«14 января. 1969 г. Воронеж. После бронхоскопии. Вечер. Кости болят здорово - ходит, как кукла – марионетка. А в глотке как-будто пахали. Передавали о полёте Шаталова в космос - невесть какое достижение, а у нас так шумят. Обидно за американцев - ведь они летали к Луне! а их как-будто и не было. На операционном столе перед бронхоскопией был весел и смеялся, содрогаясь от шуток. Рыжая врачиха, державшая над ним намордник с газом, жена Бориса Дмитриевича Жевандрова, преподавателя по неорганической химии сельхозинститута и его соседа по даче, всё время весело подтрунивала над ним. А он и не знал, что она нарколог в тубдиспансере: «врачиха я» да и врачиха… Так что они нашли с ней общие темы перед тем, как ему забыться. «Покурить, что ли…» - подумал он. … И стыдно ему стало. И сердце долго не могло успокоиться, всё стучало и мешало уснуть. Сегодня утром еле встал - кости болят безумно, ходит, как старичок. А тут дежурить внизу, на входе, очередь подошла. Губа распухла, видно здорово разодрали, когда вынимали свои трубки. Нет, как он вчера спал! Никогда в жизни с таким наслаждением не засыпал, как под общим наркозом. Чувствует, что тело начинает отмирать, снизу вверх. Он вдыхал газ полной грудью, с удовлетворением. Его ухажёры всё разговаривали с ним. Он спросил: «Что, зубы всё заговариваете?..» По телу разливалось что-то такое приятное, и его рыжая врачиха ещё сильнее прижимала маску к его лицу - «Ой, как приятно!..» Он начал беспокоиться, что сознание его всё ещё не улетучивается: он всё видит, и слышит, хотя тело уже не его. Он хотел было сказать об этом рыжим глазам, что склонились над ним, но вдруг почувствовал, что не может. «Прощайте…» - и слышал в ответ только смех; кто-то сказал где-то там, далеко, на том берегу, что прощаться не надо или что-то в этом роде. Бармин сладко и крепко заснул… Проснулся он внезапно, и сразу почувствовал резкую боль во рту. Трубок уже не было, вытащили. Он хотел было подняться, напрягся, поднимает голову - а она не отрывается от стола. Как ни силился он подняться или пошевелить чем-нибудь, какой-нибудь своей конечнстью - бесполезно. Его переложили на каталку и повезли. Помнит только приятное гудение лифта, и окна на третьем этаже, когда подвозили к камере. В палате он смог сесть и, пьяно улыбаясь, сказал: «Постойте, сейчас будет фокус», - слез кое-как с качалки, доплёлся до своей койки и лёг. Его накрыли одеялом. Уснуть сразу он не смог - начал отходить от наркоза. Ребята пошли к Татьяне Петровне просить спирту, ну хоть 50 грамм. Он тоже позвал её, когда старшая медсестра уже вошла к ним, и попросил спиртику. «Нет, дорогой, сейчас вот приходила твоя жена, - Тома?! он рванулся к окну. - Да-да, твоя Тома, так вот ты и пошли её за четушечкой.» Он спросил у Виталия Григорьевича, серьёзно ли Тома тут, поскольку тот только что поднялся со свидания снизу. Тот утвердительно покачал головой. Он успокоился и спросил, как вёл себя на столе в бронхоскопии. «О, хорошо, только что-то ворчал и всё благодарил врачей: - Спасибо, спасибо, спасибо… А потом заснул.» - ответствовала Татьяна Петровна со смехом. Сейчас конец тихого часа, а у них только разоспались. Он встал, и если бы Томочка только знала, чего ему это стоит - встать, одеться и идти к ней, - то она носила бы его на руках. Во время обхода (Людмила Яковлевна ещё не заходила к ним) радио вдруг зашипело - они посмеялись с Виталием, что он ждёт важное сообщение, и вдруг действительно сообщили, что на орбите ещё один «Союз», аж с тремя человеками. Этого стоило ожидать, они чуть даже ожили, всё-таки с четырьмя космонавтами не так неудобно перед американцами. Ну всё, пора идти, вернее, одеваться… Начал было читать Тургенева, но что-то эта затея не подвигается - кажется, закончилась его интеллигентная жизнь, когда он в день читал по 100 и больше страниц. Но какое богатство языка по сравнению с Чеховым! Необыкновенный, всеобъемлющий, королевский язык! У Чехова всё скупо, однотонно, как на гравюре. У Тургенева же такое богатство красок и полутонов, просто тропический лес. Это как гравюры Дюрера, рисунки Леонардо, Рубенса, Рембрандта, по-своему потрясающие, и живопись Левитана, Репина, Грабаря… А впрочем, и их же живопись, да Винчи и других, и рисунки Репина тоже… То есть, Чехов - это гравюра, рисунок, графика, одним словом, а Тургенев - живопись, причём маслом? Потому что есть ещё и акварельная живопись, лёгкая, воздушная и не менее волнующая, чем картины, написанные маслом. И одно другому не уступает. Просто это разные виды живописи, как и разные виды графики. Так, кто ещё к живописи маслом относится? Первым, пожалуй, будет Толстой. А к живописи акварелью - пожалуй, Вересаев, Пушкин… А в целом поэзия к чему относится, если проводить параллели с изобразительным искусством? Всё же это, наверное, пустопорожнее занятие, сравнивать мастерство писателя и поэта с мастерством художника. А мастерство композиторов великих, их с чем или с кем сравнивать? Шопен, Моцарт - это акварель, Бах, Бетховен, Рахманинов, Чайковский - масло, так, что-ли? А графика тогда у кого - Григ, Штраус, Брамс, Шостакович… Да, не вяжется что-то. Хотя, с другой стороны, и есть тут что-то, что ближе к физике, наверное, а не к лирике: длина волны световая и звуковая, психологическая глубина и красочность проникновения в образ описываемого человека ли, природы, коллизий… Хотя