка и буфетчица примолкла. Лошадью правил босоногий юноша в буденовке и посконной рубахе. В телеге, на соломе, прижав к немалому животу портфель, сидел секретарь горкома КПСС товарищ Головня, рядом с ним - человек в диагоналевых галифе и кожаном френче. Телега протарахтела в сторону "Ландыша" и остановилась у порушенной статуи. - Головня виноватых приехал искать, - вывела Вероника. - В телеге на соломе, не на "Волге". Да как скоренько. А те двое в красноармейцев вырядились, шуты. Тем временем шуты спешились, стащили с телеги Головню, юноша, похожий на постаревшего Мальчиша-Кибальчиша, вынул из соломы саблю и одним махом снёс Головне голову. - А-а-а! - заорала буфетчица, облапав ладонями живот. - А-а-а! - Потом хлопнулась навзничь, поливая отходящими водами пол. И только обалдевший Николай Александрович привскочил со стула, соображая, что делать: спасать роженицу или задать лататы из проклятого "Ландыша", как из-под подола Вероники вынырнула голова Ленина. Голова была хоть новорожденная, но узнаваемая: плешивая, с бородкой, и с прищуром. - Вы кто, товарищ? - ужалив прищуром Щорнса, строго поинтересовался Ильич. Потом, не ожидая ответа, приказал: - Тяните меня за уши. Ну же! Николай Александрович рухнул на колени, схватил Ленина за уши, и крепко потянул. Раздался звук, будто из бутылки вытянули пробку, Ильич выкатился на кафель, резво вскочил, оказавшись обыкновенного росту, и полез рукою в Веронику, которая, выпростав из-под блузки истекавшую молоком гиреподобную грудь, молча и томно поводила коровьими очами. Ленин извлёк из роженицы кальсоны, сорочку, костюмную пару, носки, башмаки, галстук с наклейкой "Фабрика ЦК Союза Швейников" и наручные часы "Командирские", потом сказал: - Всё, мать, закрывай лавочку. Покидаю тебя вплоть до нашей победы. - До какой победы, Вовочка? - заворковала Вероника. - А как же грудь? Возьмёшь грудь? - До окончательной победы! Мир на карачки поставлю! А грудь прибери, не время. Кто был никем, тот станет всем! - Ильич обернулся к Щорнсу и спросил, будто гвоздь вколотил: - Верно я говорю, товарищ?! Николаю Александровичу вдруг и очень захотелось стать "всем"! Хилые пульсики, которые до того обитали за кулисами души и смутно беспокоили Николая Александровича, понуждая сознавать что он ничтожество, зряшная спора, неизвестно к чему сдунутая на Землю и проросшая в не лучшем ее приделе, эти тайные знаки, прежде почти безмолвные, грянули ясным и яростным призывом. Щорнс отчетливо понял: всё происходящее настолько дико, что не может не быть явью; что Головня - точно - порублен, что Вероника родила Ленина, а он - Щорнс! - пособил Ленину родится и, стало быть, ему отходит привилегия находиться одесную с вождем, быть верным псом, и он не уступит этого права никому, он пойдет с Владимиром Ильичем ставить на карачки мир, и мир не должен противиться, ведь на ленинских карачках ему будет стоять легче и справедливее, нежели - как сейчас - в рост. И Щорнс, едва успев подивиться этим кометным мыслям, допустил их в своё бедное сердце безоговорочно, без оглядки на только что пролитую кровь, ликуя в преддверии всеобщего счастья, куда он и Ленин поведут человечество, и Николай Александрович тонко вскричал: - Так точно, товарищ Ленин! - Фамилия?! - Щорнс! - Одеваться, товарищ Щорнс! Веронику - на стул, и - в массы! Массы скликать не пришлось. Когда Ленин и Щорнс покинули "Ландыш", то увидели, что перекресток, и впадающие в него улицы, и все наземные пространства, угадывающиеся в перспективе близкой и далекой - всё, всё было заполнено народом и транспарантами: "Ленин жил! Ленин жив! Ленин будет жить!". Казалось, все жители городка сошлись на вече, которое, неизвестно как, и неведомо кто созвал. Даже цыгане - мало не все - и те притащились с пупастыми ребёнками и гитарами, расположившись пёстрой кляксою недалече от порожнего пьедестала, уже очищенного от прежнего Ленина и убранного еловыми ветками, и вполнакала тянули "Не вечерняя". Даже аполитичный Андреич - как водится, подшофе - ошивался, окруженный