6 июня (ещё). Только что с работы. Вроде все дела оформил, т.ч. не страшно будет оставлять своих девчонок и уезжать. Узкое место остаётся - пробки для вакуумного аппарата. Видимо, из-за них придётся пораньше вернуться из отпуска, чтобы сделать их к искусственному заражению в июле. Боже мой, когда же я приведу в порядок квартиру! да подготовлюсь к отъезду! ведь в воскресенье я уже буду в Москве! буду с Ниной! Так хочется спать… Смущает большая разница по всходам в инфекционном питомнике между ручным и сеялочным посевами: как бы этот каменный век не напортил и мне. По облучённым мутантам чётко видна разница по дозам облучения: с увеличением дозы количество всходов уменьшается (что закономерно). По химическим мутагенам (ЭМС), видимо, удалось добиться выравнивания выпада растений по концентрациям с помощью различной экспозиции, то есть времени обработки. Но все концентрации заметно хуже контроля. В общем, неплохо пока. Вот только напортачил я с этим восьмым полем - всё посеяно по пшенице (!) но увы, пара не было. Господи, через три дня (!) я обниму мою дорогую невесту! Скорей бы! Сомнения, сомнения, сомнения… Наверное, это и есть сердце науки, её вечный двигатель, дающий ей постоянное развитие и движение вперёд. Именно сомнения в незыблемых, казалось, истинах явились источником всех гениальных озарений гениальных учёных, раздвинувших человечеству горизонты знаний и бытия, от Адама и Евы до наших дней. Кстати, похоже, что именно Ева была первым учёным на Земле, поскольку она, а не её мужик, первая откусила от яблока познания и дала его Адаму. Это обидно… Цепь, видимо, такова: старая истина - сомнения - поиск - шок - перепроверки - открытие - шок - борьба - новая истина. И если шок в первом случае - это недоверие учёного самому себе, то во втором - это удивление коллег, общества. И вот на стадии борьбы автору открытия приходится, похоже, тяжелее всего - одни на костёр идут, и остаются в веках, другие гибнут безвестными. А вместе с ними гибнут и их идеи, не превратившиеся, увы, в открытия… … А тогда Нина пришла к нам в сквер к той заветной скамеечке. Это была уже третья наша встреча, но первое настоящее свидание. В незамысловатой своей сиреневой кофточке, с обычной гладкой причёской в чёрных бантиках и с огромной чёрной папкой, в которой лежали бумага, карандаши и резинка. Похоже, для неё это не было свиданием в том смысле, каким оно было для меня. Но и обычным рутинным рисованием навязавшегося ей натурщика это тоже, видимо, назвать нельзя. Видно было, что она очень волновалась. На дворе была середина июля, прекрасный тёплый солнечный вечер, птички деловито суетились вокруг и невдалеке за деревьями в предзакатных лучах виднелся институт, наш немчиновский НИИ. Когда Нина готова была к работе, я спросил: - А мне шевелиться можно? А то я ведь могу и окочуриться от усердия. - Да, конечно, окочуриваться не надо, - со смехом ответила она. Это несколько разрядило напряжение, витавшее между нами. И началась работа. Я сидел и с удовольствием наблюдал, даже физически чувствовал, как по мне, по моему лицу скользит её цепкий девичий взгляд, как она быстро, туда – сюда переводит взгляд от меня на бумагу и обратно, а её правая рука что-то неутомимо и быстро рисует там, на невидимой мне за папкой бумаге. Мы сидели на одной скамейке на разных её концах. Я набрался терпения и зажал свою болтливость, справедливо полагая, что раз уж вызвался в натурщики, так и вести себя должен профессионально, по - натурщицки. Да и бровки свои Нина начинала хмурить, когда я слишком уж расслаблялся и пытался резво шевелить затекающими членами тела. Хмурилась она мило и молча, шаг за шагом, со знанием дела ощупывая моё лицо взглядом. А мне казалось, что так меня гладили. Гладили этими серыми и дорогими уже глазами. Раньше никогда не позировал художникам, сейчас же подумал, что в этом есть какая-то и своя, затаённая прелесть. И даже наслаждение, смешанное с ощущением не то стыда, не то смущения, вызванного откровенностью полного подчинения другому человеку. Как будто раздетый сидишь, что ли. Я чувствовал, что