последнее тоже ведь лирика… А её можно ведь тоже, видимо, описать уровнем электромагнитных колебаний нейронов мозга, частотой ударов сердца, повышением давления? Подобные ощущения можно почувствовать, видимо, побывав в музее Максимилиана Волошина в Крыму: он переводил с древнегреческого, рисовал потрясающей чувственности акварели, да много ещё чего делал, соединяя, казалось бы, несоединимое… Последний энциклопедист!.. В наш узкоспециализированный век. Или один из последних… И «серебряные» поэты, композиторы, живописцы тоже ведь это делали, соединяли несоединимое. И в этом отношении серебряный век, пожалуй, не менее интересен, чем золотой. Современного искусства, его вычурности, его «выковырянности» из загаженного всякой дрянью или нездорового подсознания Бармин не любил и не понимал. И не старался понять. И только смеялся, когда ему объясняли или хотели объяснить все эти новомодные экзерцизы на холсте, книжном листе, в звуке или на сцене. Он твёрдо стоял на точке зрения Л. Н. Толстого, который ещё в конце прошлого века говорил в своих работах по искусству, что если его надо объяснять кому-либо, то это уже не искусство. «А экскременты больных или шарлатанствующих людей.» - думал Бармин. «И что тут козырять Западом, что вон там, смотри, как это ценится! - в раздражении думал он. - Там давно уже искусства нет, оно давно уже выродилось там. Потому что тамошних мэтров, да и публику уже давно не волнует человек, а волнуют лишь деньги. А богатеи и поощряют это издевательство над здравым смыслом - чем больше дебилов вокруг, тем легче их добывать. Это справедливо, впрочем, и для политики. Да и мы носимся с Пикассо и подобными ему марателями холстов только потому, что они коммунисты, вроде бы. А копни - там такого дерьма обнаружишь…» Единственное, в чём Бармин был не согласен с Толстым, так это с местом религиозной духовности в произведении искусства, которой тот отводил первостепенную роль. Духовность, то есть мораль, нравственность, этика должны быть, конечно. Это цемент произведения, без них всё рассыпется на составные элементы и оно превратится в прах. Но ведь бога нет. Как с этим быть? С юных лет он пристрастился к книгам об Энштейне, Резерфорде, Нильсе Боре и других копателях ядерной и прочей физики. Когда это ещё не было закрытым. Короче, был он твёрдокаменным материалистом. И для него в мире ничего не существовало, кроме атомов, их ядер и бегающих вокруг них электронов. Да ещё квантов света, фотонов, испускаемых этими электронами при переходе с одной орбиты на другую. И закона Энштейна, где энергия равна произведению массы на квадрат скорости света, вполне хватало, по его дремучему мнению, для описания любых чудес материального мира и движений духовной жизни человека. Он даже курил десятки лет ещё и потому, что у Маркса тоже не хватало духу бросить травить себя этой индейской забавой. И бросил, опять же лишь на время, когда врачи уж очень сильно напугали его. И в звёзды не верил он, потому что свет от ближайшей звезды идёт к нам миллионы лет. То, что мы видим ночью на звёздном небе, является современником ещё динозавров, а уж никак не нас. А тем более предвестником нашего будущего оно быть не может. По крайней мере, все видимые нами звёзды являлись таковыми ещё задолго до появления Homo sapiens. А то, что сейчас на них творится, на звёздах этих, увидят - если увидят! - лишь наши далёкие потомки через миллионы лет. Вот тебе и вся «астрология»!.. Ему были искренне противны те из отечественных «мастеров» искусств, кто преклонялся перед западной пошлятиной и пытался тащить её в своё отечество или перещеголять её уже своей, как он выражался, «блевотиной». И конечно, к цензуре этот его пуританский взгляд на вещи не имел никакого отношения. «Цензура должна быть внутри творца, - думал он. - И цензура эта называется мораль, совесть, вкус… А женщина должна волновать своей скрытностью, а не голым задом, извиваниями своими у шеста. Это на Востоке там от развратной пресышенности культивируется танец живота. Так то у себя, в своём гареме. А так женщины те на людях ходят в мешках, или как там их, паранджах. Накинул её на бабу - и всё, нет её для окружающих. Вот тебе и вся «любовь». Потому что женщину там не считают за человека. Даже стол у неё отдельный. И комната, «женская половина»… Да, золотой век - это масло, серебряный - это акварель. Всё последующее - это графика. Ну а на Западе - просто помойка. Не всё, конечно, а в большинстве, наверное, случаев. Так он думал. И так ему хотелось думать. Простота классификации завораживала его. Хотя он не имел ни одного специального образования ни в одном из этих видов искусств. Музыкалка? так она не в счёт, это лишь начальное образование. Ликбез. Знание музейных залежей? Так это любительство, не более. Обожание литературы? На вкус и цвет, как говорится… «Вот и получается, что об искусстве, о его произведениях могут судить только избранные небожители, боги этого сказочного Олимпа, храма искусств, т. е. сами создатели произведений. А для кого же они тогда их создают? если человеку постороннему нельзя о них судить? Выходит, только для самих себя, для себе подобных? Опять же не вяжется. Тогда только для денег, и ни для чего иного. Там, у них, как раз мерилом всего ценного и достойного и является кошелёк. Заплатили - значит, твоё произведение является искусством. Не взяли - значит нет…» |