сворой собак, у дверей кафе. - В тринадцатом портвейне градус слаб, - сходу доложил сторож, напирая на Ленина неопрятной бородой. - Голимый омман, а рупь писят две вынь, да положь! - Высечь! - приказал вождь Щорнсу. - Сторожа? - Наркома продовольствия Брюханова! Всыпать тринадцать шомполов тотчас после митинга! - Слушаюсь! Николаю Александровичу показалось лишним указывать Владимиру Ильичу на то, что наркоматы сорок лет как упразднены, что шомполов нынче не сыщешь, а нарком Брюханов давно уж обитает в таких далях, что залучить его на порку невозможно. К тому же Щорнс положил себе в правило исполнять волю Ленина непрекословно. Он решил, что выйдет не хуже, если вместо Брюханова расстелить на лавке директора продовольственного магазина Павла Егоровича Репу, третьего дня распорядившегося продавать в нагрузку к кило сахару кило горчичного порошка. Тем более что кругленький Павел Егорович сам лез на рожон: катился на коротеньких ножках прямиком к Щорнсу и Ленину. В одной его руке - на отлёте - рдел партбилет, в другой плескался лист бумаги, с заголовком "Приказ". - Вот! - вскричал Репа фистулой, еще не вовсе подбежав. - Член партии с шестьдесят девятого года! Ни единого взыскания! Я протестовал, я убеждал что сахар и горчица продукты полярные, умолял заменить горчицу консервами "Завтрак туриста" - изумительный рыбокрупяной фарш в томатном соусе! - но на бюро облнарпита мне щелкнули приказом по носу! Сам товарищ Посейдонов щелкнул! И подпись на приказе - его! Ленин, поймав резвого Репу за пуговицу на рубашке, спросил: - Кипит ваш разум возмущенный? - Да, Владимир Ильич! Да!! Ууу, хари! - директор погрозил небу кулаком. - И в смертный бой идти готов? Павел Егорович затосковал. - У меня геморрой, - пожаловался он. - Я не снесу марша. - А рыбокрупяной - это севрюжка с рисом? Репа принялся икать. - Назначаю пулеметчиком на тачанку. Не успели Павел Егорович и Николай Александрович удивиться, откуда тут взяться тачанкам, как послышался гик, посвист, улица "Проезд Щорса 1" заклубилась пыльным облаком, и из облака, притискивая на стороны людскую толпу, парно запряженные кони вынесли к "Ландышу" три рессорные повозки с пулеметами на задках. Возчики, развернув телеги в шеренгу, осадили коней. По бортам тачанок было намалёвано суриком вкривь и вкось: "Киевлянка", "Полтовчанка" и "Ростовчанка", а небритые ездовые хоть и вырядились в хохлацкие вышиванки, но походили на разбойников - столь зверские носили рожи. Каждый возчик принялся завлекать Репу к себе. "Киевлянин" поманил Павла Егоровича купюрой в двадцать пять рублей; громила с "Полтовчанки" выудил из мешка граммофон, пару новеньких хромовых сапог, и призывно шлёпнул антрацитовыми голяшками по гулкому раструбу; а третий ванька, глумливо осклабясь, показал Репе шиш, но из-под дерюги "Ростовчанки" высунулась точеная женская ножка, а следом выглянуло и состроило директору глазки столь милое личико, что Павел Егорович охнул. Побросав в дорожную пыль и партбилет и приказ товарища Посейдонова приравнять сахар к горчице, Репа с фантастической прытью помчал к прелестнице и нырнул под кошму. - На митинг, товарищ Щорс, - сказал Владимир Ильич. Он взял Николая Александровича под локоть, увлекая его к постаменту. - Отныне вы Щорс. - Я счастлив! Я всегда мечтал, и даже хотел в тридцать лет... но в паспортном столе пригрозили заявить на меня куда следует. - Паспорта с сего дня упразднены. И "куда следует" тоже. - А как же... жить? - Налегке. Нужно избавляться от балласта. Человеку строго воспрещается жить тяжело, это вредно для печени. - А Головня? Ему отсекли голову? - Натурально. На что Головне голова, сами посудите. Да вон ваш Головня. Николай Александрович посмотрел, куда показал рукою Ленин. Секретарь горкома, пристроившись рядом с цыганами на тополином пне, затыкал поочередно ноздри большим пальцем, и по-дворницки шумно очищал нос. Всё бы ничего, но голову чиновник удерживал подмышкой, и всё шикал на нахального цыганёнка, который слишком уж близко подобрался к его портфелю. |