мой взгляд мешает ей, что хмурится она больше из - за него, а не моих шевелений, и старался подольше «смотреть вдаль», ну хотя бы на институт. Но это плохо получалось и меня как магнитом всё тянуло смотреть на её округлое серьёзное личико. - На сегодня хватит, Володя, я устала, - наконец объявила Нина. - Дорисуем в следующий раз. - Хорошо, - с удовольствием согласился я. - А посмотреть можно?.. Она без лишних слов передала мне свой рисунок. С большого полуватманского листа на меня смотрел мой двойник, ну точно, Тихомиров, только ещё нечётко очерченный и проступавший как бы сквозь матовое стекло, намёком. Надо же, вроде и неплохо я смотрюсь, оказывается, по крайней мере в глазах Нины. Это льстит и вдохновляет на продолжение позирования. Затем мы долго гуляем с ней по нашему парку, заходим в сад, где я показываю наши изолированные питомники по ржавчинам, объясняю суть нашей работы, разницу между тремя видами ржавчины. Рассказываю о себе, о своём СХИ, о Норильске, о семье. Что - то я доверился этой девочке, сам не знаю, почему… Боялся, видимо, вновь потерять её?.. Нина с интересом слушает, и когда у меня заканчивается вдохновение, она вдруг тоже начинает рассказывать. Я узнаю, наконец, что 10 классов она закончила в этом мае, что мечта её голубая стать модельером одежды, ради чего она и стремится поступить в текстильный институт, что мама у неё учительница русского и литературы, но уже давно работает главным бухгалтером в Управлении по садикам и подрабатывает в фабричной библиотеке, что отец работает в экспериментальном плавильном цехе одного из НИИ плавильщиком. А ещё у неё есть старший сводный брат, как и отца, зовут его Витька, женат он на хорошей девушке Тоне, и Эдик у них уже есть. И с ними через стенку в одном доме живёт её бабушка Анна Артёмовна, которую они все зовут «мамоня». Она держит две курицы, которых все соседи зовут «бульдозерами», и козу с козлятами. Вот эти бульдозеры с козами и являются причиной постоянных войн с соседями и родителями: куры раскапывают их огороды, а козы поедают оставшееся. Родители Нины много раз подступались к мамоне, зарежь да зарежь ты их, а она стоит насмерть за них: «Как же, «зарежь»!.. О ком же мне тогда будет беспокоиться?! Я ж помру без них!» А когда родители, бывает, ссорятся, она прибегает и требует: «Отдайте мне мой утюг!..» Или зайдёт, а мы все читаем, у нас хорошая библиотека, мама собирает, так мамоня посмотрит на нас и говорит: «Всё читаете, как попы». - А почему «Мамоня?» - спрашиваю я сквозь смех. - Да в деревне, это Мокрый Мичкасс в Пензенской области, Аню звали Оня, вот и выходит - мама Оня, мамоня. А мою маму, дочку мамони, зовут Маша, Мария Михайловна, и мы её, чтобы отличать от бабушки, зовём маманя. И брат её, дядя Толя, тоже зовёт её «маманя». Она главная у нас у всех, всеми руководит. А я тоже там родилась, в Мичкассе, это болгарское село, и все мы оттуда переехали сюда. - Так вы пензенские, - обрадовался я. - А у нас среди практикантов есть студент из Пензы, Сашка Гуйда. Дружок мой лучший. Так, за разговорами, мы дошли и до Мотеля. Солнце уже село, но было светло. Мы перешли дорогу и пошли вниз. Я, наконец, узнал, где живёт Нина - это крайний дом перед кольцевой развязкой окружной дороги. Зелёная зона это: за окружной Москва, а дом Нины через дорогу уже зелёная зона. И в школу она ходила на Сетунь, когда ещё эту дорогу только строили, школа N 800. А дорога эта пополам разрезала их улицу, и дома соседей слева отошли к столице, а их дом нет. И родители её в Москве работали… Вот чёрт, знать бы, а то когда искал её, ходил же тут, рядом, и не раз, надеясь на нечаянную встречу. И не нашёл. Пришлось дежурить в метро… Позже Нина призналась, что видела меня, бродящим по их улице, но пряталась, боялась встречи, потому что не дружила она с пацанами до меня… В кино на вечерний сеанс мама её не отпустила. Не продолжили мы больше и рисованиие: у Нины начались вступительные экзамены, у меня тоже забот хватало. Так и остался тот портретик мой не дорисованный… Зато с тех пор мы начали встречаться и какое-то время тайно от её родителей. Иначе её просто заперли бы дома, наверное. Я об этом, кстати, не знал, эту свою тайну обо мне Нина берегла сама. А потом мы с ними встретились как - то вечерком… Но «не сошлись характерами»… Со временем я узнал, что Дьячковы Виктор Павлович и Мария Михайловна работали в Мокром Мичкассе в школе, она завучем и филологом, а он преподавал математику и физкультуру. Сам он был из соседней русской деревни Козлятское, на войну был малой, после войны служил в Забайкалье. Жили трудно и голодно. Вся деревенская рать ездила в Москву, везя оттуда мешками крупы, макароны, самое необходимое, чтобы не умереть с голоду. Особенно голодно было сразу после войны - в пищу добавляли лебеду для наполнения. Видели, как некоторые ели и глину. В 1954 году, через восемь месяцев после рождения Нины 5 февраля, они перебрались в Москву, чтобы выжить. Дали им участок для застройки, определились они и с работой. Здесь голод не грозил. И теперь все родственники круглый год толкались у них: кто-то поступать куда приехал, кто-то на лечениие, а кто и просто за провизией. И всем им находилось место под их крышей и кусок хлеба за столом. Мария Михайловна была с 26-го года, 24 октября она родилась, в девичестве Болеева. Как и моя тётя Люба, только та 23 января, и Лёшка её в один день с ней. А муж был на два года моложе своей Маши. От первого своего мужа, Ивана Краснослободцева, красавца и гармониста двухметрового, вся грудь в боевых медалях Мария Михайловна ушла с полуторагодовалым сыном, моим ровесником, не стерпев его нескончаемые пьянки и гулянки. Мужиков в ту пору вернулось в свои деревни с фронта единицы, и Иван, как и некоторые другие, не устоял перед голодным морем соблазна женского. Да и тяжёл он был на руку. Когда Витька подрос, мать предлагала ему уже здесь, в Немчиновке, съездить к спившемуся одинокому отцу. «Зачем? - удивился подросток. - Если я и поеду, то только для того, чтобы морду ему набить.» На том их родственные «отношения» и засохли окончательно. Витька же и предсказал как - то Нине за вечерним ужином, что выйдет она замуж в девятнадцать лет. Иначе позже будет уже старухой для этого дела, никому не нужной. Мамоня, Анна Артёмовна, первым браком своим до войны была за Михаилом Болеевым, болгарином поволжским из этого самого Мичкасса. И было у них трое детей: Маша, мать Нины, Коля и Ванечка, который погиб малышом ещё, выпав из окна и ударившись грудкой о земь - не досмотрели старшие «няньки». Мамоня работала начальницей почты, стреляли в неё, говорит Нина, деньги, значит, кому-то понадобились. А Михаил Яковлевич был мастером по электричеству, от удара которого он и погиб. Второй её муж, Кичатов Пётр, погиб на войне. На память от него маме Оне остались ещё двое, Надя и Толик. Любила мамоня нюхать табак, а потом чихать после него от души, дочка её Маша смеялась с неё всегда: «Весь нос в табаке у тебя!..» А ещё страсть любила фильмы про любовь, и когда они заканчивались, всегда в расстроенных чувствах сетовала: « где же свадьба?! Самое интересное и не показали…» Мамоня была шустрая, худая, деловая и весёлая женщина, вся в мать, только тёмненькая. Рассказывала внучке про мать свою, её прабабушку, Феону Фёдоровну, красавицу русую с голубыми глазами, за Артёмом была она. Говорит, когда крестили Феону, по святцам было всего два имени - Феона и Фёкла, которую родители отвергли. Так Феона и получила своё имя. А когда она была уж беременна мамоней, и просила у строгой своей свекрови дать ей съесть хоть луковичку, та не позволяла, а всё читала нотации молоденькой невестке. Пока дочка на работе, Феона водилась с её детьми. Наварит, бывало, «щи» из картофельных очисток, рассказывает Нина со слов мамони, и весело зовёт свою ораву за стол: «А ну, бесенята, садись, навались, такие щи - Москва не видала!». Другую бабушку Нины, мать отца, тоже звали Анна, и жила она в Козлятском. И было у них с Павлом 12 детей, 10 из которых они подняли. Один из двенадцати утонул, другой заболел и помер. Все дети были рослые красавцы и красавицы, в отца статью и в мать красой. Все, кроме младшенького, Виктора, попавшего в голод коллективизации и перенёсшего рахит. Потому и остался он небольшеньким и хлипеньким. Когда дети подросли, Павел бросил свою Анну и женился на другой, на Марфе - за такой оравой разве успеет ублажать жена мужа своего?.. Нина видела его, говорит, даже пожилой был большой и плечистый, без пуза. А с Марфой ничего хорошего у него так и не вытанцевалось. Нину отправляли в Козлятское каждое лето. С большим запасом съестных припасов московских. Помнит даже, как клубничный джем из пятилитровой банки ела всё лето. И к молоку деревенскому её бабушка Аня пристрастила. Водила Нину в церковь, поставит возле колонны, а той скучно, начинает крутиться, а все шикают. «Как скучно, чего они молятся?» - думала Нина. На Петров день всё село выходит нарядное в поле, с ребятишками и гармошками, весь день празднуют, веселятся. Здесь, в деревне, Нина упивалась свободой. «Самое счастливое было время», говорит. После большой кружки молока забегала на весь день и возвращалась только к вечеру. «Приезжала мать за мной, еле находили меня на улице, а я пополнела у бабули, и мать говорила: - «Ты что ж такая грязная, Нина?! И справненькая!» Один раз коза на неё пошла, выставив рога вперёд - «Нина, Нина, убегай, коза тебя сейчас пропорет!..» - кричали ей отовсюду. А Нина сдвинуться с места не могла, остолбенела, говорит. Но обошлось. Хорошо и ладно было в доме у бабушки Ани. Печка волшебная у неё была, потрясающе вкусно готовила, все больше в горшках, пироги пекла, никому не отказывала, джемы варила. «Больше я нигде и никогда так вкусно не ела…», говорит Нина. Получала она девять рублей пенсии от колхоза, жила за счёт огорода и мои помогали. Последние две зимы жила у нас, в Немчиновке. Потом вернулась к себе. Когда я пошла в первый класс, говорит, бабушка умерла: сын Василий, дядька мой, пьянчуга чёртов, кур таскал на пропой, а тут все припасы материны из погреба выгреб. И у неё случился удар. Умирала долго и тяжело, месяц мучилась. С ней разговаривали, а она только руку пожимала, что поняла, значит. Хоронили мы её, вся деревня хоронила. Из всех этих семейных «преданий старины глубокой» я с радостью вынес только одну «благую весть» - у Нины есть болгарская кровь! Так вот откуда эти округлые широкие лица и у неё, и у её «мамани»! И мелкие рыжинки – конопушки на улыбчивом лице. Вот откуда эта красота завораживающая, пришедшая из глубины веков от осколков Булгарского царства на Волге, смешанная с русской кровью и давшая как награду мне мою Нину! Может, она ещё и княжеских кровей? ведь откуда-то взялся же у неё этот тихий «тургеневский» аристократизм, которого я не заметил у её родителей. Темновато было, правда, тогда, при нашей встрече с ними. Расщепление, знать, по княжеским генам произошло. Когда с ней встречаешься, невольно кажется, что перед тобой одна из чеховских дам с их садами, чайками и собачками. Или ты попал в тургеневскую среду, утончённую и хрупкую. Да и в семье, и одноклассники говорили ей всегда: «Нинка, ты прямо из прошлого века к нам пришла!» Потрясающе! Я ещё в 65-м году, когда мы перегоняли машину, был потрясён в Казани, какие там красивые девушки и женщины, метиски от смешения татарской и русской кровей. Ничего подобного нигде до того не видал. А там они есть! До того считал, со слов, конечно, что самыми красивыми являются полячки. Потом идут наши украинки и норильчанки, это уже мои наблюдения. А тут в Казани, оказывается, тоже есть свои красавицы. А теперь и не только там, но и у меня есть своя гибридная красота!.. А если разбавить её ещё и моей русско - украинской кровью, тоже не последней по цвету, так это же будут ого - го!.. небывалой красоты цветы! «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты»… У Нины, как и у нас с Таней, тоже была своя няня, ешё там, в деревне. Звали её все тётя Домаша, Домна, значит. Горела она три раза, и с тех пор спала всегда в семи-восьми своих сарафанах, чтобы не сгорело добро её последнее, если что. Пришло время гореть и Дьячковым - в деревне это не редкость, - и вот эта Домаша в панике запуталась в своих тряпках да на четвереньках и выползает из горящей избы. «А где же Ниночка наша?» - всполошились испуганные родители. А нянька только рукой туда, в избу, машет - там, дескать, ищите, недосуг мне с вашими детями, слава богу, сарафаны свои спасла… Отец успел - таки найти в дыму и огне свою дочку и вынести её на улицу. Такая вот «нянька», Домаша. Часто её вспоминали со смехом, особенно мамоня, рассказчица замечательная, да в лицах всё, не надо и телевизора. А что было два - три дня тому назад, не помнит. И она чуть моложе бабуни. А телевизор Нина с Витькой первый раз увидели у соседей, ходили все к ним на просмотр. Была Ниночка тихинькая, скромненькая, незаметненькая. Мать звала её «тихое лето». Сядет, бывало, себе в уголочке, и занимает сама себя, не надо и сторожить её. Заходит соседка и, глядя на неё, жалуется матери: «Ой, золото у тебя, Михайловна, а не дитё. А мой полоротый и день и ночь кричит. И сам, наверное, не знает, чего орёт.» Однажды отец вёз её на санках в садик, и та брыкнулась в сугроб. Лежит и молчит себе. А отец только по полегчавшим вдруг санкам и заметил через какое - то время, что дочь потерялась. Вот было смеху! Была у дочери с отцом любовь особая, затаённая: Виктор Павлович очень уж добрым был к малышке, ласковым и затейником в детских шалостях. Чихнёт, бывало, и говорит сам себе: «Будь здоров, товарищ Дьячков!» А потом, под общий смех, сам же и отвечает: «Спасибо, Виктор Павлович!» Ну а матушка построже, и помня свои голодовки пензенские и до войны, и в войну, и после войны всё готовила и готовила запасы съестные: если там помидоры, огурцы, капуста, грибы, кролики или ещё что, то всё это кадушками, бочками, мешками. В любое время дня и ночи, зимы и лета могла легко накормить целый взвод, не вспотев. Родственники всё смеялись, журили: «Да что ты, Маша, делаешь?! окстись!» А Маша всё делала и заготовляла, оно всё не съедалось, что-то портилось и шло на корм очередному поросёнку, выраставшему на элитных харчах к зиме в огромного борова или свинью. Зато сало было у них с ладонь, да вкусное такое, сладкое, как ни у кого. И в конфетах - шоколадках Нинка рылась, как в сору - это я люблю, а это не люблю… С ума сойти - «Белочку», «Каракум», «Золотой петушок» не любила! шоколадные батончики не выносила! А мы, помнится, и «Раковой шейке» были довольны, а уж такие названия и слыхать не слыхивали в нашей Вовче. Ну так то ж столица… Хотя на Севере и мы начали разбираться кое в чём. В школе на Нине, как и на мне, лежали всяческие общественные, пионерские и потом комсомольские, обязанности. Особенно по оформлению всяческих стенгазет, вечеров и прочей наглядной агитации. Вечно сидела ночами да малевала к сроку что-нибудь. За дёргание её косичек могла пришибить ухажора своим увесистым портфелем, и пацаны с опаской её уважали. Уважали её ещё и за отменные знания типов наших ракет, воинских званий и умение быстро разбирать и собирать автомат Калашникова. А после экзамена все эти премудрости забыла напрочь - другие интересы были. Перед очередным Новым годом мать всегда умудрялась доставать ей кучу приглашений на ёлки, в том числе и на кремлёвскую. И вот ходила она неделю по этим ёлкам в разных концах Москвы, собирая новогодние подарки от тех Дедов Морозов. Как отличница и общественница была в пионерских и молодёжных лагерях и в Прибалтике, в Таллине, на Чудском озере, и на Чёрном море, в Алупке, Алуште, Ялте… И как раз в те годы, когда и я там обретался. Уже учась в училище, её как лучшую из трудовых их резервов показывали по телевидению на очередном Голубом огоньке. Сидела она рядом с поэтом – песенником Андреем Дементьевым в кругу увешанных медалями и орденами ветеранов. И когда очередь дошла до неё, она на голубом глазу заявила в камеру, что никогда не покинет родную Москву. Тогда наши контакты были заморожены… Так вот получилось - я открещивался от неё, не желая «портить» ей жизнь, а она как-то осенью призналась Татьяне, что «… в последнее время во мне стала гаснуть прежняя страсть к нему и я спокойно переношу отсутствие его писем… Может, чувство любви в своём развитии переживает несколько стадий?.. Я чувствую, что могу полностью посвятить все свои силы любимому делу… Получается, что любовь к дорогому для меня человеку и любовь к делу - несовместимы… я хочу учиться… мне мало техникума… Если б я закончила институт, мои знания всё равно не пригодились бы там, рядом с Ним… Напрашивается вывод, который трудно выговорить вслух: надо нам расстаться навсегда, забыть друг о друге…» Вот такие пироги… «… и есть в ней… и лето, и зима.» Когда мы задружились с ней, то облазили всю Москву, все её и мои любимые места. После встречи с ней Москва уже не казалась мне такой чопорной, надменной и холодной к приезжим. Кажется, я стал чувствовать её душу, широкую радушную душу русского гостеприимства, как и её широкие проспекты Калининский, Кутузовский… Может быть, мы любим наши любимые города и потому ещё - а может быть, и прежде всего, - что там живут наши любимые? А как же тогда быть с Ленинградом? там ведь никогда не было у меня никаких любовей. Загадка… В любом случае я полюбил Москву. И Нину в ней. Или наоборот. И теперь млею от песни: Дорогая моя столица! Золотая моя Москва! Как-то я назвал Нину «Рыбкой», имея ввиду рыбку золотую, пушкинскую, любимую и волшебную. Да и ту, таёжную тоже… Но ей тот «псевдоним», к моему глубокому сожалению, не понравился. Говорит, рыбы - они холодные, скользкие и немые… Тогда на ум пришло другое - «Зайка», и имел я про себя ввиду её припухленькую миленькую нижнюю губочку, как у трусишки серенького, да и беленького тоже. Это ей понравилось. С тех пор так и повелось у нас. А вот себе «псевдонима» не обрёл, «Соколика» там какого -нибудь или ещё чего. Да и то сказать, как ни примерял я на себя чего, не тянул вроде на сантименты - уж дюже грубый мужик, авось - небось, от сохи, какие уж там могут быть пернатые али хвостатые… Когда пошли письма, я был поражён удивительной грамотности и приятному слогу моей девочки. Да и то сказать, ведь дочка учительницы, филолога, студенчившейся в Киевском университете, и лишь когда мамоня сказала ей, что не вытянет она эту Украину, закончившей педвуз уже в Пензе. А может, и дар то просто у Нины к слову такой… В любом случае мне до неё далеко. Да, спешить, надо спешить. Доходили тут до меня слухи - Нина рассказывала, смеясь, то ли в «Метелице», то ли ещё где, уж не помню, - что отец её, пока я там воевал с наукой в своей деревне, пытался сватать её за какого-то там молодого инженера со своего цеха. Или с соседнего. Неважно. Так вот, пришли, говорит, вечерком с молодым человеком спортивного покроя. Отец буркнул - «Собери, мать, на стол», и давай они клюкать. И, между делом, хвалит меня гостю, и гостя расхваливает, что и способный, мол, и с высшим образованием. А я в соседней комнате, говорит, готовлюсь к очередному показу мод в своём техникуме. Клюкали они, клюкали, и быстро наклюкались. Так и уснули за столом, и проспали до утра, инженерик этот даже плаща мятого не снял. И с утра пораньше слинял. А по разговору матери с отцом, говорит, я поняла, что батя имел какие - то виды на него. В общем, то были мои смотрины. Без меня. Анекдот прямо. Я ещё и подумала: «Вот дураки!»… Но были и более серьёзные, а потому опасные для меня, симптомы: увязался тут как - то за ней один воздыхатель после концерта. Тащился до Немчиновки из Москвы, всё душу ей свою светлую изливал, как плохо ему без женской ласки, да стихи всё читал, свои, в том числе, пиит, Пегас чёртов. И хотя Нина пыталась отшить его, говорила, что и автобусы обратно уже не ходят, и зря он время теряет, занята она уже, но всё равно он проводил её до дому. И лётчик, такой же воздыхатель, провожал - у них там техникум девичий их какие - то дела совместные имел с лётным училищем тем юношеским. И тоже ни отсутствия транспорта обратного не испугался, ни её занятости соперником, мной, то есть… И вообще, созналась Нина, липнут как мухи на мёд, эти провожатые, где бы какое мероприятие она ни посещала, то ли театр, то ли концерт какой, то ли их, техникумовские заморочки. Да, скорей бы 23 июня… «Эх, как бы дожить бы, до свадьбы – жени-и-тьбы. И обнять любимую свою!..» |